– Посмотрите на нее! – крикнула Гелька, багровея от злости. – Взяла яблоко и еще разглагольствует. Убирайся отсюда!.. Может быть, ты помчишься скорее насплетничать сестричке Модесте?
   Она вытолкнула меня за дверь и, высунув голову, крикнула вдогонку на весь коридор:
   – Подавись ты своими лентами!.. Вон сестра Модеста приготовила тебе сюрприз, радуйся! Да не забудь свои ленточки прицепить!
   Я никак не могла понять, почему мой невинный вопрос так разозлил Гельку. Что же касается сюрприза сестры Модесты, то он не заставил себя долго ждать.
   – Пойдешь, Наталья, в сарай, наберешь там два ведра опилок, взбрызнешь их хорошенько водой и отнесешь в старый костел, – сказала мне сестра Модеста.
   Когда я с ведрами в руках переступила порог костела она добавила:
   – Твои обязанности взяла на себя Йоася, а тебе с нынешней субботы поручается уборка костела. Утром в воскресенье здесь будет совершаться богослужение для членов Марианской содалиции из мужской и женской гимназий. Ты как следует выколотишь ковер, дорожки и половики. Потом тщательно засыплешь пол мокрыми опилками и подметешь его. Двух ведер опилок не хватит на весь пол. Ты должна будешь принести из сарая еще ведра четыре или пять. Соскоблишь грязь под скамейками и в притворе. Тут вот есть две фланелевых тряпки: одна из них для вытирания пыли со скамеек, а другая – с алтаря. Подсвечники снимешь и вычистишь. Если хватит времени, возьми из кладовки лестничку и протри окна. Цветы для украшения алтаря принесет Зося. Астры – для божьей матери, а остальные – на боковые алтари. Завтра перед началом богослужения раздуешь кадило и застелешь ковриком из нашей часовни кленчник[78] для ксендза-катехеты.
   Сестра Модеста опустилась перед алтарем на колени, коснувшись челом пола, затем поднялась и вышла, шумя рясой. Я осталась одна.
   Костелик был бедненький, небольшой, сооруженный из грубо отесанных бревен. Я принялась за работу. В голове у меня бродили мысли о тех временах, когда гуралы прикуривали свои трубки от лампадок, горящих перед алтарем. Об этих далеких временах мне рассказывала в детстве бабка. А теперь, я знала, всё было по-другому. Гуралы, которых тоже коснулась цивилизация, по воскресным дням наряжались в свои лучшие праздничные костюмы, ходили в парафиальный костел на великую литургию,[79] а после богослужения собирались в придорожной корчме и, напиваясь до чертиков, громко буянили.
   Уборка костелика оказалась значительно более тяжелой работой, чем я предполагала. Скрученные в трубки ковер и дорожки я выволокла на траву и, хорошенько вытряхнув их, снова водрузила на место. При этом я порядком намучилась и запыхалась. Но всё-таки, присев на корточки, я начала выскабливать под скамейками грязь, которая уже основательно засохла. От этой работы у меня занемела шея, разболелись позвоночник и плечи. Время от времени я со страхом поглядывала на пол, усыпанный опилками. Боже милостивый, и когда я со всем этим управлюсь? Наверно, не меньше восьми ведер грязи придется вынести в мусорную яму, которая не близко. А подметание всего пола? А вытирание алтаря? Когда же я успею вычистить подсвечники и повтыкать цветы в вазы?
   Уже смеркалось, когда я, чувствуя онемение во всем теле, вылезла из-под скамеек и метлой начала очищать от опилок пол. Я сметала опилки в угол, в одну кучу, когда в дверь просунула голову сестра Модеста:
   – Наталья, поторопись! Ты должна с Владкой отнести помои свиньям.
   – Как я могу поторопиться? – крикнула я со слезами на глазах. – Здесь столько грязи! Когда я всё это уберу? Да к тому же я еще не вычистила подсвечники и не вытерла пыль на алтарях. Пусть бы кто-нибудь из девочек пришел мне на помощь.
   Монахиня минуту помолчала, словно обдумывая мои слова, а потом, выходя из двери, решительно сказала:
   – Сама справишься. Я пришлю тебе с Йоаськой две свечки. Да будь поосторожней, не оброни огня…
   И вот передо мной два желтых, беспрерывно колеблющихся огненных лепестка и мрак, наползающий из всех углов. Слышны какие-то шорохи вдоль стен.
   Руками, ногами, метлой – чем только было возможно – выгребала я опилки, которые плотно прилипли к доскам пола и напоминали собою толстое, влажное покрывало. Семь часов, восемь, девять… Какое-то отчаянное чувство одиночества. Кругом – никого; только старые, трухлявые балки; шум деревьев долетает со старого кладбища да холодный серп месяца заглядывает в окно. За моей спиной чуть поблескивает во мраке своей золотой ризой образ ченстоховской божьей матери.
   Вдруг я услышала у входа какой-то шум. Обернулась.
   В дверях стоял стройный черноволосый паренек. Он сделал вперед несколько шагов, беспокойно оглядываясь по сторонам. Увидев меня, паренек бросился назад и сразу же исчез в ночной темноте, как спугнутый зверек.
   Еще, глядишь, кто-нибудь придет сюда, чтобы ограбить костел, да и убьет меня, – с тревогой подумала я. – Зачем заглядывал сюда этот парень?"
   На костельной башне часы пробили уже десять раз, когда я наконец вынесла на свалку последнее ведро опилок. Проходя мимо главного здания, я заметила, что в столовой уже темно, но в нашей спальне, которая размещалась под самой крышей, еще светился огонек.
   Вытирая пыль с алтаря, я с горечью подумала, что сестра Модеста наверняка не побеспокоилась о том, чтобы оставить для меня ужин. А на ужин должна быть картофельная похлебка, заправленная квасом, и к ней – ломтик хлеба! Сироты, конечно, воспользовались моим отсутствием и уничтожили мою порцию. Придется идти спать с пустым желудком.
   При мысли о том, что я потеряла ужин, мною овладело чувство обиды и переутомления, у меня появилось такое отвращение к уборке костела, что я присела на ступеньку алтаря, прикрыла лицо руками и расплакалась.
   – Что с тобой случилось?
   Пристыженная, я вытерла глаза.
   – Ничего.
   Сестра Модеста молча взяла готовый вот-вот погаснуть огарок свечи, подошла к алтарю и провела пальцем по менсе.[80]
   – Ты не вытерла пыль.
   – Я вытирала.
   – Лжешь!
   – Вытирала, только она вновь оседает. – Да к тому же было темно. Может быть, как раз по тому самому месту, к которому сестра прикоснулась, я и не прошлась тряпкой.
   – Перестань, Наталья, выкручиваться. Меня своим враньем не проведешь.
   – Это сестра врет! – воскликнула я вдруг в возбуждении. – Откуда может знать сестра, вытирала я или нет? А я вытирала, хотя еще и слишком мала для уборки костела. Его должны убирать и приводить в порядок старшие девушки, Сабина или Рузя. Однако сестра боится с ними ругаться и потому взвалила на меня эту отвратительную обязанность!
   Я отскочила, пораженная. Побледневшее, с перекошенным от злости ртом лицо сестры Модесты наклонялось надо мною, зловеще шепча:
   – Ты что сказала? Отвратительная обязанность убирать костел для Иисуса Христа?
   – А я делаю это вовсе и не для Христа! – крикнула я, заливаясь слезами. – Делаю это потому, что сестра мне так велела.
   Сказав это, я сразу как-то успокоилась и с полным равнодушием отнеслась к пощечине, которую отвесила мне монахиня.
   Только потом, лежа на койке и пряча лицо в подушку, с горечью и страхом я размышляла над тем, что вступила на опасный путь противления злу и что уже не смогу сойти с него, потому что понуждает меня к этому сама сестра Модеста, по пятам следующая за мною с деревянными четками в воздетой к небу длани.
   В воскресенье я поднялась раньше обычного, чтобы закончить уборку алтарей и украсить их цветами. Девчонки как всегда по воскресеньям, шли на молебен в монастырскую часовню. Но мне, уборщице старого костела, надлежало находиться в нем и во время молебна, который служился исключительно для Марианской содалиции обеих гимназий.
   Я взяла коврик, дымящееся кадило и побежала в сторону костела.
   От входа в костел и до самой калитки шпалерами стояли члены Марианской содалиции; с одной стороны – парни, с другой – девушки. Я хотела обойти их, пробраться в костел через ризницу,[81] но дверь, ведущая в нее, была закрыта изнутри. Два паренька из содалиции вежливо расступились, давая мне возможность пройти в костел вдоль двух шпалер.
   И я пошла. Да, мне пришлось идти между двумя рядами гладко причесанных, прилизанных юнцов в синих форменных костюмах, с голубыми шарфами наподобие портупей, и бледных паненок, одетых в снежно-белые блузки с серебристыми медалями содалиции на груди. Мне казалось, что дорога, отделявшая меня от входа в костел, никогда не кончится. Боже милостивый! Можно представить себе, как выглядела я в глазах всех этих членов содалиции – таких цветущих, благоухающих, кокетливо одетых и благочестиво ожидающих прибытия ксендза-катехеты!
   Ехидные взгляды паненок и веселое оживление в обеих шеренгах сразу напомнили мне о моем жалком и смешном одеянии: о толстых, черных чулках, порыжевших башмаках, о темно-буром в белый горошек фланелевом платьице поверх которого надет "парадный", розовый передник, напоминающий своим фасоном монашескую рясу. Картину, способную вызвать насмешливую улыбку, дополняли косички, торчащие, как две палки, над самыми ушами; очки в деревянной оправе и коврик под мышкой.
   Наконец я добралась до костела, ворвалась в него, захлопнула дверь и спиной подперла ее, точно за мною гналась сотня людей, готовых вот-вот схватить и растерзать меня тут же на месте.
   Громкий смех развеселившейся содалиции проникал даже через стены костела.
   "Свиньи! – подумала я, окидывая взглядом чистый пол, тщательно вытертые алтари и ковры, которые я выбивала в поте лица своего. – И для вас я всё это делала, для вас старалась!"
   А потом, когда звонки возвестили sanctus,[82] когда министрант,[83] начал махать кадилом, которое я вручила ему в ризнице, когда сестра Модеста, вознеся к небу руки, всматривалась неземным взглядом в алтарь, когда прилизанные юнцы, перетянутые голубыми шарфами, и хрупкие паненки шли шеренгами к алтарю, опускались на колени, принимали причастие и возвращались на свои места, молитвенно сложив руки, – я, спрятавшись в углу под хорами[84] сидела злая, насупленная и раздумывала о своей незавидной судьбе: пусть будет, что будет, пусть сестра Модеста запрет меня за непослушание в подвал, но убирать этот костел я больше не буду!
   Это воскресенье принесло мне и другую неожиданность. После обеда, когда я раздумывала, в какой бы угол получше спрятаться, чтобы спокойно почитать, на пороге появилась сестра Модеста:
   – Причешите волосы и вставайте парами!
   Подняться вверх по улице до памятника и вернуться обратно – это почиталось у нас за прогулку. Держась за руки, мы шагали по краю мостовой. На нас были праздничные темно-буро-красные платья и розовые передники.
   Прохожие, завидев нас, приостанавливались с усмешкой, а уличные мальчишки, шагая позади наших шеренг, громко орали: "Монашки – букашки, сиротки – обормотки!"
   Возле почты стояла группа подростков. У каждого из них руки были засунуты в карманы, одна нога элегантно отставлена чуть вбок, глаза сощурены, во рту – папироска. Презрительно глядя в нашу сторону, они ждали, когда мы поравняемся с ними. Стройный черноволосый паренек, стоявший впереди всех, был, как мне показалось, на кого-то похож. Но на кого? Этого я никак не могла вспомнить.
   "Ну, эти сейчас устроят", – подумала я с огорчением, когда мы оказались напротив почты. Шедшая впереди меня Рузя сохраняла полное спокойствие, шагая размашисто и солидно. Глаза у нее были опущены вниз, в руках она мяла чистый платочек.
   Зато Гелька, судя по всему, находилась в удрученном состоянии. Запыхавшись от быстрой ходьбы, она, как рыба жадно глотала воздух и всматривалась своими горящими глазами в толпу поджидающих нас подростков, особенно в того, стройного и черноволосого. Ее щеки то вспыхивали ярким румянцем, то бледнели, как снег. Стоявший с краю паренек собрал уже губы трубкой, намереваясь, видно, громко свистнуть, когда черноволосый положил ему руку на плечо и, повернувшись к своим товарищам, что-то негромко им сказал.
   Эффект этих нескольких слов был исключительный. Мы прошли мимо парней, не вызвав ни единого презрительного свиста и выкрика, в абсолютной тишине. Только глазами они испытующе скользили по нашим лицам. Удивленная их неожиданным миролюбием, я посмотрела на Гельку. Она шла с низко опущенной головой, крепко закусив губы. На глазах у нее блестели слезы.
   Я сочувственно вздохнула, начиная понимать, что творится в ее сердце. Бедняжка! Она переживала сейчас то же самое чувство стыда и унижения, которое испытала я, проходя между двумя рядами ехидно хихикающих членов Марианской содалиции. Да к тому же она очень красива – красивее всех нас, – и парни, которые жадно глазели на нас, не могли не обратить внимания на черные чулки и отвратительный передник…
   После прогулки – вечерня в парафиальном костеле, возвращение в приют и два часа рекреации[85] на свежем воздухе.
   – Теперь можете болтать, – сказала сестра Модеста, закрывая за нами дверь.
   Помнится, почему-то невеселой была эта рекреация.
   Наступали сумерки. Девчонки, сложив руки на передниках, сидели в молчании, как истомленные недельной работой хозяйки из городских предместий сидят на завалинках своих домов по воскресным дням.
   Не знаю, о чем думала каждая из них. Может быть, и вовсе ни о чем не думали они, а только хотели спокойно посидеть наедине с сумерками, с хорошей сентябрьской погодой, с угасающим за лесом днем? Может быть, им доставлял удовольствие запах зелени, наплывавший с кладбища? А может быть, любуясь последними лучами заходящего солнца, они мечтали о хорошем ужине, чистой постели, о платье, которого не надо будет стыдиться?
   Гелька негромко посвистывала сквозь зубы, Сабина и Йоася шептались между собой. Рузя, прикрыв глаза, дремала, покачиваясь из стороны в сторону.
   Над горизонтом погасли последние отсветы зашедшего солнца. Костел, кладбище и монастырь погрузились в густую сизую мглу. Замолкли шепоты, только время от времени кто-либо из девчат громко вздыхал: "Боже милостивый, отец наш!"
   Рузя, не открывая глаз и не переставая покачиваться из стороны в сторону, затянула вполголоса какую-то печальную мелодию, в которой звучала мольба о хорошей погоде, словно над землей, по которой мы ходили, никогда не светило солнце:
 
"Взгляни на людское племя,
Пошли нам погоду на землю…"
 
   Ей тихонько подпевали девчата.
   – Назад! По местам! – как выстрел, раздался за нашими спинами сердитый голос. – Время рекреации давно уже кончилось. Приготовьтесь к молитве.
   Сироты вздрогнули от неожиданности. Кто-то чертыхнулся.
   В глубоком молчании вставали мы вновь парами, чтобы идти на молитву…
   Пришел октябрь. Вокруг монастыря образовалось море липкой, густой грязи. Моросил дождь. В нашей спальне на полу стоили тазы и ведра, в которые капала вода из дырявого во многих местах потолка. Глина, грязь и песок, нанесенные в костел верующими, присохли к полу и образовали слой толщиной в несколько сантиметров.
   Дрожа от страха и еле выговаривая слова, я обратилась к сестре Модесте с просьбой освободить меня от обязанности делать уборку в старом костеле. Сестра Модеста выслушала меня с бесстрастным видом, и я ушла несолоно хлебавши.
   И вот в одну из суббот я сидела на ступеньке алтаря, штопая ковер, когда в костел вошла сестра Модеста. Она внимательно осмотрела пол и, ставя свечу на скамейку, сказала:
   – Доски надо выскрести. Было бы просто грешно заставить ксендза вдыхать всю эту пыль. Мытье пола займет у тебя не больше времени, чем заметание его с опилками. Ты только не жалей воды.
   Мне моментально представился длиннейший путь от крана через сени, коридор, лестницу, двор и лужайку к костелу.
   – Так я сама должна таскать воду?
   Монахиня широко раскрыла глаза, словно удивляясь наивности моего вопроса, и нравоучительным тоном сказала:
   – Возьми швабру, да пусть сестра Романа даст тебе с кухни кусок мешковины и немного соды. За два часа, если не будешь, конечно, канителить, ты должна закончить всю уборку пола.
   Пробило уже три часа ночи, когда я вышла из костела. Трава вокруг была прибита заморозком. С трудом передвигала я ноги, поднимаясь по лестнице в нашу спальню, и думала со спокойной совестью: всё, что поручила мне сделать сестра Модеста, заботясь о здоровье ксендза, было выполнено. Пол, ножки скамеек, ступени алтаря, притвор, очищенные от грязи, вымытые щелочью, вытертые щеткой, даже блестели. От соды и бесконечного выжимания тряпки кожа на моих руках потрескалась, образовались десятки мелких кровоточащих ранок. Лежа на койке и зябко кутаясь в одеяло, я мысленно давала себе клятву, что никогда, ни за что на свете не буду больше убирать костел.
   "…О господи непогрешимый, любимый, сделай так, чтобы сестра Модеста избавила меня от уборки костела", – горячо молилась я. По мере того как приближалась суббота, мое отчаяние росло, поскольку не было никаких признаков того, что небесные силы занялись вопросом уборки полов в старом костеле и усмиряюще подействовали на сестру Модесту.
   Наступила пятница. Подошли вечерние часы. Я сидела над миской с кашей, не в состоянии, от охватившего меня возбуждения, поднять ложку. Сестры Модесты в зале не было. Вокруг меня шумели воспитанницы нашего сиротского приюта. Йоаська переругивалась с Владкой из-за тетради, которую та запачкала. Сабина громко рассказывала о том, как минувшей ночью святой Антоний сел к ней на койку и ласково гладил ее по подбородку, а самые младшие девчушки проставляли метки на грязном белье, которое должно было идти в стирку.
   Закрыв уши руками, чтобы не слышать голоса Сабины, я лихорадочно размышляла над тем, кто может избавить меня от непосильной обязанности уборки костела. В минуты наибольшего отчаяния и растерянности мне становилось легче уже от одних мыслей, которые приходили мне в голову. "Вдруг, – думала я, – Марианская содалиция заинтересуется, кто же содержит костел в такой чистоте, и, узнав это, возьмет себе платного служащего. А может быть, этим делом займется ксендз? Узнав, что уборку костела производит четырнадцатилетняя девчонка, он избавит меня от этой тяжелой обязанности и еще выругает как следует сестру Модесту? А может быть, просто сама матушка-настоятельница укажет монахине, чтобы та сменила мне поручение?"
   Я стремилась воскресить в памяти те способы спасения, к которым прибегают люди в самых крайних случаях. И припомнилось мне, как Виниций спас Лигию силой самой веры. Это придало мне бодрости. Ведь и я горячо верила в то, что с неба мне должно прийти спасение.
   Крутя ложкой в миске с затхлой кашей, я начала бормотать себе под нос: "Верю, верю, верю…"
   Вдруг сердце во мне екнуло и замерло. В зал вошла сестра Модеста.
   – Где Наталья? – раздался ее голос.
   – Я здесь.
   – Не забудь завтра вымести полы также и на хорах. Там грязи больше, чем в конюшне.
   И она ушла…
   Девчонки храпели, скорчившись под одеялами, монахиня пошла молиться в часовню. А я села на своей койке и, уперев подбородок в колени, лихорадочно обдумывала всевозможные средства спасения, которые я могла бы использовать.
   Повредить себе ножом руку? Не стоит труда! Прикажут руку забинтовать и всё равно пошлют на работу. Повредить обе руки? Никто не поверит, что это произошло случайно. Сломать ногу? Сестра Модеста даст мне клюку и заставит с клюкой выметать костел. Поломать обе ноги?… Это было бы, конечно, здорово…
   Не найдя лучшего выхода, я решила по возвращении из школы прыгнуть с крыльца в канаву, но тут меня осенила новая мысль.
   Глаза!
   И как я не додумалась до этого раньше!
   Потерять зрение, ослепнуть хотя бы на несколько дней! Ослепнуть и полежать в кровати! Не таскать ведер, полных опилок, не мыть досок ледяной водой, не идти с кадилом и ковриком под мышкой между рядами элегантных членов содалиции – какое бы это было великое счастье!
   Я начала быстро соображать, что же можно сделать для того, чтобы ослепнуть на субботу и воскресенье. Надо сказать, что глаза у меня вообще были очень болезненны, а в монастырском приюте, кроме того, возобновился конъюнктивит. Поэтому любое глазное заболевание было бы вполне естественным.
   Я полезла под подушку, чтобы достать оттуда запрятанную мною бутылку денатурата для натирания больных ног. Ведь еще мать моя, видя, как я наливала денатурат в примусную горелку, обычно говаривала: "Только не брызни им себе в глаза…"
   Я быстро налила себе на ладонь денатурата и провела ею по глазам.
   Ужасная боль (словно под веки мне попал раскаленный песок) заставила меня закрыть глаза. Я спрятала лицо в подушку и дышала свободно, с огромным облегчением, будучи совершенно счастливой, несмотря на режущую боль в глазах и обильные слезы, сбегающие по щекам.
   Я знала, что завтра буду избавлена от ужасной обязанности убирать костел…
   "О господи непогрешимый, неужели я и в самом деле ослепла?" – с удивлением подумала я, просыпаясь. Должно быть, уже утро, потому что вокруг меня шумел хор голосов, читающих "Ангеле божий". Но меня окружала темнота. Я слышала шаги и никого не видела. Была в полном сознании, а между тем целиком исключена из окружавшего меня мира.
   – Вставай, Талька! – раздался надо мною голос Гельки. И вдруг – визг: – Сестра Модеста! Сестра Модеста! Посмотрите на ее глаза! Сестра Модеста, скорее!
   Я лежала пораженная, смертельно боясь пошевельнуться. Вокруг меня слышались шаги, беспокойные крики, вопросы. Подошла сестра Модеста. Кто-то сунул мне в руки мокрую тряпку.
   – Прижми ее к глазам и подержи! – кричала над моей головой Гелька. – Так! Подожди, я смочу ее еще раз…
   Умирая от страха при мысли о том, что, может быть, я и в самом деле ослепла, я безропотно делала всё, что мне говорили. Прошло немало времени, прежде чем я сумела расклеить залепленные гноем ресницы и – как рассказывала мне потом Гелька – сквозь узкую щелку выглянул залитый кровью глаз. Сделав это, я вновь легла, ослабевшая от только что пережитого нервного возбуждения. Мне было разрешено остаться в кровати.
   Сестра Модеста сама принесла мне завтрак.
   – На вот, съешь, – сказала она, ставя на одеяло кружку. – Эта болезнь должна стать для тебя наукой. Своим непослушанием, своими строптивыми ответами ты заслужила того, чтобы тебя покарал господь бог.
   – Да, так, сестра, – ответила я весело. Страх у меня уже прошел, и в сердце бушевала радость от сознания того, что мне удалось провести монахиню и что на целый день я свободна от каких-либо поручений.
   Счастливейшие в моей жизни суббота и воскресенье! Завязав глаза полотенцем, как при игре в жмурки, я ходила в столовую, крепко держась за перила лестницы. У девчат все разговоры были только обо мне. Меня навестила даже сама матушка-настоятельница. Она положила холодную руку на мой вспотевший лоб и сказала:
   – Горячки нет. Поэтому завтра можешь встать.
   Но это "завтра" меня уже не пугало, так как завтра будет лишь понедельник, и целых пять дней отделяло меня от очередной уборки костела.
   Я лежала в пустой спальне, повернувшись лицом к окну; кругом было по-октябрьски хмуро, тихо и сонливо – природа умирала. Поблекшее небо, оголившиеся деревья на кладбище, почерневшие стены костела были покрыты прозрачной мглой. Я была счастлива: никто не требовал от меня, чтобы я двигалась и суетилась, как все.
   Убедившись, что никто из монахинь и воспитанниц не подсматривает за мной, я вынула из-под одеяла миску с кусочком мыла, растворенным в воде, и, макая в раствор соломинку, выдернутую из матраса, начала дуть в нее. Но пузыри не получались.
   Забросив это дело, я лежала без движения на кровати, уставившись в потолок. Глаза невыносимо жгло, края век у меня были залеплены гноем, и из-под них непрерывно текли слезы. И всё же я была счастлива, счастлива как никогда!
   В течение нескольких следующих дней мое зрение шло на поправку. Однако веки по-прежнему были опухшими, а белки глаз красными, как у кролика. В школу я не ходила. Чистила в кухне картофель и мыла посуду. В пятницу вечером сестра Модеста дала мне две ложки сухой ромашки.[86]
   – Сделай себе на глаза компресс. Завтра не пойдешь в школу, раз ты не можешь ни читать, ни писать. С утра возьмешься за уборку костела.
   Стакан отвара из ромашки я выпила, положив в него кусок сахара, выпрошенный у сестры Романы. А ночью – точно так же, как неделю назад – я натерла себе глаза денатуратом. Утром я снова не могла разомкнуть веки, белки глаз опять налились кровью, и я вновь испытывала такую боль, словно под веки мне насыпали раскаленный песок. Девчонки вслух выражали свое недовольство. С печальным выражением лица отвечала я им, что улучшение здоровья было у меня лишь временным и что сейчас наступил рецидив.