Страница:
— Не плачь!..
Кристоф не выдержал и расплакался, уткнувшись носом в фартук девочки, а она все твердила срывающимся нежным голоском:
— Не плачь…
Она умерла вскоре, чуть ли не через несколько недель; когда происходила эта сцена, смерть уже, должно быть, занесла над ней руку… Почему он вспомнил ее в эту минуту? Ничего общего не было между этой маленькой бедной мещаночкой из далекого немецкого городка и молодой аристократкой, смотревшей на него сейчас. Однако душа у всех одна; и пусть миллионы людей различны, как миры, свершающие свой путь во вселенной, та же любовь молнией вспыхивает в сердцах, разделенных веками. И Кристоф увидел сейчас то сияние, которое промелькнуло когда-то на бескровных губах маленькой утешительницы…
Это длилось одно мгновение. Толпа хлынула в двери и заслонила от Кристофа соседнюю залу. Боясь, чтобы его волнение не заметили, Кристоф поспешил отступить в темный угол, не отражавшийся в зеркале. Но, успокоившись немного, он захотел еще раз взглянуть на нее. Он испугался, что она уедет. Войдя в залу, он сразу же увидел ее среди гостей, хотя она была совсем иной, чем тогда в зеркале. Теперь она сидела в кругу нарядных дам и была ему видна в профиль; облокотясь на ручку кресла и слегка нагнувшись, подперев голову рукой, она с умной и рассеянной усмешкой слушала разговор; выражением и чертами лица она напоминала юного апостола Иоанна, каким изобразил его Рафаэль в своем «Споре», где он, полузакрыв глаза, улыбается своим мыслям…
Но вот она подняла глаза, увидела его и ничуть не удивилась. И он понял, что она улыбается именно ему. Он смущенно поклонился и подошел к ней.
— Вы меня не узнали? — спросила она.
В этот миг он ее узнал.
— Грация… — произнес он[42].
Проходившая мимо супруга посла выразила удовольствие, что столь желанная встреча наконец состоялась, и представила Кристофа «графине Берени». Но Кристоф был так взволнован, что даже не расслышал и не запомнил незнакомой фамилии. Для него она по-прежнему была его юная Грация.
Грации исполнилось двадцать два года. Она год как была замужем за атташе австрийского посольства, из весьма аристократической семьи, родственником имперского премьер-министра, снобом, кутилой, молодым денди, уже порядком потрепанным; она влюбилась в него и продолжала его любить, хотя и знала ему цену. Старик отец ее умер. Муж был назначен в посольство в Париж. Благодаря связям графа Берени и собственному обаянию и уму застенчивая и пугливая девочка превратилась в одну из самых модных дам парижского света, не сделав для этого ни малейшего усилия и ничуть этим не смущаясь. Великая сила — быть молодой, красивой, нравиться и знать, что нравишься. И не меньшая сила — обладать спокойным сердцем, очень трезвым и невозмутимым, и обрести счастье в полном сочетании своих желаний со своей судьбой. Прекрасный цветок жизни распустился, не утратив гармонического строя своей латинской души, вскормленной светом и несокрушимым покоем родной Италии. Самым естественным образом Грация стала играть видную роль в парижском высшем свете. Она этому не удивлялась и с присущим ей тактом употребляла свое влияние на пользу художественным и благотворительным начинаниям, всякий раз как прибегали к ее помощи; официально возглавлять эти начинания она предоставляла другим, сама же, хоть и держала себя соответственно своему положению, втайне сохранила внутреннюю независимость девочки-дикарки из уединенной виллы среди полей — «свет» в равной мере утомлял и забавлял ее; впрочем, она умела скрыть скуку под приветливой улыбкой, свидетельствовавшей о врожденной воспитанности и доброте.
Она не забыла своего взрослого друга Кристофа. Конечно, девочки, молча пылавшей невинной любовью, больше не существовало. Теперешняя Грация была женщиной весьма рассудительной, без малейшего налета романтизма. Она с ласковой насмешкой вспоминала о своем не в меру пылком детском увлечении. И тем не менее эти воспоминания умиляли ее. Мысль о Кристофе была связана с самыми чистыми минутами ее жизни. Она испытывала удовольствие всякий раз, как слышала его имя, и радовалась его успехам, словно здесь была и ее доля, — ведь она предугадала его славу. Едва приехав в Париж, она стала искать встречи с Кристофом. Под пригласительным письмом, посланным ему, стояла и ее девичья фамилия. Кристоф не обратил на это внимания и, не ответив, бросил приглашение в корзину для бумаг. Грация не обиделась. Без его ведома она продолжала следить за его творчеством и отчасти даже за его жизнью. Именно ее дружеская рука поддержала его во время недавней травли, поднятой газетами. Вообще говоря, Грация брезговала газетным миром, но когда требовалось помочь другу, она была способна пустить в ход все свое коварство, чтобы лукаво обольстить самого неприятного человека. Она пригласила к себе редактора газеты, возглавлявшей свору клеветников, и мигом вскружила ему голову; умело польстив его самолюбию, она так пленила его и вместе с тем внушила ему такой трепет, что достаточно было ей вскользь выразить презрительное недоумение по поводу нападок на Кристофа, и травля оборвалась. Редактор немедленно изъял разносную статью, которая готовилась на завтра, и намылил голову хроникеру, когда тот посмел справиться о причинах изъятия. Мало того, он приказал одному из своих приспешников, мастеру на все руки, в двухнедельный срок состряпать хвалебную статью о Кристофе; статья была состряпана и оказалась как нельзя более хвалебной и глупой. Мысль об исполнении произведений Кристофа на вечерах в посольстве тоже принадлежала Грации, и она же, узнав, что он покровительствует Сесили, помогла той проявить свое дарование. И, наконец, пользуясь своими связями в немецком дипломатическом мире, она исподволь, со спокойной уверенностью стала привлекать внимание властей к изгнанному из Германии Кристофу; мало-помалу она побудила определенные круги общества добиваться от императора указа, который открыл бы доступ в отечество большому музыканту, прославившему Германию. Правда, надежды на этот милостивый жест были преждевременны, но пока что, благодаря хлопотам Грации, на краткое пребывание Кристофа в родном городе посмотрели сквозь пальцы.
Кристоф давно уже чувствовал, что его осеняет незримое присутствие женщины-друга, но не мог обнаружить, кто же она, и вдруг узнал ее в облике юного апостола Иоанна, улыбавшегося ему в зеркале.
Они говорили о прошлом. Кристоф не понимал, о чем они, собственно, говорят. Любимую не видишь и не слышишь. Ее любишь. А чем сильнее любишь, тем меньше сознаешь свою любовь. Кристоф ни о чем не думал. Ему достаточно было, что она тут. Все остальное не существовало…
Грация остановилась на полуслове. Долговязый, довольно красивый, элегантный, бритый, лысеющий молодой человек с презрительно-скучающей миной разглядывал Кристофа в монокль; наконец он отвесил высокомерно-учтивый поклон, а Грация сказала:
— Мой муж.
Снова стал слышен шум гостиной. Внутренний свет померк. Кристоф замолчал, весь сжавшись, и, ответив на поклон, поспешил ретироваться.
Как смешны ненасытные притязания души художника и те ребяческие законы, которые управляют его чувствами! В свое время он пренебрег любовью этой женщины, не вспоминал о ней долгие годы, но стоило им встретиться, как он уже решил, что Грация принадлежит ему, что она его собственность, и если другой завладел ею, значит, украл, — сама она не имела права отдать себя другому. Кристоф не понимал, что с ним происходит. Это понимал за него демон музыки, создавший в эти дни ряд самых прекрасных его песен о страданиях любви.
Довольно долго они не виделись. Горе и болезнь Оливье всецело поглотили Кристофа. Но однажды он обнаружил адрес, который дала ему Грация, и решился пойти к ней.
Поднимаясь по лестнице, он услышал стук молотков — рабочие что-то забивали. Вся передняя была загромождена ящиками и сундуками. Лакей ответил, что графиня не принимает. Но когда Кристоф, оставив визитную карточку, понуро пошел прочь, слуга нагнал его, с извинениями попросил вернуться и ввел в небольшую гостиную, где ковры уже были сняты и скатаны. Грация вышла к нему, сияя улыбкой, и в радостном порыве протянула руку. Нелепые обиды мигом испарились. Он схватил и поцеловал ее руку в таком же порыве счастья.
— Как я рада, что вы пришли! — сказала она. — Мне очень жаль было бы уехать, не повидавшись с вами!
— Уехать! Вы уезжаете?
Все снова омрачилось для него.
— Как видите, — ответила она, указывая на беспорядок в комнате, — мы покидаем Париж в конце недели.
— Надолго?
Она развела руками:
— Как знать!
У него сдавило горло. Он с трудом проговорил:
— Куда же вы едете?
— «В Соединенные Штаты. Муж назначен туда первым секретарем посольства.
— Так, значит, — с трудом выдавил он (у него дрожали губы), — значит, все кончено?..
— Нет, не кончено, друг мой!.. — ответила она, тронутая его тоном.
— Только я нашел вас и сразу же опять теряю!
На глаза у него навернулись слезы.
— Друг мой! — повторила она.
Он прикрыл глаза рукой и отвернулся, чтобы скрыть волнение.
— Не огорчайтесь, — сказала она, касаясь рукой его руки.
Тут он снова вспомнил немецкую девочку. Оба замолчали.
— Почему вы так долго не приходили? — заговорила она наконец. — Я искала встречи с вами, а вы не откликались.
— Да ведь я не знал, не знал… — ответил он. — Скажите, это вы столько раз помогали мне, а я и не догадывался?.. Вам я обязан тем, что меня пустили в Германию? Вы были моим ангелом-хранителем?
— Я была счастлива хоть чем-нибудь помочь вам, — ответила она. — Я вам стольким обязана!
— Да чем же? — спросил он. — Я ничего для вас не сделал.
— Вы сами не знаете, что вы значили для меня.
И тут Грация заговорила о тех временах, когда девочкой встретила его у своего дяди Стивенса и его музыка показала ей все то прекрасное, что есть в мире. Постепенно оживляясь, она легкими, туманными и прозрачными намеками открыла ему свои ребяческие чувства, рассказала, как сострадала его горестям, как плакала, когда его освистали в концерте, и как послала ему письмо, на которое он не ответил, потому что оно не дошло до него. А Кристоф слушал ее и чистосердечно относил к прошлому нынешнее свое чувство и нежность, какую внушало ему это милое лицо.
Они дружески весело разговаривали на самые безразличные темы. Кристоф взял руку Грации. И вдруг оба замолчали — Грация поняла, что Кристоф ее любит. И Кристоф тоже это понял…
В свое время Грация любила Кристофа, а его это не трогало. Теперь Кристоф любил Грацию. У Грации же осталось к нему спокойное, дружеское чувство — она любила другого. Нередко случается, что часы жизни одного опережают часы жизни другого, и от этого меняется вся жизнь обоих.
Грация отняла руку, и Кристоф покорился. Несколько мгновений они смущенно молчали.
— Прощайте, — произнесла Грация.
— Значит, все кончено? — повторил Кристоф свою жалобу.
— Должно быть, так лучше.
— Мы не увидимся до вашего отъезда?
— Нет, — сказала она.
— Когда же мы увидимся?
Она с грустным недоумением развела руками.
— Так зачем же, зачем мы встретились снова? — сказал Кристоф.
Но, увидев упрек в ее глазах, поторопился сам ответить:
— Нет, нет, простите, я несправедлив.
— Я буду думать о вас постоянно, — сказала она.
— Увы! Я даже думать о вас не могу, — ответил он, — я ничего не знаю о вашей жизни.
Спокойно, в нескольких словах описала она свою жизнь, свои повседневные занятия. Она говорила о себе и о муже с обычной своей светлой, задушевной улыбкой.
— Так вы любите его? — ревниво произнес Кристоф.
— Да, — ответила она.
Он встал.
— Прощайте.
Она тоже поднялась. Тут только он заметил, что она беременна. И от этого у него в душе поднялось неизъяснимое чувство, в котором сочетались отвращение, нежность, ревность, жгучая жалость. Она проводила его до порога гостиной. В дверях он обернулся, склонился над ее руками и припал к ним долгим поцелуем. Она стояла, не шевелясь, полузакрыв глаза. Наконец он выпрямился и, не взглянув на нее, торопливо вышел.
Задумалась и Сесиль. Она смотрела на ребенка и почти не помнила, что это не ее ребенок. Благословенна сила воображения, творческая сила жизни! Жизни… А что такое жизнь? Совсем не то, что видно глазам и холодному разуму. Жизнь такова, какой мы ее воображаем. А мерило жизни — любовь.
Кристоф смотрел на Сесиль. Ее грубоватое лицо и широко раскрытые глаза так и сияли всей полнотой материнского чувства — она была больше матерью, чем настоящая мать. Он смотрел и на тонкое усталое лицо г-жи Арно и, как в волнующей книге, читал в нем повесть затаенных, никому не ведомых радостей и горестей, которыми жизнь женщины-жены подчас бывает богата так же, как любовь Джульетты и Изольды. Только больше в ней самоотречения и величия…
Socia rei humanae atque divinae…[44]
И равно как вера или отсутствие веры, думал он, так и дети или отсутствие детей не составляют счастья или несчастья замужних или незамужних женщин. Счастье — это аромат души, музыка, поющая в тайниках сердца. Прекраснейшая музыка души — это доброта.
Вошел Оливье. Движения его были спокойны; лицо светилось небывалым умиротворением. Он улыбнулся малышу, пожал руку Сесили и г-же Арно и спокойно заговорил. Они следили за ним с дружеским удивлением. Он словно переродился. В одиночестве, в котором он замкнулся со своим горем, как гусеница в коконе, ему тяжким усилием удалось стряхнуть с себя бремя скорби, точно пустую оболочку. Когда-нибудь мы расскажем, как он нашел — или думал, что нашел, — высокую цель, достойную того, чтобы отдать ей жизнь, а жизнь была теперь ценна для него только потому, что ею можно пожертвовать. Но таков закон природы: едва в душе он отрешился от жизни, как она вновь возгорелась в нем. Друзья не спускали с него глаз. Они не знали, что же произошло, и не решались спросить; но они чувствовали, что он освободился, что у него уже нет сожалений, нет и обиды на что бы то ни было и на кого бы то ни было.
Кристоф поднялся, подошел к роялю и спросил Оливье:
— Хочешь, я спою тебе песню Брамса?
— Брамса? — переспросил Оливье. — Ты стал играть вещи своего давнего недруга?
— Сегодня День всех святых. День всепрощения, — ответил Кристоф.
И вполголоса, чтобы не разбудить ребенка, пропел несколько тактов швабской народной песни:
Кристоф крепко обнял его.
— Бодрись, мой мальчик, — сказал он, — нам выпал благой удел.
Они сидели вчетвером у колыбели спящего ребенка. И никто не говорил ни слова. А если бы их спросили, что у них в мыслях, то со смирением во взоре они ответили бы только:
«Любовь».
Кристоф не выдержал и расплакался, уткнувшись носом в фартук девочки, а она все твердила срывающимся нежным голоском:
— Не плачь…
Она умерла вскоре, чуть ли не через несколько недель; когда происходила эта сцена, смерть уже, должно быть, занесла над ней руку… Почему он вспомнил ее в эту минуту? Ничего общего не было между этой маленькой бедной мещаночкой из далекого немецкого городка и молодой аристократкой, смотревшей на него сейчас. Однако душа у всех одна; и пусть миллионы людей различны, как миры, свершающие свой путь во вселенной, та же любовь молнией вспыхивает в сердцах, разделенных веками. И Кристоф увидел сейчас то сияние, которое промелькнуло когда-то на бескровных губах маленькой утешительницы…
Это длилось одно мгновение. Толпа хлынула в двери и заслонила от Кристофа соседнюю залу. Боясь, чтобы его волнение не заметили, Кристоф поспешил отступить в темный угол, не отражавшийся в зеркале. Но, успокоившись немного, он захотел еще раз взглянуть на нее. Он испугался, что она уедет. Войдя в залу, он сразу же увидел ее среди гостей, хотя она была совсем иной, чем тогда в зеркале. Теперь она сидела в кругу нарядных дам и была ему видна в профиль; облокотясь на ручку кресла и слегка нагнувшись, подперев голову рукой, она с умной и рассеянной усмешкой слушала разговор; выражением и чертами лица она напоминала юного апостола Иоанна, каким изобразил его Рафаэль в своем «Споре», где он, полузакрыв глаза, улыбается своим мыслям…
Но вот она подняла глаза, увидела его и ничуть не удивилась. И он понял, что она улыбается именно ему. Он смущенно поклонился и подошел к ней.
— Вы меня не узнали? — спросила она.
В этот миг он ее узнал.
— Грация… — произнес он[42].
Проходившая мимо супруга посла выразила удовольствие, что столь желанная встреча наконец состоялась, и представила Кристофа «графине Берени». Но Кристоф был так взволнован, что даже не расслышал и не запомнил незнакомой фамилии. Для него она по-прежнему была его юная Грация.
Грации исполнилось двадцать два года. Она год как была замужем за атташе австрийского посольства, из весьма аристократической семьи, родственником имперского премьер-министра, снобом, кутилой, молодым денди, уже порядком потрепанным; она влюбилась в него и продолжала его любить, хотя и знала ему цену. Старик отец ее умер. Муж был назначен в посольство в Париж. Благодаря связям графа Берени и собственному обаянию и уму застенчивая и пугливая девочка превратилась в одну из самых модных дам парижского света, не сделав для этого ни малейшего усилия и ничуть этим не смущаясь. Великая сила — быть молодой, красивой, нравиться и знать, что нравишься. И не меньшая сила — обладать спокойным сердцем, очень трезвым и невозмутимым, и обрести счастье в полном сочетании своих желаний со своей судьбой. Прекрасный цветок жизни распустился, не утратив гармонического строя своей латинской души, вскормленной светом и несокрушимым покоем родной Италии. Самым естественным образом Грация стала играть видную роль в парижском высшем свете. Она этому не удивлялась и с присущим ей тактом употребляла свое влияние на пользу художественным и благотворительным начинаниям, всякий раз как прибегали к ее помощи; официально возглавлять эти начинания она предоставляла другим, сама же, хоть и держала себя соответственно своему положению, втайне сохранила внутреннюю независимость девочки-дикарки из уединенной виллы среди полей — «свет» в равной мере утомлял и забавлял ее; впрочем, она умела скрыть скуку под приветливой улыбкой, свидетельствовавшей о врожденной воспитанности и доброте.
Она не забыла своего взрослого друга Кристофа. Конечно, девочки, молча пылавшей невинной любовью, больше не существовало. Теперешняя Грация была женщиной весьма рассудительной, без малейшего налета романтизма. Она с ласковой насмешкой вспоминала о своем не в меру пылком детском увлечении. И тем не менее эти воспоминания умиляли ее. Мысль о Кристофе была связана с самыми чистыми минутами ее жизни. Она испытывала удовольствие всякий раз, как слышала его имя, и радовалась его успехам, словно здесь была и ее доля, — ведь она предугадала его славу. Едва приехав в Париж, она стала искать встречи с Кристофом. Под пригласительным письмом, посланным ему, стояла и ее девичья фамилия. Кристоф не обратил на это внимания и, не ответив, бросил приглашение в корзину для бумаг. Грация не обиделась. Без его ведома она продолжала следить за его творчеством и отчасти даже за его жизнью. Именно ее дружеская рука поддержала его во время недавней травли, поднятой газетами. Вообще говоря, Грация брезговала газетным миром, но когда требовалось помочь другу, она была способна пустить в ход все свое коварство, чтобы лукаво обольстить самого неприятного человека. Она пригласила к себе редактора газеты, возглавлявшей свору клеветников, и мигом вскружила ему голову; умело польстив его самолюбию, она так пленила его и вместе с тем внушила ему такой трепет, что достаточно было ей вскользь выразить презрительное недоумение по поводу нападок на Кристофа, и травля оборвалась. Редактор немедленно изъял разносную статью, которая готовилась на завтра, и намылил голову хроникеру, когда тот посмел справиться о причинах изъятия. Мало того, он приказал одному из своих приспешников, мастеру на все руки, в двухнедельный срок состряпать хвалебную статью о Кристофе; статья была состряпана и оказалась как нельзя более хвалебной и глупой. Мысль об исполнении произведений Кристофа на вечерах в посольстве тоже принадлежала Грации, и она же, узнав, что он покровительствует Сесили, помогла той проявить свое дарование. И, наконец, пользуясь своими связями в немецком дипломатическом мире, она исподволь, со спокойной уверенностью стала привлекать внимание властей к изгнанному из Германии Кристофу; мало-помалу она побудила определенные круги общества добиваться от императора указа, который открыл бы доступ в отечество большому музыканту, прославившему Германию. Правда, надежды на этот милостивый жест были преждевременны, но пока что, благодаря хлопотам Грации, на краткое пребывание Кристофа в родном городе посмотрели сквозь пальцы.
Кристоф давно уже чувствовал, что его осеняет незримое присутствие женщины-друга, но не мог обнаружить, кто же она, и вдруг узнал ее в облике юного апостола Иоанна, улыбавшегося ему в зеркале.
Они говорили о прошлом. Кристоф не понимал, о чем они, собственно, говорят. Любимую не видишь и не слышишь. Ее любишь. А чем сильнее любишь, тем меньше сознаешь свою любовь. Кристоф ни о чем не думал. Ему достаточно было, что она тут. Все остальное не существовало…
Грация остановилась на полуслове. Долговязый, довольно красивый, элегантный, бритый, лысеющий молодой человек с презрительно-скучающей миной разглядывал Кристофа в монокль; наконец он отвесил высокомерно-учтивый поклон, а Грация сказала:
— Мой муж.
Снова стал слышен шум гостиной. Внутренний свет померк. Кристоф замолчал, весь сжавшись, и, ответив на поклон, поспешил ретироваться.
Как смешны ненасытные притязания души художника и те ребяческие законы, которые управляют его чувствами! В свое время он пренебрег любовью этой женщины, не вспоминал о ней долгие годы, но стоило им встретиться, как он уже решил, что Грация принадлежит ему, что она его собственность, и если другой завладел ею, значит, украл, — сама она не имела права отдать себя другому. Кристоф не понимал, что с ним происходит. Это понимал за него демон музыки, создавший в эти дни ряд самых прекрасных его песен о страданиях любви.
Довольно долго они не виделись. Горе и болезнь Оливье всецело поглотили Кристофа. Но однажды он обнаружил адрес, который дала ему Грация, и решился пойти к ней.
Поднимаясь по лестнице, он услышал стук молотков — рабочие что-то забивали. Вся передняя была загромождена ящиками и сундуками. Лакей ответил, что графиня не принимает. Но когда Кристоф, оставив визитную карточку, понуро пошел прочь, слуга нагнал его, с извинениями попросил вернуться и ввел в небольшую гостиную, где ковры уже были сняты и скатаны. Грация вышла к нему, сияя улыбкой, и в радостном порыве протянула руку. Нелепые обиды мигом испарились. Он схватил и поцеловал ее руку в таком же порыве счастья.
— Как я рада, что вы пришли! — сказала она. — Мне очень жаль было бы уехать, не повидавшись с вами!
— Уехать! Вы уезжаете?
Все снова омрачилось для него.
— Как видите, — ответила она, указывая на беспорядок в комнате, — мы покидаем Париж в конце недели.
— Надолго?
Она развела руками:
— Как знать!
У него сдавило горло. Он с трудом проговорил:
— Куда же вы едете?
— «В Соединенные Штаты. Муж назначен туда первым секретарем посольства.
— Так, значит, — с трудом выдавил он (у него дрожали губы), — значит, все кончено?..
— Нет, не кончено, друг мой!.. — ответила она, тронутая его тоном.
— Только я нашел вас и сразу же опять теряю!
На глаза у него навернулись слезы.
— Друг мой! — повторила она.
Он прикрыл глаза рукой и отвернулся, чтобы скрыть волнение.
— Не огорчайтесь, — сказала она, касаясь рукой его руки.
Тут он снова вспомнил немецкую девочку. Оба замолчали.
— Почему вы так долго не приходили? — заговорила она наконец. — Я искала встречи с вами, а вы не откликались.
— Да ведь я не знал, не знал… — ответил он. — Скажите, это вы столько раз помогали мне, а я и не догадывался?.. Вам я обязан тем, что меня пустили в Германию? Вы были моим ангелом-хранителем?
— Я была счастлива хоть чем-нибудь помочь вам, — ответила она. — Я вам стольким обязана!
— Да чем же? — спросил он. — Я ничего для вас не сделал.
— Вы сами не знаете, что вы значили для меня.
И тут Грация заговорила о тех временах, когда девочкой встретила его у своего дяди Стивенса и его музыка показала ей все то прекрасное, что есть в мире. Постепенно оживляясь, она легкими, туманными и прозрачными намеками открыла ему свои ребяческие чувства, рассказала, как сострадала его горестям, как плакала, когда его освистали в концерте, и как послала ему письмо, на которое он не ответил, потому что оно не дошло до него. А Кристоф слушал ее и чистосердечно относил к прошлому нынешнее свое чувство и нежность, какую внушало ему это милое лицо.
Они дружески весело разговаривали на самые безразличные темы. Кристоф взял руку Грации. И вдруг оба замолчали — Грация поняла, что Кристоф ее любит. И Кристоф тоже это понял…
В свое время Грация любила Кристофа, а его это не трогало. Теперь Кристоф любил Грацию. У Грации же осталось к нему спокойное, дружеское чувство — она любила другого. Нередко случается, что часы жизни одного опережают часы жизни другого, и от этого меняется вся жизнь обоих.
Грация отняла руку, и Кристоф покорился. Несколько мгновений они смущенно молчали.
— Прощайте, — произнесла Грация.
— Значит, все кончено? — повторил Кристоф свою жалобу.
— Должно быть, так лучше.
— Мы не увидимся до вашего отъезда?
— Нет, — сказала она.
— Когда же мы увидимся?
Она с грустным недоумением развела руками.
— Так зачем же, зачем мы встретились снова? — сказал Кристоф.
Но, увидев упрек в ее глазах, поторопился сам ответить:
— Нет, нет, простите, я несправедлив.
— Я буду думать о вас постоянно, — сказала она.
— Увы! Я даже думать о вас не могу, — ответил он, — я ничего не знаю о вашей жизни.
Спокойно, в нескольких словах описала она свою жизнь, свои повседневные занятия. Она говорила о себе и о муже с обычной своей светлой, задушевной улыбкой.
— Так вы любите его? — ревниво произнес Кристоф.
— Да, — ответила она.
Он встал.
— Прощайте.
Она тоже поднялась. Тут только он заметил, что она беременна. И от этого у него в душе поднялось неизъяснимое чувство, в котором сочетались отвращение, нежность, ревность, жгучая жалость. Она проводила его до порога гостиной. В дверях он обернулся, склонился над ее руками и припал к ним долгим поцелуем. Она стояла, не шевелясь, полузакрыв глаза. Наконец он выпрямился и, не взглянув на нее, торопливо вышел.
День всех святых. На улице пасмурно, холодный ветер, Кристоф сидел у Сесили. Она не отходила от колыбельки, над которой склонилась и г-жа Арно, заглянувшая мимоходом. Кристоф задумался. Он чувствовал, что упустил счастье: но он не роптал: он знал, что счастье существует. Солнце! Мне не нужно тебя видеть, чтобы любить тебя. В те долгие зимние дни, когда я прозябаю в темноте, сердце мое полно тобой; меня согревает любовь — я знаю, что ты существуешь…
…E chi allora m'avesse domandato di cosa
alcuna, la mia risponsione sarebbe stata
solamente Amore con viso vestito d'umilta…[43]
Задумалась и Сесиль. Она смотрела на ребенка и почти не помнила, что это не ее ребенок. Благословенна сила воображения, творческая сила жизни! Жизни… А что такое жизнь? Совсем не то, что видно глазам и холодному разуму. Жизнь такова, какой мы ее воображаем. А мерило жизни — любовь.
Кристоф смотрел на Сесиль. Ее грубоватое лицо и широко раскрытые глаза так и сияли всей полнотой материнского чувства — она была больше матерью, чем настоящая мать. Он смотрел и на тонкое усталое лицо г-жи Арно и, как в волнующей книге, читал в нем повесть затаенных, никому не ведомых радостей и горестей, которыми жизнь женщины-жены подчас бывает богата так же, как любовь Джульетты и Изольды. Только больше в ней самоотречения и величия…
Socia rei humanae atque divinae…[44]
И равно как вера или отсутствие веры, думал он, так и дети или отсутствие детей не составляют счастья или несчастья замужних или незамужних женщин. Счастье — это аромат души, музыка, поющая в тайниках сердца. Прекраснейшая музыка души — это доброта.
Вошел Оливье. Движения его были спокойны; лицо светилось небывалым умиротворением. Он улыбнулся малышу, пожал руку Сесили и г-же Арно и спокойно заговорил. Они следили за ним с дружеским удивлением. Он словно переродился. В одиночестве, в котором он замкнулся со своим горем, как гусеница в коконе, ему тяжким усилием удалось стряхнуть с себя бремя скорби, точно пустую оболочку. Когда-нибудь мы расскажем, как он нашел — или думал, что нашел, — высокую цель, достойную того, чтобы отдать ей жизнь, а жизнь была теперь ценна для него только потому, что ею можно пожертвовать. Но таков закон природы: едва в душе он отрешился от жизни, как она вновь возгорелась в нем. Друзья не спускали с него глаз. Они не знали, что же произошло, и не решались спросить; но они чувствовали, что он освободился, что у него уже нет сожалений, нет и обиды на что бы то ни было и на кого бы то ни было.
Кристоф поднялся, подошел к роялю и спросил Оливье:
— Хочешь, я спою тебе песню Брамса?
— Брамса? — переспросил Оливье. — Ты стал играть вещи своего давнего недруга?
— Сегодня День всех святых. День всепрощения, — ответил Кристоф.
И вполголоса, чтобы не разбудить ребенка, пропел несколько тактов швабской народной песни:
— Кристоф! — сказал Оливье.
…Flir die Zeit, wo du g'liebt mi hast
Da dank'i dir schon,
Und i wunsch', dass dir's anderswo
Besser mag geh'n…[45]
Кристоф крепко обнял его.
— Бодрись, мой мальчик, — сказал он, — нам выпал благой удел.
Они сидели вчетвером у колыбели спящего ребенка. И никто не говорил ни слова. А если бы их спросили, что у них в мыслях, то со смирением во взоре они ответили бы только:
«Любовь».