– Знаешь что, – приехал дядя Целины, хочет забрать ее к себе. Он не знал, что она в больнице. Иди в столовую, посмотри, как сестра Модеста с ним воркует.
   Посредине столовой стоял плотный, могучего телосложения мужчина в шерстяном костюме и высоких сапогах. У него было приветливое, симпатичное лицо, добродушная улыбка. Он осматривался по сторонам, приглаживая волосы большой мозолистой ладонью. Сестра Модеста с половником в руке суетилась возле скамейки, где стояла кастрюля с горячим супом. Она взволнованно дышала, щеки ее ярко горели. Я с разочарованием отметила про себя, что ни о каком ворковании здесь нет и речи. В углу столовой сгрудились наши девочки, внимательно рассматривая гостя.
   – Ну что же, я тогда пойду в эту больницу… – сказал с тяжелым вздохом мужчина. – Потому что сестра видит…
   – Пан должен узнать у врача, можно ли ее взять из больницы. Впрочем, там сами скажут об этом, – перебила его сестра Модеста и, повернувшись к скамейке, схватила обеими руками кастрюлю. Но дядя Целины быстро подскочил к монахине и, ловко выхватив у нее кастрюлю, сам поставил ее на стол.
   – Вы такая худенькая. Вам нельзя передвигать тяжести, – заметил он, дружелюбно улыбаясь.
   Щеки Модесты еще больше зарделись. Я присматривалась к ней с любопытством. Может быть, она нездорова? Уж очень блестят у нее глаза, а грудь вздымается так высоко, и дыхание у нее такое неровное, прерывистое…
   – Вещи Целины в ее ящике. Сабина, покажи его пану, – приказала Модеста, опуская глаза, и быстро вышла из столовой.
   Вещи Целины!.. Мы недоуменно посмотрели друг на друга. Нечего сказать – вещи: частый гребень, пуховая "думка", которой завладела уже Зоська, да две ночные рубашки, из них одна – рваная!
   Сабина открыла ящик. Мы ахнули. Она даже так и не убрала этого! Вся верхняя полка была забита заплесневевшим, обгрызенным мышами хлебом.
   На нижней полке валялась всякая дребедень, которая в свое время должна была подчеркивать "благородство" крови, струившейся в жилах нашей "княжны": флакон из-под одеколона, черный лакированный поясок из клеенки, сиреневая лента для волос, клубок серых ниток с воткнутой в него вязальной спицей да несколько "Заступников".
   Мы были озадачены. Дядя Целины стоял сбоку и так же, как мы, смотрел в ящик. Что мог он подумать о нас и нашем милом заведении, видя такое "богатство"? Хоть бы он только не обратил внимания на хлеб! Но нет, он всё же заметил его:
   – Откуда этот хлеб здесь?
   Наше молчание прервала Зуля, та, голоса которой мы почти никогда не слышали, Она сказала спокойно и гладко, будто давно уже подготовила этот ответ и несколько раз прорепетировала его:
   – Дело в том, что Целина откладывала свой хлеб, каждый день по ломтику, на тот случай, если она будет голодна. И тогда можно было бы прийти сюда. Но так получалось, что хлеба нам всегда хватало.
   Гость взялся за шапку:
   – Так я пойду уж в больницу. Люди покажут мне дорогу. Или найму извозчика. Надо пораньше туда приехать.
   И он поспешно, как будто зрелище, которое представлял ящик Целины, ускорило его решение, покинул наш приют и монастырь.
   Йоаська сгребла весь хлеб с полки себе в передник. Мы направились к кухне. Повстречавшаяся нам сестра Алоиза видела засохшие, некрытые плесенью ломтики хлеба и нахмурилась:
   – Сколько хлеба испорченного! Куда вы с ним идете?
   – А мы размочим его и отдадим курам.
   Так мы и поступили.
   Целину мы никогда больше не видели. Но она надолго осталась в моей памяти такой, какой я видела ее в прачечной… Она лежит навзничь на столе, прикрытая одеялом. Изможденное лицо с огромными глазами обращено в сторону еле теплящегося пламени. Розовый отблеск умирающего огонька неуверенно ползет по сырой стене и бледнеет с каждой секундой.
   …Как-то в полдень, в ноябре, сидели мы все в швейной мастерской. Я обтягивала материей пуговицы, Гелька, Йоася, Сабина и Кася вышивали занавески, а малышки сматывали в клубки лоскуты от тряпок. Сестры Алоиза, Модеста и Юзефа, склонившись над коробкой с цветными нитками, подбирали оттенки, которые больше всего подойдут для украшения подушечки на кленчник ксендзу-катехете. Издалека долетали до нас звуки фисгармонии – это играла матушка-настоятельница. За окном лил дождь.
   Когда мы кончили петь церковный гимн, Йоася обратилась к сестре Алоизе:
   – Сестра, расскажите нам что-нибудь. Вы так хорошо рассказываете. Верно ведь, сестра Модеста? – И Йоася хитро подмигнула нам. Мы опустили глаза, чтобы не рассмеяться: нам было хорошо известно, что обе хоровые сестры – Алоиза и Модеста – терпеть не могут друг друга.
   – Мы так любим слушать, когда сестра рассказывает. Расскажите нам что-нибудь любопытное. Мы ведь знаем, как вы увлекательно рассказываете обо всем.
   Сестра Алоиза нахмурила брови, давая этим понять, что такие чрезмерные похвалы в ее адрес излишни, и ответила отказом:
   – Вы скоро пойдете на молитву в часовню, и все ваши мысли должны быть направлены сейчас на то, как бы лучше подготовиться к молитве.
   – Так у нас мысль работает гораздо четче, когда мы слушаем вас! – восторженно выкрикнула Йоася. – Я однажды слышала, как сестра рассказывала о своем паломничестве[113] в Рим. Ах, как это было чудесно! Сестра говорила, что это была счастливейшая минута в ее жизни. Ведь сестра говорила так, верно?
   Сестра Алоиза слегка зарделась.
   – Это было вскоре после моего пострижения.[114] Светлой памяти матушка-настоятельница большое уважение питала к святому отцу,[115] с которым она имела, по божьей воле, счастье два раза лично встречаться. Первый раз – когда он был еще папским нунцием,[116] в Варшаве; благодаря доброте пани маршалковой[117] знавшей лично матушку-настоятельницу, ей удалось получить у него аудиенцию, А второй раз…
   – Сестра Зенона просит, чтобы сестра Модеста прислала кого-нибудь из старших девчат расстилать простыни, – раздался голос в дверях.
   – Иди, Наталья!..
   "Любопытно, а у нее какой момент был самым счастливым в жизни?" – размышляла я, помогая сестре Зеноне и рассматривая ее сморщенное, грубое и плоское, как доска, крестьянское лицо.
   У сестры Зеноны были больные ноги. Поэтому она ночи проводила преимущественно в часовне, даже и спала там. Однако когда подвертывалась какая-нибудь срочная работа, то неизменно посылали почему-то сестру Зенону, несмотря на ее болезнь.
   Кто-то заскребся в дверь. В прачечную просунулись двое малышек, крепко держась за руки. Подозрительно взглянули на меня. Но, видимо, тут же решили, что стесняться меня нечего, и одна из них – Стася – смело обратилась к сестре Зеноне:
   – Сестра обещала дать нам не рваные платья. Посмотрите, как потрепано у меня это платьице!
   Она приподняла подол и, медленно поворачиваясь кругом, словно в танце, продолжала жаловаться:
   – Я уж в нем хожу и хожу, а сестра Модеста только обещает мне и ничего не дает…
   Монахиня вытащила из-под стола сверток со стиранными тряпками. Отыскала среди лохмотьев два байковых платьица, надела на нос очки и села поудобнее на скамейке, собираясь приступить к их починке.
   Стася и Людка уселись справа и слева от монахини и внимательно присматривались к ее работе.
   – Это будет теплее, чем то, что на мне, – сказала Стася, осторожно дотрагиваясь до толстой байки. – А рубашку можно получить? Я уже три недели таскаю эту, но сестра Модеста не дает мне чистой…
   Заплаты пришиты. Сестра Зенона снова полезла в сверток, отыскивая там что-то еще. Малышки вскочили со скамейки и тоже сунули свои носы в сверток, помогая монахине перерывать тряпье. Я кропила водой накрахмаленные простыни.
   Тишину вдруг прервал пронзительный визг, раздавшийся где-то в конце коридора. Я узнала голос Рузи.
   – Почему она так кричит?
   – Это матушка-настоятельница наказывает её, – ответил мне из-под стола голос Людки. – Она плохо вытерла линолеум перед сердцем Иисуса, и он совсем не блестит. Я слышала, как матушка гневалась за это на Рузю.
   Я взглянула на сестру Зенону, которая ставила заплаты на детскую рубашонку. Она плотно поджала губы, игла в ее пальцах замелькала быстрее. Рузин визг не прекращался.
   – Я пойду раздувать утюг! – сообщила я и, схватив утюг, выбежала в коридор. В дверях, которые вели в сени, мне повстречалась Рузя. Она шла быстрым шагом, прикрыв лицо руками.
   – Рузя!..
   Она только мотнула головой и, не отнимая рук от лица, начала подниматься по лестнице, ведущей в спальню.
   "Спрячется сейчас в уборной, чтобы никто ее не видел, и будет плакать", – с жалостью подумала я.
   На дворе я раздула утюг, поставила его на каменную ступеньку, а сама на цыпочках подкралась к дверям швейной мастерской.
   – …Так-то вот, мои дорогие… – кончала свой рассказ сестра Алоиза. – Это была прекраснейшая минута. Не знаю, сумею ли я вам описать ее. По очереди, одна за другой подходили мы, чтобы поцеловать перстень и ногу святого отца. Когда я склонилась к его святой ступне, то мною овладело такое чувство, которое словами и выразить-то просто нельзя. Ни один пейзаж, ни одно самое совершенное произведение искусства, даже вид величественной базилики святого Петра[118] не взволновали меня так, не влили в меня столько счастья, сколько я испытала в тот момент…
   – Не знаю, что бы я дала за то, чтобы испытать такое же чувство, о каком говорит сестра Алоиза, – охнула Сабина. – Я тоже предпочла бы видеть лучше сто раз святого отца, чем все те картины, или что там…
   – А теперь милая сестра Модеста расскажет нам о своей самой счастливой минуте. Разумеется, о святом причастии, даче обета и так далее мы уже знаем, – настаивала Йоася.
   – Я никуда не ездила, – холодно ответила сестра Модеста.
   – Это ничего! Зато сестра так много в своей стране потрудилась! И сестра умеет так чудесно рассказать обо всем этом, – упрашивала Йоася. – Ну расскажите же, милая сестра! Я ведь прошу не из любопытства, а ради того, чтобы нам было потом о чем поразмыслить в часовне…
   "Как ловко она лжет, – удивленно подумала я. – После таких откровений сестрички возненавидят друг друга еще больше, а Йоаська будет в чести".
   – Я никуда не ездила, – с ударением повторила еще раз сестра Модеста. – Однако думаю, что если бы мне пришлось выезжать за границу, то я-то бы уж обратила внимание и на красоты природы, которые говорят нам о всемогуществе творца, и на лучшие произведения рук человеческих, созданные по вдохновению божию. Я имею в виду такие величественные памятники, как базилика святого Петра.
   Щеки сестры Алоизы покрылись румянцем, а сестра Модеста продолжала:
   – Но не в этом суть. Не каждый видит бога в делах его. Есть и такие, у которых глаза, уши, сердце закрыты на замок и ко всему глухи и немы. Они неспособны проникаться той красотой, которой господь так щедро одарил нас. Но не об этих делах время здесь говорить. Каждая минута, когда из любви к небу мы делаем добро, является и самой счастливой минутой в нашей жизни. Вот почему на вопрос, какая же из этих минут была для меня счастливейшей, мне очень трудно ответить. Если уж вспоминать прошлые времена, то я могу назвать день, который хорошо помню и сейчас. Это был тот день, когда наш монастырь посетила делегация американских сестер нашего ордена.[119] Мы приветствовали их здесь, у себя. Чтобы выразить им свою любовь и уважение, одна из сестер… – тут сестра Модеста слегка покраснела, – одна из сестер составила приветственную речь, обращенную к ним, на латинском языке…
   – На латинском? – испуганно воскликнула Йоася. – Это невозможно! Да кто же это сумел бы?… Ах, я знаю! Это сестра сама составила ту речь. Ведь сестра Модеста так чудесно поет по-латински!
   – И так уж случилось, – невозмутимо продолжала монахиня, – что матушка-настоятельница поручила огласить это приветствие той, которая его составила. Таким образом, всё торжество… – "Было делом рук сестры Модесты, – мысленно заключила я, отбегая от двери. – А теперь сестра Юзефа, в свою очередь, расскажет о счастливейшем дне, которым наверняка будет день ее поездки в Варшаву на праздник тела господня. Уж она не раз нам об этом говорила".
   В утюге от углей остался один пепел. Я несколько раз подула в него и побежала в прачечную. Сташка и Людка, переодетые в чистые платьица, с любопытством осматривали друг друга. Сестра Зенона, сдвинув очки на самый кончик носа, штопала детские чулки.
   – Проше сестру, – воскликнула я, усаживаясь рядом с ней на скамейку, – расскажите мне о самом волнующем моменте вашей жизни. О таком, который лучше всего запечатлелся в памяти. Кроме, разумеется, первого причастия, дачи обета и так далее.
   Монахиня взглянула на меня поверх очков и продолжала штопать.
   – Проше сестру, – потянула ее за рукав Сташка, – я бы съела еще кусочек.
   Сестра Зенона порылась в кармане передника и протянула Сташке большой кусок брюквы. Обе малышки взвизгнули от радости и полезли под стол. Усевшись там на тюках с тряпьем, они начали быстро очищать брюкву от кожуры. Время от времени из-под стола доносился голос Людки, которая повторяла всё одно и то же:
   – А мне-то оставь… А мне…
   – Так расскажите мне, сестра, – продолжала настаивать я. – Я хорошо уберу прачечную, выскоблю пол…
   – Это не дело для твоих обмороженных рук, – вздохнула монахиня.
   А потом она начала свой рассказ:
   – Поехала я к замужней сестре, что живет возле Лимановой. А у сестры как раз дело в суде вышло. Отправилась она вместе с шурином в Новый Тарг.[120] А дома осталась корова на отеле. Только мы не ожидали, что всё так быстро случится. Но она как раз той ночью и начала разрешаться. И во всем доме были только дети да я. До деревни далековато, потому что дом сестры стоял на опушке леса. А та корова была у нее единственной, и сестра так ждала, так ждала, когда же она принесет теленочка. Корова же словно знала, что никто, кроме меня, не может ей помочь, и все смотрит на меня и мычит, и мычит. Обе мы измучились изрядно. Мне уже казалось, что я не вынесу всего этого, но нет, ничего. Так вот, общими усилиями и привели мы на свет божий телочку. Сестра, когда вернулась, даже заплакала от радости. А телочку назвали так, как меня, – Ядвига.[121] Когда я уезжала, сестра сказала мне: «Как посмотрим мы на маленькую Ядвижку, так сразу и о тебе вспомним…»
   На глазах сестры Зеноны блеснули слезы. Перекусив зубами нитку, она бросила Сташке чулок.
   – На тебе…
   Сташка тут же стала натягивать чулок, а за мной прибежала Зуля и велела идти на молитву в часовню.
   Глядя на разрисованную масляными красками святую Терезу с пухлыми губами и ввалившимися глазами, я почему-то представила на ее месте сестру Зенону с резвым, здоровым теленочком на руках.
   На другой день у сестры Зеноны было грустное, как обычно, лицо, и она ходила, не отзываясь ни на чей зов, а у сестры Модесты болели зубы, и потому она ушла к зубному врачу.
   Выходя из столовой, она сказала нам:
   – Подумайте сегодня на тему поста и рождества Христова. На этой неделе состоится собрание "Круцьяты". Ксендз-катехета будет спрашивать вас, готовитесь ли вы духовно к этому великому событию. Поэтому пусть каждая из вас припомнит, какие мысли и чувства обычно возбуждают в ней рождественский пост и сам праздник рождества Христова, чтобы было что ответить ксендзу-катехете. Сестра Зенона останется при вас, и с вопросами можете обращаться к ней.
   Монахиня ушла. Мы приготовились писать шпаргалки. Не замеченная нами, в столовую вошла сестра Зенона. Она тяжело опустилась на скамейку и положила руки на подол. В такой именно позе она частенько сиживала в прачечной над тюками с нашей драной одеждой, глубоко о чем-то задумавшись.
   Кончив все наши споры и перебранки, мы выжидающе поглядывали в сторону монахини. Обычно сестра Модеста, прохаживаясь между столами, громко и подробно рассказывала нам о предстоящем собрании "Круцьяты", о теме, которая будет на нем обсуждаться, о вопросах, какие будут заданы, и ответах, какие надо на них дать. Мы старательно записывали ее слова и мысли, заучивали их наизусть и, таким образом, всегда были готовы к ответам на любые вопросы ксендза-катехеты.
   Хотя официально шпаргалки и были запрещены, сестра Модеста смотрела на них сквозь пальцы. Самолюбие духовной воспитательницы девушек – членов "Круцьяты" – одерживало в ней верх над необходимостью строго блюсти все законы и правила.
   Однако на сей раз девчонки напрасно покрякивали и покашливали, многозначительно посматривая на монахиню: сестра Зенона сидела, как пень, глухая ко всему.
   – Так что же, сестра ничего нам не скажет? – разочарованно спросила Йоася.
   – Тихо ты! – одернула ее Сабина. – Не видишь, что ли, что сестра Зенона собирается с мыслями?
   Монахиня тяжело вздохнула.
   – Гуралы привезли там дрова, – заявила она вдруг. – Нужно кому-нибудь из старших девчат пойти туда и помочь младшим перенести дрова в сарай.
   – Тогда я побегу, я с удовольствием! – сорвалась я с места и понеслась на двор.
   Любая работа возле дров всегда доставляла мне удовольствие. Одежда, руки, волосы пропитывались бодрящим, здоровым ароматом смолы, а перекидывание поленьев с места на место или перенос их в сарай развлекали меня, как занятия гимнастикой. Однако после всех разговоров о предстоящих празднествах и подготовке к ним в сердце мое закралась тревога: удастся ли мне поехать на рождество домой? И не лучше ли держаться от всех этих приготовлений подальше, чтобы своим же чрезмерным усердием не сорвать поездку к родным?…
   После двух часов дружной работы все дрова были занесены в сарай и аккуратно там сложены. Поручив малышкам собрать все щепки и отнести их на кухню, я побежала в столовую.
   Сестры Зеноны там уже не было. Старшие девушки рассовывали листки бумаги по укромным местам, а малыши заканчивали свою писанину. Никто не стоял в углу, и ни у одной не было на руках красных рубцов от ударов линейкой. Не было и привычных следов усиленной мозговой деятельности при работе над темой предстоящего собрания "Круцьяты" – слез и чернильных пятен на разрумянившихся щеках.
   – Сестра Зенона помогала вам? – спросила я Людку.
   Она подняла на меня сверкающие радостью глазенки:
   – Ну конечно! Я исписала три страницы! – И она торжествующе помахала перед моим носом листками бумаги.
   – А о чем она вам говорила?
   – О чем?… В общем, обо всем, что касается поста и рождества Христова.
   Утром в воскресенье мы построились парами, чтобы идти на богослужение в часовню, когда сестра Модеста вдруг сообщила нам несколько возбужденным голосом:
   – Сегодня собрания "Круцьяты" не будет. Ксендз-катехета болен, и службу в часовне совершит другой священник. Матушка-настоятельница напоминает вам, чтобы вы пристойно вели себя как в часовне, так и вне часовни. Не перепутайте очередности молитв. После богослужения – завтрак, а потом вы пойдете в швейную мастерскую. Мы сегодня принимаем у себя гостей – матушку-настоятельницу из Перемышля с двумя сестрами. Гостья хочет побеседовать с вами.
   Модеста поправила на голове велон[122] и с явным беспокойством в голосе спросила:
   – А вы готовы к ответу на случай, если бы матушка-настоятельница задала вам вопросы по теме нашей последней беседы?
   – Да, да, конечно! – отозвалось сразу несколько голосов.
   Блеск линолеума, паркета и оконных стекол в часовне был на этот раз просто потрясающий, и мне сразу же вспомнился вопль Рузи, который я несколько дней назад слышала в коридоре и который так сильно взволновал меня.
   Все утренние воскресные церемонии проходили по давно уже установившемуся у нас порядку. Так было и на этот раз.
   Перед самым богослужением матушка-настоятельница направилась в кухню, чтобы лично приготовить завтрак для ксендза. И в то время, когда завтрак готовился, мы уже не имели права не только входить в кухню, но и находиться даже в непосредственной близости от нее. Это было железным правилом, нарушать которое никто бы не отважился.
   Затем, как обычно, монахини молились в часовне, а мы пели в притворе под аккомпанемент фисгармонии, на которой играла матушка-настоятельница.
   Как обычно, мы подходили к причастию, а вернее – подползали на коленях, потому что воспитанницы приюта не имели права передвигаться по часовне иначе.
   Как обычно, после богослужения мы слушали проповедь…
   Хорошо помню я эти незабываемые монастырские проповеди! Благодаря им и только им я узнала, что Ганнибал[123] был великим развратником, что изваяния святых мужей стоят теперь там, где раньше красовалась распутная Венера, и что порожденный адом дьявол, по фамилии Вольтер, пил вино из ночного горшка.
   Сколько цветистых анекдотов, действующих на воображение, было в этих проповедях! Из них мы узнали, например, о молодой девице, которая предавалась самым буйным телесным наслаждениям до тех пор, пока не попала под колеса экипажа своего любовника, маркиза де ля Кур. После этого она пошла в монастырь, чтобы в смирении и молитвах закончить свою бурную жизнь. Из проповедей узнали мы и о великом древнегреческом ученом, который разорвал перину и выпустил из нее весь пух для того, чтобы показать некой болтливой женщине, что ее слова легковесны и тотчас же разлетаются, как этот пух. И о храбром Наполеоне узнали мы, который, убегая из России, но не считая себя окончательно поверженным, задрожал от страха в ответ на прямой вопрос одной убогой женщины: "Сир, неужели это правда, что император убегает?"
   "Так что каждый, даже самый гордый человек, вроде того храброго императора, сталкивается в жизни с одним таким вопросом, перед которым содрогнуться и задрожать от страха должен…" – вещал на всю часовню ксендз-проповедник.
   Мы слушали об этом с удовольствием, мысленно представляя себе, как задрожит сестра Модеста, когда ее спросят, сколько раз была она к нам несправедлива.
   После богослужения, как обычно, была рекреация, во время которой все наши мысли вращались вокруг одного: не остынет ли кофе и не пропадет ли хлеб.
   Но вот наконец и завтрак.
   Мы пили кофе с хлебом и громко рассуждали о том, будет ли в связи с приездом гостей обед получше или такой же, как всегда.
   После завтрака мы построились в шеренги, и сестра Модеста тщательно проверила наш внешний вид. Гельке она велела заплести косы плотнее, нескольких девчонок послала вымыть шеи, а малышей, в волосах которых было слишком много гнид, громко обругала и выгнала вон. Сабине влетело за грязные уши и желтые заплаты на черных чулках, мне – за нескромные розовые ленточки в косах.
   Мы еще раз услышали напоминание о том, что на вопросы матушки-настоятельницы следует отвечать скромно и рассудительно, но без промедлений.
   В швейную мастерскую мы вошли попарно и встали полукольцом возле стены.
   В центре мастерской в кресле сидела приезжая настоятельница, а чуть позади нее – две монахини, ее спутницы. Их окружали наши хоровые сестры во главе с матушкой.
   Приезжая настоятельница оказалась пожилой, крепко сложенной женщиной с быстрыми маленькими глазками и обрюзгшими щеками. Пошептав что-то на ухо нашей матушке, она села в своем кресле поудобнее и вскинула на нас голову:
   – Подойдите ближе, чада мои.
   Мы повиновались и подошли совсем вплотную, а она, гладя Йоасины косы, спросила:
   – Мне хочется, чтобы вы рассказали что-нибудь о себе. Вот чем ты, например, милейшая, занимаешься помимо исполнения своих обычных обязанностей?
   Сестра Модеста сделала едва заметный знак Йоасе. Йоася, опустив глаза, отчеканила:
   – Мы, проше матушку-настоятельницу, стараемся как можно лучше исполнять обязанности рыцарей господа Иисуса и готовим свои маленькие жертвы в честь праздника рождества Христова.
   Сестра Модеста облегченно вздохнула – первое выступление одной из ее подопечных прошло гладко.
   – Ну, хорошо, чадо мое, – одобрительно кивнула головой матушка-настоятельница. – А что же это за такие обязанности рыцарей у вас?
   – Любить бога больше всего на свете, – выкрикнула вдруг Сабина, получив толчок от сестры Модесты, – воздавать хвалу господу Христу, почитать своих начальников, выполнять всё, что велит церковь и что поручат старшие.
   – А какое нее пожертвование в честь рождества Христова ты хочешь сделать, чадо мое?
   – Сорок четок, проше матушку-настоятельницу! – с гордостью выпалила Сабина.
   Настоятельница в задумчивости покачивала головой. Ее спутницы сидели неподвижно, словно куклы, одетые в монашеские рясы, совершенно равнодушные ко всему происходящему. На лицах матушки, сестры Модесты и наших хоровых сестер сияла удовлетворенность.