Я уже положила на дверную задвижку свою дрожащую ладонь, когда за моей спиной раздался знакомый голос:
   – Лучше, Таля, чтобы вы с Луцией не заходили в сад. Наш садовник – очень благородный человек, однако не любит, когда посторонние вторгаются туда, где он чувствует себя хозяином. Может быть, тебе хочется попробовать какой-нибудь фрукт? – доброжелательно и дружелюбно спросила меня опекунша.
   С горящими щеками, опустив от смущения глаза, я отрицательно покачала головой.
   Нет! Я не имела ни малейшего намерения лакомиться. Сад привлекал меня совсем другим: блеском и таинственным шумом, своей пленительной красотой. Как приятно было бы побродить по его аллеям, наделить именем каждую яблоню, а выискав среди них самую красивую, лечь в ее тени и немного помечтать!
   Однако такое объяснение не годилось для панны Янины – она ни за что бы ему не поверила.
   Опустив низко голову, плелась я следом за нашей опекуншей по дорожке, когда впереди нас, посередине аллеи, неожиданно показалась Луция. В ее волосах виднелся белый пушистый цветок.
   Панна Янина окинула недовольным взглядом хорошенькое личико Луции и остановила глаза на белом цветке.
   – Вы – первые дети, которых ясна пани взяла из предместья к себе во дворец. Поэтому ведите себя так, чтобы мы не оказались вынужденными сожалеть об этом.
   Удар, полученный нами так внезапно, был сокрушительным именно в силу своей полной неожиданности. Мы всегда думали о себе как о хорошо воспитанных девочках. Перед отъездом мать просила нас, чтобы мы непременно завоевали симпатию госпожи баронессы, от милости которой в дальнейшем могла в значительной мере зависеть наша судьба. А тут вдруг: «…ведите себя так, чтобы… не сожалеть…»
   Мы стояли перед панной Яниной как громом пораженные, растерянные и полные неясного, смутного ощущения какой-то вины, которую, судя по выражению лица нашей опекунши, было совершенно невозможно чем-либо искупить. Луция протянула руку к волосам, вынула успевший уже завянуть цветок и, подавая его панне Янине, сказала:
   – Извините!
   В течение нескольких минут они уничтожающе смотрели друг на друга. Наша опекунша покраснела как рак и, не взяв в руки цветка, молча, без единого слова пошла вперед. Луция взглянула на меня и отвернулась.
   Мне сделалось не по себе. Испуганные, крепко держась за руки, мы тихо возвратились в свою мрачную комнату под самой крышей, не говоря друг другу ни слова.
   Вечер пришел в тот день как-то совсем неожиданно и быстро. Парк погрузился в мягкую темноту, а в окнах дворца заискрились огни. Луция вынула из шкафа и зажгла лампу с зеленым абажуром. Пучок света от нее упал на сукно биллиарда. Остальная часть комнаты тонула в полумраке.
   Наконец это одиночество в мрачном, неуютном помещении, полное забвение нас со стороны всех окружающих, утомительное сидение на пару с Луцией возле биллиарда, когда обе мы стыдились признаться в охвативших нас чувствах отчаяния и страха, стали дальше просто невыносимы. Я с шумом отодвинула стул и начала снимать платье.
   – Вымой ноги, – апатично бросила мне Луция.
   Раздраженная до предела событиями прошедшего дня, я, неожиданно для самой себя, вдруг взбунтовалась.
   – Зачем? Я же ходила в носках!
   – Ну и что же, – равнодушно и спокойно возразила Луция. – Всё равно, вымой. Нам ведь дали чистые постели.
   В знак презрения к тому миру, который принял нас так неприветливо, хмуро и холодно, я улеглась спать не умывшись. А Луция еще долго плескалась в холодной воде.
   Среди ночи я проснулась от сильного холода. Я встала, чтобы взять плащ и набросить его на тоненькое одеяло, которым была прикрыта, когда услышала приглушенные всхлипывания.
   – Не реви ты, глупая! Нашла чем расстраиваться!
   Скрипнули пружины. Луция села на своей кровати.
   – Сама ты глупая! Думаешь, я не вижу, что нас тут ни за кого не считают? Ни за кого, понимаешь?! И почему это выпало на нашу долю? За что?
   Луция уткнулась лицом в подушку. Я бросилась на свою кровать и натянула на голову одеяло, чтобы побыстрее заснуть и не слышать больше ничего, ничего.
   На другой день во дворец приехала мать отсутствовавшего главы семейства, старшая «ясна пани[15] баронесса», как величали ее во дворце.
   Высунув головы из окна нашей столовой, мы с удивлением рассматривали причудливой формы экипаж, подъезжавший к веранде. Сначала из экипажа выскочил пушистый, круглый, звонко тявкающий песик, а следом за ним осторожно вылезла, опираясь на палку, сгорбленная старуха, которую плотным кольцом окружила родня. Через минуту вся группа скрылась в дверях усадьбы.
   В тот же самый день в нашей комнате появилась панна Янина.
   – Как поживаете, девочки?
   – Спасибо. Очень хорошо, – сделала я реверанс, страшно обеспокоенная причиной, которая привела сюда панну Янину.
   – Вы, конечно, уже знаете, – начала она наконец тихим голосом, – что сюда приехала старшая ясна пани баронесса. Это человек необычайного благородства, большого ума и безграничной доброты. Она очень сильно привязана к здешним местам. Да и что же в том удивительного, если бедняжка, – тут наша опекунша печально улыбнулась, – имеет столь редкую возможность пользоваться отдыхом. Однако на сей раз она приехала сюда на более длительный срок, так как доктора предписали ей чистый деревенский воздух. Старшая госпожа баронесса знает, что вы находитесь здесь, и она выразила желание… Ясна пани баронесса просит, – мягко поправилась панна Янина, – чтобы во время ее пребывания здесь вы не появлялись в парке. В месте, которое с детских лет так дорого сердцу, неприятно видеть посторонних людей.
   Панна Янина поджала свои тонкие губы и умолкла.
   – В таком случав, где же нам играть и развлекаться? – с трудом выдавила я из себя.
   – В левой части парка. И, кроме того, ведь вы всегда можете пойти в лес. Это будет даже лучше для вашего здоровья.
   И панна Янина, окинув недовольным взглядом Луцию, упорно смотревшую в окно, вышла из комнаты.
   С этого момента в погожие, солнечные дни мы стали выбираться в лес, который находился в трех километрах от дворца. Дорога до леса, проходившая по открытой ровной местности, выжженной беспощадными лучами палящего летнего солнца, была утомительна; проезжавшие мимо телеги поднимали тучи пыли. Луция, страдавшая одышкой, частенько останавливалась и беспомощно, точно рыба, хватала ртом воздух.
   – В боку у меня что-то покалывает. Давай посидим где-нибудь здесь. А завтра уж дойдем и до самого леса.
   Однако вблизи дворца трудно было найти место, которое могло бы располагать к отдыху. Вокруг зеленели выгоны для скота, по которым в разных направлениях прогуливались коровы, а пастухи прогоняли стада оглушительно блеющих овец. Дальше виднелись посадки картофеля, ржаное поле и крутой берег реки, заросший ивняком.
   Пока стояла хорошая погода, наши вылазки в поле и лес были еще более или менее сносны. Во всяком случае, мы всегда имели возможность скрыться от людских глаз в какой-нибудь рощице. Но когда наступали слякотные дни, – а то лето, надо сказать, как раз изобиловало градами, продолжительными дождями и холодными ветрами, – нам было значительно хуже.
   В такие дни, забравшись на свои кровати и укутавшись в одеяла, мы читали и вновь перечитывали одни и те же номера «Радуги», «Житие святой великой Терезы» и бюллетени «Католического действия». Это была единственная литература, предоставленная в наше распоряжение панной Яниной.
   А во дворце жизнь шла своим чередом, независимо ни от дождя, ни от непогоды. Ритм этой жизни убыстрялся, когда съезжались гости из соседних имений. В нее вторгались веселые возгласы гостей, звонкие крики детей, зычный голос баронессы, отдающей распоряжения, звуки семенящих шажков панны Янины, постукивания клюки брюзгливой старшей ясной пани. Однако в нашей комнате, отгороженной невидимой стеной от той части дворца, царили вечная скука и утомительное однообразие, когда не знаешь, куда себя деть и чем заняться.
   Какими удивительно долгими казались нам вечера! Могильную тишину нашей комнаты нарушал только шелест переворачиваемых книжных страниц. Холодное, огромное помещение, мрачные обои, потрескивавшая от рассыхания мебельная рухлядь – все эти невольные свидетели нашего одиночества только увеличивали страшное однообразие и гнетущую, беспросветную скуку. Лампа с зеленым абажуром бросала скупой пучок света на биллиардный стол; вдоль стен царил сумрак. Но со временем мы привыкли и к нему. Целыми тучами навещали нас привлеченные светом ночные бабочки и какие-то неизвестные нам насекомые с зелеными крыльями, похожие на стрекоз. Иногда к нам врывался отголосок звонкого смеха, стук захлопнувшейся двери, чей-то крик. Тогда мы прерывали чтение и, затаив дыхание, внимательно прислушивались, с нетерпением ожидая повторения этих звуков, пленительных звуков настоящей живой жизни, проходившей мимо нас…
   Как-то, пробегая по коридору, я услышала доносившийся из нашей комнаты чей-то негодующий голос. Я осторожно повернула дверную ручку и на цыпочках вошла. Посередине комнаты, покорно вытянув руки по швам, перед панной Яниной стояла Луция. Губы у нее были плотно поджаты, на щеках пламенел румянец. Услышав скрип двери, наша опекунша повернула голову. Видя на ее лице следы сильного возбуждения, но не зная еще, чем оно вызвано, я на всякий случай всхлипнула и громко потянула носом воздух, низко опустив при этом голову и изображая всей своей позой величайшее раскаяние и печаль. Казалось, суровый взгляд панны Янины, остановившись на мне, несколько потеплел и смягчился, но стоило только ему коснуться Луции, как он снова принимал свое прежнее неумолимое выражение ярости и возмущения.
   – Ясна пани баронесса, смилостивившись над вашей матерью и милосердно учтя ваше собственное состояние здоровья, взяла вас на каникулы в свой дом. Относятся к вам здесь исключительно, и вы должны быть признательны за это, потому что бедные дети из таких семей, как ваша, направляются нами обычно в благотворительные учреждения сестер милосердия святого Винцента. И мы надеялись, что вы близко к сердцу примете оказанную вам честь. Но – где там!.. Мы были чрезвычайно поражены, когда узнали, что ясну пани баронессу вы называете «пани председательница». Даже экономка и Маринка, хотя они простые женщины, были огорчены этим. До сего времени я вам ничего не говорила, ожидая, что вы сами догадаетесь обо всем и исправите свою ошибку. Однако сегодня, находясь в кладовой, я слышала, как Луция в беседе с горничной допустила выражение «пани председательница». Луция, поведение которой и так достаточно странно, позволила себе на этот раз слишком много.
   – Пани хочет, чтобы мы, обращаясь к пани председательнице, говорили: «Проше, ясна пани»? – равнодушно спросила Луция, поднимая голову.
   Лицо нашей опекунши побагровело. Смиренное выражение как ветром сдуло с него. Щеки ее набухли, губы оттянулись вниз, а нос, казалось, заострился еще больше. Вся фигура панны Янины стремительно выпрямилась, и даже стало видно, как на ее покрасневшей, вытянувшейся вверх шее пульсирует какая-то жилка.
   Забыв о своей степенности, наша опекунша заговорила теперь быстро, взахлеб, словно опасаясь, что ее прервут раньше времени:
   – Я была принята в этот дом много лет назад. Госпожа баронесса заботилась обо мне, как родная сестра. Мне дозволены были непринужденные дружеские отношения со всеми членами семьи. И несмотря на это, я… – у нее неожиданно захватило дыхание, – …я никогда не осмеливалась называть госпожу баронессу иначе, чем «ясна пани». Только по прошествии многих лет, да и то по собственному желанию и указанию госпожи баронессы, когда я была уже вполне взрослой… А между тем, вы, вы, совершенно посторонние люди, едва успев приехать сюда, сразу начали позволять себе слишком много!
   И, охватив обеими руками шею, словно ее что-то душило, она с трудом выдавила из себя:
   – Уходите!.. Убирайтесь отсюда!
   Крайне удивленные, мы выбежали из комнаты. А вечером Луция, бледная, в ночной рубашке, встала перед моей кроватью:
   – Слушай, Таля…
   – Что?
   Луция наморщила в задумчивости брови:
   – Я знаю, кто такая панна Янина.
   Охваченная любопытством, я приподнялась на локте:
   – Ну?
   Для меня лично панна Янина была только нашей опекуншей и, кроме того, подругой и правой рукой госпожи баронессы, владелицы дворца; больше о ней я ничего не знала.
   – Ну, говори же!
   И Луция, в голосе которой звучали одновременно убежденность и мстительность, презрение и торжество сделанного открытия, сказала:
   – Панна Янина – это… Это «высохшая глиста»!
   Изумленная, смотрела я на сестру, а она, покачивая головой, говорила в задумчивости:
   – И подумать только, ведь у панны Янины – законченное университетское образование! Ты заметила, как неотступно ходит она следом за баронессой, лишь на шаг позади нее и с таким выражением лица, точно ей доверена охрана гроба господня. Я слышала вчера, как она разговаривала с кем-то о баронессе: «Примерная христианка, рыцарское сердце, умница, требовательна к себе…» И что-то там еще… Ага!.. «Ее душа столь преисполнена милосердия к людям, что она взяла на содержание двух незнакомых детей из предместья…» Это, значит, о нас!.. В общем, она говорила о баронессе, как о святой. Даже слова те же самые, какими она рассказывала нам о «великой Терезе»: «великолепная душа», «провидица»…
   Луция на минуту приостановилась, глубоко над чем-то задумавшись, а потом вновь продолжала говорить, но уже более мягким, более доброжелательным тоном:
   – Любопытно, как это панна Янина очутилась здесь? Может быть, она была очень бедной и думала, что тут, во дворце, ей улыбнется счастье? А может быть, семейство баронессы взяло ее для того, чтобы она штопала белье или составила компанию старой ясной пани?
   Уставившись на меня, Луция в задумчивости продолжала свои рассуждения:
   – Мне кажется, Таля, что панна Янина тоже имела какие-то свои желания, о чем-то мечтала. И, прежде чем приучилась неизменной черной тенью следовать всюду за баронессой, небось не раз всплакнула в подушку, когда никто ее не видел. А может быть, она не могла найти работы? Видя вокруг себя только безработицу и нужду, испугалась, наверно, и решила, что во дворце ей будет легче. И потому вскоре стала такой набожной и такой покорной. Подумай только, какой это большой день для нее, когда она смогла назвать баронессу по имени! Ты заметила, как задрожал ее голос, лишь только начала она говорить об этом? Наверно, в течение всех этих лет она получила немало упреков по своему адресу, и несмотря на это, я уверена, она и сегодня воздает молитву господу богу за то, что он удостоил ее чести жить бок о бок с баронессой… Это ведь просто ужасно – так унижаться!.. Теперь-то она, конечно, даже и не сумела бы жить по-другому. А чувствовать, как настоящий человек, она уже давно не может. – Луция глубоко вздохнула. – Я предпочла бы умереть, чем так прозябать!
   Совершенно ошеломленная необычным для Луции стремительным потоком слов, я смотрела на нее с удивлением. В своей длинной ночной рубашке она стояла возле огромного биллиардного стола и на его фоне выглядела такой беспомощной и слабой! Не зная, что ответить, я окинула взглядом комнату. Хмурая рухлядь показалась мне в этот момент особенно отвратительной и необычайно увеличившейся в своих размерах. Весь этот хлам, заполнявший комнату, с молчаливым презрением смотрел на щупленькую девчонку, застывшую возле громоздкого, никому не нужного биллиарда. Гипсовый уродец, венчавший карниз кафельной печи, кривил губы в отвратительной, издевательской улыбке.
   – Если бы когда-нибудь в моей жизни случилось так… – снова заговорила Луция, понижая голос, точно опасаясь, как бы кто-нибудь из врагов не подслушал ее признания, – так, что мне надо было бы выбирать, какой дорогой идти, то я никогда, никогда не выбрала бы ту дорогу, по которой пошла панна Янина.
   Луция взглянула в зеркало, которое отразило ее худенькую фигурку в ночной рубашке, и вдруг лихорадочно закрыла лицо руками и задрожала всем телом:
   – Нет! Нет! Никогда!
   Я быстро поднялась и уселась на кровати.
   – Что с тобой? Ты что-нибудь увидела? Признавайся!
   Луция отняла руки от лица и с усмешкой ответила:
   – О нет! Мне просто показалось, что я вижу в зеркале панну Янину. Она стояла там и смотрела на меня. А на самом деле это была не она, а я, только совсем, совсем на нее похожая.
   У меня мороз пробежал по коже от страха. Я с опаской посмотрела в зеркало и спросила шепотом:
   – Но ведь ее там не было, правда?
   Луция повела плечами:
   – Конечно! Какая-то ты наивная. Я ведь в конце концов в привидения не верю.
   Я снова улеглась в кровать, однако не была убеждена так твердо, как Луция, в том, что, кроме нас, в комнате никого нет. Меня совершенно не удивило бы, если бы из зеркала вдруг вышла панна Янина и начала бы читать нам нотацию за разговоры среди ночи.
   – Ты думаешь, что ее нет где-нибудь поблизости и она не слышит того, о чем мы говорили? – спросила я с тревогой сестру.
   – Нет, откуда же, – совершенно серьезно ответила Луция и затем, словно догадываясь о моих опасениях, добавила: – А в зеркале ее вовсе не было. Вовсе! – Она нахмурила брови и, возвращаясь к прерванному разговору, сказала суровым тоном совершенно взрослого человека: – Временами мне ужасно жаль ее, хотя она и не отдает себе отчета в том, что дворец поступил с ней жестоко и несправедливо. Однако не сомневаюсь, что она сама всё же очень сильно виновата. Виновата в том, что совершенно не пыталась защищаться. А она обязана была защищаться!
   – От кого?
   – Боже, боже, – вздохнула Луция, – какая же ты еще глупая! – И, покачав укоризненно головой, она вновь улеглась в кровать.
   А уже через минуту я услышала ровное дыхание спящей. Счастливая! А я вот долго-долго никак не могла уснуть. Всё смотрела в угол, где поблескивало в полумраке зеркало, и казалось мне, будто перед ним продолжает и сейчас стоять худенькая девочка в ночной рубашке, а из зеркала смотрит на нее карающим взглядом неподвижная, долговязая фигура, очень похожая на одну из блаженных великомучениц, изображениями которых обычно разрисовываются стены костелов.
   Долго еще в моей разгоряченной голове бродили тревожные, беспокойные мысли. Уже рассветало, когда я, измученная, уснула.
   На следующий день шел дождь, и наша опекунша прислала нам с горничной годовую подшивку «Голоса Кармеля».[16] Мы швырнули ее в шкаф и начали играть в картонное домино на воскресную порцию компота.
   Больше всего нас допекало наше полное одиночество. Когда мы с Луцией приходили на кухню, веселые разговоры, словно по команде, прекращались, все смотрели на нас с нескрываемым любопытством, а когда мы выходили, то за нашими спинами раздавались приглушенные смешки и остроты в адрес Луции: «Эта не иначе как из морской пены сделана. Того и гляди растает…» Лишенные возможности играть с детьми баронессы, которых мы видели очень редко и лишь издалека, мы подружились с дочерью кухарки.
   Идя на обед, мы каждый раз видели Маринку в прилегающем к кухне помещении, где она, склонившись низко над столом, аккуратно складывала, взбрызгивала водой и скатывала в трубку выстиранное белье. А несколькими часами позже глухой стук извещал, что Маринка усиленно работает скалкой и бельевым катком, беспрерывно гоняя его по столу взад и вперед. После полудня стук прекращался, а прикухонный коридор наполнялся чадом от тлеющих углей. Маринка раздувала утюг, гладила белье, штопала, укладывала и подсчитывала, а вечером разносила его в огромных корзинах по бельевым шкафам.
   Половину тесной Маринкиной комнатушки занимала кровать, на которой под самый потолок поднималась гора белоснежных подушек. А другая половина была занята огромным комодом, наполненным всевозможными сувенирами из Ченстоховы,[17] алтариками, «святыми фигурками», бархатными подушечками с вышитыми на них сердечками и терновыми венцами,[18] подсвечниками, высохшими букетами цветов, обильно припудренными пылью. На стене, прикрытая простыней, висела одежда, а возле печки стояла тумбочка с тазом и кувшином для умывания.
   – Ну, говори, Маринка, сколько выгладила сегодня? – обычно спрашивали мы, входя к ней.
   Маринка тут же отвечала:
   – Постельного белья – для трех комнат, так как скоро приезжают гости – господа из Домбровы, да детского сколько…
   Или:
   – Рубашки для ясной пани и нижние юбки для старшей ясной пани…
   Только после этого и начинался, собственно, наш визит. Мы садились на скамейку между окнами, и Маринка подсовывала Луции альбомчик, вытащенный из ящика комода.
   – Нарисуй что-нибудь красивое…
   Под «чем-нибудь красивым» она подразумевала заход солнца, белых лебедей на тихом пруду, парочку голубей с алыми розами в клювах или надгробный камень с изображением ангела и надписью: «На память».
   Когда рисунок был готов, она просила:
   – А теперь раскрась его.
   Карандаши были у Луции лишь трех цветов: красный, синий и желтый. Поэтому больше всего удавался ей заход солнца, а хуже всего – лебеди или надгробный камень.
   Затем альбомчик снова исчезал в ящике комода, а его место занимала толстая тетрадь. Растягивая слова, старательно выводя мелодию, Маринка начинала петь записанные в эту тетрадь песни – об «Эрвине из розовой беседки», о «Девушке, покинутой любимым», о «Двух хризантемах на могиле возлюбленной»…
   В теплой, уютной Маринкиной комнатушке пахло скукой, чистым бельем и свежим тестом, а в нашей комнате было холодно и темно. Луция, которую совершенно не трогала судьба Эрвина из розовой беседки, набрасывала в тетради портретик Маринки: красивая голова, обрамленная густой черной косой, широкий лоб, слегка вытаращенные глаза. Не могла Луция только передать с достаточной достоверностью цвет ее стекловидной, нездорово поблескивающей кожи, похожей на кусок слишком наутюженной полотняной материи.
   Когда сумерки заползали в комнату и она погружалась в полумрак, Маринка, не зажигая света, просила:
   – Ну, а теперь пусть Луция что-нибудь расскажет. Только чтобы это было страшно. Я очень люблю, когда страшно.
   И Луция, читавшая дома огромное количество книг, выискивала в своей памяти необыкновенные сказки и удивительные приключения, которые должны были удовлетворить желание Маринки. А Маринка, пожирая блестящими глазами Луцию, то и дело повторяла:
   – Еще, еще, пожалуйста! Я очень люблю, когда страшно…
***
   – Тебе, Луция, нравятся новые гардины в салоне? – неожиданно спросила Маринка, когда через несколько дней мы снова навестили ее.
   – В каком салоне?
   – Ну – в белом. Ты не знаешь?! Ясна пани купила хорошенькие гардины из чешского шелка. Они так идут к новым обоям… Видела?
   – Нет. А ты почему об этом спрашиваешь?
   – А потому, что ты, Луция, никогда не рассказывала, как тебе нравятся господские комнаты. Моя мать говорит, что такого богатства, какое в салоне нашей ясной пани, она нигде не видела. Ты, Луция, наверно, слышала, что горничная плетет обо мне всякую чепуху. И всё это для того, чтобы выслужиться перед ясной пани. О, эта горничная ужасно любит подлизываться! Даже к панне Янине, которая, по правде говоря, вовсе и не господского происхождения. Этакой замухрышкой взяли ее во дворец, когда было ей что-то около восемнадцати лет. Взяли для того, чтобы обслуживала старшую ясну пани баронессу. Она так присохла к господам, что теперь и сама строит из себя помещицу. А со старшей ясной пани баронессой ты разговаривала, Луция?
   – Да откуда же! – не сдержавшись, воскликнула я. – Мы же туда не ходим. – И добавила жалобно: – Совершенно не ходим.
   Маринка поставила утюг на подставку и, ошеломленная, уставилась на нас.
   – Как это так – не ходите?
   – Да вот так. Мы, как видишь, – с трудом поясняла Луция. – имеем свою комнату и сидим только в ней. Да, и нигде более, потому что нам нечего там делать.
   Заметив на лице Маринки удивление и сомнение, Луция быстро поднялась со скамейки и начала прощаться:
   – Ну, так мы уж пойдем. Спокойной ночи, Маринка.
   Маринка взглядом проводила нас до двери. А на другой день, надутая и хмурая, она ничего не ответила, когда мы с ней поздоровались. Ее скалка грохотала на этот раз больше, чем когда бы то ни было. Увидев, что мы направляемся по коридору в ее сторону, она поспешно захлопнула двери своей комнатушки, бывшие до этого распахнутыми. Еще бы! Ведь она по нескольку раз на день бывала в салонах сиятельных господ!
   – Из этой Маринки, коль ей удалось бы закончить университет, вышла бы хорошая копия панны Янины, – горько заметила Луция.
   Больше мы никогда не вспоминали и не говорили об этом.
   Как раз в то время, когда наши отношения с Маринкой были раз и навсегда испорчены, нас пригласила к себе панна Янина.