Страница:
Свист за окном становился всё более настойчивым. Через несколько минут, длившихся, казалось, бесконечно долго, его сменила какая-то бравурная мелодия, которая небрежно насвистывалась также вполголоса. Но вот песенка начала понемногу удаляться, звучать всё слабее и дальше, пока совершенно не заглохла.
Луция, которая минутой раньше, словно подкошенная, опустилась на кровать, вдруг очнулась и, порывисто срываясь с места, крикнула:
– Да как он смел! Это мерзко! Мерзкий хам! Свистеть мне?! Как он смел?!
Я бросилась к Луции, чтобы обнять ее. Но она оттолкнула меня, будто я была в чем-то виновата. Луция быстро разделась и, не говоря ни слова, легла в кровать. Повернувшись лицом к стене, она продолжала упрямо молчать. Мне не оставалось ничего иного, как тоже раздеться и лечь спать.
Когда на другой день мы пошли к ручью, скаут уже поджидал нас там. При виде его сердце у меня екнуло. Я заметила, что лицо скаута, как и Луции, сильно изменилось по сравнению со вчерашним днем.
Скаут развязно поднялся с камня, на котором сидел, и так же развязно поклонился.
– Я пришел, чтобы узнать у вас, – начал он с притворной веселостью, – не могли бы вы разрешить детям баронессы поиграть в вашем шалаше? Они непременно хотят иметь такой же домик из ветвей, да мать не позволяет им заниматься грязной работой. Я сам построил бы им шалаш, причем гораздо лучший, чем этот, но я должен сегодня играть в теннис, а завтра мы едем с визитом к соседям. Поэтому, вы, конечно, понимаете меня, я не имею сейчас такой возможности…
– Спрашивайте разрешение у Тали, – прервала его решительным тоном Луция. – Шалаш принадлежит ей. Она гораздо больше меня потрудилась.
И, не обращая больше внимания на скаута, она начала поправлять кисти рябины, украшавшие вход в шалаш.
Смущенный скаут обратился ко мне:
– Ну и как?
Я покраснела от удовольствия. Покраснела, как в тот момент, когда узнала от панны Янины о том, что являюсь значительно выше кухаркиной Маринки. Вот наконец-то и я обладаю хоть чем-то, что может служить предметом вожделения, зависти и сделки.
– Пусть придут поиграть, – ответила я, не скрывая гордости владельца драгоценной собственности. – Если они хотят побыть немного в шалаше, то это нам не помешает.
Я была бы полностью удовлетворена своим ответом, если бы не ехидная, насмешливая улыбка скаута, которой он наградил меня перед уходом.
После полудня громкие голоса, долетавшие со стороны нашего холмика с шалашом, возвестили о прибытии туда гостей.
Все трое весело проказничали на берегу ручья. Шалаш с разобранной крышей и покривившимися стенами напоминал теперь своим видом беззащитную жертву свирепого урагана. Вокруг него валялись, алея, вдавленные каблуками в землю кисти рябины, которыми был украшен шалаш. Склонившись над ручьем, девчонка – дочь баронессы – азартно пересыпала в воду песок, нанесенный сюда нами. Увидев нас на холмике, она сделала удивленное лицо, покрутила своей головкой в светлых локонах и еще энергичней взялась за прерванное дело. Мальчишка и скаут забавлялись тем, что швыряли в воду камни, которыми мы с Луцией облицевали берега ручья. При этом они обливали друг друга водой и громко смеялись.
Скаут, сделав вид, что не замечает нас, положил руку мальчишке на плечо и, нагнувшись, начал шептать ему что-то на ухо. Мальчишка в восторге хохотал. Но вот скаут отпустил его плечо, выпрямился и нарочито громко позвал:
– Пошли! Покатаемся на пони, а потом снова вернемся сюда позабавиться.
Смеясь, они прошли мимо нас. Гордо вытянув шею, девочка сделала губы трубочкой и, бросив в нашу сторону косой взгляд, капризным тоном спросила своего приятеля:
– Ведь это будет наш остров, верно? И мы будем здесь играть. Мама нам разрешила…
Луция сразу же вернулась в комнату и весь остаток дня просидела возле окна. А я быстро побежала к реке и там, на берегу, горько всплакнула. Мне было очень жаль наш шалаш, ведь мы с Луцией вложили в него так много труда, жаль этот клочок земли, благоустроенный нашими руками. Мое самолюбие было оскорблено безобразной выходкой скаута.
Вернувшись потом к развалинам нашего зеленого домика, я схватила лежавшую поблизости палку и начала быстро рушить остатки стен и крыши шалаша. Когда я покидала холмик, на берегу ручья оставалась только бесформенная кучка сломанных еловых ветвей. Лесной домик прекратил свое недолгое существование.
С того дня началась непримиримая борьба между двумя враждующими сторонами – детьми баронессы во главе со скаутом и нами. Больше всего удивлял меня тот факт, что я не играла в этой борьбе почти никакой роли. Зато моя сестра – всё время молчавшая, беспомощная, целые дни проводившая в комнате, – моя сестра оказалась в центре начавшейся схватки. Когда однажды мы все вместе очутились во дворе – Луция, скаут и я, – сердце ушло у меня в пятки. Переживая за всех троих, я была страшно смущена своим присутствием, но и оставить их вдвоем не смела.
В присутствии Луции скаут поистине терял голову. Он то становился крикливым и надменным, спесиво, со смаком рассказывая о всех тех удовольствиях, которым предается во дворце, то вдруг делался несмелым, начинал заикаться и вообще напоминал всем своим видом робкого, серьезно провинившегося школьника. Зная, что его неумолимая возлюбленная сидит в своей комнате, он начинал кататься под нашими окнами верхом на лошади, гоняться за собаками или громко рассказывать Маринке об охоте, на которую выезжает вместе с господами – хозяевами дворца.
Когда мы сидели за столом и ели свой нехитрый обед «второго сорта», он непременно влетал в коридор, якобы для того, чтобы напиться воды, и, любезничая с Рузей, сообщал, что идет на теннисный корт разыграть матч с юной графиней.
А Луция была спокойна. С непонятной для меня выдержкой она умела отгородиться от напускного самохвальства, не замечать устремленного на нее взгляда, не слышать намеков, в которых чувствовалось желание во что бы то ни стало завязать с нею беседу. Встречаясь со скаутом, она упорно не поднимала глаз, устремленных в землю, и со времени происшествия у ручья ни разу не подала ему руки.
Что она чувствовала и думала, поступая так, – не знаю. Не допущенная к ее сердечной тайне, я с мстительным удовлетворением подсмотрела однажды, как пролила она украдкой несколько слезинок. О чем она жалела и что провожала этими слезами, – об этом я так никогда и не узнала.
Маринка и Рузя, инстинктом дворовых слуг почувствовав что к чему и разобравшись в ситуации, вскоре начали пренебрегать скаутом. У Маринки, имевшей дело с бельем обитателей дворца, был свой собственный взгляд на общественное положение и общественную ценность каждого гостя, и потому она часто повторяла с обидой:
– Корчит из себя панича, а ни одной шелковой рубашки не имеет, и все кальсоны у него в заплатках…
Эти слова вызывали румянец на лице сестры.
Тем временем скаут, чувствовавший себя так вольготно и уверенно при детях баронессы, совершил одну ошибку, каких дворцы никогда не прощают: он пренебрег железными законами дворцовой иерархии, которой строго подчинены все его обитатели. Вот как это случилось.
Однажды панна Янина, будучи в хорошем настроении и собираясь съездить на почту, предложила нам составить ей компанию. Мы были очень довольны этим. Когда мы уже выезжали с аллеи, к бричке подскочил скаут.
С ловкостью хорошо натренированного спортсмена вскочил он на козлы, отобрал вожжи у добродушно усмехавшегося кучера, хлестнул коней, и бричка помчалась с бешеной скоростью вперед.
Через несколько минут такой езды скаут фамильярно наклонился над головой панны Янины и крикнул:
– Хорошо так ехать, панна Януся, а?
Он звонко подхлестнул кнутом лошадей и, стрельнув глазами в сторону Луции – слушает ли она, – развязно сказал:
– Человеку удается избавиться от скуки лишь тогда, когда он целый день может веселиться с молодыми графинями… Пусть хозяйка разрешит мне брать коня для верховой езды, если хочет, чтобы я высидел здесь до конца каникул. Панна Януся скажет ей об этом, хорошо?
– Да, – сорвалось короткое, почти беззвучное слово с посиневших вдруг губ панны Янины.
А на другой день во дворце уже не было никакого скаута.
Вскоре после этого происшествия начали идти дожди, и не было видно им ни конца, ни края. Дни тянулись однообразно, как тяжелые, похожие одна на другую тучи, плывшие по небу, и были наполнены только шумом беспрерывно и монотонно падающей сверху воды. Кругом было серо, зыбко, скучно. Закутавшись в одеяла, уперев подбородки в колени, мы часами сидели на кроватях, прислушиваясь к нескончаемому шуму дождя. В комнате царили холод и сырость. Громкий и продолжительный кашель Луции не давал мне спать по ночам.
Целую неделю дождь лил беспрерывно, а потом началось наводнение. От перепуганных, всхлипывающих по углам горничных, служанок, лакеев, конюхов узнавали мы о масштабах стихийного бедствия. Ущерб был огромен. Вода, вышедшая из берегов, заливала поля, уничтожая урожай, стирала с лица земли хаты и хозяйственные постройки, обрекая на нищенство сотни людей. Десятки крестьянских хозяйств перестали существовать.
Наконец нам было разрешено выйти из помещения, и мы своими глазами увидели опустошенную, сразу как-то одичавшую землю. Поломанные деревья, вывороченные глиняные пласты, островки пожелтевшей и засыпанной песком травы, виднеющейся лишь кое-где; кучки омертвевших листьев. Воздух был столь насыщен влагой, что трудно становилось дышать.
На обоих берегах Сана,[22] где раньше тянулись возделанные поля и богатые выгоны для скота, теперь простиралось мертвое поле из ила, гравия и камней. Только кое-где торчали мокрые кусты ракит да рыже-коричневые кукурузные будылья. По этой истерзанной земле бродили сгорбленные люди, одетые в мешки для защиты от дождя. Они выгребали из грязи жалкие остатки своего хозяйства, которые не успела унести вода: поржавевший плуг или мокрое тряпье, выполосканную добела доску или железный обруч…
Группы пострадавших от наводнения крестьян тянулись к усадьбе. Люди просили дать им поесть и немного сена для уцелевшей коровы. Наиболее докучливым панна Янина выдавала мешочки с микроскопическими порциями крупы и муки. Через несколько дней к толпе пострадавших, которая сгрудилась у ворот, вышел управляющий имением, чтобы передать людям слова хозяев усадьбы. Он сказал:
– Наводнение уничтожило хлеба и луга, принадлежащие господам, которые и сами теперь стали бедными и потому не имеют возможности помогать другим пострадавшим. В связи с этим обе госпожи баронессы просят, чтобы люди спокойно разошлись, а парафиальный[23] комитет будет помнить о них и помогать в меру своих возможностей.
Когда толпы нищих, оборванных и голодных людей перестали собираться возле ворот усадьбы, дворец сразу же облегченно вздохнул, ожил и повеселел. Его обитатели были теперь охвачены новой заботой, на фоне которой все остальные сразу же отодвинулись на задний план.
Дело в том, что его преосвященство ксендз-бискуп[24] сообщил о своем скором приезде во дворец, чтобы в местной часовне совершить торжественное богослужение. Во дворце ожидался съезд многочисленных гостей, которые хотели получить благословение от самого ксендза-бискупа.
Дворня, распевая религиозные гимны, день и ночь старательно чистила и убирала весь дворец, от крыши до подвала. Скалка в руках Маринки просто пищала от невиданной нагрузки. В буфете начищали старинное серебро, в сараях усиленно ремонтировали экипажи. Горничные приготавливали чистые, предварительно хорошо проветренные постели для гостей, а деревенские девчата украшали гирляндами из цветов придорожные кусты и часовенки.
Среди всех этих хлопот быстро затерялось воспоминание о жестоком наводнении. В костеле пробощ.[25] призывал с амвона к очистке придорожных канав от водочных бутылок и грозно предупреждал нищих, вечно околачивавшихся на церковной паперти, чтобы они не бросались сломя голову к экипажу его преосвященства, когда почетного гостя будет приветствовать молодежь из кружков «Живых четок» и «Марианской содалиции»[26]
В деревне проходил сбор средств на приобретение для часовни нового образа – в память о посещении ксендзом-бискупом парафии.
В канун торжества кухарка, отворив дверь в кладовую, показала нам самый обыкновенный домашний кулич, который должен был подаваться к столу. Никаких особенных деликатесов, никаких лакомых блюд на полках – одни только цыплята, салаты да обыкновенная слойка к кофе.
Наша опекунша пояснила нам, что ввиду огромного ущерба, который принесен людям наводнением, госпожа баронесса со свойственными ей благородством и находчивостью отказалась от мысли устроить пышный и шикарный прием в честь его преосвященства.
Тогда-то Луция шепнула мне на ухо:
– Слышишь, какая жертва? Просто воплощенная «великая Тереза», а?
В тот же день в нашей комнате появилась панна Янина и, окинув нас доброжелательным взглядом, сказала:
– Госпожа баронесса разрешает вам принять участие в утреннем богослужении, которое совершит в нашей часовне ксендз-бискуп. По окончании святой молитвы все собравшиеся удостоятся чести получить от его преосвященства папское[27] благословение. Молитесь, девочки, о здоровье старшей ясной пани, которая из-за тяжелого гриппа не может прийти в часовню.
Обрадованная тем, что у старшей ясной пани грипп и она не выходит из своей комнаты, я схватила в руки одеяло и, как только за опекуншей захлопнулась дверь, помчалась в парк. Стоял чудесный солнечный день. Трава блестела от росы, от земли поднимались густые испарения. Бросив на траву одеяло, я улеглась на него и задумалась. Мне доставляло большое удовольствие рассматривать голубое безоблачное небо, наслаждаться хорошей погодой, так давно не радовавшей нас. Прошло с полчаса, и я почувствовала сильную боль под лопаткой. А вскоре после этого очутилась в постели.
Вызванный по телефону врач зафиксировал воспаление левого легкого.
…Туманный горячечный полусон, в который я погрузилась, длился очень долго. Как только я поднимала тяжелые, набухшие веки, из темного полумрака комнаты на меня начинала наплывать грозная махина биллиарда, которая, казалось, должна вот-вот прижать меня к постели и раздавить.
Мне хотелось крикнуть, попросить, чтобы убрали этот ужасный биллиард, вынесли его вон. Но обессиленный мозг и набухший язык отказывали мне в повиновении. Я отворачивала голову и снова плотно смыкала веки, чтобы не видеть биллиарда так близко, тут, совсем возле меня.
А однажды, когда я открыла глаза, то увидела, вместо грозного биллиардного массива, чьи-то возбужденные, горящие глаза.
– Хочешь пить?
Я смотрела с удивлением.
– Хочешь пить? Говори!
– А почему ты в рубашке?
– Потому что ночь…
– А почему не спишь?
– Потому что дежурю возле тебя…
– Ага…
Я вздохнула с облегчением: биллиард перестал угрожать мне. В эту ночь я заснула спокойно – впервые за долгое время.
Через десять дней я поднялась с постели. Сперва мне никак не удавалось привыкнуть к новому виду Луции. Она показалась мне теперь совершенно иной: еще более худой, высокой и взрослой. И выражение ее похудевшего личика тоже было другим. Не меньшее удивление вызывала во мне также долговязая серая фигура панны Янины, о существовании которой я совершенно забыла за время своей болезни.
Она приветствовала мое выздоровление голосом, преисполненным горечи и упрека:
– Много, очень много огорчений принесла ты нам, Таля, не говоря уже о хлопотах, которые твоя болезнь доставила госпоже баронессе.
В ее холодном взгляде чувствовались порицание и укор. В нем я читала слова: «Нехорошая ты девочка! Бог сниспослал тебе наказание за то, что ты, не обращая внимания на запрещение, забралась в ту часть парка, которая предназначена провидением исключительно для старшей ясной пани и ее семьи…»
О посещении усадьбы ксендзом-бискупом я узнала от Луции только то, что его преосвященство, покидая дворец, сказал толпе пострадавших от наводнения, собравшейся возле ворот, несколько вдохновенных слов о милосердии божьем, которое испытывают на себе все люди. Раздав детям образки, освященные в Риме, он отбыл в соседнюю усадьбу.
Во время моего выздоровления пришла осень, холодная, хмурая, с порывистыми ветрами. Газоны стали красными от покрывших их толстым слоем листьев, низкие тучи висели над лугами, с которых белыми струйками поднимались вверх дымки от многочисленных пастушьих костров.
Приближался день нашего отъезда. Панна Янина теперь часто приглашала нас к себе в комнату и рассказывала о своих школьных годах.
Именно тогда я впервые вдруг заметила, что наша опекунша совсем еще молода и что у нее красивые черные глаза. Я узнала, что кроме «Нового завета».[28] она знает лирические стихотворения Тетмайера и Стаффа[29] Когда она читала нам их стихи, то сразу переставала быть той панной Яниной, которую мы привыкли видеть с опущенной головой, с печатью величайшей покорности на лице.
Теперь на нашем столике частенько можно было найти тарелку со сливами, а в воскресенье мы обнаружили на нем два песочных пирожных. После слив и песочных пирожных появились и новые сюрпризы. Панна Янина начала смотреть на Луцию более приветливо и всё выспрашивала ее о планах на будущее. Но Луция, оставаясь непримиримой, давала уклончивые ответы.
В одно из воскресений мы зашли к нашей опекунше, чтобы вернуть ей прочитанные номера «Радуги».
– Ну что же, Луция? – доброжелательно спросила панна Янина сестру. – Ты мне так еще и не сказала, какие же у тебя планы на будущее. Если у тебя есть какие-нибудь трудности, скажи: может быть, я смогла бы чем-либо помочь.
И Луция, всё еще недоверчивая и упрямая, краснея под ласковым взглядом красивых черных глаз, сдавленным от волнения шепотом начала наконец говорить:
– Мне хотелось бы пойти в гимназию… Однако у мамы нет денег для платы за ученье… и на туфли, и на книжки тоже. Пани из комитета, которые оказывают нам помощь разными талонами, хотят, чтобы я пошла в школу поваров. Даже обещали устроить меня туда бесплатно. Но я вовсе не хочу быть кухаркой! Я хотела бы пойти в гимназию!..
Панна Янина внимательно слушала Луцию, сжимая ее худощавую, разгоряченную руку в своей руке.
– Что ж, не теряй надежды. Я передам твои слова госпоже баронессе. Поговорю с нею о вас. Положение во дворце вообще-то очень тяжелое из-за больших потерь, понесенных во время наводнения, однако милость божия творит на свете чудеса. У госпожи баронессы много хлопот, но ее великая душа, такая чуткая к страждущим, такая милосердная, всегда помнит о вас. Поэтому верь…
И Луция поверила. Она поверила в чудо, которое милостью божьей должно свершиться на земле при посредстве баронессы. Ведь дело касалось исполнения ее самого заветного желания! Никогда никому не говорила она о нем, а тут вдруг заветная цель оказалась так близко, так близко!
Наступили очень напряженные дни. По добродушному молчанию и ласковым взглядам нашей опекунши обе мы чувствовали, что там, в недоступной для нас части дворца, решаются сейчас наши судьбы. Луция, вся отдавшись своим грезам о гимназии, ходила с сияющим лицом и горящими глазами.
И вот наконец однажды вечером горничная известила, что «ясна паненка» ожидает нас в своей комнате.
Мы шли к ней с замирающими сердцами. Прежде чем переступить порог комнаты нашей опекунши, за которым сейчас должно было решиться всё, Луция схватила меня за руку и сказала:
– Знаешь, я боюсь…
Я расширила от удивления глаза:
– Чего?
– Гимназии! Ведь будет экзамен, а я ничего не знаю…
Знакомая уже нам комната приветствовала нас мягким светом лампы. Здесь всё – и обои, и очертания мебели, и картины – было преисполнено чарующей гармонии. Букет в фарфоровой вазе перед образом Христа был единственным ярким пятном на мягком фоне серебристых обоев.
Панна Янина, одетая в платье пепельного цвета, сидела в кресле. У нее на коленях лежала книжка в черном переплете – «Новый завет», как сразу же догадалась я.
Встретив нас приветливым кивком головы, панна Янина велела нам сесть.
Я сильно волновалась, а Луция была очень спокойна и очень бледна. Наша опекунша подвинула нам плетеную бомбоньерку. Слабея от охватившего меня волнения, сжимая в ладони растаявшую и ставшую липкой конфету, я с завистью посматривала на Луцию, которая чувствовала себя совершенно свободно и непринужденно потянулась к бомбоньерке за второй конфетой.
Панна Янина слегка вздохнула, отложила в сторону книгу и, осторожно подбирая слова, начала излагать сущность решения госпожи баронессы, которое сводилось к следующему. Я, как младшая, должна кончить начальную школу, и с этой целью госпожа баронесса жалует некоторую сумму денег, на которые можно было бы приобрести мне обувь и книжки! Что касается старшей…
Панна Янина повернулась всем корпусом и перевела свой взгляд на побледневшее лицо Луции:
– Луция обязана пойти в поварскую школу, коль есть еще на свете добрые люди, которые хотят ей в этом помочь.
Панна Янина говорила что-то еще, но это «что-то» пролетало мимо наших ушей. Я уловила из всей ее дальнейшей речи только одно: Луция, окончив поварскую школу, всегда сможет легко найти себе работу в каком-нибудь пансионате, отеле или помещичьей усадьбе. У госпожи баронессы – обширные знакомства, и по ее рекомендации в любую усадьбу охотно возьмут добропорядочную, интеллигентную и религиозную экономку. Луция должна подумать о том, что, работая, она сможет помочь матери, жизнь которой столь тяжела, и найдет, без сомнения, необходимое удовлетворение в труде. Луция будет не первой из числа тех, кто пожертвовал своими личными устремлениями на благо своей семьи, родных и близких.
Тут голос панны Янины слегка дрогнул. Она быстро-быстро замигала и после минутного молчания добавила:
– Так будет для вас лучше, дорогие девочки, хотя, может быть, в настоящий момент вы еще недостаточно представляете себе, сколько проницательности и доброты вложила в это дело госпожа баронесса.
Панна Янина снова говорила холодным, равнодушным, непреклонным тоном, который и раньше был столь характерен для нее, но от которого последнее время она как будто решительно отказалась. И я почувствовала, что мы, с кем она в течение нескольких дней играла, как с куклами, в ласку и доброту, вновь стали для нее только бедными детьми предместья, взятыми из милосердия в помещичью усадьбу на время летних каникул…
Мы попрощались с нашей опекуншей и вернулись к себе на чердак.
Вопреки моим ожиданиям, Луция не плакала, не отчаивалась. Она села возле биллиарда и, нахмурив брови, подперев голову рукой, над чем-то задумалась. А через несколько минут взяла карандаш, лист бумаги и начала что-то быстро-быстро писать. Когда я, подойдя поближе, склонилась над ней, желая посмотреть, что она пишет, Луция решительно заслонила лист бумаги рукой.
Сообщение о том, что я должна идти в школу, сбило меня с толку и смутило, словно я исподтишка схватила и присвоила себе то, что целиком и полностью принадлежало моей сестре. Я не имела ни малейшего сомнения в том, что столь высоким для меня отличием я обязана протекции нашей опекунши. Панна Янина всегда стремилась как-то выделить меня, противопоставляя Луции, которая, по ее мнению, была слишком самолюбива, слишком сдержанна по отношению к ней, в то время как я заискивала перед нашей опекуншей, показывая ей свою услужливость и мягкотелость.
Поздно вечером мы начали паковать свои вещички, готовясь к отъезду. А когда утром я поднялась с кровати, Луция еще спала. Тогда я начала разыскивать лист бумаги, на котором сестра писала что-то вчера втайне от меня. И наконец – нашла!
«Есть милосердие, которое, как издевка, оскорбляет всякое человеческое достоинство. Открытая ненависть лучше этого великодушного милосердия», – гласили кривые буквы, нацарапанные на листе бумаги.
С недоумением вертела я в руках этот странный листок. Удивительный стишок – как я мысленно окрестила написанное – несомненно нравился мне, хотя я и не очень-то понимала, о чем в нем говорится. Вдруг я закашляла, и Луция сразу же открыла глаза. Увидев листок бумаги в моих руках, она в одно мгновение выпорхнула из-под одеяла.
– Положи! Ты же всё равно этого не понимаешь!..
Уже совсем готовые к отъезду, мы ожидали повозку, когда к нам в комнату неожиданно вошла панна Янина, запыхавшаяся, чего с нею раньше никогда не случалось, с горящими щеками.
Луция, которая минутой раньше, словно подкошенная, опустилась на кровать, вдруг очнулась и, порывисто срываясь с места, крикнула:
– Да как он смел! Это мерзко! Мерзкий хам! Свистеть мне?! Как он смел?!
Я бросилась к Луции, чтобы обнять ее. Но она оттолкнула меня, будто я была в чем-то виновата. Луция быстро разделась и, не говоря ни слова, легла в кровать. Повернувшись лицом к стене, она продолжала упрямо молчать. Мне не оставалось ничего иного, как тоже раздеться и лечь спать.
Когда на другой день мы пошли к ручью, скаут уже поджидал нас там. При виде его сердце у меня екнуло. Я заметила, что лицо скаута, как и Луции, сильно изменилось по сравнению со вчерашним днем.
Скаут развязно поднялся с камня, на котором сидел, и так же развязно поклонился.
– Я пришел, чтобы узнать у вас, – начал он с притворной веселостью, – не могли бы вы разрешить детям баронессы поиграть в вашем шалаше? Они непременно хотят иметь такой же домик из ветвей, да мать не позволяет им заниматься грязной работой. Я сам построил бы им шалаш, причем гораздо лучший, чем этот, но я должен сегодня играть в теннис, а завтра мы едем с визитом к соседям. Поэтому, вы, конечно, понимаете меня, я не имею сейчас такой возможности…
– Спрашивайте разрешение у Тали, – прервала его решительным тоном Луция. – Шалаш принадлежит ей. Она гораздо больше меня потрудилась.
И, не обращая больше внимания на скаута, она начала поправлять кисти рябины, украшавшие вход в шалаш.
Смущенный скаут обратился ко мне:
– Ну и как?
Я покраснела от удовольствия. Покраснела, как в тот момент, когда узнала от панны Янины о том, что являюсь значительно выше кухаркиной Маринки. Вот наконец-то и я обладаю хоть чем-то, что может служить предметом вожделения, зависти и сделки.
– Пусть придут поиграть, – ответила я, не скрывая гордости владельца драгоценной собственности. – Если они хотят побыть немного в шалаше, то это нам не помешает.
Я была бы полностью удовлетворена своим ответом, если бы не ехидная, насмешливая улыбка скаута, которой он наградил меня перед уходом.
После полудня громкие голоса, долетавшие со стороны нашего холмика с шалашом, возвестили о прибытии туда гостей.
Все трое весело проказничали на берегу ручья. Шалаш с разобранной крышей и покривившимися стенами напоминал теперь своим видом беззащитную жертву свирепого урагана. Вокруг него валялись, алея, вдавленные каблуками в землю кисти рябины, которыми был украшен шалаш. Склонившись над ручьем, девчонка – дочь баронессы – азартно пересыпала в воду песок, нанесенный сюда нами. Увидев нас на холмике, она сделала удивленное лицо, покрутила своей головкой в светлых локонах и еще энергичней взялась за прерванное дело. Мальчишка и скаут забавлялись тем, что швыряли в воду камни, которыми мы с Луцией облицевали берега ручья. При этом они обливали друг друга водой и громко смеялись.
Скаут, сделав вид, что не замечает нас, положил руку мальчишке на плечо и, нагнувшись, начал шептать ему что-то на ухо. Мальчишка в восторге хохотал. Но вот скаут отпустил его плечо, выпрямился и нарочито громко позвал:
– Пошли! Покатаемся на пони, а потом снова вернемся сюда позабавиться.
Смеясь, они прошли мимо нас. Гордо вытянув шею, девочка сделала губы трубочкой и, бросив в нашу сторону косой взгляд, капризным тоном спросила своего приятеля:
– Ведь это будет наш остров, верно? И мы будем здесь играть. Мама нам разрешила…
Луция сразу же вернулась в комнату и весь остаток дня просидела возле окна. А я быстро побежала к реке и там, на берегу, горько всплакнула. Мне было очень жаль наш шалаш, ведь мы с Луцией вложили в него так много труда, жаль этот клочок земли, благоустроенный нашими руками. Мое самолюбие было оскорблено безобразной выходкой скаута.
Вернувшись потом к развалинам нашего зеленого домика, я схватила лежавшую поблизости палку и начала быстро рушить остатки стен и крыши шалаша. Когда я покидала холмик, на берегу ручья оставалась только бесформенная кучка сломанных еловых ветвей. Лесной домик прекратил свое недолгое существование.
С того дня началась непримиримая борьба между двумя враждующими сторонами – детьми баронессы во главе со скаутом и нами. Больше всего удивлял меня тот факт, что я не играла в этой борьбе почти никакой роли. Зато моя сестра – всё время молчавшая, беспомощная, целые дни проводившая в комнате, – моя сестра оказалась в центре начавшейся схватки. Когда однажды мы все вместе очутились во дворе – Луция, скаут и я, – сердце ушло у меня в пятки. Переживая за всех троих, я была страшно смущена своим присутствием, но и оставить их вдвоем не смела.
В присутствии Луции скаут поистине терял голову. Он то становился крикливым и надменным, спесиво, со смаком рассказывая о всех тех удовольствиях, которым предается во дворце, то вдруг делался несмелым, начинал заикаться и вообще напоминал всем своим видом робкого, серьезно провинившегося школьника. Зная, что его неумолимая возлюбленная сидит в своей комнате, он начинал кататься под нашими окнами верхом на лошади, гоняться за собаками или громко рассказывать Маринке об охоте, на которую выезжает вместе с господами – хозяевами дворца.
Когда мы сидели за столом и ели свой нехитрый обед «второго сорта», он непременно влетал в коридор, якобы для того, чтобы напиться воды, и, любезничая с Рузей, сообщал, что идет на теннисный корт разыграть матч с юной графиней.
А Луция была спокойна. С непонятной для меня выдержкой она умела отгородиться от напускного самохвальства, не замечать устремленного на нее взгляда, не слышать намеков, в которых чувствовалось желание во что бы то ни стало завязать с нею беседу. Встречаясь со скаутом, она упорно не поднимала глаз, устремленных в землю, и со времени происшествия у ручья ни разу не подала ему руки.
Что она чувствовала и думала, поступая так, – не знаю. Не допущенная к ее сердечной тайне, я с мстительным удовлетворением подсмотрела однажды, как пролила она украдкой несколько слезинок. О чем она жалела и что провожала этими слезами, – об этом я так никогда и не узнала.
Маринка и Рузя, инстинктом дворовых слуг почувствовав что к чему и разобравшись в ситуации, вскоре начали пренебрегать скаутом. У Маринки, имевшей дело с бельем обитателей дворца, был свой собственный взгляд на общественное положение и общественную ценность каждого гостя, и потому она часто повторяла с обидой:
– Корчит из себя панича, а ни одной шелковой рубашки не имеет, и все кальсоны у него в заплатках…
Эти слова вызывали румянец на лице сестры.
Тем временем скаут, чувствовавший себя так вольготно и уверенно при детях баронессы, совершил одну ошибку, каких дворцы никогда не прощают: он пренебрег железными законами дворцовой иерархии, которой строго подчинены все его обитатели. Вот как это случилось.
Однажды панна Янина, будучи в хорошем настроении и собираясь съездить на почту, предложила нам составить ей компанию. Мы были очень довольны этим. Когда мы уже выезжали с аллеи, к бричке подскочил скаут.
С ловкостью хорошо натренированного спортсмена вскочил он на козлы, отобрал вожжи у добродушно усмехавшегося кучера, хлестнул коней, и бричка помчалась с бешеной скоростью вперед.
Через несколько минут такой езды скаут фамильярно наклонился над головой панны Янины и крикнул:
– Хорошо так ехать, панна Януся, а?
Он звонко подхлестнул кнутом лошадей и, стрельнув глазами в сторону Луции – слушает ли она, – развязно сказал:
– Человеку удается избавиться от скуки лишь тогда, когда он целый день может веселиться с молодыми графинями… Пусть хозяйка разрешит мне брать коня для верховой езды, если хочет, чтобы я высидел здесь до конца каникул. Панна Януся скажет ей об этом, хорошо?
– Да, – сорвалось короткое, почти беззвучное слово с посиневших вдруг губ панны Янины.
А на другой день во дворце уже не было никакого скаута.
Вскоре после этого происшествия начали идти дожди, и не было видно им ни конца, ни края. Дни тянулись однообразно, как тяжелые, похожие одна на другую тучи, плывшие по небу, и были наполнены только шумом беспрерывно и монотонно падающей сверху воды. Кругом было серо, зыбко, скучно. Закутавшись в одеяла, уперев подбородки в колени, мы часами сидели на кроватях, прислушиваясь к нескончаемому шуму дождя. В комнате царили холод и сырость. Громкий и продолжительный кашель Луции не давал мне спать по ночам.
Целую неделю дождь лил беспрерывно, а потом началось наводнение. От перепуганных, всхлипывающих по углам горничных, служанок, лакеев, конюхов узнавали мы о масштабах стихийного бедствия. Ущерб был огромен. Вода, вышедшая из берегов, заливала поля, уничтожая урожай, стирала с лица земли хаты и хозяйственные постройки, обрекая на нищенство сотни людей. Десятки крестьянских хозяйств перестали существовать.
Наконец нам было разрешено выйти из помещения, и мы своими глазами увидели опустошенную, сразу как-то одичавшую землю. Поломанные деревья, вывороченные глиняные пласты, островки пожелтевшей и засыпанной песком травы, виднеющейся лишь кое-где; кучки омертвевших листьев. Воздух был столь насыщен влагой, что трудно становилось дышать.
На обоих берегах Сана,[22] где раньше тянулись возделанные поля и богатые выгоны для скота, теперь простиралось мертвое поле из ила, гравия и камней. Только кое-где торчали мокрые кусты ракит да рыже-коричневые кукурузные будылья. По этой истерзанной земле бродили сгорбленные люди, одетые в мешки для защиты от дождя. Они выгребали из грязи жалкие остатки своего хозяйства, которые не успела унести вода: поржавевший плуг или мокрое тряпье, выполосканную добела доску или железный обруч…
Группы пострадавших от наводнения крестьян тянулись к усадьбе. Люди просили дать им поесть и немного сена для уцелевшей коровы. Наиболее докучливым панна Янина выдавала мешочки с микроскопическими порциями крупы и муки. Через несколько дней к толпе пострадавших, которая сгрудилась у ворот, вышел управляющий имением, чтобы передать людям слова хозяев усадьбы. Он сказал:
– Наводнение уничтожило хлеба и луга, принадлежащие господам, которые и сами теперь стали бедными и потому не имеют возможности помогать другим пострадавшим. В связи с этим обе госпожи баронессы просят, чтобы люди спокойно разошлись, а парафиальный[23] комитет будет помнить о них и помогать в меру своих возможностей.
Когда толпы нищих, оборванных и голодных людей перестали собираться возле ворот усадьбы, дворец сразу же облегченно вздохнул, ожил и повеселел. Его обитатели были теперь охвачены новой заботой, на фоне которой все остальные сразу же отодвинулись на задний план.
Дело в том, что его преосвященство ксендз-бискуп[24] сообщил о своем скором приезде во дворец, чтобы в местной часовне совершить торжественное богослужение. Во дворце ожидался съезд многочисленных гостей, которые хотели получить благословение от самого ксендза-бискупа.
Дворня, распевая религиозные гимны, день и ночь старательно чистила и убирала весь дворец, от крыши до подвала. Скалка в руках Маринки просто пищала от невиданной нагрузки. В буфете начищали старинное серебро, в сараях усиленно ремонтировали экипажи. Горничные приготавливали чистые, предварительно хорошо проветренные постели для гостей, а деревенские девчата украшали гирляндами из цветов придорожные кусты и часовенки.
Среди всех этих хлопот быстро затерялось воспоминание о жестоком наводнении. В костеле пробощ.[25] призывал с амвона к очистке придорожных канав от водочных бутылок и грозно предупреждал нищих, вечно околачивавшихся на церковной паперти, чтобы они не бросались сломя голову к экипажу его преосвященства, когда почетного гостя будет приветствовать молодежь из кружков «Живых четок» и «Марианской содалиции»[26]
В деревне проходил сбор средств на приобретение для часовни нового образа – в память о посещении ксендзом-бискупом парафии.
В канун торжества кухарка, отворив дверь в кладовую, показала нам самый обыкновенный домашний кулич, который должен был подаваться к столу. Никаких особенных деликатесов, никаких лакомых блюд на полках – одни только цыплята, салаты да обыкновенная слойка к кофе.
Наша опекунша пояснила нам, что ввиду огромного ущерба, который принесен людям наводнением, госпожа баронесса со свойственными ей благородством и находчивостью отказалась от мысли устроить пышный и шикарный прием в честь его преосвященства.
Тогда-то Луция шепнула мне на ухо:
– Слышишь, какая жертва? Просто воплощенная «великая Тереза», а?
В тот же день в нашей комнате появилась панна Янина и, окинув нас доброжелательным взглядом, сказала:
– Госпожа баронесса разрешает вам принять участие в утреннем богослужении, которое совершит в нашей часовне ксендз-бискуп. По окончании святой молитвы все собравшиеся удостоятся чести получить от его преосвященства папское[27] благословение. Молитесь, девочки, о здоровье старшей ясной пани, которая из-за тяжелого гриппа не может прийти в часовню.
Обрадованная тем, что у старшей ясной пани грипп и она не выходит из своей комнаты, я схватила в руки одеяло и, как только за опекуншей захлопнулась дверь, помчалась в парк. Стоял чудесный солнечный день. Трава блестела от росы, от земли поднимались густые испарения. Бросив на траву одеяло, я улеглась на него и задумалась. Мне доставляло большое удовольствие рассматривать голубое безоблачное небо, наслаждаться хорошей погодой, так давно не радовавшей нас. Прошло с полчаса, и я почувствовала сильную боль под лопаткой. А вскоре после этого очутилась в постели.
Вызванный по телефону врач зафиксировал воспаление левого легкого.
…Туманный горячечный полусон, в который я погрузилась, длился очень долго. Как только я поднимала тяжелые, набухшие веки, из темного полумрака комнаты на меня начинала наплывать грозная махина биллиарда, которая, казалось, должна вот-вот прижать меня к постели и раздавить.
Мне хотелось крикнуть, попросить, чтобы убрали этот ужасный биллиард, вынесли его вон. Но обессиленный мозг и набухший язык отказывали мне в повиновении. Я отворачивала голову и снова плотно смыкала веки, чтобы не видеть биллиарда так близко, тут, совсем возле меня.
А однажды, когда я открыла глаза, то увидела, вместо грозного биллиардного массива, чьи-то возбужденные, горящие глаза.
– Хочешь пить?
Я смотрела с удивлением.
– Хочешь пить? Говори!
– А почему ты в рубашке?
– Потому что ночь…
– А почему не спишь?
– Потому что дежурю возле тебя…
– Ага…
Я вздохнула с облегчением: биллиард перестал угрожать мне. В эту ночь я заснула спокойно – впервые за долгое время.
Через десять дней я поднялась с постели. Сперва мне никак не удавалось привыкнуть к новому виду Луции. Она показалась мне теперь совершенно иной: еще более худой, высокой и взрослой. И выражение ее похудевшего личика тоже было другим. Не меньшее удивление вызывала во мне также долговязая серая фигура панны Янины, о существовании которой я совершенно забыла за время своей болезни.
Она приветствовала мое выздоровление голосом, преисполненным горечи и упрека:
– Много, очень много огорчений принесла ты нам, Таля, не говоря уже о хлопотах, которые твоя болезнь доставила госпоже баронессе.
В ее холодном взгляде чувствовались порицание и укор. В нем я читала слова: «Нехорошая ты девочка! Бог сниспослал тебе наказание за то, что ты, не обращая внимания на запрещение, забралась в ту часть парка, которая предназначена провидением исключительно для старшей ясной пани и ее семьи…»
О посещении усадьбы ксендзом-бискупом я узнала от Луции только то, что его преосвященство, покидая дворец, сказал толпе пострадавших от наводнения, собравшейся возле ворот, несколько вдохновенных слов о милосердии божьем, которое испытывают на себе все люди. Раздав детям образки, освященные в Риме, он отбыл в соседнюю усадьбу.
Во время моего выздоровления пришла осень, холодная, хмурая, с порывистыми ветрами. Газоны стали красными от покрывших их толстым слоем листьев, низкие тучи висели над лугами, с которых белыми струйками поднимались вверх дымки от многочисленных пастушьих костров.
Приближался день нашего отъезда. Панна Янина теперь часто приглашала нас к себе в комнату и рассказывала о своих школьных годах.
Именно тогда я впервые вдруг заметила, что наша опекунша совсем еще молода и что у нее красивые черные глаза. Я узнала, что кроме «Нового завета».[28] она знает лирические стихотворения Тетмайера и Стаффа[29] Когда она читала нам их стихи, то сразу переставала быть той панной Яниной, которую мы привыкли видеть с опущенной головой, с печатью величайшей покорности на лице.
Теперь на нашем столике частенько можно было найти тарелку со сливами, а в воскресенье мы обнаружили на нем два песочных пирожных. После слив и песочных пирожных появились и новые сюрпризы. Панна Янина начала смотреть на Луцию более приветливо и всё выспрашивала ее о планах на будущее. Но Луция, оставаясь непримиримой, давала уклончивые ответы.
В одно из воскресений мы зашли к нашей опекунше, чтобы вернуть ей прочитанные номера «Радуги».
– Ну что же, Луция? – доброжелательно спросила панна Янина сестру. – Ты мне так еще и не сказала, какие же у тебя планы на будущее. Если у тебя есть какие-нибудь трудности, скажи: может быть, я смогла бы чем-либо помочь.
И Луция, всё еще недоверчивая и упрямая, краснея под ласковым взглядом красивых черных глаз, сдавленным от волнения шепотом начала наконец говорить:
– Мне хотелось бы пойти в гимназию… Однако у мамы нет денег для платы за ученье… и на туфли, и на книжки тоже. Пани из комитета, которые оказывают нам помощь разными талонами, хотят, чтобы я пошла в школу поваров. Даже обещали устроить меня туда бесплатно. Но я вовсе не хочу быть кухаркой! Я хотела бы пойти в гимназию!..
Панна Янина внимательно слушала Луцию, сжимая ее худощавую, разгоряченную руку в своей руке.
– Что ж, не теряй надежды. Я передам твои слова госпоже баронессе. Поговорю с нею о вас. Положение во дворце вообще-то очень тяжелое из-за больших потерь, понесенных во время наводнения, однако милость божия творит на свете чудеса. У госпожи баронессы много хлопот, но ее великая душа, такая чуткая к страждущим, такая милосердная, всегда помнит о вас. Поэтому верь…
И Луция поверила. Она поверила в чудо, которое милостью божьей должно свершиться на земле при посредстве баронессы. Ведь дело касалось исполнения ее самого заветного желания! Никогда никому не говорила она о нем, а тут вдруг заветная цель оказалась так близко, так близко!
Наступили очень напряженные дни. По добродушному молчанию и ласковым взглядам нашей опекунши обе мы чувствовали, что там, в недоступной для нас части дворца, решаются сейчас наши судьбы. Луция, вся отдавшись своим грезам о гимназии, ходила с сияющим лицом и горящими глазами.
И вот наконец однажды вечером горничная известила, что «ясна паненка» ожидает нас в своей комнате.
Мы шли к ней с замирающими сердцами. Прежде чем переступить порог комнаты нашей опекунши, за которым сейчас должно было решиться всё, Луция схватила меня за руку и сказала:
– Знаешь, я боюсь…
Я расширила от удивления глаза:
– Чего?
– Гимназии! Ведь будет экзамен, а я ничего не знаю…
Знакомая уже нам комната приветствовала нас мягким светом лампы. Здесь всё – и обои, и очертания мебели, и картины – было преисполнено чарующей гармонии. Букет в фарфоровой вазе перед образом Христа был единственным ярким пятном на мягком фоне серебристых обоев.
Панна Янина, одетая в платье пепельного цвета, сидела в кресле. У нее на коленях лежала книжка в черном переплете – «Новый завет», как сразу же догадалась я.
Встретив нас приветливым кивком головы, панна Янина велела нам сесть.
Я сильно волновалась, а Луция была очень спокойна и очень бледна. Наша опекунша подвинула нам плетеную бомбоньерку. Слабея от охватившего меня волнения, сжимая в ладони растаявшую и ставшую липкой конфету, я с завистью посматривала на Луцию, которая чувствовала себя совершенно свободно и непринужденно потянулась к бомбоньерке за второй конфетой.
Панна Янина слегка вздохнула, отложила в сторону книгу и, осторожно подбирая слова, начала излагать сущность решения госпожи баронессы, которое сводилось к следующему. Я, как младшая, должна кончить начальную школу, и с этой целью госпожа баронесса жалует некоторую сумму денег, на которые можно было бы приобрести мне обувь и книжки! Что касается старшей…
Панна Янина повернулась всем корпусом и перевела свой взгляд на побледневшее лицо Луции:
– Луция обязана пойти в поварскую школу, коль есть еще на свете добрые люди, которые хотят ей в этом помочь.
Панна Янина говорила что-то еще, но это «что-то» пролетало мимо наших ушей. Я уловила из всей ее дальнейшей речи только одно: Луция, окончив поварскую школу, всегда сможет легко найти себе работу в каком-нибудь пансионате, отеле или помещичьей усадьбе. У госпожи баронессы – обширные знакомства, и по ее рекомендации в любую усадьбу охотно возьмут добропорядочную, интеллигентную и религиозную экономку. Луция должна подумать о том, что, работая, она сможет помочь матери, жизнь которой столь тяжела, и найдет, без сомнения, необходимое удовлетворение в труде. Луция будет не первой из числа тех, кто пожертвовал своими личными устремлениями на благо своей семьи, родных и близких.
Тут голос панны Янины слегка дрогнул. Она быстро-быстро замигала и после минутного молчания добавила:
– Так будет для вас лучше, дорогие девочки, хотя, может быть, в настоящий момент вы еще недостаточно представляете себе, сколько проницательности и доброты вложила в это дело госпожа баронесса.
Панна Янина снова говорила холодным, равнодушным, непреклонным тоном, который и раньше был столь характерен для нее, но от которого последнее время она как будто решительно отказалась. И я почувствовала, что мы, с кем она в течение нескольких дней играла, как с куклами, в ласку и доброту, вновь стали для нее только бедными детьми предместья, взятыми из милосердия в помещичью усадьбу на время летних каникул…
Мы попрощались с нашей опекуншей и вернулись к себе на чердак.
Вопреки моим ожиданиям, Луция не плакала, не отчаивалась. Она села возле биллиарда и, нахмурив брови, подперев голову рукой, над чем-то задумалась. А через несколько минут взяла карандаш, лист бумаги и начала что-то быстро-быстро писать. Когда я, подойдя поближе, склонилась над ней, желая посмотреть, что она пишет, Луция решительно заслонила лист бумаги рукой.
Сообщение о том, что я должна идти в школу, сбило меня с толку и смутило, словно я исподтишка схватила и присвоила себе то, что целиком и полностью принадлежало моей сестре. Я не имела ни малейшего сомнения в том, что столь высоким для меня отличием я обязана протекции нашей опекунши. Панна Янина всегда стремилась как-то выделить меня, противопоставляя Луции, которая, по ее мнению, была слишком самолюбива, слишком сдержанна по отношению к ней, в то время как я заискивала перед нашей опекуншей, показывая ей свою услужливость и мягкотелость.
Поздно вечером мы начали паковать свои вещички, готовясь к отъезду. А когда утром я поднялась с кровати, Луция еще спала. Тогда я начала разыскивать лист бумаги, на котором сестра писала что-то вчера втайне от меня. И наконец – нашла!
«Есть милосердие, которое, как издевка, оскорбляет всякое человеческое достоинство. Открытая ненависть лучше этого великодушного милосердия», – гласили кривые буквы, нацарапанные на листе бумаги.
С недоумением вертела я в руках этот странный листок. Удивительный стишок – как я мысленно окрестила написанное – несомненно нравился мне, хотя я и не очень-то понимала, о чем в нем говорится. Вдруг я закашляла, и Луция сразу же открыла глаза. Увидев листок бумаги в моих руках, она в одно мгновение выпорхнула из-под одеяла.
– Положи! Ты же всё равно этого не понимаешь!..
Уже совсем готовые к отъезду, мы ожидали повозку, когда к нам в комнату неожиданно вошла панна Янина, запыхавшаяся, чего с нею раньше никогда не случалось, с горящими щеками.