Страница:
Познакомлю Вас с собой.
Я техник, окончил курс низшего механико-технического училища, где учился первым учеником, и не потому, что я. очень зубрил, а потому, что мне очень легко давалось то, что давалось другим с трудом. Служил на одном месте и учился дома; хотел все сдать экзамен на аттестат зрелости. Но видя, что успехи по учению у меня неважные,- репетитора же я не мог нанять,- я решил ехать в Петербург, зная, что здесь (в Петербурге) я могу довольно дешево приготовиться, отдавая для этого свободные вечера.
Приехал. Работу на первое время нашел. Начал приискивать места. Работа кончилась. А места все найти не могу. Вот уже 2 месяца, как я ищу работы или места; но его нет. Я искал его в различных отраслях труда: я мог бы быть чертежником, слесарем, работать на станках по обработке металла или дерева, мог бы ухаживать за паровой машиной, двигателем или динамо-машиной, или же быть монтером по электричеству; но где бы я ни просил, соглашаясь вперед на какое угодно жалование, мне всегда отказывали (Все работы и службы уже заняты евреями или немцами; все практическое-расхватано ими. "Русского человекапросто никуда не пускают": аксиома улиц, контор, торговли. "Иди - на Хитров рынок, иди - в хулиганы, иди в революцию" (вот в ней прикармливают, и-тоже инородцы и из-за границы. Прикармливаются по простейшему мотиву: "Прочь с дороги, конкуренты". Вот об этой стороне "рабочего вопроса" ни гу-гу Горнфельд, ни гу-гу Короленко 141, ни гу-гу Мякотин и Пешехонов. Может быть, Плеханов и кн. Крапоткин откликнулись бы? Ну, это "звездочеты": смотрят на небо и не замечают земли. Ах, господа, скверны дела на этой земле... Печать? свобода мысли? свобода закричать? указать?
- Ха! ха! ха! ха! ха! ха!
- Покричи, покричи. Понатужься.
Нет, уже все, очевидно, "устроилось" и "окончилось".
Ах, надежда: М. Г. Гершензон услышит-ведь он славянофил?
Друзья мои, русские: вас никто не услышит в России, уже все "обработано" и вообще все "кончилось"...
Ба! ба! ба!-Максим Горький, Леонид Андреев?..
Еврейский хохот вокруг...
- Ха! ха! ха! Пукнут ли они против тех, когда мы их столько лет хвалили, славили и называли гениями...
"Закруглено"... Завязано "крепким узелком"... (Примеч. В. В. Розанова.)) "У нас полный комплект служащих". "Все места заняты". Вот тот типичный ответ, который я получал в конторах и правлениях или же-от сторожа, где не пускали не только работать, но и просить места. Все деньги, которые я привез и заработал, были или прожиты или израсходованы на объявления; осталось от них всего 3 рубля,-да неулыбающаяся перспектива помирать с голоду. Помереть с голоду! как это звучит? но нет! я до этого не дойду и лишу себя жизни.
В России с голоду никто не умирал, а я показывать пример не буду. Я пойду старой, проторенной другими дорожкой.
Правда, есть еще другие выходы: или идти просить милостыню, или пойти служить мальчиком на посылках; но то и другое я сделать не хочу, потому что не могу.
Я хочу жить! Я хочу работать! Я могу работать! у меня свежие силы. Но что же мне делать, когда я получаю такой ответ: "Все места заняты!" Что?
"Полный комплект служащих. Нам больше не надо".
Тут кипит жизнь! тут идет работа! а я? - Я лишний. Ведь не такой же я лишний, как лишний пуд у носильщика тяжестей; как лишний в шлюпке человек при кораблекрушении. Положи лишний пуд носильщику на спину, и он упадет и другие не снесет. Посади лишнего человека в лодку, лодка потонет, и никто не спасется. Ведь я не такой же лишний? Как вы думаете?
А время летит. Придет час, и одним человеком меньше станет. Такова жизнь! Всему научили меня,- не то, так другое могу делать; а главному: как жить? как приспособиться к жизни? - и забыли научить. Фонарей в дорогу много надавали, а спичек не дали; потухли фонарики один за другим вот и заблудился! и темно! темно!
Если прибавить к этому письму мой адрес, то я боюсь, что вы подумаете, что я хочу порисоваться,- или, что еще хуже, вы можете подумать, что я прошу помощи и я решил послать вам это письмо без адреса и фамилии Так будет лучше! Да!
С почтением к вам пребываю
ов.
СПБ
Октября 11 дня 1911 г.
Какое страшное письмо. Усилия мои предупредить несчастье-письмо в газете к анониму-придти ко мне, уже, вероятно, опоздало
Толстой удивляет, Достоевский трогает.
Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать ("отрывки", "начала")-он строит. Везде молот, отвес, мера, план, "задуманное и решенное". Уже от начала всякое его произведение есть, в сущности, до конца построенное.
И во всем этом нет стрелы (в сущности, нет сердца).
Достоевский - всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела.
Достоевский дорог человеку. Вот "дорогого-то ничего нет в Толстом. Вечно "убеждает", ну и пусть за ним следуют "убежденные". Из "убеждений" вообще ничего не выходит, кроме стоп бумаги и собирающих эту бумагу, библиотеки, магазина, газетного спора и, в полном случае, металлического памятника.
А Достоевский живет в нас. Его музыка никогда не умрет.
(сентябрь)
На том свете, если попадешь в рай, будут вместо воды поить арбузами.
(за арбузом)
- Какой вы хотели бы, чтобы вам поставили памятник?
- Только один: показывающим зрителю кукиш. (в трудовом дне)
У меня есть такой-то фетишизм мелочей. "Мелочи" суть мои "боги". И я вечно с ними играюсь в день.
А когда их нет: пустыня. И я ее боюсь.
"Пароход идет" писательства - идет при горе, несчастии, муках души... Все "идет" и "идет"... Корректуры, рукописи...
(история с рыжей лошадью из Лисино)
Крепче затворяй двери дома, чтобы не надуло. Не отворяй ее часто. И не выходи на улицу.
Не сходи с лестницы своего дома-там зло.
Дальше дома зло уже потому, что дальше- равнодушие.
(Лисино)
Так один около одного болтается: Горнфельд трется о спину Короленки, Петрищев где-то между ногами бегает, выходит-куча; эта куча трется о такую же кучу "Современного мира". Выходит шум, большею частью, "взаимных симпатий" и обоюдного удивления таланту. Но почему этот "шум литературы" Россия должна принимать за "свой прогресс"?
Не понимаю. Не поймет ни пахарь, ни ремесленник, и разве что согласится чиновник. "Я тоже бумажное царство, - подумает он, - и не разумею, для чего они отделяются от меня. Мы вполне гармоничны".
Ты бы, демократ, лучше не подслушивал у дверей, чем эффектно здороваться со швейцарами и кухарками за руку. От этого жизнь не украсится, а оттого решительно жизнь воняет. Притом надо иметь слишком много самообольщения и высокомерия, чтобы думать, будто она - будет осчастливлена твоим рукопожатием. У нее есть свое достоинство, и, как ни странно, в него входит получить гривенник за "пальто", которого ты никогда не даешь.
(И.)142
- Нет, папа, ты ошибаешься. Когда мы недели 2 там жили, - помнишь, когда вернулись рано с Кавказа 143,-то я раз утащила на кухне морковку, а она увидала. Ну, что морковка? Я выбежала и, не доев, бросила в канавку, а с испугу сказала, что не брала. Так она мучила меня, мучила. "Ты дурная, Таня, девочка, украла и солгала. Я маме твоей скажу". И жаловалась на меня маме, что я лгала, когда она приехала. А что морковка?
(социал-пуританка Лидия Эрастовна)
Отвратительная гнойная муха-не на рогах, а на спине быка, везущего тяжелый воз,-вот наша публицистика, и Чернышевский, и Благосветлов: кусающие спину быку.
Россия иногда представляется огромным буйволом, съевшим на лугу траву-зелье, съевшим какую-то "гадину-козулю" с травою: и отравленный ею он завертелся в безумном верчении.
(Желябов и К-о)
Дочь курсистка. У нее подруги. Разговоры, шепоты, надежды...
Мы "будем то-то"; мы "этого ни за что не будем"... "Согласимся"... "Не согласимся"...
Все-перед ледяной прорубью, и никто этого им не скажет:
"Едва вы выйдете за волшебный круг Курсов 144, получив в руки бумажку "об окончании",-как не встретите никого, ни одной руки, ни одного лица, ни одного учреждения, службы, где бы отворилась дверь и вам сказали: "Ты нам нужна".
И этот ледяной холод-"никому не нужно"- заморозит вас и, может быть, убьет многих.
Но терпите. Боритесь, терпите. Это ледяное море приходится каждому переплывать, и кто его переплывет-выползет на берег.
Без перьев, без шлейфа, кой-какой. Но вылезет.
Отчего вы теперь же, на "Курсах", не союзитесь, не обдумываете, не заготовляете службы, работы. У евреев вот все как-то "выходит": "родственники" и "пока подежурь в лавочке". "Поучи" бесчисленных детей. У русских-ничего. Ни лавки. Ни родных. Ни детей. Кроме отвлеченного "поступить бы на службу". На что услышать роковое: "Нет вакансий".
Две курсистки и четыре гимназиста, во имя "правды в душе своей", решили совершить переворот в России.
И не знают бедные, что и без "переворота" им, по окончании (курса), будет глотать нечего. И будут называть "ваше превосходительство", чтобы не умереть с голоду.
А печать их подбодряет: "Идите! штурмуйте!"- Азефы, милые человеки. Азефы, и - не больше.
(Короленке и Пешехонке)
Все люди утруждены своим необразованием,- один Г.145 находит в этом источник гордости и наслаждения. Прежде, когда он именовал себя "социалистом-народником" (с такой-то фамилией!), он говорил в духе социалистов, что "хотя ничему не учился, однако, все знает и обо всем может судить". Объяснить ему, что Португалия и Испания-это разные государства, нет никакой возможности: ибо он смешивает "Пиренейский полуостров" с "Испанией". Теперь, когда он стал "народником и государственником", он считает несогласным со своими "русскими убеждениями" знать географию Европы. Раз-без всякого повода, но со счастливым видом - он стал говорить, будто "сказал Столыпину, что его взгляды на Россию совершенно ошибочны".
- Александру Аркадьевичу Столыпину? Как бы кушая бланманже:
- Н-е-е-е-т. Петру Аркадьевичу. Я сказал ему, что совершенно ни в чем с ним не согласен.
Tout le monde est frappe que G. (Весь свет изумлен тем, что Г. (фр.).) недоволен им. He знаю, был ли счастлив Столыпин поговорить с Г., но Г. был счастлив поговорить со Столыпиным. И, уезжая домой, в конке, вероятно, думал:
"Что теперь Столыпин думает обо мне?" Эта занятость Столыпина Г-ом и Г-а Столыпиным мне представляется большим историческим фактом. "В груду истории должен быть положен везде свой камушек". И Г. усердно положил "свой".
(на "приглашение" в Славянское Общество)
К силе-все пристает, с силою (в союзе с нею)-все безопасно: и вот история нигилизма или, точнее, нигилистов в России.
Стоит сравнить тусклую, загнанную, "где-то в уголку" жизнь Страхова, у которого не было иногда щепотки чая, чтобы заварить его пришедшему приятелю,с шумной, широкой, могущественной жизнью Чернышевского и Добролюбова, которые почти "не удостаивали разговором" самого Тургенева; стоит сравнить убогую жизнь Достоевского в позорном Кузнечном переулке, где стоят только извозщичьи дворы и обитают по комнатушкам проститутки, - с жизнью женатого на еврейке-миллионерке Стасюлевича 146 в собственном каменном доме на Галерной улице, где помещалась и "оппозиционная редакция" "Вестника Европы"; стоит сравнить жалкую полужизнь,- жизнь как несчастье и горе,- Кон. Леонтьева и Гилярова-Платонова, с жизнью литературного магната Благосветлова ("Дело"), и, наконец-жизнь Пантелеева, в палаццо которого собралось "Герценовское Общество" (1910-11 г.) с его более чем сотнею гостей-членов, с жизнью "Василия Васильевича и Варвары Дмитриевны", с Ге и Ивановым за чашкой чаю,- чтобы понять, что нигилисты и отрицатели России давно догадались, где "раки зимуют", и побежали к золоту, побежали к чужому сытному столу, побежали к дорогим винам, побежали везде с торопливостью неимущего-к имущему. Нигилизм давно лижет пятки у богатого - вот в чем дело; нигилизм есть прихлебатель у знатного - вот в чем тоже дело. К "Николаю Константиновичу" на зимнего и весеннего Николу (праздновал именины два раза в год) съезжались не только из Петербурга, но и из Москвы литераторы; из Москвы специально поздравить приезжал Максим Горький (как-то писали) 147, и курсистки - с букетами, и студенты - должно быть, пролепетать свою "оппозицию" и "поздравление"; и он раздавал свои порицания и похвалы, как возводил в чин и низвергал из чинов. Об этом неумытом нигилисте Благосветлове я как-то услышал у Суворина рассказ, чуть ли не его самого, что в кабинет его вела дверь из черного дерева с золотой инкрустацией, перед которою стоял слуга-негр, и вообще все, "как у графов и князей"; это уж не квартирка бедного Рцы с его Ольгой Ивановной "кое в чем". Вот этих "мелочей-" наша доверчивая и наивная провинция не знает, их узнаешь, только приехав в Петербург, и узнав- дивишься великим дивом. Гимназистом в VI-VIIVIII классах я удивлялся, как правительство, заботящееся о культуре и цивилизации, может допустить существование такого гнусно-отрицательного журнала, где стоном стояла ругань на все существующее, и мне казалось-его издают какие-то пьяные семинаристы, "не окончившие курса", которые пишут свои статьи при сальных огарках, после чего напиваются пьяны и спят на общих кроватях со своими "курсистками"; но "черные двери с негром" мне и нам всем в Нижнем и в голову не приходили... Тогда бы мы повернули дело иначе. "Нигилизм" нам представлялся "отчаянным студенчеством", вот, пожалуй, "вповалку" с курсистками: но все-"отлично", все-"превосходно". все- "душа в душу", с народом, с простотой, с бедностью. "Грум" (негр) в голову не приходил. Мы входили "в нигилизм" и в "атеизм" как в страдание и бедность, как в смертельную и мучительную борьбу против всего сытого и торжествующего, против всего сидящего за "пиршеством жизни", против всего "давящего на народ" и вот "на нас, бедных студентов"; а в самом нижнем ярусе-и нас, задавленных гимназистов. Я прямо остолбенел от удивления, когда, приехав в Петербург, вдруг увидел, что и "Тертий Иванович в оппозиции", а его любимчик, имевший 2000 "аренды" {неотъемлемая по смерть награда ежегодная по распоряжению Государя), выражается весьма и весьма сочувственно о взрывчатых -коробочках 148 тут у меня ум закружился, тут встал дым и пламя в душу. "Ах, так вот где оппозиция: с орденом Александра Невского и Белого Орла, с тысячами в кармане, с семгой целыми рыбами за столом".- "Это совсем другое дело". Потом знакомство со Страховым, который читал "как по-русски" на 5-ти языках и как специалист и виртуоз знал биологию, математику и механику, знал философию и был утонченным критиком, и которому в журналистике некуда было, кроме плохо платившего "Русского Вестника", пристроить статейку... Потом пришел ушедший от Михайловского Перцов, с его великодушными (при небольших своих средствах) изданиями чужих трудов...149
Я понял, что в России "быть в оппозиции" - значит любить и уважать Государя, что "быть бунтовщиком" в России - значит пойти и отстоять обедню, и, наконец, "поступить, как Стенька Разин" - это дать в морду Михайловскому с его "2-мя именинами" (смеющийся рассказ Перцова). Я понял, что "Русские Ведомости" - это и есть служебный департамент, "все повышающий в чинах", что Елизавета Кускова-это и есть "чиновная дама", у которой все подходят "к ручке", так как она издавала высокопоставленный журнал "Без заглавия". Что "несет шлейф" вовсе не благородная, около нищих и проституток всю жизнь прожившая княжна Дундукова-Корсакова (поразительна биография-в книге Стасова о своей сестре)150, а "несут длинный трэн" эта же Елизавета Кускова да Софья Ковалевская и перед ними шествующие "кавалерственные дамы" с Засулич и Перовской во главе, которые великодушную и святую Дундукову-Корсакову даже не допустили "на аудиенцию к себе" в Шлиссельбурге. Тогда-то я понял, где оппозиция; что значит быть "с униженными и оскорбленными", что значит быть с "бедными людьми". Я понял, где корыто, и где свиньи, и где-терновый венец, и гвозди, и мука.
Потом эта идиотическая цензура, как кислотой выедающая "православие, самодержавие и народность" из книг; непропуск моей статьи "О монархии" 161, в параллель с покровительством социал-демократическим "Делу", "Русскому Богатству" etc. Я вдруг опомнился и понял, что идет в России "кутеж и обман", что в ней встала левая "опричнина", завладевшая всею Россией и плещущая купоросом в лицо каждому, кто не примкнет к "оппозиции с семгой", к "оппозиции с шампанским", к "оппозиции с Кутлером на 6-титысячной пенсии"...
И пошел в ту тихую, бессильную, может быть в самом деле имеющую быть затоптанною оппозицию, которая состоит в:
1) помолиться,
2) встать рано и работать.
(15 сентября 1912 г.)
Где, однако, погибло русское дело, русский дух? как все это (см. выше) могло стать? сделаться? произойти?
В официальности, торжественности и последующей "наградке".
В той самой "вони", в которой сейчас погибает (?) нигилизм.
Все объясняется лучше всего через случай, о коем, где-то вычитав, передавал брат Коля (лет 17 назад).
Однажды ввечеру Государь Николай Павлович проходил по дворцу и услышал, как великие княжны-подростки, собравшись в комнату, поют "Боже, Царя храни". Постояв у отворенной в коридор двери,- он, когда кончилось пение, вошел в комнату и сказал ласково и строго:
- Вы хорошо пели, и я знаю, что это из доброго побуждения. Но удержитесь вперед: это священный гимн, который нельзя петь при всяком случае и когда захочется, "к примеру" и почти в игре, почти пробуя голоса. Это можно только очень редко и по очень серьезному поводу. . Разгадка всего.
У нас в гимназиях и особенно в тогдашней подлой Симбирской гимназии, при Вишневском и Кильдюшевском, с их оскверняющим и оскорбляющим чинопочитанием, от которого душу воротило, заставляли всей гимназией перед портретом Государя петь каждую субботу "Боже, Царя храни", да и теперь, при поводе и без повода, везде и всякая толпа поет "Боже, Царя храни"...
Как?
- Конечно, бездушно!
Нельзя каждую субботу испытывать патриотические чувства, и все мы знали, что это "Кильдюшевскому с Вишневским нужно", чтобы выслужиться перед губернатором Еремеевым: а мы, гимназисты, сделаны орудиями этого низменного выслуживания.
И конечно, мы "пели", но каждую субботу что-то улетало с зеленого дерева народного чувства в каждом гимназисте: "пели"-а в душонках, маленьких и детских, рос этот желтый, меланхолический и разъяренный нигилизм.
Я помню, что именно Симбирск был родиною моего нигилизма152. А я был там во II и III классе; в IV-м уже переехал в Нижний.
Вот в этом официально-торжественном, в принудительном "патриотизме" - все дело. Мне иногда думается, что "чиновничество" или, вернее, всякие "службы" пусть бы и остались: но с него нужно снять позументы и нашивки, кстати, очень смешные и кургузые, курьезные. Как и ордена, кроме разве самых высших лент и звезд. Все эти служебные "крестики" ни на что не похожи и давно стали посмешищем всех. "Служилый люд" должен быть одет в простой черный кафтан,- и вообще тут может быть придумано нечто строгое, серьезное и простое. Также все эти "поздравления с праздниками начальства", вероятно мешающие только ему отдыхать, веселиться, "разговеться со своими" (в семье),-вся эта поганая шушера должна быть выметена и просто-напросто "в один прекрасный день" запрещена.
Чувство Родины-должно быть строго, сдержано в словах, не речисчо, не болтливо, не "размахивая руками" и не выбегая вперед (чтобы показаться).
Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием.
(15 сентября)
Теперь вы поищите Магницких да Руничей 153, да Аракчеева и Фаддея Венедиктовича Булгарина - в своем лагере, господа.
(радикалам)
Все "наше образование"- не русское, а и европейское нашего времени выразилось в:
- Господа! Предлагаю усопшего почтить вставанием.
Все встают.
Кроме этого лошадиного способа относиться к ужасному, к несбыточному, к неизрекомому факту смерти, потрясающему Небо и Землю, наша цивилизация ничего не нашла, не выдумала, не выдавила из своей души.
- "Встаньте, господа!"-вот и вся любовь.
- "Встаньте, господа!"-вот и вся мудрость. Дарвин, парламент и войны Наполеона всем бесчисленным умершим и умирающим говорят:
- "Мы встали".-"Когда вы умрете- мы встанем".
Это до того рыдательно в смысле наших "способностей", в смысле нашей "любви", в смысле нашего "уважения к человеку", что...
Ну и что же, мы будем "реформировать Церковь" с такими способностями?..
Да ведь ни в ком из нас, во всей нашей цивилизации, нет ни одной капельки той любви, нет ни одной капельки того безбрежного уважения к человеку, какие сказаны церковью при созидании этих (погребальных) обрядов, слов, песнопений, чтений, сказаний, сказаны, и все это запечатлелось как документ. Какой у нас документ любви?!
"Встали! Постояли!!"
- Ослы!
Что скажем еще, кроме "ослы".
Вот эта-то "важная попытка реформации" - попытка с пустым сердцем, попытка с ничтожным умом,-она потрясает Европу... Тут "и декаденты", и "мы", и "эго-футуристы", всякие "обновленцы", и еще "Дума" и Караулов.
Да, "постояли мы" и над Карауловым. Надо было ему с того света чихнуть нам: "Мало".
Рассказ Кускова (Пл. А.):
- Все жалуются, что полиция притесняет бедных обывателей и стесняет гражданскую свободу. "Задыхаемся". "Держи и не пущай". Раз я зашел в далекую улицу, панель-деревянная, и бредет мне навстречу пьяная баба. Только у нее, должно быть, тесемки ослабли, и подол спереди был до земли. Как она все "клюкала" вперед, то и наступала на подол. Он ее задерживал, и в досаде она поддергивала (его) вверх. Но юбки отделилась от кофты, и она, не замечая, дергала сорочку. Дальше - больше: и я увидел, что у нее пузо голое. Юбку совсем она "обступала" книзу, и она сползла на бедра, а рубашку вздернула кверху. От омерзения я воскликнул стоявшему тут же городовому:
- Что же ты, братец, смотришь: отведи ее домой или в участок.
Сделав под козырек действ, стат. советнику (Кус.), городовой отвечал:
- Никак нет-с, ваше высокоблагородие. Нельзя-с. Она сама идет, и я не могу ее взять, потому нам приказано брать только, если пьяный лежит.
Кусков никогда не выезжал (до отставки) из Петербурга, и это было в столице.
Минувший год мы ездили с мамой к Романовым - на Б. Зеленину. И проезжая небольшую площадку, кажется, у Сытного рынка (Петерб. сторона)-в I час дня, в яркий солнечный весенний день-я вскрикнули отвернулся.
Тотчас же взглянула туда жена.
- Молоденькая, лет 18 (сказала).
Vis-a-vis стояла толпа. Рассеянно, не нарочно. Парни, женщины.
И против них эта "18-ти лет" подняла над голыми ногами подол выше "чего не следует" и показала всем.
Столица.
(насколько мелькнуло лицо - не видно было, чтобы это была проститутка)
Все что-то где-то ловит: в какой-то мутной водице какую-то самолюбивую рыбку.
Но больше срывается, и насадка плохая, и крючок туп.
Но не уплывает. И опять закидывает.
(Рыбак Г. в газетах)
Стиль есть душа вещей.
Уж хвалили их, хвалили... Уж ласкали их, ласкали...
(революционеры у Богучарского и Глинского)
...дураки этакие, все мои сочинения замешаны не на воде и не на масле даже,-а на семени человеческом: как же вам не платить за них дороже?
(на извозчике) (первое естественное восклицание - затерявшееся: и потом восстановленное лишь в теме в "Оп. Лист.")
Мамочка не выносила Гоголя и говорила своим твердым и коротким:
- Ненавижу.
Как о духовенстве, будучи сама из него, говорила:
- Ненавижу попов.
- Отчего вы. Варвара Дмитриевна, "ненавидите" священников? Не торопясь:
- Когда сходят с извозчика, то всегда, отвернув в сторону рясу, вынимают свой кошель и рассчитываются. И это "отвернувшись в сторону", как будто кто у них собирается отнять деньги,-отвратительно. И всегда даст извозчику вместо "5 коп." этот... с особенным орлом и старый "екатерининский" пятак, который потом не берут у извозчика больше, чем за три копейки.
- А Гоголя почему?
Она не повторяла и не объясняла. Но когда я пытался ей читать что-нибудь из Гоголя, которого Саша Жданова (двоюродная ее) так безумно любила, то, деликатно переждав (пока я читал), говорила:
- Лучше что-нибудь другое. Это меня поразило. И на все попытки оставалась деликатно (к предлагавшему) глуха. "Что такое???! Гоголь!!!"-Я не понимал.
Нередко она сама смеялась своим грациозным смехом, переходившим в счастливейшие минуты в игривость-небольшую и короткую. Все общее расположение души было деликатное и ласковое (тогда), без тени угрюмости (тоже тогда). Она не анализировала людей и, кажется, не позволяла себе анализировать: "Я еще молода" (26 или 28 лет). Все отношение к людям чрезвычайно ровное и благорасположенное, но без пристрастий и увлечений. В сущности, она жила как-то странно: и-"не от мира сего", и-"от сего мира". Что-то среднее, промежуточное. Впереди - ничего; кругом-ничего; позади-счастливый роман первого замужества, тянувшийся года четыре.
Муж медленно погибал на ее глазах от неизвестной причины. Он со страшной медленностью слепнул и затем, коротко и бурно помешавшись-помер. "Мне сшили тогда траурное все, но я не надела, и как была в цветном платье-шла за ним" (на кладбище; не имела сил переодеть) 154.
Это цветное платьице за гробом осталось у меня в душе.
"Отчего она не любит Гоголя? Не выносит". Со всеми приветливо-ласковая, она только не кланялась Евлампии Ивановне С-вой, жене законоучителя и соборного священника.
- Отчего?
- Она ожидает поклона, и я делаю вид, что я ее не вижу.
За исключением этих, очень гордых, которых она обходила, она со всеми была "хорошо". Очень любила родственниц, которые были очень хороши Марью Павловну Глаголеву, Лизу Бутягину (), подругу ее детства, дяденьку Димитрия Адриановича.
К прочим была спокойна и, пожалуй, равнодушна. Мать уважала, почитала, повиновалась, но ничего особенного не было. Особенное пробудилось потом - в замужестве со мною.
Я техник, окончил курс низшего механико-технического училища, где учился первым учеником, и не потому, что я. очень зубрил, а потому, что мне очень легко давалось то, что давалось другим с трудом. Служил на одном месте и учился дома; хотел все сдать экзамен на аттестат зрелости. Но видя, что успехи по учению у меня неважные,- репетитора же я не мог нанять,- я решил ехать в Петербург, зная, что здесь (в Петербурге) я могу довольно дешево приготовиться, отдавая для этого свободные вечера.
Приехал. Работу на первое время нашел. Начал приискивать места. Работа кончилась. А места все найти не могу. Вот уже 2 месяца, как я ищу работы или места; но его нет. Я искал его в различных отраслях труда: я мог бы быть чертежником, слесарем, работать на станках по обработке металла или дерева, мог бы ухаживать за паровой машиной, двигателем или динамо-машиной, или же быть монтером по электричеству; но где бы я ни просил, соглашаясь вперед на какое угодно жалование, мне всегда отказывали (Все работы и службы уже заняты евреями или немцами; все практическое-расхватано ими. "Русского человекапросто никуда не пускают": аксиома улиц, контор, торговли. "Иди - на Хитров рынок, иди - в хулиганы, иди в революцию" (вот в ней прикармливают, и-тоже инородцы и из-за границы. Прикармливаются по простейшему мотиву: "Прочь с дороги, конкуренты". Вот об этой стороне "рабочего вопроса" ни гу-гу Горнфельд, ни гу-гу Короленко 141, ни гу-гу Мякотин и Пешехонов. Может быть, Плеханов и кн. Крапоткин откликнулись бы? Ну, это "звездочеты": смотрят на небо и не замечают земли. Ах, господа, скверны дела на этой земле... Печать? свобода мысли? свобода закричать? указать?
- Ха! ха! ха! ха! ха! ха!
- Покричи, покричи. Понатужься.
Нет, уже все, очевидно, "устроилось" и "окончилось".
Ах, надежда: М. Г. Гершензон услышит-ведь он славянофил?
Друзья мои, русские: вас никто не услышит в России, уже все "обработано" и вообще все "кончилось"...
Ба! ба! ба!-Максим Горький, Леонид Андреев?..
Еврейский хохот вокруг...
- Ха! ха! ха! Пукнут ли они против тех, когда мы их столько лет хвалили, славили и называли гениями...
"Закруглено"... Завязано "крепким узелком"... (Примеч. В. В. Розанова.)) "У нас полный комплект служащих". "Все места заняты". Вот тот типичный ответ, который я получал в конторах и правлениях или же-от сторожа, где не пускали не только работать, но и просить места. Все деньги, которые я привез и заработал, были или прожиты или израсходованы на объявления; осталось от них всего 3 рубля,-да неулыбающаяся перспектива помирать с голоду. Помереть с голоду! как это звучит? но нет! я до этого не дойду и лишу себя жизни.
В России с голоду никто не умирал, а я показывать пример не буду. Я пойду старой, проторенной другими дорожкой.
Правда, есть еще другие выходы: или идти просить милостыню, или пойти служить мальчиком на посылках; но то и другое я сделать не хочу, потому что не могу.
Я хочу жить! Я хочу работать! Я могу работать! у меня свежие силы. Но что же мне делать, когда я получаю такой ответ: "Все места заняты!" Что?
"Полный комплект служащих. Нам больше не надо".
Тут кипит жизнь! тут идет работа! а я? - Я лишний. Ведь не такой же я лишний, как лишний пуд у носильщика тяжестей; как лишний в шлюпке человек при кораблекрушении. Положи лишний пуд носильщику на спину, и он упадет и другие не снесет. Посади лишнего человека в лодку, лодка потонет, и никто не спасется. Ведь я не такой же лишний? Как вы думаете?
А время летит. Придет час, и одним человеком меньше станет. Такова жизнь! Всему научили меня,- не то, так другое могу делать; а главному: как жить? как приспособиться к жизни? - и забыли научить. Фонарей в дорогу много надавали, а спичек не дали; потухли фонарики один за другим вот и заблудился! и темно! темно!
Если прибавить к этому письму мой адрес, то я боюсь, что вы подумаете, что я хочу порисоваться,- или, что еще хуже, вы можете подумать, что я прошу помощи и я решил послать вам это письмо без адреса и фамилии Так будет лучше! Да!
С почтением к вам пребываю
ов.
СПБ
Октября 11 дня 1911 г.
Какое страшное письмо. Усилия мои предупредить несчастье-письмо в газете к анониму-придти ко мне, уже, вероятно, опоздало
Толстой удивляет, Достоевский трогает.
Каждое произведение Толстого есть здание. Что бы ни писал или даже ни начинал он писать ("отрывки", "начала")-он строит. Везде молот, отвес, мера, план, "задуманное и решенное". Уже от начала всякое его произведение есть, в сущности, до конца построенное.
И во всем этом нет стрелы (в сущности, нет сердца).
Достоевский - всадник в пустыне, с одним колчаном стрел. И капает кровь, куда попадает его стрела.
Достоевский дорог человеку. Вот "дорогого-то ничего нет в Толстом. Вечно "убеждает", ну и пусть за ним следуют "убежденные". Из "убеждений" вообще ничего не выходит, кроме стоп бумаги и собирающих эту бумагу, библиотеки, магазина, газетного спора и, в полном случае, металлического памятника.
А Достоевский живет в нас. Его музыка никогда не умрет.
(сентябрь)
На том свете, если попадешь в рай, будут вместо воды поить арбузами.
(за арбузом)
- Какой вы хотели бы, чтобы вам поставили памятник?
- Только один: показывающим зрителю кукиш. (в трудовом дне)
У меня есть такой-то фетишизм мелочей. "Мелочи" суть мои "боги". И я вечно с ними играюсь в день.
А когда их нет: пустыня. И я ее боюсь.
"Пароход идет" писательства - идет при горе, несчастии, муках души... Все "идет" и "идет"... Корректуры, рукописи...
(история с рыжей лошадью из Лисино)
Крепче затворяй двери дома, чтобы не надуло. Не отворяй ее часто. И не выходи на улицу.
Не сходи с лестницы своего дома-там зло.
Дальше дома зло уже потому, что дальше- равнодушие.
(Лисино)
Так один около одного болтается: Горнфельд трется о спину Короленки, Петрищев где-то между ногами бегает, выходит-куча; эта куча трется о такую же кучу "Современного мира". Выходит шум, большею частью, "взаимных симпатий" и обоюдного удивления таланту. Но почему этот "шум литературы" Россия должна принимать за "свой прогресс"?
Не понимаю. Не поймет ни пахарь, ни ремесленник, и разве что согласится чиновник. "Я тоже бумажное царство, - подумает он, - и не разумею, для чего они отделяются от меня. Мы вполне гармоничны".
Ты бы, демократ, лучше не подслушивал у дверей, чем эффектно здороваться со швейцарами и кухарками за руку. От этого жизнь не украсится, а оттого решительно жизнь воняет. Притом надо иметь слишком много самообольщения и высокомерия, чтобы думать, будто она - будет осчастливлена твоим рукопожатием. У нее есть свое достоинство, и, как ни странно, в него входит получить гривенник за "пальто", которого ты никогда не даешь.
(И.)142
- Нет, папа, ты ошибаешься. Когда мы недели 2 там жили, - помнишь, когда вернулись рано с Кавказа 143,-то я раз утащила на кухне морковку, а она увидала. Ну, что морковка? Я выбежала и, не доев, бросила в канавку, а с испугу сказала, что не брала. Так она мучила меня, мучила. "Ты дурная, Таня, девочка, украла и солгала. Я маме твоей скажу". И жаловалась на меня маме, что я лгала, когда она приехала. А что морковка?
(социал-пуританка Лидия Эрастовна)
Отвратительная гнойная муха-не на рогах, а на спине быка, везущего тяжелый воз,-вот наша публицистика, и Чернышевский, и Благосветлов: кусающие спину быку.
Россия иногда представляется огромным буйволом, съевшим на лугу траву-зелье, съевшим какую-то "гадину-козулю" с травою: и отравленный ею он завертелся в безумном верчении.
(Желябов и К-о)
Дочь курсистка. У нее подруги. Разговоры, шепоты, надежды...
Мы "будем то-то"; мы "этого ни за что не будем"... "Согласимся"... "Не согласимся"...
Все-перед ледяной прорубью, и никто этого им не скажет:
"Едва вы выйдете за волшебный круг Курсов 144, получив в руки бумажку "об окончании",-как не встретите никого, ни одной руки, ни одного лица, ни одного учреждения, службы, где бы отворилась дверь и вам сказали: "Ты нам нужна".
И этот ледяной холод-"никому не нужно"- заморозит вас и, может быть, убьет многих.
Но терпите. Боритесь, терпите. Это ледяное море приходится каждому переплывать, и кто его переплывет-выползет на берег.
Без перьев, без шлейфа, кой-какой. Но вылезет.
Отчего вы теперь же, на "Курсах", не союзитесь, не обдумываете, не заготовляете службы, работы. У евреев вот все как-то "выходит": "родственники" и "пока подежурь в лавочке". "Поучи" бесчисленных детей. У русских-ничего. Ни лавки. Ни родных. Ни детей. Кроме отвлеченного "поступить бы на службу". На что услышать роковое: "Нет вакансий".
Две курсистки и четыре гимназиста, во имя "правды в душе своей", решили совершить переворот в России.
И не знают бедные, что и без "переворота" им, по окончании (курса), будет глотать нечего. И будут называть "ваше превосходительство", чтобы не умереть с голоду.
А печать их подбодряет: "Идите! штурмуйте!"- Азефы, милые человеки. Азефы, и - не больше.
(Короленке и Пешехонке)
Все люди утруждены своим необразованием,- один Г.145 находит в этом источник гордости и наслаждения. Прежде, когда он именовал себя "социалистом-народником" (с такой-то фамилией!), он говорил в духе социалистов, что "хотя ничему не учился, однако, все знает и обо всем может судить". Объяснить ему, что Португалия и Испания-это разные государства, нет никакой возможности: ибо он смешивает "Пиренейский полуостров" с "Испанией". Теперь, когда он стал "народником и государственником", он считает несогласным со своими "русскими убеждениями" знать географию Европы. Раз-без всякого повода, но со счастливым видом - он стал говорить, будто "сказал Столыпину, что его взгляды на Россию совершенно ошибочны".
- Александру Аркадьевичу Столыпину? Как бы кушая бланманже:
- Н-е-е-е-т. Петру Аркадьевичу. Я сказал ему, что совершенно ни в чем с ним не согласен.
Tout le monde est frappe que G. (Весь свет изумлен тем, что Г. (фр.).) недоволен им. He знаю, был ли счастлив Столыпин поговорить с Г., но Г. был счастлив поговорить со Столыпиным. И, уезжая домой, в конке, вероятно, думал:
"Что теперь Столыпин думает обо мне?" Эта занятость Столыпина Г-ом и Г-а Столыпиным мне представляется большим историческим фактом. "В груду истории должен быть положен везде свой камушек". И Г. усердно положил "свой".
(на "приглашение" в Славянское Общество)
К силе-все пристает, с силою (в союзе с нею)-все безопасно: и вот история нигилизма или, точнее, нигилистов в России.
Стоит сравнить тусклую, загнанную, "где-то в уголку" жизнь Страхова, у которого не было иногда щепотки чая, чтобы заварить его пришедшему приятелю,с шумной, широкой, могущественной жизнью Чернышевского и Добролюбова, которые почти "не удостаивали разговором" самого Тургенева; стоит сравнить убогую жизнь Достоевского в позорном Кузнечном переулке, где стоят только извозщичьи дворы и обитают по комнатушкам проститутки, - с жизнью женатого на еврейке-миллионерке Стасюлевича 146 в собственном каменном доме на Галерной улице, где помещалась и "оппозиционная редакция" "Вестника Европы"; стоит сравнить жалкую полужизнь,- жизнь как несчастье и горе,- Кон. Леонтьева и Гилярова-Платонова, с жизнью литературного магната Благосветлова ("Дело"), и, наконец-жизнь Пантелеева, в палаццо которого собралось "Герценовское Общество" (1910-11 г.) с его более чем сотнею гостей-членов, с жизнью "Василия Васильевича и Варвары Дмитриевны", с Ге и Ивановым за чашкой чаю,- чтобы понять, что нигилисты и отрицатели России давно догадались, где "раки зимуют", и побежали к золоту, побежали к чужому сытному столу, побежали к дорогим винам, побежали везде с торопливостью неимущего-к имущему. Нигилизм давно лижет пятки у богатого - вот в чем дело; нигилизм есть прихлебатель у знатного - вот в чем тоже дело. К "Николаю Константиновичу" на зимнего и весеннего Николу (праздновал именины два раза в год) съезжались не только из Петербурга, но и из Москвы литераторы; из Москвы специально поздравить приезжал Максим Горький (как-то писали) 147, и курсистки - с букетами, и студенты - должно быть, пролепетать свою "оппозицию" и "поздравление"; и он раздавал свои порицания и похвалы, как возводил в чин и низвергал из чинов. Об этом неумытом нигилисте Благосветлове я как-то услышал у Суворина рассказ, чуть ли не его самого, что в кабинет его вела дверь из черного дерева с золотой инкрустацией, перед которою стоял слуга-негр, и вообще все, "как у графов и князей"; это уж не квартирка бедного Рцы с его Ольгой Ивановной "кое в чем". Вот этих "мелочей-" наша доверчивая и наивная провинция не знает, их узнаешь, только приехав в Петербург, и узнав- дивишься великим дивом. Гимназистом в VI-VIIVIII классах я удивлялся, как правительство, заботящееся о культуре и цивилизации, может допустить существование такого гнусно-отрицательного журнала, где стоном стояла ругань на все существующее, и мне казалось-его издают какие-то пьяные семинаристы, "не окончившие курса", которые пишут свои статьи при сальных огарках, после чего напиваются пьяны и спят на общих кроватях со своими "курсистками"; но "черные двери с негром" мне и нам всем в Нижнем и в голову не приходили... Тогда бы мы повернули дело иначе. "Нигилизм" нам представлялся "отчаянным студенчеством", вот, пожалуй, "вповалку" с курсистками: но все-"отлично", все-"превосходно". все- "душа в душу", с народом, с простотой, с бедностью. "Грум" (негр) в голову не приходил. Мы входили "в нигилизм" и в "атеизм" как в страдание и бедность, как в смертельную и мучительную борьбу против всего сытого и торжествующего, против всего сидящего за "пиршеством жизни", против всего "давящего на народ" и вот "на нас, бедных студентов"; а в самом нижнем ярусе-и нас, задавленных гимназистов. Я прямо остолбенел от удивления, когда, приехав в Петербург, вдруг увидел, что и "Тертий Иванович в оппозиции", а его любимчик, имевший 2000 "аренды" {неотъемлемая по смерть награда ежегодная по распоряжению Государя), выражается весьма и весьма сочувственно о взрывчатых -коробочках 148 тут у меня ум закружился, тут встал дым и пламя в душу. "Ах, так вот где оппозиция: с орденом Александра Невского и Белого Орла, с тысячами в кармане, с семгой целыми рыбами за столом".- "Это совсем другое дело". Потом знакомство со Страховым, который читал "как по-русски" на 5-ти языках и как специалист и виртуоз знал биологию, математику и механику, знал философию и был утонченным критиком, и которому в журналистике некуда было, кроме плохо платившего "Русского Вестника", пристроить статейку... Потом пришел ушедший от Михайловского Перцов, с его великодушными (при небольших своих средствах) изданиями чужих трудов...149
Я понял, что в России "быть в оппозиции" - значит любить и уважать Государя, что "быть бунтовщиком" в России - значит пойти и отстоять обедню, и, наконец, "поступить, как Стенька Разин" - это дать в морду Михайловскому с его "2-мя именинами" (смеющийся рассказ Перцова). Я понял, что "Русские Ведомости" - это и есть служебный департамент, "все повышающий в чинах", что Елизавета Кускова-это и есть "чиновная дама", у которой все подходят "к ручке", так как она издавала высокопоставленный журнал "Без заглавия". Что "несет шлейф" вовсе не благородная, около нищих и проституток всю жизнь прожившая княжна Дундукова-Корсакова (поразительна биография-в книге Стасова о своей сестре)150, а "несут длинный трэн" эта же Елизавета Кускова да Софья Ковалевская и перед ними шествующие "кавалерственные дамы" с Засулич и Перовской во главе, которые великодушную и святую Дундукову-Корсакову даже не допустили "на аудиенцию к себе" в Шлиссельбурге. Тогда-то я понял, где оппозиция; что значит быть "с униженными и оскорбленными", что значит быть с "бедными людьми". Я понял, где корыто, и где свиньи, и где-терновый венец, и гвозди, и мука.
Потом эта идиотическая цензура, как кислотой выедающая "православие, самодержавие и народность" из книг; непропуск моей статьи "О монархии" 161, в параллель с покровительством социал-демократическим "Делу", "Русскому Богатству" etc. Я вдруг опомнился и понял, что идет в России "кутеж и обман", что в ней встала левая "опричнина", завладевшая всею Россией и плещущая купоросом в лицо каждому, кто не примкнет к "оппозиции с семгой", к "оппозиции с шампанским", к "оппозиции с Кутлером на 6-титысячной пенсии"...
И пошел в ту тихую, бессильную, может быть в самом деле имеющую быть затоптанною оппозицию, которая состоит в:
1) помолиться,
2) встать рано и работать.
(15 сентября 1912 г.)
Где, однако, погибло русское дело, русский дух? как все это (см. выше) могло стать? сделаться? произойти?
В официальности, торжественности и последующей "наградке".
В той самой "вони", в которой сейчас погибает (?) нигилизм.
Все объясняется лучше всего через случай, о коем, где-то вычитав, передавал брат Коля (лет 17 назад).
Однажды ввечеру Государь Николай Павлович проходил по дворцу и услышал, как великие княжны-подростки, собравшись в комнату, поют "Боже, Царя храни". Постояв у отворенной в коридор двери,- он, когда кончилось пение, вошел в комнату и сказал ласково и строго:
- Вы хорошо пели, и я знаю, что это из доброго побуждения. Но удержитесь вперед: это священный гимн, который нельзя петь при всяком случае и когда захочется, "к примеру" и почти в игре, почти пробуя голоса. Это можно только очень редко и по очень серьезному поводу. . Разгадка всего.
У нас в гимназиях и особенно в тогдашней подлой Симбирской гимназии, при Вишневском и Кильдюшевском, с их оскверняющим и оскорбляющим чинопочитанием, от которого душу воротило, заставляли всей гимназией перед портретом Государя петь каждую субботу "Боже, Царя храни", да и теперь, при поводе и без повода, везде и всякая толпа поет "Боже, Царя храни"...
Как?
- Конечно, бездушно!
Нельзя каждую субботу испытывать патриотические чувства, и все мы знали, что это "Кильдюшевскому с Вишневским нужно", чтобы выслужиться перед губернатором Еремеевым: а мы, гимназисты, сделаны орудиями этого низменного выслуживания.
И конечно, мы "пели", но каждую субботу что-то улетало с зеленого дерева народного чувства в каждом гимназисте: "пели"-а в душонках, маленьких и детских, рос этот желтый, меланхолический и разъяренный нигилизм.
Я помню, что именно Симбирск был родиною моего нигилизма152. А я был там во II и III классе; в IV-м уже переехал в Нижний.
Вот в этом официально-торжественном, в принудительном "патриотизме" - все дело. Мне иногда думается, что "чиновничество" или, вернее, всякие "службы" пусть бы и остались: но с него нужно снять позументы и нашивки, кстати, очень смешные и кургузые, курьезные. Как и ордена, кроме разве самых высших лент и звезд. Все эти служебные "крестики" ни на что не похожи и давно стали посмешищем всех. "Служилый люд" должен быть одет в простой черный кафтан,- и вообще тут может быть придумано нечто строгое, серьезное и простое. Также все эти "поздравления с праздниками начальства", вероятно мешающие только ему отдыхать, веселиться, "разговеться со своими" (в семье),-вся эта поганая шушера должна быть выметена и просто-напросто "в один прекрасный день" запрещена.
Чувство Родины-должно быть строго, сдержано в словах, не речисчо, не болтливо, не "размахивая руками" и не выбегая вперед (чтобы показаться).
Чувство Родины должно быть великим горячим молчанием.
(15 сентября)
Теперь вы поищите Магницких да Руничей 153, да Аракчеева и Фаддея Венедиктовича Булгарина - в своем лагере, господа.
(радикалам)
Все "наше образование"- не русское, а и европейское нашего времени выразилось в:
- Господа! Предлагаю усопшего почтить вставанием.
Все встают.
Кроме этого лошадиного способа относиться к ужасному, к несбыточному, к неизрекомому факту смерти, потрясающему Небо и Землю, наша цивилизация ничего не нашла, не выдумала, не выдавила из своей души.
- "Встаньте, господа!"-вот и вся любовь.
- "Встаньте, господа!"-вот и вся мудрость. Дарвин, парламент и войны Наполеона всем бесчисленным умершим и умирающим говорят:
- "Мы встали".-"Когда вы умрете- мы встанем".
Это до того рыдательно в смысле наших "способностей", в смысле нашей "любви", в смысле нашего "уважения к человеку", что...
Ну и что же, мы будем "реформировать Церковь" с такими способностями?..
Да ведь ни в ком из нас, во всей нашей цивилизации, нет ни одной капельки той любви, нет ни одной капельки того безбрежного уважения к человеку, какие сказаны церковью при созидании этих (погребальных) обрядов, слов, песнопений, чтений, сказаний, сказаны, и все это запечатлелось как документ. Какой у нас документ любви?!
"Встали! Постояли!!"
- Ослы!
Что скажем еще, кроме "ослы".
Вот эта-то "важная попытка реформации" - попытка с пустым сердцем, попытка с ничтожным умом,-она потрясает Европу... Тут "и декаденты", и "мы", и "эго-футуристы", всякие "обновленцы", и еще "Дума" и Караулов.
Да, "постояли мы" и над Карауловым. Надо было ему с того света чихнуть нам: "Мало".
Рассказ Кускова (Пл. А.):
- Все жалуются, что полиция притесняет бедных обывателей и стесняет гражданскую свободу. "Задыхаемся". "Держи и не пущай". Раз я зашел в далекую улицу, панель-деревянная, и бредет мне навстречу пьяная баба. Только у нее, должно быть, тесемки ослабли, и подол спереди был до земли. Как она все "клюкала" вперед, то и наступала на подол. Он ее задерживал, и в досаде она поддергивала (его) вверх. Но юбки отделилась от кофты, и она, не замечая, дергала сорочку. Дальше - больше: и я увидел, что у нее пузо голое. Юбку совсем она "обступала" книзу, и она сползла на бедра, а рубашку вздернула кверху. От омерзения я воскликнул стоявшему тут же городовому:
- Что же ты, братец, смотришь: отведи ее домой или в участок.
Сделав под козырек действ, стат. советнику (Кус.), городовой отвечал:
- Никак нет-с, ваше высокоблагородие. Нельзя-с. Она сама идет, и я не могу ее взять, потому нам приказано брать только, если пьяный лежит.
Кусков никогда не выезжал (до отставки) из Петербурга, и это было в столице.
Минувший год мы ездили с мамой к Романовым - на Б. Зеленину. И проезжая небольшую площадку, кажется, у Сытного рынка (Петерб. сторона)-в I час дня, в яркий солнечный весенний день-я вскрикнули отвернулся.
Тотчас же взглянула туда жена.
- Молоденькая, лет 18 (сказала).
Vis-a-vis стояла толпа. Рассеянно, не нарочно. Парни, женщины.
И против них эта "18-ти лет" подняла над голыми ногами подол выше "чего не следует" и показала всем.
Столица.
(насколько мелькнуло лицо - не видно было, чтобы это была проститутка)
Все что-то где-то ловит: в какой-то мутной водице какую-то самолюбивую рыбку.
Но больше срывается, и насадка плохая, и крючок туп.
Но не уплывает. И опять закидывает.
(Рыбак Г. в газетах)
Стиль есть душа вещей.
Уж хвалили их, хвалили... Уж ласкали их, ласкали...
(революционеры у Богучарского и Глинского)
...дураки этакие, все мои сочинения замешаны не на воде и не на масле даже,-а на семени человеческом: как же вам не платить за них дороже?
(на извозчике) (первое естественное восклицание - затерявшееся: и потом восстановленное лишь в теме в "Оп. Лист.")
Мамочка не выносила Гоголя и говорила своим твердым и коротким:
- Ненавижу.
Как о духовенстве, будучи сама из него, говорила:
- Ненавижу попов.
- Отчего вы. Варвара Дмитриевна, "ненавидите" священников? Не торопясь:
- Когда сходят с извозчика, то всегда, отвернув в сторону рясу, вынимают свой кошель и рассчитываются. И это "отвернувшись в сторону", как будто кто у них собирается отнять деньги,-отвратительно. И всегда даст извозчику вместо "5 коп." этот... с особенным орлом и старый "екатерининский" пятак, который потом не берут у извозчика больше, чем за три копейки.
- А Гоголя почему?
Она не повторяла и не объясняла. Но когда я пытался ей читать что-нибудь из Гоголя, которого Саша Жданова (двоюродная ее) так безумно любила, то, деликатно переждав (пока я читал), говорила:
- Лучше что-нибудь другое. Это меня поразило. И на все попытки оставалась деликатно (к предлагавшему) глуха. "Что такое???! Гоголь!!!"-Я не понимал.
Нередко она сама смеялась своим грациозным смехом, переходившим в счастливейшие минуты в игривость-небольшую и короткую. Все общее расположение души было деликатное и ласковое (тогда), без тени угрюмости (тоже тогда). Она не анализировала людей и, кажется, не позволяла себе анализировать: "Я еще молода" (26 или 28 лет). Все отношение к людям чрезвычайно ровное и благорасположенное, но без пристрастий и увлечений. В сущности, она жила как-то странно: и-"не от мира сего", и-"от сего мира". Что-то среднее, промежуточное. Впереди - ничего; кругом-ничего; позади-счастливый роман первого замужества, тянувшийся года четыре.
Муж медленно погибал на ее глазах от неизвестной причины. Он со страшной медленностью слепнул и затем, коротко и бурно помешавшись-помер. "Мне сшили тогда траурное все, но я не надела, и как была в цветном платье-шла за ним" (на кладбище; не имела сил переодеть) 154.
Это цветное платьице за гробом осталось у меня в душе.
"Отчего она не любит Гоголя? Не выносит". Со всеми приветливо-ласковая, она только не кланялась Евлампии Ивановне С-вой, жене законоучителя и соборного священника.
- Отчего?
- Она ожидает поклона, и я делаю вид, что я ее не вижу.
За исключением этих, очень гордых, которых она обходила, она со всеми была "хорошо". Очень любила родственниц, которые были очень хороши Марью Павловну Глаголеву, Лизу Бутягину (), подругу ее детства, дяденьку Димитрия Адриановича.
К прочим была спокойна и, пожалуй, равнодушна. Мать уважала, почитала, повиновалась, но ничего особенного не было. Особенное пробудилось потом - в замужестве со мною.