Страница:
Когда мы вышли из школы, я вслух выразила свою мысль: не отправиться ли нам прямо на вокзал, чтобы броситься там под поезд? Но Зоська нашла более практичный выход из положения:
– Мы скажем сестре Модесте, что директриса велела обеспечить нас чистыми платьями.
С той поры как я вынуждена была попросить у сестры Модесты прощения и она в качестве наказания назначила мне работу "во главе" цепочки там, в подвалах, взаимная ненависть и враждебность встала между нами, как стена.
Не поднимая глаз от земли, я сказала твердым тоном, какого обычно придерживалась моя сестра Луция, когда хотела дать кому-нибудь понять, что не отступит от своего:
– Я попрошу сестру дать мне другое платье. То, которое теперь на мне, я буду надевать только для работы в подвалах. Если сестра не даст мне чистого платья, я взломаю двери шкафа и возьму его сама. А потом пойду к директрисе и всё ей расскажу.
С момента нашего столкновения с сестрой Модестой в старом костеле монахиня считала меня способной на любое самое мерзкое дело. Ее уверенность в этом значительно усилилась после происшествия с заменой сочинения.
Она посмотрела на меня как на безумную и ушла без единого слова. А вечером я нашла у себя на койке сильно заплатанное полотняное платье, которое было мне до пят. Но оно обладало одним важным преимуществом – ничем не пахло.
С тех пор на очистку подвалов ходила только я. Остальные девочки возили на свалку тачки с извлеченной из подвалов грязью. Отдых от этой каторжной работы принесла нам только дизентерия, свирепо ворвавшаяся в наш приют. Остатки картофеля, моркови, квашеной капусты, извлеченные из подвалов, были съедены. Болезнь сестры Зеноны задержала квесту, которая должна была обеспечить монастырь зимними запасами продовольствия. Голод всё больше и больше давал о себе знать.
Наше меню стало совсем нищенским: утром – половник жидкого кофе и ломтик хлеба; в полдень – половник жидкого супа и несколько клецок из черной муки или картофелин, политых чем-то, что у сестры Романы называлось соусом. Вечером – горсточка приготовленной на воде затхлой каши. Злющие, как осы, слонялись мы по коридорам в поисках хоть чего-нибудь съедобного.
Однако в тихих коридорах не было ничего, кроме портретов святых отшельников, которым, вероятно, вполне достаточно было для еды каких-нибудь корешков. Поэтому они смотрели на нас со стен довольно укоризненно или в лучшем случае – безучастно.
Более пронырливые девчонки крали в школе завтраки у своих соучениц. Особенно преуспевали в этом деле сестры-близнецы, Казя и Владка, да Йоася, милое, всегда смеющееся личико которой не могло вызвать ни единого подозрения, в связи с пропажами завтраков в школе беспрерывно разыгрывались шумные скандалы и производились тщательные поиски воришек. Но "приютские", как нас называли, так набили на этом руку, что ни разу ни один из них не была схвачена с поличным.
В самом же приюте существовал один-единственный легальный способ добывания куска хлеба. Когда голод начал основательно нас донимать, почти каждый день к сестре Алоизе, которая заведовала детским садом,[109] заявлялась одна из девчонок и просила:
– Проше сестричку, может, я натерла бы полы в детском саду?
При этом каждая из них таила в сердце одну надежду – одержать верх над своей конкуренткой. Для этого она изображала, на лице самую милую мину и щебечущим голосом старалась убедить сестру Алоизу в том, что никто иной не сможет натереть пол так хорошо, как она. Упрашивая монахиню пустить ее на территорию детского сада, такая воспитанница нередко заканчивала свою просьбу не слишком хитрой уловкой:
– Я вижу, что у дорогой сестрички протерлись ночные туфли. Так я сделаю новые, на проволоке…
У Сабины были свои собственные методы проникновения на территорию детского сада, которые порою приносили желаемый результат.
– Сегодня ночью мне приснился святой Антоний, – заявляла она сестре Алоизе. – Встал возле моей койки и гладил меня по голове. А потом сказал, что я должна натереть полы в детском садике. Сестра ведь примет мою жертву, правда?
Эти сделки, которым сопутствовали сильное возбуждение, лицемерие и азарт – с нашей стороны, а со стороны сестры Алоизы – презрительная усмешка в ответ на наши ухищрения, происходили обычно в сенях. Сестра Алоиза, окруженная толпой досаждающих ей просьбами девчонок, внимательно и испытующе всматривалась в каждую из них, определяя, которая же больше подойдет и успешнее справится со своими обязанностями. Остановив на ком-нибудь свой выбор, она выпроваживала из сеней всех остальных и удалялась со своей избранницей на территорию детского сада. Избранницей сестры Алоизы чаще всего оказывалась наиболее выносливая и физически сильная из всех девушек.
Зал, отведенный под детский сад, был огромен. Для сестры Алоизы не существовало ничего, кроме пола, который должен был сверкать, как паркет в часовне. По всей видимости, она считала, что бог создал рослых и выносливых девушек и поместил их в монастырский приют специально для того, чтобы они часами могли ползать на коленях по полу, натирая его вручную, и чтобы затем родители, приводящие своих детей в детский сад, могли громко, восторженно восхищаться:
– О! Бесподобно! И как это сестра Алоиза добивается, что пол так чудесно блестит?
В ответ на восторги родителей сестра Алоиза скромно и несколько загадочно улыбалась. Ведь она всегда лично проверяла, в каком состоянии пол! И когда он блестел и отражал в себе различные предметы не хуже зеркала, она подзывала к себе уборщицу и, в награду за добросовестный труд, вручала ей два ломтика хлеба.
Награжденная делала реверанс, вытирала передником вспотевшее лицо и целовала монахине ручку:
– Да вознаградит вас господь бог.
Если пол натирала Сабина, то она непременно добавляла:
– Сегодня пол был ужасно грязный. Наверно, Рузя или Гелька натирали его вчера, правда? Нет, я бы так не могла. Совесть бы мне не позволила.
При этом она внимательно рассматривала полученные куски хлеба, давая этим понять, что благородство ее совестливой души стоит еще одного ломтика.
Впрочем, не об этих двух ломтиках хлеба мечтали мы, добиваясь разрешения натирать полы в детском садике. В углах огромного зала можно было найти остатки пищи, брошенные здесь детьми. Недоеденные, а порою и совсем нетронутые куски хлеба, булки с маслом, забытые яблоки – вот что являлось главным предметом наших вожделений. Иногда удавалось собрать целый подол хлебных кусков. И тогда мы чувствовали себя совершенно счастливыми. Этот подол был пределом наших мечтаний и усилий.
Обнаружив, что кто-либо из воспитанниц старательно работает челюстями, мы тотчас же окружали счастливицу и допытывались с пристрастием и жадностью:
– Откуда ты взяла еду?…
Та, к которой был обращен этот вопрос, немедленно убегала, закрывая рот рукой, словно спасаясь, как бы мы силой не вытащили у нее изо рта уже пережеванную корку.
Однако детский сад был один, а нас – много, и потому только избранные имели возможность пользоваться привилегией натирания полов.
Во время нашей работы в подвалах Зоська тщательно очищала от грязи попадавшиеся ей картофелины и тайком сносила их в прачечную. Это послужило началом "картофельной кампании".
Вечером, когда монахини молились в часовне, все девчонки, занятые очисткой подвалов, собирались в прачечной. Присев на корточки, мы терпеливо высиживали возле печи в ожидании, когда наконец запечется наш картофель.
В прачечной было темно, только на стене беспокойно шевелился красный отсвет огня. У самой печи орудовала Зоська, вооруженная кочергой. Когда она приседала возле открытой дверцы и начинала разгребать пепел, то становилась удивительно похожа на маленькую горбатую колдунью из народных детских сказок.
Со временем наш жизненный опыт увеличивался; совершенствовались и методы воровства, вовсю процветавшего в голодающем монастырском приюте. После того как сестра Модеста схватила в коридоре одну из младших девочек, которая несла в прачечную картофель в переднике, мы начали переносить свои трофеи в трусах, рукавах платьев и за пазухой. Гелька занялась доставкой выкраденных из сарая дров. Йоаська, Владка и Зуля патрулировали по коридору, бдительно следя за тем, не идет ли монахиня.
Честно говоря, те картофелины, которые мы добывали и готовили нелегально, даже хорошо пропеченные, сохраняли свой отвратительный вкус и не менее отвратительный запах. Понятно, что они не могли насытить наши пустые желудки, но с их помощью мы всё же кое-как "обманывали" нестерпимый, изнуряющий физически и морально голод. Подгоняемые страхом, лишенные возможности хорошо пропекать картофель из-за недостатка дров, мы съедали его обычно полусырым. Впрочем, не только голод был причиной, ради которой мы так охотно устремлялись в прачечную. Тайное "преступление", которое мы совершали за спинами монахинь, в закрытом изнутри на ключ помещении, охраняемом бдительными часовыми, доставляло нам удовольствие и действовало на наше воображение своей "романтичностью".
Даже Целина, привыкшая к длительным постам и сохранявшая полное равнодушие к проблемам хлеба насущного, и та пристрастилась к нашим тайным пиршествам. Дело дошло до того, что мы умудрялись проносить печеный картофель даже к себе в спальню. Когда гас свет, помещение наполнялось чмоканьем и чавканьем, слышно было, как азартно работают воспитанницы челюстями.
Первыми заболели малышки: голодные, они тоже лакомились полусырыми картофелинами, не имея сил выбросить вон эту отраву, За малышками последовала Сабина, поедавшая гнилой картофель килограммами, затем – Гелька, я, Рузя и наши бессменные часовые: Йоася, Владка, Зуля.
Из старших девушек остались здоровыми только Зоська и Целина.
Когда город оделся в белый зимний наряд, наш приют уже представлял собою огромный злокачественный и опасный гнойник. Воспитанницы еле держались на ногах, их, и без того слабых, изматывали беспрерывные рвоты.
Два раза в день в нашей спальне появлялась сестра Модеста. Плотно сжав губы и не произнося ни слова, она приносила большую кастрюлю ячменной каши-размазни и ведро калганного отвара,[110] ставила их на пол и так же молча уходила. Больные поднимались с коек, рассаживались вокруг кастрюли, набирали в жестяные миски ячменную размазню, съедали, а потом, морщась и плюясь, запивали ее противным зельем.
В конце концов ни одна из нас не умерла, хотя порою казалось, что все мы вот-вот отправимся на кладбище. Своим выздоровлением мы во многом обязаны были Рузе. Оправившись от болезни раньше других, сама еще совсем слабая, девушка начала ухаживать за больными воспитанницами и вкладывала в это дело все свои силы. Она стаскивала с наших коек простыни, стирала их и сушила, ссорилась с монахинями из-за соды, мыла и различных зелий, ходила в аптеку за лекарствами, топила у нас в спальне печь, разносила по койкам бутылки с горячей водой, заменявшие грелки. На своих руках она сносила всех малышек на одну койку, раздевала их догола, укрывала одеялами, а их белье стаскивала вниз и сама его там стирала. Малышки, сжавшись в один клубок и грея друг друга, время от времени повизгивали, но всё же терпеливо ждали, когда Рузя принесет им выстиранные и выглаженные рубашонки.
Благодаря ее сердечной заботе и проворным рукам, кровавый понос начал постепенно сдавать свои позиции.
Целина и Зоська перебрались для спанья в швейную мастерскую и за время нашей болезни почти не показывались наверху.
– Целина проводит все дни в часовне, – пояснила нам сестра Модеста. – Молится за ваше выздоровление.
– Правильно, – рассмеялась Гелька. – Гораздо легче дремать на кленчнике,[111] чем стирать наше вонючее белье…
Зоська, на которую легло исполнение большей части наших обязанностей, время от времени врывалась в спальню, чтобы упрекнуть нас в лени, в умышленном нежелании трудиться. Больные швыряли в нее туфлями, а она показывала им язык и убегала вниз по лестнице, сопровождаемая громкими, гневными криками: "Предатель! Иуда!"
Вместе с возвращением здоровья к нам вернулся и аппетит, а наряду с этим – и хищения хлебных порций из столовой. Почти каждый день с подноса исчезало восемь – десять ломтиков. Вор был изощренный, хитрый и неуловимый. Его ловкость вызывала в нас бешенство и отчаяние. Ни засада, ни подсматривание через замочную скважину, ни повышенная бдительность и обостренная подозрительность – ничто не помогало. Хлеб продолжая исчезать, а вор по-прежнему оставался неразоблаченным.
В одну из суббот на мою долю выпада побелка кухни, Гелька с Владкой и Йоасей делали уборку в столовой.
Подпоясавшись тряпкой, я весело водила кистью по стене. Сквозь закрытые двери трапезной до меня долетал однотонный шум – это монахини читали послеобеденную молитву. Через минуту мое внимание привлекло шипение, которое шло со стороны плиты.
Я бросила кисть и подбежала к печи. На железной сковородке плавали в кипящем сале две колбаски[112] – обе аппетитно подрумянившиеся, с запекшейся кожицей и соблазнительным запахом. Я смотрела на них как зачарованная. Боже мой, ведь это – колбаски! Когда же я ела их в последний раз? Полгода назад?!
Из трапезной донесся шум передвигаемых стульев. Монахини отправятся сейчас молиться в часовню. Дорога была каждая минута. Я схватила со сковороды одну колбаску и, обжигаясь капающим с нее салом, сунула ее за пазуху. Меня обожгло так, словно я приложила к голому телу раскаленный уголь.
Открылись двери трапезной, и на пороге, шепча молитвы, появилась матушка-настоятельница, a за нею – сестры хоровые и конверские. Плотно прижавшись к стене, я вынуждена была переждать, пока коричневая змейка шуршащих ряс проползет через кухню, мимо меня, направляясь к часовне.
Когда последняя монахиня скрылась в сенях, я сорвалась с места и, ощущая на груди щекочущий огонек колбаски, помчалась, как ошалелая, по коридору, прямо в уборную. Но дверь в уборную – заперта! В:прачечную – тоже!..
Я присела на корточки на полу коридора и, вытащив колбаску из-за пазухи, дуя то на нее, то на обожженные пальцы, начала быстро ее уплетать.
– Наталья, что ты здесь делаешь?
Надо мною склонилась, удивленно раскрыв глава, сестра Алоиза.
Я тут же вскочила на ноги, не в состоянии что-либо ответить, так как рот у меня был забит до отказа.
– Почему ты не отвечаешь?
– Бле… уле… – пробормотала я, и при этом часть каши выпала у меня изо рта.
Монахиня с отвращением отпрянула.
– Что за девчонки, что за девчонки, – прошептала она. – Без стыда, без совести, без чести. Хуже, чем звереныши. – И, с презрением отвернувшись от меня, она ушла.
Глядя ей вслед, я подумала с сожалением, что мною навсегда теперь утрачена возможность натирать полы в детском садике. И всё это – лишь из-за одной дурацкой колбаски!
Когда я вошла в столовую, Владка и Геля усиленно пытались отодвинуть от стены буфет. Они с силой, рывком нажали на него, и верхняя часть буфета, которая опиралась на нижнюю тонкими ножками, зашаталась и с грохотом полетела на пол. С большим трудом удалось нам водрузить ее на прежнее место. На полу валялись тетради и книги, которые выпали из наших перегородок. Всегда закрытый на ключ ящик Целины разломался пополам.
– Вот теперь, по крайней мере, мы увидим, что она в нем прячет, – засмеялась Гелька, открывая ящик.
Ящик весь был забит кусками хлеба. Многие из них уже совершенно зачерствели и высохли, другие еще только начали черстветь, а с самого верха лежало несколько свежих ломтиков. Мы стояли и смотрели на этот ящик, как на какое-то новоявленное чудо.
– Ах, обезьяна, – пришла наконец в себя от удивления Гелька. – Теперь-то уж она в наших руках.
После краткого совещания, на которое мы пригласили еще нескольких девочек, было решено держать всё это дело в строжайшей тайне, а ночью учинить расправу над Целиной. Сохранению тайны способствовало то, что столовая из-за проводившейся в ней уборки была замкнута на ключ и никто, кроме уборщиц, не имел права входить в нее. Ужинали стоя, прямо в коридоре.
Когда сестра Модеста выключила в спальне свет и удалилась в свою келью, я натянула платье, надела туфли на босу ногу и на цыпочках подошла к койке Целины.
– Слушай, девчата в прачечной едят брюкву. Если хочешь, то пойдем…
– Что, брюкву? – приподняла голову с подушки Зоська. – О, тогда и я пойду!
Она быстро соскочила с койки и помчалась вниз.
– Не хочется что-то мне идти, – закапризничала Целина, ежась под одеялом. – Ужасно холодно. Да и потом Зоська принесет мне брюквы.
– Ну, тогда не ходи. Я всё равно пойду. Гелька добыла откуда-то буковых поленьев, так там и обогреться можно…
– Что? – Целина выскочила из-под одеяла и уселась на койке. – Буковых поленьев?
Она быстро закуталась в одеяло и сунула ноги в туфли.
– Пошли!
На пороге прачечной Целину схватили несколько рук и втянули ее внутрь. В помещении не было света, и только разведенный в печи огонь бросал розовые отблески на стену.
– Что за глупые шутки? – возмутилась Целина. – Пустите меня сейчас же!..
Ей не дали закончить. Подняли ее на руках и положили на стол. Набросили на голову одеяло, а когда она попыталась обороняться, отпихивая насильников, ей связали руки и заткнули рот.
– Не вздумай кричать, – предупредила я, наклоняясь над ней. – Иначе тебе же будет хуже.
Целине удалось вытолкнуть изо рта кляп.
– Добрались до моего ящика, воровки! – прохрипела она со злобой и получила за это от Гельки по физиономии.
Все девчонки, сколько их было в прачечной, бросились бить Целину. Колотили ее кулаками через одеяло. А в углу стояла Зоська и дрожала, как осиновый лист. Голова Целины с глухим стуком ударялась о доски стола. Однако она не проронила больше ни слова, не издала ни звука. Только лихорадочно вздрагивали ее сухощавые плечи, с которых сползло одеяло.
Запыхавшиеся девчата уже отходили от стола, когда в прачечную влетела взбешенная Сабина с кочергой в руке.
– Где эта воровка?! Подождите, я с ней сейчас расправлюсь! – Потеряв всякую власть над собой, Сабина металась вокруг стола. – Весь наш хлеб пожирала! За хлеб и служанку себе купила, ясна пани!
Одна из девчонок зажгла скомканный кусок бумаги и подняла его вверх, как факел. Сабина содрала с Целины одеяло. Целина скорчилась от страха, а та поднесла ей под самый нос кочергу и прорычала:
– Понюхай-ка! Я тебе выпишу сейчас ею на лбу: "воровка"!..
Кто-то вошел в прачечную, вырвал кочергу из рук Сабины, схватил ее за плечи и выпихнул за дверь, а затем запер дверь на крючок и сел на скамейку возле печи.
Это была Рузя.
Сабина долго еще ломилась в закрытую дверь, но потом громко чертыхнулась и ушла.
Вспышка злости, клокотавшей во всех девчонках, постепенно угасла. Одна за другой покидали они прачечную, бросив в адрес Целины какое-нибудь оскорбительное слово. Последними вышли Гелька и Рузя.
– В наказание пусть полежит здесь всю ночь, часов около пяти отпустим ее, – сказала Гелька.
В прачечной остались лишь наша узница да я. Мне хотелось досушить свои мокрые чулки.
Я сидела у печи, уставившись на тускнеющий огонек и обдумывая всё происшедшее. Как велико было наше ожесточение против этой девушки и как быстро оно исчерпалось! Да еще в качестве судьи выступила этакая жалкая, никчемная Сабина! Стыд! Ведь ясно, что если бы она была так же проворна и имела такие же возможности, как Целина, то крала бы точно так же, как и она.
Я взглянула на Целину. Она лежала навзничь, глядя в потолок. В помещении стало совсем темно. Я наклонилась, чтобы подбросить в печь дров, когда за моей спиной раздался голос:
– Наталья, а я совсем не боюсь.
– Да? – буркнула я, застигнутая врасплох, не понимая, к чему клонит Целина.
– Суки, а не девчонки! Но я всё равно чихала на то, что они тут вытворяли. – Голос ее задрожал. Чувствовалось, что к горлу у нее подступают рыдания. Она пошевелила головой и оказала со злостью: – Все эти подлые обезьяны будут жить. А я через год-два умру… Вы-то еще нажретесь хлеба вдоволь, – с горечью закончила она и умолкла.
Подавленная ее словами, я продолжала неподвижно сидеть возле печи. В ней догорали последние угольки. Нет, у меня вовсе не было уверенности в том, что поступок Целины заслуживает самого строгого осуждения. Ведь ей осталось так мало жить! А я смотрела на жизнь как на вечность. Ни одной из нас никогда еще не приходила в голову мысль о смерти, А Целина, наверно, частенько размышляла о ней в темные осенние ночи, лежа на койке с широко открытыми глазами, – вот так, как сейчас в прачечной. Однако могло ли всё это служить оправданием ее воровства? Ведь она лишала голодных, занятых тяжким трудом девчат последнего куска хлеба!
Эта мысль вновь зажгла в моем сердце гнев, который, казалось, совсем уже было погас. Я сняла с веревки свои высохшие чулки и направилась к двери.
– Наталья!
– Что тебе?
– Я так не могу. Развяжи мне руки.
И она расплакалась.
Я разыскала нож, которым мы обычно чистили картофель, и молча перерезала веревки. А уже подходя к двери, сказала внушительно:
– Не вздумай только барабанить в дверь или звать монахинь, если, конечно, не хочешь, чтобы девчата переломали тебе завтра все кости.
Я закрыла дверь на ключ и направилась в спальню.
– Ну, что там? – встретили меня приглушенные голоса. – Как Целина?
Бросив ключ от прачечной на печь, я ответила насмешливо:
– Вот здесь ключ. Я развязала Целине руки. Кто хочет, может пойти туда и снова завязать. Мне хватит и того, что было. Спокойной ночи.
Никто не отозвался на мой призыв, никто даже не шевельнулся. Через минуту вся спальня громко храпела.
А я никак не могла уснуть. Мои мысли то и дело возвращались к Целине, запертой в холодной, морозной прачечной. К злой Целине, дрожащей от страха перед смертью. К Целине, ворующей у нас хлеб в расчете на то, что, купив себе на него служанку – Зоську, она продлив свое существование еще на месяц, два, три – пока хватит в ящике зачерствевших ломтей хлеба.
Ворочаясь с боку на бок на своей койке, я думала о том, что не одна Целина виновата во всем. Не одна… не одна…
На другой день утром Целина сидела за своим столиком под окном, спокойная, как обычно, но только очень бледная. Под глазами у нее были синяки, а губы запеклись, видно, от высокой температуры. Когда мы расселись за столами, она сказала громко, четко, но ни на кого не глядя:
– Рузя, ты можешь взять мой завтрак. Мне хватит и чая.
У нас даже дыхание захватило. Мы перестали есть, ожидая, что сделает Рузя. А она, не расслышав предложения Целины, продолжала спокойно есть, вытаращив свои добрые голубые глава.
Зоська не выдержала и толкнула ее в бок:
– Целина отдает тебе свой завтрак, слышишь?
Рузя удивленно взглянула на нее, не торопясь допила кофе, вытерла рукой губы и тяжелым шагом, вперевалку направилась из столовой.
– Можешь, Зося, взять мой хлеб, – дрожащим голосом предложила Целина среди гробовой тишины, которая воцарилась вдруг за столами.
Зоська тут же вскочила с места и хотела броситься к ней, как пес к своей миске. Но тут она заметила, что все девчонки, глядя на нее, положили на стол сжатые кулаки. И Зоська медленно и нехотя, с опущенными глазами вновь уселась на свое место. Девчата продолжали есть как ни в чем не бывало. Начались разговоры, кто-то хихикнул, и сразу у всех отлегло от сердца.
Целина осталась за столиком с кофе и хлебом, до которых так никто и не дотронулся.
С этого дня у нас перестал пропадать хлеб. Зоська по-прежнему продолжала выслуживаться перед Целиной, но делала это теперь как-то боязливо, с оглядкой, словно опасаясь навлечь на себя немилость девчат. А девчата, почувствовав свою силу, сознавая цену своего собственного достоинства, смотрели на ее прислужничество с презрительным равнодушием.
Через две недели после той памятной ночи у "княжны" началось кровотечение, в момент, когда она как раз проходила по улице, и ее забрала карета "Скорой помощи".
И вот тогда-то на всех нас, принимавших участие в расправе над Целиной, напал страх. Еще две недели назад, когда Целина, избитая, лежала в прачечной, она казалась нам человеком, который заслужил самое строгое наказание. И вот теперь она умирала. Каждая из нас в душе переживала эту тяжелую, неприятную историю, не смея поделиться с кем-либо своими мыслями и чувствами. Но эти тайные переживания все же нашли свой выход: они вылились в новую, еще большую вспышку ненависти к приюту, к изнуряющим, непосильным обязанностям, к нищенским порциям хлеба, к пустым коридорам и отвратительным физиономиям бездушных отшельниц, которые смотрели на нас с портретов и от ледяного взгляда которых холодели наши сердца.
А было нам особенно тяжело еще и потому, что вскоре после того, как Целину увезла карета "Скорой помощи" в приют явился ее дядя. Первой сообщила мне об этом Йоася. Я возвращалась из школы, когда она остановила меня в сенях и сказала:
– Мы скажем сестре Модесте, что директриса велела обеспечить нас чистыми платьями.
С той поры как я вынуждена была попросить у сестры Модесты прощения и она в качестве наказания назначила мне работу "во главе" цепочки там, в подвалах, взаимная ненависть и враждебность встала между нами, как стена.
Не поднимая глаз от земли, я сказала твердым тоном, какого обычно придерживалась моя сестра Луция, когда хотела дать кому-нибудь понять, что не отступит от своего:
– Я попрошу сестру дать мне другое платье. То, которое теперь на мне, я буду надевать только для работы в подвалах. Если сестра не даст мне чистого платья, я взломаю двери шкафа и возьму его сама. А потом пойду к директрисе и всё ей расскажу.
С момента нашего столкновения с сестрой Модестой в старом костеле монахиня считала меня способной на любое самое мерзкое дело. Ее уверенность в этом значительно усилилась после происшествия с заменой сочинения.
Она посмотрела на меня как на безумную и ушла без единого слова. А вечером я нашла у себя на койке сильно заплатанное полотняное платье, которое было мне до пят. Но оно обладало одним важным преимуществом – ничем не пахло.
С тех пор на очистку подвалов ходила только я. Остальные девочки возили на свалку тачки с извлеченной из подвалов грязью. Отдых от этой каторжной работы принесла нам только дизентерия, свирепо ворвавшаяся в наш приют. Остатки картофеля, моркови, квашеной капусты, извлеченные из подвалов, были съедены. Болезнь сестры Зеноны задержала квесту, которая должна была обеспечить монастырь зимними запасами продовольствия. Голод всё больше и больше давал о себе знать.
Наше меню стало совсем нищенским: утром – половник жидкого кофе и ломтик хлеба; в полдень – половник жидкого супа и несколько клецок из черной муки или картофелин, политых чем-то, что у сестры Романы называлось соусом. Вечером – горсточка приготовленной на воде затхлой каши. Злющие, как осы, слонялись мы по коридорам в поисках хоть чего-нибудь съедобного.
Однако в тихих коридорах не было ничего, кроме портретов святых отшельников, которым, вероятно, вполне достаточно было для еды каких-нибудь корешков. Поэтому они смотрели на нас со стен довольно укоризненно или в лучшем случае – безучастно.
Более пронырливые девчонки крали в школе завтраки у своих соучениц. Особенно преуспевали в этом деле сестры-близнецы, Казя и Владка, да Йоася, милое, всегда смеющееся личико которой не могло вызвать ни единого подозрения, в связи с пропажами завтраков в школе беспрерывно разыгрывались шумные скандалы и производились тщательные поиски воришек. Но "приютские", как нас называли, так набили на этом руку, что ни разу ни один из них не была схвачена с поличным.
В самом же приюте существовал один-единственный легальный способ добывания куска хлеба. Когда голод начал основательно нас донимать, почти каждый день к сестре Алоизе, которая заведовала детским садом,[109] заявлялась одна из девчонок и просила:
– Проше сестричку, может, я натерла бы полы в детском саду?
При этом каждая из них таила в сердце одну надежду – одержать верх над своей конкуренткой. Для этого она изображала, на лице самую милую мину и щебечущим голосом старалась убедить сестру Алоизу в том, что никто иной не сможет натереть пол так хорошо, как она. Упрашивая монахиню пустить ее на территорию детского сада, такая воспитанница нередко заканчивала свою просьбу не слишком хитрой уловкой:
– Я вижу, что у дорогой сестрички протерлись ночные туфли. Так я сделаю новые, на проволоке…
У Сабины были свои собственные методы проникновения на территорию детского сада, которые порою приносили желаемый результат.
– Сегодня ночью мне приснился святой Антоний, – заявляла она сестре Алоизе. – Встал возле моей койки и гладил меня по голове. А потом сказал, что я должна натереть полы в детском садике. Сестра ведь примет мою жертву, правда?
Эти сделки, которым сопутствовали сильное возбуждение, лицемерие и азарт – с нашей стороны, а со стороны сестры Алоизы – презрительная усмешка в ответ на наши ухищрения, происходили обычно в сенях. Сестра Алоиза, окруженная толпой досаждающих ей просьбами девчонок, внимательно и испытующе всматривалась в каждую из них, определяя, которая же больше подойдет и успешнее справится со своими обязанностями. Остановив на ком-нибудь свой выбор, она выпроваживала из сеней всех остальных и удалялась со своей избранницей на территорию детского сада. Избранницей сестры Алоизы чаще всего оказывалась наиболее выносливая и физически сильная из всех девушек.
Зал, отведенный под детский сад, был огромен. Для сестры Алоизы не существовало ничего, кроме пола, который должен был сверкать, как паркет в часовне. По всей видимости, она считала, что бог создал рослых и выносливых девушек и поместил их в монастырский приют специально для того, чтобы они часами могли ползать на коленях по полу, натирая его вручную, и чтобы затем родители, приводящие своих детей в детский сад, могли громко, восторженно восхищаться:
– О! Бесподобно! И как это сестра Алоиза добивается, что пол так чудесно блестит?
В ответ на восторги родителей сестра Алоиза скромно и несколько загадочно улыбалась. Ведь она всегда лично проверяла, в каком состоянии пол! И когда он блестел и отражал в себе различные предметы не хуже зеркала, она подзывала к себе уборщицу и, в награду за добросовестный труд, вручала ей два ломтика хлеба.
Награжденная делала реверанс, вытирала передником вспотевшее лицо и целовала монахине ручку:
– Да вознаградит вас господь бог.
Если пол натирала Сабина, то она непременно добавляла:
– Сегодня пол был ужасно грязный. Наверно, Рузя или Гелька натирали его вчера, правда? Нет, я бы так не могла. Совесть бы мне не позволила.
При этом она внимательно рассматривала полученные куски хлеба, давая этим понять, что благородство ее совестливой души стоит еще одного ломтика.
Впрочем, не об этих двух ломтиках хлеба мечтали мы, добиваясь разрешения натирать полы в детском садике. В углах огромного зала можно было найти остатки пищи, брошенные здесь детьми. Недоеденные, а порою и совсем нетронутые куски хлеба, булки с маслом, забытые яблоки – вот что являлось главным предметом наших вожделений. Иногда удавалось собрать целый подол хлебных кусков. И тогда мы чувствовали себя совершенно счастливыми. Этот подол был пределом наших мечтаний и усилий.
Обнаружив, что кто-либо из воспитанниц старательно работает челюстями, мы тотчас же окружали счастливицу и допытывались с пристрастием и жадностью:
– Откуда ты взяла еду?…
Та, к которой был обращен этот вопрос, немедленно убегала, закрывая рот рукой, словно спасаясь, как бы мы силой не вытащили у нее изо рта уже пережеванную корку.
Однако детский сад был один, а нас – много, и потому только избранные имели возможность пользоваться привилегией натирания полов.
Во время нашей работы в подвалах Зоська тщательно очищала от грязи попадавшиеся ей картофелины и тайком сносила их в прачечную. Это послужило началом "картофельной кампании".
Вечером, когда монахини молились в часовне, все девчонки, занятые очисткой подвалов, собирались в прачечной. Присев на корточки, мы терпеливо высиживали возле печи в ожидании, когда наконец запечется наш картофель.
В прачечной было темно, только на стене беспокойно шевелился красный отсвет огня. У самой печи орудовала Зоська, вооруженная кочергой. Когда она приседала возле открытой дверцы и начинала разгребать пепел, то становилась удивительно похожа на маленькую горбатую колдунью из народных детских сказок.
Со временем наш жизненный опыт увеличивался; совершенствовались и методы воровства, вовсю процветавшего в голодающем монастырском приюте. После того как сестра Модеста схватила в коридоре одну из младших девочек, которая несла в прачечную картофель в переднике, мы начали переносить свои трофеи в трусах, рукавах платьев и за пазухой. Гелька занялась доставкой выкраденных из сарая дров. Йоаська, Владка и Зуля патрулировали по коридору, бдительно следя за тем, не идет ли монахиня.
Честно говоря, те картофелины, которые мы добывали и готовили нелегально, даже хорошо пропеченные, сохраняли свой отвратительный вкус и не менее отвратительный запах. Понятно, что они не могли насытить наши пустые желудки, но с их помощью мы всё же кое-как "обманывали" нестерпимый, изнуряющий физически и морально голод. Подгоняемые страхом, лишенные возможности хорошо пропекать картофель из-за недостатка дров, мы съедали его обычно полусырым. Впрочем, не только голод был причиной, ради которой мы так охотно устремлялись в прачечную. Тайное "преступление", которое мы совершали за спинами монахинь, в закрытом изнутри на ключ помещении, охраняемом бдительными часовыми, доставляло нам удовольствие и действовало на наше воображение своей "романтичностью".
Даже Целина, привыкшая к длительным постам и сохранявшая полное равнодушие к проблемам хлеба насущного, и та пристрастилась к нашим тайным пиршествам. Дело дошло до того, что мы умудрялись проносить печеный картофель даже к себе в спальню. Когда гас свет, помещение наполнялось чмоканьем и чавканьем, слышно было, как азартно работают воспитанницы челюстями.
Первыми заболели малышки: голодные, они тоже лакомились полусырыми картофелинами, не имея сил выбросить вон эту отраву, За малышками последовала Сабина, поедавшая гнилой картофель килограммами, затем – Гелька, я, Рузя и наши бессменные часовые: Йоася, Владка, Зуля.
Из старших девушек остались здоровыми только Зоська и Целина.
Когда город оделся в белый зимний наряд, наш приют уже представлял собою огромный злокачественный и опасный гнойник. Воспитанницы еле держались на ногах, их, и без того слабых, изматывали беспрерывные рвоты.
Два раза в день в нашей спальне появлялась сестра Модеста. Плотно сжав губы и не произнося ни слова, она приносила большую кастрюлю ячменной каши-размазни и ведро калганного отвара,[110] ставила их на пол и так же молча уходила. Больные поднимались с коек, рассаживались вокруг кастрюли, набирали в жестяные миски ячменную размазню, съедали, а потом, морщась и плюясь, запивали ее противным зельем.
В конце концов ни одна из нас не умерла, хотя порою казалось, что все мы вот-вот отправимся на кладбище. Своим выздоровлением мы во многом обязаны были Рузе. Оправившись от болезни раньше других, сама еще совсем слабая, девушка начала ухаживать за больными воспитанницами и вкладывала в это дело все свои силы. Она стаскивала с наших коек простыни, стирала их и сушила, ссорилась с монахинями из-за соды, мыла и различных зелий, ходила в аптеку за лекарствами, топила у нас в спальне печь, разносила по койкам бутылки с горячей водой, заменявшие грелки. На своих руках она сносила всех малышек на одну койку, раздевала их догола, укрывала одеялами, а их белье стаскивала вниз и сама его там стирала. Малышки, сжавшись в один клубок и грея друг друга, время от времени повизгивали, но всё же терпеливо ждали, когда Рузя принесет им выстиранные и выглаженные рубашонки.
Благодаря ее сердечной заботе и проворным рукам, кровавый понос начал постепенно сдавать свои позиции.
Целина и Зоська перебрались для спанья в швейную мастерскую и за время нашей болезни почти не показывались наверху.
– Целина проводит все дни в часовне, – пояснила нам сестра Модеста. – Молится за ваше выздоровление.
– Правильно, – рассмеялась Гелька. – Гораздо легче дремать на кленчнике,[111] чем стирать наше вонючее белье…
Зоська, на которую легло исполнение большей части наших обязанностей, время от времени врывалась в спальню, чтобы упрекнуть нас в лени, в умышленном нежелании трудиться. Больные швыряли в нее туфлями, а она показывала им язык и убегала вниз по лестнице, сопровождаемая громкими, гневными криками: "Предатель! Иуда!"
Вместе с возвращением здоровья к нам вернулся и аппетит, а наряду с этим – и хищения хлебных порций из столовой. Почти каждый день с подноса исчезало восемь – десять ломтиков. Вор был изощренный, хитрый и неуловимый. Его ловкость вызывала в нас бешенство и отчаяние. Ни засада, ни подсматривание через замочную скважину, ни повышенная бдительность и обостренная подозрительность – ничто не помогало. Хлеб продолжая исчезать, а вор по-прежнему оставался неразоблаченным.
В одну из суббот на мою долю выпада побелка кухни, Гелька с Владкой и Йоасей делали уборку в столовой.
Подпоясавшись тряпкой, я весело водила кистью по стене. Сквозь закрытые двери трапезной до меня долетал однотонный шум – это монахини читали послеобеденную молитву. Через минуту мое внимание привлекло шипение, которое шло со стороны плиты.
Я бросила кисть и подбежала к печи. На железной сковородке плавали в кипящем сале две колбаски[112] – обе аппетитно подрумянившиеся, с запекшейся кожицей и соблазнительным запахом. Я смотрела на них как зачарованная. Боже мой, ведь это – колбаски! Когда же я ела их в последний раз? Полгода назад?!
Из трапезной донесся шум передвигаемых стульев. Монахини отправятся сейчас молиться в часовню. Дорога была каждая минута. Я схватила со сковороды одну колбаску и, обжигаясь капающим с нее салом, сунула ее за пазуху. Меня обожгло так, словно я приложила к голому телу раскаленный уголь.
Открылись двери трапезной, и на пороге, шепча молитвы, появилась матушка-настоятельница, a за нею – сестры хоровые и конверские. Плотно прижавшись к стене, я вынуждена была переждать, пока коричневая змейка шуршащих ряс проползет через кухню, мимо меня, направляясь к часовне.
Когда последняя монахиня скрылась в сенях, я сорвалась с места и, ощущая на груди щекочущий огонек колбаски, помчалась, как ошалелая, по коридору, прямо в уборную. Но дверь в уборную – заперта! В:прачечную – тоже!..
Я присела на корточки на полу коридора и, вытащив колбаску из-за пазухи, дуя то на нее, то на обожженные пальцы, начала быстро ее уплетать.
– Наталья, что ты здесь делаешь?
Надо мною склонилась, удивленно раскрыв глава, сестра Алоиза.
Я тут же вскочила на ноги, не в состоянии что-либо ответить, так как рот у меня был забит до отказа.
– Почему ты не отвечаешь?
– Бле… уле… – пробормотала я, и при этом часть каши выпала у меня изо рта.
Монахиня с отвращением отпрянула.
– Что за девчонки, что за девчонки, – прошептала она. – Без стыда, без совести, без чести. Хуже, чем звереныши. – И, с презрением отвернувшись от меня, она ушла.
Глядя ей вслед, я подумала с сожалением, что мною навсегда теперь утрачена возможность натирать полы в детском садике. И всё это – лишь из-за одной дурацкой колбаски!
Когда я вошла в столовую, Владка и Геля усиленно пытались отодвинуть от стены буфет. Они с силой, рывком нажали на него, и верхняя часть буфета, которая опиралась на нижнюю тонкими ножками, зашаталась и с грохотом полетела на пол. С большим трудом удалось нам водрузить ее на прежнее место. На полу валялись тетради и книги, которые выпали из наших перегородок. Всегда закрытый на ключ ящик Целины разломался пополам.
– Вот теперь, по крайней мере, мы увидим, что она в нем прячет, – засмеялась Гелька, открывая ящик.
Ящик весь был забит кусками хлеба. Многие из них уже совершенно зачерствели и высохли, другие еще только начали черстветь, а с самого верха лежало несколько свежих ломтиков. Мы стояли и смотрели на этот ящик, как на какое-то новоявленное чудо.
– Ах, обезьяна, – пришла наконец в себя от удивления Гелька. – Теперь-то уж она в наших руках.
После краткого совещания, на которое мы пригласили еще нескольких девочек, было решено держать всё это дело в строжайшей тайне, а ночью учинить расправу над Целиной. Сохранению тайны способствовало то, что столовая из-за проводившейся в ней уборки была замкнута на ключ и никто, кроме уборщиц, не имел права входить в нее. Ужинали стоя, прямо в коридоре.
Когда сестра Модеста выключила в спальне свет и удалилась в свою келью, я натянула платье, надела туфли на босу ногу и на цыпочках подошла к койке Целины.
– Слушай, девчата в прачечной едят брюкву. Если хочешь, то пойдем…
– Что, брюкву? – приподняла голову с подушки Зоська. – О, тогда и я пойду!
Она быстро соскочила с койки и помчалась вниз.
– Не хочется что-то мне идти, – закапризничала Целина, ежась под одеялом. – Ужасно холодно. Да и потом Зоська принесет мне брюквы.
– Ну, тогда не ходи. Я всё равно пойду. Гелька добыла откуда-то буковых поленьев, так там и обогреться можно…
– Что? – Целина выскочила из-под одеяла и уселась на койке. – Буковых поленьев?
Она быстро закуталась в одеяло и сунула ноги в туфли.
– Пошли!
На пороге прачечной Целину схватили несколько рук и втянули ее внутрь. В помещении не было света, и только разведенный в печи огонь бросал розовые отблески на стену.
– Что за глупые шутки? – возмутилась Целина. – Пустите меня сейчас же!..
Ей не дали закончить. Подняли ее на руках и положили на стол. Набросили на голову одеяло, а когда она попыталась обороняться, отпихивая насильников, ей связали руки и заткнули рот.
– Не вздумай кричать, – предупредила я, наклоняясь над ней. – Иначе тебе же будет хуже.
Целине удалось вытолкнуть изо рта кляп.
– Добрались до моего ящика, воровки! – прохрипела она со злобой и получила за это от Гельки по физиономии.
Все девчонки, сколько их было в прачечной, бросились бить Целину. Колотили ее кулаками через одеяло. А в углу стояла Зоська и дрожала, как осиновый лист. Голова Целины с глухим стуком ударялась о доски стола. Однако она не проронила больше ни слова, не издала ни звука. Только лихорадочно вздрагивали ее сухощавые плечи, с которых сползло одеяло.
Запыхавшиеся девчата уже отходили от стола, когда в прачечную влетела взбешенная Сабина с кочергой в руке.
– Где эта воровка?! Подождите, я с ней сейчас расправлюсь! – Потеряв всякую власть над собой, Сабина металась вокруг стола. – Весь наш хлеб пожирала! За хлеб и служанку себе купила, ясна пани!
Одна из девчонок зажгла скомканный кусок бумаги и подняла его вверх, как факел. Сабина содрала с Целины одеяло. Целина скорчилась от страха, а та поднесла ей под самый нос кочергу и прорычала:
– Понюхай-ка! Я тебе выпишу сейчас ею на лбу: "воровка"!..
Кто-то вошел в прачечную, вырвал кочергу из рук Сабины, схватил ее за плечи и выпихнул за дверь, а затем запер дверь на крючок и сел на скамейку возле печи.
Это была Рузя.
Сабина долго еще ломилась в закрытую дверь, но потом громко чертыхнулась и ушла.
Вспышка злости, клокотавшей во всех девчонках, постепенно угасла. Одна за другой покидали они прачечную, бросив в адрес Целины какое-нибудь оскорбительное слово. Последними вышли Гелька и Рузя.
– В наказание пусть полежит здесь всю ночь, часов около пяти отпустим ее, – сказала Гелька.
В прачечной остались лишь наша узница да я. Мне хотелось досушить свои мокрые чулки.
Я сидела у печи, уставившись на тускнеющий огонек и обдумывая всё происшедшее. Как велико было наше ожесточение против этой девушки и как быстро оно исчерпалось! Да еще в качестве судьи выступила этакая жалкая, никчемная Сабина! Стыд! Ведь ясно, что если бы она была так же проворна и имела такие же возможности, как Целина, то крала бы точно так же, как и она.
Я взглянула на Целину. Она лежала навзничь, глядя в потолок. В помещении стало совсем темно. Я наклонилась, чтобы подбросить в печь дров, когда за моей спиной раздался голос:
– Наталья, а я совсем не боюсь.
– Да? – буркнула я, застигнутая врасплох, не понимая, к чему клонит Целина.
– Суки, а не девчонки! Но я всё равно чихала на то, что они тут вытворяли. – Голос ее задрожал. Чувствовалось, что к горлу у нее подступают рыдания. Она пошевелила головой и оказала со злостью: – Все эти подлые обезьяны будут жить. А я через год-два умру… Вы-то еще нажретесь хлеба вдоволь, – с горечью закончила она и умолкла.
Подавленная ее словами, я продолжала неподвижно сидеть возле печи. В ней догорали последние угольки. Нет, у меня вовсе не было уверенности в том, что поступок Целины заслуживает самого строгого осуждения. Ведь ей осталось так мало жить! А я смотрела на жизнь как на вечность. Ни одной из нас никогда еще не приходила в голову мысль о смерти, А Целина, наверно, частенько размышляла о ней в темные осенние ночи, лежа на койке с широко открытыми глазами, – вот так, как сейчас в прачечной. Однако могло ли всё это служить оправданием ее воровства? Ведь она лишала голодных, занятых тяжким трудом девчат последнего куска хлеба!
Эта мысль вновь зажгла в моем сердце гнев, который, казалось, совсем уже было погас. Я сняла с веревки свои высохшие чулки и направилась к двери.
– Наталья!
– Что тебе?
– Я так не могу. Развяжи мне руки.
И она расплакалась.
Я разыскала нож, которым мы обычно чистили картофель, и молча перерезала веревки. А уже подходя к двери, сказала внушительно:
– Не вздумай только барабанить в дверь или звать монахинь, если, конечно, не хочешь, чтобы девчата переломали тебе завтра все кости.
Я закрыла дверь на ключ и направилась в спальню.
– Ну, что там? – встретили меня приглушенные голоса. – Как Целина?
Бросив ключ от прачечной на печь, я ответила насмешливо:
– Вот здесь ключ. Я развязала Целине руки. Кто хочет, может пойти туда и снова завязать. Мне хватит и того, что было. Спокойной ночи.
Никто не отозвался на мой призыв, никто даже не шевельнулся. Через минуту вся спальня громко храпела.
А я никак не могла уснуть. Мои мысли то и дело возвращались к Целине, запертой в холодной, морозной прачечной. К злой Целине, дрожащей от страха перед смертью. К Целине, ворующей у нас хлеб в расчете на то, что, купив себе на него служанку – Зоську, она продлив свое существование еще на месяц, два, три – пока хватит в ящике зачерствевших ломтей хлеба.
Ворочаясь с боку на бок на своей койке, я думала о том, что не одна Целина виновата во всем. Не одна… не одна…
На другой день утром Целина сидела за своим столиком под окном, спокойная, как обычно, но только очень бледная. Под глазами у нее были синяки, а губы запеклись, видно, от высокой температуры. Когда мы расселись за столами, она сказала громко, четко, но ни на кого не глядя:
– Рузя, ты можешь взять мой завтрак. Мне хватит и чая.
У нас даже дыхание захватило. Мы перестали есть, ожидая, что сделает Рузя. А она, не расслышав предложения Целины, продолжала спокойно есть, вытаращив свои добрые голубые глава.
Зоська не выдержала и толкнула ее в бок:
– Целина отдает тебе свой завтрак, слышишь?
Рузя удивленно взглянула на нее, не торопясь допила кофе, вытерла рукой губы и тяжелым шагом, вперевалку направилась из столовой.
– Можешь, Зося, взять мой хлеб, – дрожащим голосом предложила Целина среди гробовой тишины, которая воцарилась вдруг за столами.
Зоська тут же вскочила с места и хотела броситься к ней, как пес к своей миске. Но тут она заметила, что все девчонки, глядя на нее, положили на стол сжатые кулаки. И Зоська медленно и нехотя, с опущенными глазами вновь уселась на свое место. Девчата продолжали есть как ни в чем не бывало. Начались разговоры, кто-то хихикнул, и сразу у всех отлегло от сердца.
Целина осталась за столиком с кофе и хлебом, до которых так никто и не дотронулся.
С этого дня у нас перестал пропадать хлеб. Зоська по-прежнему продолжала выслуживаться перед Целиной, но делала это теперь как-то боязливо, с оглядкой, словно опасаясь навлечь на себя немилость девчат. А девчата, почувствовав свою силу, сознавая цену своего собственного достоинства, смотрели на ее прислужничество с презрительным равнодушием.
Через две недели после той памятной ночи у "княжны" началось кровотечение, в момент, когда она как раз проходила по улице, и ее забрала карета "Скорой помощи".
И вот тогда-то на всех нас, принимавших участие в расправе над Целиной, напал страх. Еще две недели назад, когда Целина, избитая, лежала в прачечной, она казалась нам человеком, который заслужил самое строгое наказание. И вот теперь она умирала. Каждая из нас в душе переживала эту тяжелую, неприятную историю, не смея поделиться с кем-либо своими мыслями и чувствами. Но эти тайные переживания все же нашли свой выход: они вылились в новую, еще большую вспышку ненависти к приюту, к изнуряющим, непосильным обязанностям, к нищенским порциям хлеба, к пустым коридорам и отвратительным физиономиям бездушных отшельниц, которые смотрели на нас с портретов и от ледяного взгляда которых холодели наши сердца.
А было нам особенно тяжело еще и потому, что вскоре после того, как Целину увезла карета "Скорой помощи" в приют явился ее дядя. Первой сообщила мне об этом Йоася. Я возвращалась из школы, когда она остановила меня в сенях и сказала: