Розанов В В
Опавшие листья
Розанов В.
Опавшие листья
Я думал, что все бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что все кончится. И песня умолкла.
Сильная любовь кого-нибудь одного делает ненужным любовь многих.
Даже не интересно...
Что значит, когда "я умру"?
Освободится квартира на Коломенской, и хозяин сдаст ее новому жильцу. Еще что? Библиографы будут разбирать мои книги. А я сам? Сам?- ничего. Бюро получит за похороны 60 руб. и в "марте" эти 60 руб. войдут в "итог". Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания. Какие ужасы!
Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва - где "я не могу"; где "я могу" - нет молитвы.
Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют.
"Прибавляет" только теснейшая и редкая симпатия, "душа в душу" и "один ум". Таковых находишь одну-две за всю жизнь. В них душа расцветает.
И ищи ее. А толпы бегай или осторожно обходи ее.
Да. Смерть - это тоже религия. Другая религия.
Никогда не приходило на ум.
Вот арктический полюс. Пелена снега. И ничего нет. Такова смерть.
Смерть - конец. Параллельные линии сошлись. Ну, уткнулись друг в друга, и ничего дальше. Ни "самых законов геометрии".
Да, "смерть" одолевает даже математику. "Дважды два - ноль".
Мне 56 лет: и помноженные на ежегодный труд дают ноль.
Нет, больше: помноженные на любовь, на надежду дают ноль.
Кому этот "ноль" нужен? Неужели Богу? Но тогда кому же? Зачем?
Или неужели сказать, что смерть сильнее самого Бога. Но ведь тогда не выйдет ли: она сама - Бог? На Божьем месте?
Ужасные вопросы.
Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь.
Смерть "бабушки" (Ал. Адр. Руд.) изменила ли что-нибудь в моих соотношениях? Нет. Было жалко. Было больно. Было грустно за нее. Но я и "со мною" - ничего не переменилось. Тут, пожалуй, еще больше грусти: как смело "со мною" не перемениться, когда умерла она? Значит, она мне не нужна? Ужасное подозрение. Значит, вещи, лица и имеют соотношение, пока живут, но нет соотношения в них, так сказать, взятых от подошвы до вершины, метафизической подошвы и метафизической вершины? Это одиночество вещей еще ужаснее.
Итак, мы с мамой умрем и дети, погоревав, останутся жить. В мире ничего не переменится: ужасная перемена настанет только для нас. "Конец", "кончено". Это "кончено" не относительно подробностей, но целого, всего - ужасно.
Я кончен. Зачем же я жил?!!!
Как самые счастливые, минуты в жизни мне припоминаются те, когда я видел (слушал) людей счастливыми. С. и А. П. П-ва, рассказ "друга" о первой любви ее и замужестве (кульминационный пункт моей жизни). Из этого я заключаю, что я был рожден созерцателем, а не действователем.
Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить. Что же я скажу (на т. с.) Богу о том, что он послал меня увидеть?
Скажу ли, что мир, им сотворенный, прекрасен?
Нет.
Что же я скажу?
Б. увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но он ничего не услышит от меня.
Я пролетал около тем, но не летел на темы.
Самый полет - вот моя жизнь. Темы - "как во сне".
Одна, другая... много... и все забыл. Забуду к могиле.
На том свете буду без тем.
Бог меня спросит:
- Что же ты сделал?
- Ничего.
Нужно хорошо "вязать чулок своей жизни" и - не помышлять об остальном. Остальное - в "Судьбе": и все равно там мы ничего не сделаем, а свое ("чулок") испортим (через отвлечение внимания).
Эгоизм - не худ; это - кристалл (твердость, неразрушимость) около "я". И, собственно, если бы все "я" были в кристалле, то не было бы хаоса, и, след., "государство" (Левиафан) было бы почти не нужно. Здесь есть 1/1000 правоты в "анархизме"; не нужно "общего", : и тогда индивидуальное (главная красота человека и истории) вырастет. Нужно бы вглядеться, что такое "доисторическое существование народов": по Дрэперу и таким же, это - "троглодиты", так как не имели "всеобщего обязательного обучения" и их не объегоривали янки; но по Библии - это был "рай". Стоит же Библия Дрэпера.
Не литература, а литературность ужасна; литературность души, литературность жизни. То, что всякое переживание переливается в играющее, живое слово, но этим все и кончается - само переживание умерло, нет его. Температура (человека, тела) остыла от слова. Слово не возбуждает, о, нет! Оно расхолаживает и останавливает. Говорю об оригинальном и прекрасном слове, а не о слове "так себе". От этого после "золотых эпох" в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Народ делается как сонный, жизнь делается как сонная. Это было и в Риме после Горация, и в Испании после Сервантеса. Но не примеры убедительны, а существенная связь вещей.
Вот почему литературы в сущности не нужно, тут прав К. Леонтьев. "Почему, перечисляя славу века, назовут все Гёте и Шиллера, а не назовут Веллингтона и Шварценберга?" В самом деле, почему? Почему "век Николая" был "веком Пушкина, Лермонтова и Гоголя", а не веком Ермолова, Воронцова и как их еще. Даже не знаем. Мы так избалованы книгами, нет - так завалены книгами, что даже не помним полководцев. Ехидно и дальновидно поэты назвали полководцев "Скалозубами" и "Бетрищевыми". Но ведь это же односторонность и вранье. Нужна вовсе не "великая литература", а великая, прекрасная и полезная жизнь. А литература может быть и "кой-какая" - "на задворках".
Поэтому нет ли провиденциальности, что здесь "все проваливается"? Что - не Грибоедов, а Л. Андреев, не Гоголь, а Бунин и Арцыбашев. Может быть. М. б. мы живем в великом окончании литературы.
Иду. Иду. Иду. Иду... И где кончится мой путь - не знаю.
И не интересуюсь. Что-то стихийное и не человеческое. Скорее "несет", а не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял.
После книгопечатания любовь стала невозможной.
Какая же любовь "с книгою"?
Bсe бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не "заплатывается" с тех пор, как была. Это лучше "бессмертия души", которое сухо и отвлеченно.
Я хочу "на тот свет" прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше.
Не понимаю, почему я особенно не люблю Толстого, Соловьева и Рачинского. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) в "сословном разделении".
Соловьев если не был аристократ, то все равно был в славе (в излишней славе). Мне твердо известно, что тут -не зависть (мне все равно). Но, говоря с Рачинским об одних мыслях и будучи одних взглядов (на церковную школу), я помню, что все им говоримое было мне чужое; и тоже - с Соловьевым, тоже - с Толстым. Я мог ими всеми тремя любоваться (и любовался), ценить их деятельность (и ценил), но никогда их почему -то не мог любить, не только много, но и ни капельки. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывала большее движение души, чем их "философия и публицистика" (устно). Эта "раздавленная собака", пожалуй, кое-что объясняет. Во всех трех не было абсолютно никакой "раздавленности", напротив, сами они весьма и весьма "давили" (полемика, враги и пр.). Толстой ставит то "x", то "i" Гоголю: приятное самообольщение. Все три вот и были самообольщены, и от этого не хотелось их ни любить, ни с ними "водиться" (знаться). "Ну, и успевайте, господа,-мое дело сторона". С детства мне было страшно врождено сострадание: и на этот главный пафос души во всех трех я не находил никакого объекта, никакого для себя "предмета". Как я любил и люблю Страхова, любил и люблю К. Леонтьева; не говоря о "мелочах жизни", которые люблю безмерно. Почти нашел разгадку: любить можно то или того, о ком сердце болит. О всех трех не было никакой причины "душе болеть", и от этого я их не любил.
"Сословное разделение": я это чувствовал с Рачинским. Всегда было "все равно", что бы он ни говорил; как и о себе я чувствовал, что Рачинскому было "все равно", что у меня в душе, и он таким же отдаленным любленьем любил мои писания (он их любил, по-видимому). Тут именно сословная страшная разница; другой, мир, "другая кожа", "другая шкура". Но нельзя ничего понять, если припишешь зависти (было бы слишком просто): тут именно непонимание в смысле невозможности усвоения. "Весь мир другой: его и -мок". С Рцы (дворянин) мы понимали же друг друга с 1/2 слова, с намека; но он был беден, как и я, "ненужен в мире", как и я (себя чувствовал). Вот эта "ненужность", "отшвырнутость" от мира ужасно соединяет, и "страшно все сразу становится понятно"; и люди не на словах становятся братья.
История не есть ли чудовищное другое лицо, которое проглатывает людей себе в пищу, нисколько не думая о их счастье. Не интересуясь им? Не есть ли мы "я" в "Я"? Как все страшно и безжалостно устроено.
Есть ли жалость в мире? Красота - да, смысл - да. Но жалость?
Звезды жалеют ли? Мать - жалеет: и да будет она выше звезд.
Жалость - в маленьком. Вот почему я люблю маленькое.
Писательство есть Рок. Писательство есть fatum. Писательство есть несчастие.
...и может быть, только от этого писателей нельзя судить страшным судом... Строгим-то их все-таки следует судить.
Толстой был гениален, но не умен. А при всякой гениальности ум все-таки "не мешает".
Ум положим - мещанинишко, а без "третьего элемента" все-таки не проживешь.
Надо ходить в чищеных сапогах; надо, чтобы кто-то сшил платье. "Илья-пророк" все-таки имел милот, и ее сшил какой-нибудь портной.
Самое презрение к уму (мистики), т. е. к мещанину, имеет что-то на самом конце своем мещанское. "Я такой барин" или "пророк", что "не подаю руки этой чуйке". Сказавший или подумавший так ео ipso обращается в псевдобарина и лжепророка.
Настоящее господство над умом должно быть совершенно глубоким, совершенно в себе запрятанным; это должно быть субъективной тайной. Пусть Спенсер чванится перед Паскалем. Паскаль должен даже время от времени назвать Спенсера "вашим превосходительством" и, вообще, не подать никакого вида о настоящей мере Спенсера.
Может быть, я расхожусь не с человеком, а только с литературой? Разойтись с человеком страшно. С литературой - ничего особенного.
Левин верно упрекает меня в "эготизме". Конечно, это есть. И даже именно от этого я и писал (пишу) "Уед.": писал (пишу) в глубокой тоске как-нибудь разорвать кольцо уединения. ...Это именно кольцо, надетое с рождения.
Из-за него я и кричу: вот что здесь, пусть узнают, если уже невозможно ни увидеть, ни осязать, ни прийти на помощь.
Как утонувший, на дне глубокого колодца, кричал бы людям "там", "на земле".
Вывороченные шпалы. Шашки. Песок. Камень. Рытвины.
- Что это - ремонт мостовой?
- Нет, это "Сочинения Розанова". И по железным рельсам несется уверенно трамвай.
(на Невском, ремонт)
Много есть прекрасного в России, 17 октября, конституция, как спит Иван Павлыч. Но лучше всего в чистый понедельник забирать соленья у Зайцева (угол Садовой и Невского). Рыжики, грузди, какие-то вроде яблочков, брусника разложена на тарелках (для пробы). И испанские громадные луковицы. И образцы капусты. И нити белых грибов на косяке двери.
И над дверью большой образ Спаса, с горящею лампадой. Полное православие.
И лавка небольшая. Всё - дерево. По-русски. И покупатель - серьезный и озабоченный, в благородном подъеме к труду и воздержанию.
Вечером пришли секунданты на дуэль. Едва отделался.
В чистый понедельник грибные и рыбные лавки первые в торговле, первые в смысле и даже в истории. Грибная лавка в чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского.
(первый день Великого Поста)
25-летний юбилей Корецкого. Приглашение. Не пошел. Справили. Отчет в "Нов. вр.".
Кто знает поэта Корецкого? Никто. Издателя-редактора? Кто у него сотрудничает?
Очевидно гг. писатели идут "поздравлять" всюду, где поставлена семга на стол.
Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо "всех свобод" поставить густые ряды столов с "беломорскою семгою". "Большинство голосов" придет, придет "равное, тайное, всеобщее голосование". Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после "благодарности" требовать чего-нибудь. Так, Иловайский не предвидел, что великая ставка свободы в России зависит от многих причин и еще от одной маленькой: улова семги в Белом море.
"Дорого да сердито..." Тут наоборот - "не дорого и не сердито".
(март. 1912 г.)
Из каждой страницы Вейнингера слышится крик: "Я люблю мужчин!" - "Ну, что же: ты - содомит". И на этом можно закрыть книгу.
Она вся сплетена из volo и scio: его scio - гениально, по крайней мере где касается обзора природы. Женским глазом он уловил тысячи дотоле незаметных подробностей; даже заметил, что "кормление ребенка возбуждает женщину". (Отсюда, собственно, и происходит вечное "перекармливание" младенцев кормилицами и матерями и последующее заболевание у младенцев желудка, с которым "нет справы".)
- "Фу, какая баба!" - "Точно ты сам кормил ребенка или хотел его выкормить!"
"Женщина бесконечно благодарна мужчине за совокупление, и когда в нее втекает, мужское семя, то это кульминационная точка ее существования". Это он не повторяет, а твердит в своей книге. Можно погрозить пальчиком: "Не выдавай тайны, баба! Скрой тщательнее свои грезы!!" Он говорит о всех женщинах, как бы они были все его соперницами,- с этим же раздражением. Но женщины великодушнее. Имея каждая своего верного мужа, они нимало не претендуют на уличных самцов и оставляют на долю Вейнингера совершенно достаточно брюк.
Ревнование (мужчин) к женщинам заставило его ненавидеть "соперниц". С тем вместе он полон глубочайшей нравственной тоски и в ней раскрыл глубокую нравственность женщин, которую в ревности отрицает. Он перешел в христианство, как и вообще женщины (св. Ольга, св. Клотильда, св. Берта) первые приняли христианство. Напротив, евреев он ненавидит, и опять потому, что они/он суть его "соперницы" (бабья натура евреев - моя idee fixe).
Наш Иван Павлович - врожденный священник, но не посвящается. Много заботы. И пока остается учителем семинарии.
Он всегда немного дремлет. И если ему дать выдрематься, он становится веселее. А если разбудить, становится раздражен. Но не очень и не долго.
У него жена через 8 лет брака стала "в таком положении". Он ужасно сконфузился и написал предупредительно всем знакомым, чтобы не приходили. "Жена несколько нездорова, а когда выздоровеет - я извещу".
Она умерла. Он написал в письме: "Царство ей небесное. Там ей лучше".
Так кончаются наши "священные истории". Очень коротко.
(за чаем вспомнил)
Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и никакая мысль не прививается.
(24 марта, 1912 г.. купив 3 места на Волковом)
У Нины Р-вой (плем.) подруга: вся погружена в историю, космографию. Видна. Красива. Хороший рост. Я и спрашиваю:
- Что самое прекрасное в мужчине?
- Она вдохновенно подняла голову:
- Сила!
(на побывке в Москве)
Никогда, никогда не порадуется священник "плоду чрева". Никогда.
Никогда ex cathedra, а разве приватно.
А между тем есть нумизмат Б. (он производит себя от Александра Бала, царя Сирии), у которого я увидел бронзовую Faustina jun., с реверзом (изображение на обратной стороне монеты): женщина держит на руках двух младенцев, а у ног ее держатся за подол тоже два - побольше - ребенка. Надпись кругом.
FECVNDITAS AVCVSTAE
Т.е.
ЧАДОРОДИЕ ЦАРИЦЫ.
Я был так поражен красотой этого смысла, что тотчас купил. "Торговая монета", орудие обмена, в руках у всех, у торговок, проституток, мясников, франтов, в Тибуре и на Капитолии: и вдруг императрица Фаустина (жена Марка Аврелия), такая видная, такая царственная (портрет на лицевой стороне монеты), точно вываливает беременный живот на руки "доброго народа римского", говоря:
"Радуйтесь, я еще родила: теперь у меня - четверо". Все это я выразил вслух, и старик Б., хитрый и остроумный, тотчас крикнул жену свою: вышла пышная большая дама, лет на 20 моложе Б., и я стал ей показывать монету, кажется забыв немножко, что она "дама". Но она (гречанка, как и он) сейчас поняла и стала с сочувствием слушать, а когда я ее деликатно упрекнул, что "вот у нее небось нет четверых", она с живостью ответила:
- Нет, ровно четверо: моряк, студент и дочь...
Но она моментально вышла и ввела дочь, такую же
красавицу, как сама. Этой я ничего не сказал (барышня), и она скоро вышла.
Вхожу через два года, отдать Б. должишко (рублей 70) за монеты. Постарел старик, и жена чуть-чуть постарела. Говорю ей:
- Уговорите мужа, он совсем стар, упомянуть в духовном завещании, что он дарит мне тетрадрахму Маронеи с Дионисом, держащим дв" тирса (трости) и кисть винограда (руб. 25) и тетрадрахму Триполиса (в Финикии, а Маронея - во Фракии) с головою диоскуров (около ста рублей). Б. кричит:
- Ах, вы... Я - вас переживу!
- Куда, вы весь седой. Состояние у вас большое, и что вам две монеты, стоимостью в 125 руб., детям же они, очевидно, не нужны, потому что это специальность. А что дочь?
- Вышла замуж!!
- Вышла замуж?!! Это добродетельно. И...
- И уже сын,- сказала счастливая бабушка. Она была очень хороша. Пышна. И именно как Фаустина. Ни чуточки одряхления или старости, "склонения долу"; Б., хоть весь белый, жив и юрок, как сороконожка. Уверен, самое проницательное и "нужное" лицо в своем министерстве.
Вот такого как бы "баюкания куретами младенца Диониса" (миф - есть на монетах), свободного, без сала, но с шутками и любящего,- нет, не было, не будет возле одежд с позументами, слишком официальных и торжественных, чтобы снизойти до пеленок, кровати и спальни.
Отсюда такое недоумение и взрыв ярости, когда я предложил на религиозно-философских собраниях, чтобы новобрачным первое время после венчания предоставлено было оставаться там, где они и повенчались; потому что я читал у Андрея Печерского, как в прекрасной церемонии постригаемая в монашество девушка проводит в моленной (церковь старообрядческая) трое суток и ей приносят туда и еду, и питье. "Что монахам-то н семейным равная честь и равный обряд" - моя мысль. Это - о провождении в священном месте нескольких суток новобрачия, суток трех, суток семи,- я повторил потом (передавая о предложении в Рел,-Фил. собрании) и в "Нов. Вр.". Уединение вместо молитвы, при мерцающих образах, немногих зажженных лампадах, без людей, без посторонних, без чужих глаз, без чужих ушей... какие все это может родить думы, впечатления! И как бы эти переживания протянулись длинной полосой тихого религиозного света в начинающуюся и уже начавшуюся супружескую жизнь, начавшуюся именно здесь, в Доме молитвы. Здесь невольно приходили 6м первые "предзнаменования" - приметы, признаки, как у vates древности. И кто еще так нуждается во всем этом, как не тревожно вступившие в самую важную и самую ценную, самую сладкую, но и самую опасную связь. Антоний Храповицкий все это представил совершенно не так, как мне представлялось в тот поистине час ясновидения, когда я сказал предложенное. Мне представлялись ночь и половина храма с открытым куполом, под звездами, среди которого подымаются небольшие деревца и цветы, посаженные в почву по дорожкам, откуда вынуты половицы пола и насыпана черная земля. Вот тут-то, среди цветов и дерев и под звездами, в природе и вместе с тем во храме, юные проводят неделю, две, три, четыре... Это как бы летняя часть храма, в отличие от зимней, "теплой" (у нас на севере). Конечно, все это преимущественно осуществимо на юге, но ведь во владениях России есть и юг. Что же еще? Они остаются здесь до ясно обозначившейся беременности. Здесь - и бассейн. Ведь в Ветхозаветном храме был же бассейн для погружения священников и первосвященника - "каменное море", утвержденное на спинах двенадцати изваянных быков. Почему эту подробность ветхозаветного культа не внести в наши церкви, где есть же ветхозаветный "занавес", где читаются "паремии", т. е. извлечения из ветхозаветных книг. И вообще со Священным Писанием Ветхого Завета у нас не разорвано. Да и в Новом Завете... Разве мы не читаем там, разве на богослужении нашем не возглашается: "Говорю вам, что Царствие Божие подобно Чертогу Брачному..." "Чертогу брачному"!! Конечно, это не в смысле танцующей вечеринки гостей, которая не отличается от всяких других вечеринок и к браку никакого отношения не имеет, а в смысле комнаты двух новобрачных, в смысле их опочивальни. Ужели же то, с чем сравнена самая суть того, о чем учил Спаситель (Царствие Божие),- неужели это низко, грязно и недостойно того, чтобы мы часть церкви своей приспособили, украсив деревьями, цветами и бассейном, к этому образу в устах Спасителя?! Внести в нашу церковь Чертог брачный - и была моя мысль. Нет, верно указание Рцы, много раз им повторенное (а он ли не религиозен и не предан православию, взяв самый псевдоним свой от диаконского "рцы", "рцем"), что "тесто еще не взошло (евангельская притча) и закваска (дрожжи) не овладела всею мукою, всыпанною в сосуд". Эта "мука, всыпанная в сосуд", есть вся наша жизнь. Весь наш быт. Вот этим бытом еще не овладели вполне "дрожжи", евангельская "закваска", т. е. Слово Божие, целые Божий притчи, образы, сравнения!!! Позвольте, да в церкви Смоленского кладбища я, хороня старшую Надю, видел комнату с вывескою над дверью: "Контора"; какого имени и какого смысла с утвердительным значением нигде нет в Евангелии. Позвольте, скажите вы, владыка Антоний, почему же "Контора" выше и священнее "Чертога брачного", о котором, и не раз. Спаситель говорил любяще и уважительно. И если внесена сейчас "Контора" в храмы, не обезобразив и не загрязнив их, то почему это храмы наши загрязнились бы через внесение в них нареченных с любовью Спасителем Чертогов брачных?! Конечно, не одного, а многих, потому что в течение 2-3 месяцев до беременности вот этой молодой, положим Марии, повенчается еще много следующих Лиз и Екатерин. Подобное внесение просто лишь "непривычно", мы не привыкли "видеть". Но "мы не привыкли" и "ересь" - это разница. При этом, разумеется, никаких актов (как предположил же еп. Антоний!!!) на виду не будет, так как после грехопадения всему этому указано быть в тайне и сокровенны ("кожаные препоясания"); и именно для воспоминания об этом потрясающем законе отдельные чертоги (в нишах стены? возле стен? позади хоров?) должны быть завешены именно кожами, шкурами зверей, имея открытыми лишь верх для соединения с воздухом храма. Как было не понять моей мысли: раз все здесь - религия, то, конечно, все должно быть деликатно и не оскорбительно для взора и для ума. Всё - именно так, как и привыкли в супружестве: где чистейшие семьи и благороднейшие домы, напр., домы священников, не оскверняются сами и не оскорбляют ни взора, ни ума тем, что в них оплодотворяются и множатся, а при замужестве дочери ("взяли зятя в семью") оплодотворяются и множатся родители и дети. Почему же не к гаком се-мье, почему именно к одинокой квартире ректора-архимандрита должен быть придвинут по образу, по типу и по духу наш православный храм, в котором молитвенников-семьянинов, конечно, больше, нежели холостых или вдовствующих!!!???!
Непонятно - у Храповицкого.
А моя мысль - совершенно понятна.
Совершенства нет на земле...
Даже и совершенной церкви...
(ужасное по греху письмо Альбова)
Мёд и розы...
И в розе - младенец.
"Бог послал",- говорит мир.
"Нет,- говорят старцы-законники,- от лукавого".
Но мир уже перестает им верить.
(в клинике Ел. Павл.)
В невыразимых слезах хочется передать все просто и грубо, унижая милый предмет, хотя в смысле напора - сравнение точно:
Рот переполнен слюной - нельзя выплюнуть. Можно попасть в старцев.
Человек ест дни, недели, месяцы - нельзя сходить "кой-куда", нужно всё держать в себе...
Пил, пьешь - и опять нельзя никуда "сходить"...
Вот - девство.
- Я задыхаюсь! Меня распирает!
- Нельзя.
Вот - монашество.
Что же такое делает оно? Как могло оно получить от земли, от страны, от законов санкцию себе не как личному и исключительному явлению, а как некоторой норме и правилу, как "образцу христианского жития", если его суть - просто никуда "не ходи", когда желудок, кишки, все внутренности расперты и мозг отравлен мочевиною, всасывающейся в кровь, когда желудок отравлен птомаинами, когда начинается некроз тканей всего организма.
- Не могу!!!!
- Нельзя!
- Умираю! 1!!
- Умирай!
Неужели, неужели это истина? Неужели это религиозная истина? Неужели это Божеская правда на земле?
Девушки, девушки! Стойте в вашем стоянии! Вы посланы в мир животом, а не головою: вы - охранительницы Древа Жизни, а не каменных ископаемых дерев, находимых в угольных копях.
Охраняйте Древо Жизни - вы его Ангел "с мечом обращающимся". И не опускайте этот меч.
(в клинике Ел. Павл.)
Семь старцев за 60 лет, у которых не поднимается голова, не поднимаются руки, вообще ничего не "поднимается", и едва шевелятся челюсти, когда они жуют,- видите ли, не "посягают на женщину" уже и предаются безбрачию.
Такое удовольствие для отечества и радость Небесам.
Все удивляются на старцев:
- Они в самом деле не посягают, ни явно, ни тайно. И славословят их. И возвеличили их. И украсили их. "Живые боги на земле".
Старцы жуют кашку и улыбаются:
- Мы действительно не посягаем. В вечный образец дев 17 лет и юношей 23 лет, которые могут нашим примером вдохновиться, как им удерживаться от похоти и не впасть в блуд.
Так весело, что планета затанцует.
(в клинике Ел. Павл.)
Как же бы я мог умереть не гак и не там, где наша мамочка.
И я стал опять православным.
(клиника Ел. Павл.)
Все очерчено и окончено в человеке, кроме половых органов, которые кажутся около остального каким-то многоточием или неясностью... которую встречает и с которую связывается неясность или многоточие другого организма. И тогда - оба ясны. Не от этой ли неоконченности отвратительный вид их (на который вес жалуются) и - восторг в минуту, когда недоговоренное кончается (акт в ощущении)?
Опавшие листья
Я думал, что все бессмертно. И пел песни. Теперь я знаю, что все кончится. И песня умолкла.
Сильная любовь кого-нибудь одного делает ненужным любовь многих.
Даже не интересно...
Что значит, когда "я умру"?
Освободится квартира на Коломенской, и хозяин сдаст ее новому жильцу. Еще что? Библиографы будут разбирать мои книги. А я сам? Сам?- ничего. Бюро получит за похороны 60 руб. и в "марте" эти 60 руб. войдут в "итог". Но там уже все сольется тоже с другими похоронами; ни имени, ни воздыхания. Какие ужасы!
Сущность молитвы заключается в признании глубокого своего бессилия, глубокой ограниченности. Молитва - где "я не могу"; где "я могу" - нет молитвы.
Общество, окружающие убавляют душу, а не прибавляют.
"Прибавляет" только теснейшая и редкая симпатия, "душа в душу" и "один ум". Таковых находишь одну-две за всю жизнь. В них душа расцветает.
И ищи ее. А толпы бегай или осторожно обходи ее.
Да. Смерть - это тоже религия. Другая религия.
Никогда не приходило на ум.
Вот арктический полюс. Пелена снега. И ничего нет. Такова смерть.
Смерть - конец. Параллельные линии сошлись. Ну, уткнулись друг в друга, и ничего дальше. Ни "самых законов геометрии".
Да, "смерть" одолевает даже математику. "Дважды два - ноль".
Мне 56 лет: и помноженные на ежегодный труд дают ноль.
Нет, больше: помноженные на любовь, на надежду дают ноль.
Кому этот "ноль" нужен? Неужели Богу? Но тогда кому же? Зачем?
Или неужели сказать, что смерть сильнее самого Бога. Но ведь тогда не выйдет ли: она сама - Бог? На Божьем месте?
Ужасные вопросы.
Смерти я боюсь, смерти я не хочу, смерти я ужасаюсь.
Смерть "бабушки" (Ал. Адр. Руд.) изменила ли что-нибудь в моих соотношениях? Нет. Было жалко. Было больно. Было грустно за нее. Но я и "со мною" - ничего не переменилось. Тут, пожалуй, еще больше грусти: как смело "со мною" не перемениться, когда умерла она? Значит, она мне не нужна? Ужасное подозрение. Значит, вещи, лица и имеют соотношение, пока живут, но нет соотношения в них, так сказать, взятых от подошвы до вершины, метафизической подошвы и метафизической вершины? Это одиночество вещей еще ужаснее.
Итак, мы с мамой умрем и дети, погоревав, останутся жить. В мире ничего не переменится: ужасная перемена настанет только для нас. "Конец", "кончено". Это "кончено" не относительно подробностей, но целого, всего - ужасно.
Я кончен. Зачем же я жил?!!!
Как самые счастливые, минуты в жизни мне припоминаются те, когда я видел (слушал) людей счастливыми. С. и А. П. П-ва, рассказ "друга" о первой любви ее и замужестве (кульминационный пункт моей жизни). Из этого я заключаю, что я был рожден созерцателем, а не действователем.
Я пришел в мир, чтобы видеть, а не совершить. Что же я скажу (на т. с.) Богу о том, что он послал меня увидеть?
Скажу ли, что мир, им сотворенный, прекрасен?
Нет.
Что же я скажу?
Б. увидит, что я плачу и молчу, что лицо мое иногда улыбается. Но он ничего не услышит от меня.
Я пролетал около тем, но не летел на темы.
Самый полет - вот моя жизнь. Темы - "как во сне".
Одна, другая... много... и все забыл. Забуду к могиле.
На том свете буду без тем.
Бог меня спросит:
- Что же ты сделал?
- Ничего.
Нужно хорошо "вязать чулок своей жизни" и - не помышлять об остальном. Остальное - в "Судьбе": и все равно там мы ничего не сделаем, а свое ("чулок") испортим (через отвлечение внимания).
Эгоизм - не худ; это - кристалл (твердость, неразрушимость) около "я". И, собственно, если бы все "я" были в кристалле, то не было бы хаоса, и, след., "государство" (Левиафан) было бы почти не нужно. Здесь есть 1/1000 правоты в "анархизме"; не нужно "общего", : и тогда индивидуальное (главная красота человека и истории) вырастет. Нужно бы вглядеться, что такое "доисторическое существование народов": по Дрэперу и таким же, это - "троглодиты", так как не имели "всеобщего обязательного обучения" и их не объегоривали янки; но по Библии - это был "рай". Стоит же Библия Дрэпера.
Не литература, а литературность ужасна; литературность души, литературность жизни. То, что всякое переживание переливается в играющее, живое слово, но этим все и кончается - само переживание умерло, нет его. Температура (человека, тела) остыла от слова. Слово не возбуждает, о, нет! Оно расхолаживает и останавливает. Говорю об оригинальном и прекрасном слове, а не о слове "так себе". От этого после "золотых эпох" в литературе наступает всегда глубокое разложение всей жизни, ее апатия, вялость, бездарность. Народ делается как сонный, жизнь делается как сонная. Это было и в Риме после Горация, и в Испании после Сервантеса. Но не примеры убедительны, а существенная связь вещей.
Вот почему литературы в сущности не нужно, тут прав К. Леонтьев. "Почему, перечисляя славу века, назовут все Гёте и Шиллера, а не назовут Веллингтона и Шварценберга?" В самом деле, почему? Почему "век Николая" был "веком Пушкина, Лермонтова и Гоголя", а не веком Ермолова, Воронцова и как их еще. Даже не знаем. Мы так избалованы книгами, нет - так завалены книгами, что даже не помним полководцев. Ехидно и дальновидно поэты назвали полководцев "Скалозубами" и "Бетрищевыми". Но ведь это же односторонность и вранье. Нужна вовсе не "великая литература", а великая, прекрасная и полезная жизнь. А литература может быть и "кой-какая" - "на задворках".
Поэтому нет ли провиденциальности, что здесь "все проваливается"? Что - не Грибоедов, а Л. Андреев, не Гоголь, а Бунин и Арцыбашев. Может быть. М. б. мы живем в великом окончании литературы.
Иду. Иду. Иду. Иду... И где кончится мой путь - не знаю.
И не интересуюсь. Что-то стихийное и не человеческое. Скорее "несет", а не иду. Ноги волочатся. И срывает меня с каждого места, где стоял.
После книгопечатания любовь стала невозможной.
Какая же любовь "с книгою"?
Bсe бессмертно. Вечно и живо. До дырочки на сапоге, которая и не расширяется, и не "заплатывается" с тех пор, как была. Это лучше "бессмертия души", которое сухо и отвлеченно.
Я хочу "на тот свет" прийти с носовым платком. Ни чуточки меньше.
Не понимаю, почему я особенно не люблю Толстого, Соловьева и Рачинского. Не люблю их мысли, не люблю их жизни, не люблю самой души. Пытая, кажется, нахожу главный источник по крайней мере холодности и какого-то безучастия к ним (странно сказать) в "сословном разделении".
Соловьев если не был аристократ, то все равно был в славе (в излишней славе). Мне твердо известно, что тут -не зависть (мне все равно). Но, говоря с Рачинским об одних мыслях и будучи одних взглядов (на церковную школу), я помню, что все им говоримое было мне чужое; и тоже - с Соловьевым, тоже - с Толстым. Я мог ими всеми тремя любоваться (и любовался), ценить их деятельность (и ценил), но никогда их почему -то не мог любить, не только много, но и ни капельки. Последняя собака, раздавленная трамваем, вызывала большее движение души, чем их "философия и публицистика" (устно). Эта "раздавленная собака", пожалуй, кое-что объясняет. Во всех трех не было абсолютно никакой "раздавленности", напротив, сами они весьма и весьма "давили" (полемика, враги и пр.). Толстой ставит то "x", то "i" Гоголю: приятное самообольщение. Все три вот и были самообольщены, и от этого не хотелось их ни любить, ни с ними "водиться" (знаться). "Ну, и успевайте, господа,-мое дело сторона". С детства мне было страшно врождено сострадание: и на этот главный пафос души во всех трех я не находил никакого объекта, никакого для себя "предмета". Как я любил и люблю Страхова, любил и люблю К. Леонтьева; не говоря о "мелочах жизни", которые люблю безмерно. Почти нашел разгадку: любить можно то или того, о ком сердце болит. О всех трех не было никакой причины "душе болеть", и от этого я их не любил.
"Сословное разделение": я это чувствовал с Рачинским. Всегда было "все равно", что бы он ни говорил; как и о себе я чувствовал, что Рачинскому было "все равно", что у меня в душе, и он таким же отдаленным любленьем любил мои писания (он их любил, по-видимому). Тут именно сословная страшная разница; другой, мир, "другая кожа", "другая шкура". Но нельзя ничего понять, если припишешь зависти (было бы слишком просто): тут именно непонимание в смысле невозможности усвоения. "Весь мир другой: его и -мок". С Рцы (дворянин) мы понимали же друг друга с 1/2 слова, с намека; но он был беден, как и я, "ненужен в мире", как и я (себя чувствовал). Вот эта "ненужность", "отшвырнутость" от мира ужасно соединяет, и "страшно все сразу становится понятно"; и люди не на словах становятся братья.
История не есть ли чудовищное другое лицо, которое проглатывает людей себе в пищу, нисколько не думая о их счастье. Не интересуясь им? Не есть ли мы "я" в "Я"? Как все страшно и безжалостно устроено.
Есть ли жалость в мире? Красота - да, смысл - да. Но жалость?
Звезды жалеют ли? Мать - жалеет: и да будет она выше звезд.
Жалость - в маленьком. Вот почему я люблю маленькое.
Писательство есть Рок. Писательство есть fatum. Писательство есть несчастие.
...и может быть, только от этого писателей нельзя судить страшным судом... Строгим-то их все-таки следует судить.
Толстой был гениален, но не умен. А при всякой гениальности ум все-таки "не мешает".
Ум положим - мещанинишко, а без "третьего элемента" все-таки не проживешь.
Надо ходить в чищеных сапогах; надо, чтобы кто-то сшил платье. "Илья-пророк" все-таки имел милот, и ее сшил какой-нибудь портной.
Самое презрение к уму (мистики), т. е. к мещанину, имеет что-то на самом конце своем мещанское. "Я такой барин" или "пророк", что "не подаю руки этой чуйке". Сказавший или подумавший так ео ipso обращается в псевдобарина и лжепророка.
Настоящее господство над умом должно быть совершенно глубоким, совершенно в себе запрятанным; это должно быть субъективной тайной. Пусть Спенсер чванится перед Паскалем. Паскаль должен даже время от времени назвать Спенсера "вашим превосходительством" и, вообще, не подать никакого вида о настоящей мере Спенсера.
Может быть, я расхожусь не с человеком, а только с литературой? Разойтись с человеком страшно. С литературой - ничего особенного.
Левин верно упрекает меня в "эготизме". Конечно, это есть. И даже именно от этого я и писал (пишу) "Уед.": писал (пишу) в глубокой тоске как-нибудь разорвать кольцо уединения. ...Это именно кольцо, надетое с рождения.
Из-за него я и кричу: вот что здесь, пусть узнают, если уже невозможно ни увидеть, ни осязать, ни прийти на помощь.
Как утонувший, на дне глубокого колодца, кричал бы людям "там", "на земле".
Вывороченные шпалы. Шашки. Песок. Камень. Рытвины.
- Что это - ремонт мостовой?
- Нет, это "Сочинения Розанова". И по железным рельсам несется уверенно трамвай.
(на Невском, ремонт)
Много есть прекрасного в России, 17 октября, конституция, как спит Иван Павлыч. Но лучше всего в чистый понедельник забирать соленья у Зайцева (угол Садовой и Невского). Рыжики, грузди, какие-то вроде яблочков, брусника разложена на тарелках (для пробы). И испанские громадные луковицы. И образцы капусты. И нити белых грибов на косяке двери.
И над дверью большой образ Спаса, с горящею лампадой. Полное православие.
И лавка небольшая. Всё - дерево. По-русски. И покупатель - серьезный и озабоченный, в благородном подъеме к труду и воздержанию.
Вечером пришли секунданты на дуэль. Едва отделался.
В чистый понедельник грибные и рыбные лавки первые в торговле, первые в смысле и даже в истории. Грибная лавка в чистый понедельник равняется лучшей странице Ключевского.
(первый день Великого Поста)
25-летний юбилей Корецкого. Приглашение. Не пошел. Справили. Отчет в "Нов. вр.".
Кто знает поэта Корецкого? Никто. Издателя-редактора? Кто у него сотрудничает?
Очевидно гг. писатели идут "поздравлять" всюду, где поставлена семга на стол.
Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо "всех свобод" поставить густые ряды столов с "беломорскою семгою". "Большинство голосов" придет, придет "равное, тайное, всеобщее голосование". Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после "благодарности" требовать чего-нибудь. Так, Иловайский не предвидел, что великая ставка свободы в России зависит от многих причин и еще от одной маленькой: улова семги в Белом море.
"Дорого да сердито..." Тут наоборот - "не дорого и не сердито".
(март. 1912 г.)
Из каждой страницы Вейнингера слышится крик: "Я люблю мужчин!" - "Ну, что же: ты - содомит". И на этом можно закрыть книгу.
Она вся сплетена из volo и scio: его scio - гениально, по крайней мере где касается обзора природы. Женским глазом он уловил тысячи дотоле незаметных подробностей; даже заметил, что "кормление ребенка возбуждает женщину". (Отсюда, собственно, и происходит вечное "перекармливание" младенцев кормилицами и матерями и последующее заболевание у младенцев желудка, с которым "нет справы".)
- "Фу, какая баба!" - "Точно ты сам кормил ребенка или хотел его выкормить!"
"Женщина бесконечно благодарна мужчине за совокупление, и когда в нее втекает, мужское семя, то это кульминационная точка ее существования". Это он не повторяет, а твердит в своей книге. Можно погрозить пальчиком: "Не выдавай тайны, баба! Скрой тщательнее свои грезы!!" Он говорит о всех женщинах, как бы они были все его соперницами,- с этим же раздражением. Но женщины великодушнее. Имея каждая своего верного мужа, они нимало не претендуют на уличных самцов и оставляют на долю Вейнингера совершенно достаточно брюк.
Ревнование (мужчин) к женщинам заставило его ненавидеть "соперниц". С тем вместе он полон глубочайшей нравственной тоски и в ней раскрыл глубокую нравственность женщин, которую в ревности отрицает. Он перешел в христианство, как и вообще женщины (св. Ольга, св. Клотильда, св. Берта) первые приняли христианство. Напротив, евреев он ненавидит, и опять потому, что они/он суть его "соперницы" (бабья натура евреев - моя idee fixe).
Наш Иван Павлович - врожденный священник, но не посвящается. Много заботы. И пока остается учителем семинарии.
Он всегда немного дремлет. И если ему дать выдрематься, он становится веселее. А если разбудить, становится раздражен. Но не очень и не долго.
У него жена через 8 лет брака стала "в таком положении". Он ужасно сконфузился и написал предупредительно всем знакомым, чтобы не приходили. "Жена несколько нездорова, а когда выздоровеет - я извещу".
Она умерла. Он написал в письме: "Царство ей небесное. Там ей лучше".
Так кончаются наши "священные истории". Очень коротко.
(за чаем вспомнил)
Мертвая страна, мертвая страна, мертвая страна. Все недвижимо, и никакая мысль не прививается.
(24 марта, 1912 г.. купив 3 места на Волковом)
У Нины Р-вой (плем.) подруга: вся погружена в историю, космографию. Видна. Красива. Хороший рост. Я и спрашиваю:
- Что самое прекрасное в мужчине?
- Она вдохновенно подняла голову:
- Сила!
(на побывке в Москве)
Никогда, никогда не порадуется священник "плоду чрева". Никогда.
Никогда ex cathedra, а разве приватно.
А между тем есть нумизмат Б. (он производит себя от Александра Бала, царя Сирии), у которого я увидел бронзовую Faustina jun., с реверзом (изображение на обратной стороне монеты): женщина держит на руках двух младенцев, а у ног ее держатся за подол тоже два - побольше - ребенка. Надпись кругом.
FECVNDITAS AVCVSTAE
Т.е.
ЧАДОРОДИЕ ЦАРИЦЫ.
Я был так поражен красотой этого смысла, что тотчас купил. "Торговая монета", орудие обмена, в руках у всех, у торговок, проституток, мясников, франтов, в Тибуре и на Капитолии: и вдруг императрица Фаустина (жена Марка Аврелия), такая видная, такая царственная (портрет на лицевой стороне монеты), точно вываливает беременный живот на руки "доброго народа римского", говоря:
"Радуйтесь, я еще родила: теперь у меня - четверо". Все это я выразил вслух, и старик Б., хитрый и остроумный, тотчас крикнул жену свою: вышла пышная большая дама, лет на 20 моложе Б., и я стал ей показывать монету, кажется забыв немножко, что она "дама". Но она (гречанка, как и он) сейчас поняла и стала с сочувствием слушать, а когда я ее деликатно упрекнул, что "вот у нее небось нет четверых", она с живостью ответила:
- Нет, ровно четверо: моряк, студент и дочь...
Но она моментально вышла и ввела дочь, такую же
красавицу, как сама. Этой я ничего не сказал (барышня), и она скоро вышла.
Вхожу через два года, отдать Б. должишко (рублей 70) за монеты. Постарел старик, и жена чуть-чуть постарела. Говорю ей:
- Уговорите мужа, он совсем стар, упомянуть в духовном завещании, что он дарит мне тетрадрахму Маронеи с Дионисом, держащим дв" тирса (трости) и кисть винограда (руб. 25) и тетрадрахму Триполиса (в Финикии, а Маронея - во Фракии) с головою диоскуров (около ста рублей). Б. кричит:
- Ах, вы... Я - вас переживу!
- Куда, вы весь седой. Состояние у вас большое, и что вам две монеты, стоимостью в 125 руб., детям же они, очевидно, не нужны, потому что это специальность. А что дочь?
- Вышла замуж!!
- Вышла замуж?!! Это добродетельно. И...
- И уже сын,- сказала счастливая бабушка. Она была очень хороша. Пышна. И именно как Фаустина. Ни чуточки одряхления или старости, "склонения долу"; Б., хоть весь белый, жив и юрок, как сороконожка. Уверен, самое проницательное и "нужное" лицо в своем министерстве.
Вот такого как бы "баюкания куретами младенца Диониса" (миф - есть на монетах), свободного, без сала, но с шутками и любящего,- нет, не было, не будет возле одежд с позументами, слишком официальных и торжественных, чтобы снизойти до пеленок, кровати и спальни.
Отсюда такое недоумение и взрыв ярости, когда я предложил на религиозно-философских собраниях, чтобы новобрачным первое время после венчания предоставлено было оставаться там, где они и повенчались; потому что я читал у Андрея Печерского, как в прекрасной церемонии постригаемая в монашество девушка проводит в моленной (церковь старообрядческая) трое суток и ей приносят туда и еду, и питье. "Что монахам-то н семейным равная честь и равный обряд" - моя мысль. Это - о провождении в священном месте нескольких суток новобрачия, суток трех, суток семи,- я повторил потом (передавая о предложении в Рел,-Фил. собрании) и в "Нов. Вр.". Уединение вместо молитвы, при мерцающих образах, немногих зажженных лампадах, без людей, без посторонних, без чужих глаз, без чужих ушей... какие все это может родить думы, впечатления! И как бы эти переживания протянулись длинной полосой тихого религиозного света в начинающуюся и уже начавшуюся супружескую жизнь, начавшуюся именно здесь, в Доме молитвы. Здесь невольно приходили 6м первые "предзнаменования" - приметы, признаки, как у vates древности. И кто еще так нуждается во всем этом, как не тревожно вступившие в самую важную и самую ценную, самую сладкую, но и самую опасную связь. Антоний Храповицкий все это представил совершенно не так, как мне представлялось в тот поистине час ясновидения, когда я сказал предложенное. Мне представлялись ночь и половина храма с открытым куполом, под звездами, среди которого подымаются небольшие деревца и цветы, посаженные в почву по дорожкам, откуда вынуты половицы пола и насыпана черная земля. Вот тут-то, среди цветов и дерев и под звездами, в природе и вместе с тем во храме, юные проводят неделю, две, три, четыре... Это как бы летняя часть храма, в отличие от зимней, "теплой" (у нас на севере). Конечно, все это преимущественно осуществимо на юге, но ведь во владениях России есть и юг. Что же еще? Они остаются здесь до ясно обозначившейся беременности. Здесь - и бассейн. Ведь в Ветхозаветном храме был же бассейн для погружения священников и первосвященника - "каменное море", утвержденное на спинах двенадцати изваянных быков. Почему эту подробность ветхозаветного культа не внести в наши церкви, где есть же ветхозаветный "занавес", где читаются "паремии", т. е. извлечения из ветхозаветных книг. И вообще со Священным Писанием Ветхого Завета у нас не разорвано. Да и в Новом Завете... Разве мы не читаем там, разве на богослужении нашем не возглашается: "Говорю вам, что Царствие Божие подобно Чертогу Брачному..." "Чертогу брачному"!! Конечно, это не в смысле танцующей вечеринки гостей, которая не отличается от всяких других вечеринок и к браку никакого отношения не имеет, а в смысле комнаты двух новобрачных, в смысле их опочивальни. Ужели же то, с чем сравнена самая суть того, о чем учил Спаситель (Царствие Божие),- неужели это низко, грязно и недостойно того, чтобы мы часть церкви своей приспособили, украсив деревьями, цветами и бассейном, к этому образу в устах Спасителя?! Внести в нашу церковь Чертог брачный - и была моя мысль. Нет, верно указание Рцы, много раз им повторенное (а он ли не религиозен и не предан православию, взяв самый псевдоним свой от диаконского "рцы", "рцем"), что "тесто еще не взошло (евангельская притча) и закваска (дрожжи) не овладела всею мукою, всыпанною в сосуд". Эта "мука, всыпанная в сосуд", есть вся наша жизнь. Весь наш быт. Вот этим бытом еще не овладели вполне "дрожжи", евангельская "закваска", т. е. Слово Божие, целые Божий притчи, образы, сравнения!!! Позвольте, да в церкви Смоленского кладбища я, хороня старшую Надю, видел комнату с вывескою над дверью: "Контора"; какого имени и какого смысла с утвердительным значением нигде нет в Евангелии. Позвольте, скажите вы, владыка Антоний, почему же "Контора" выше и священнее "Чертога брачного", о котором, и не раз. Спаситель говорил любяще и уважительно. И если внесена сейчас "Контора" в храмы, не обезобразив и не загрязнив их, то почему это храмы наши загрязнились бы через внесение в них нареченных с любовью Спасителем Чертогов брачных?! Конечно, не одного, а многих, потому что в течение 2-3 месяцев до беременности вот этой молодой, положим Марии, повенчается еще много следующих Лиз и Екатерин. Подобное внесение просто лишь "непривычно", мы не привыкли "видеть". Но "мы не привыкли" и "ересь" - это разница. При этом, разумеется, никаких актов (как предположил же еп. Антоний!!!) на виду не будет, так как после грехопадения всему этому указано быть в тайне и сокровенны ("кожаные препоясания"); и именно для воспоминания об этом потрясающем законе отдельные чертоги (в нишах стены? возле стен? позади хоров?) должны быть завешены именно кожами, шкурами зверей, имея открытыми лишь верх для соединения с воздухом храма. Как было не понять моей мысли: раз все здесь - религия, то, конечно, все должно быть деликатно и не оскорбительно для взора и для ума. Всё - именно так, как и привыкли в супружестве: где чистейшие семьи и благороднейшие домы, напр., домы священников, не оскверняются сами и не оскорбляют ни взора, ни ума тем, что в них оплодотворяются и множатся, а при замужестве дочери ("взяли зятя в семью") оплодотворяются и множатся родители и дети. Почему же не к гаком се-мье, почему именно к одинокой квартире ректора-архимандрита должен быть придвинут по образу, по типу и по духу наш православный храм, в котором молитвенников-семьянинов, конечно, больше, нежели холостых или вдовствующих!!!???!
Непонятно - у Храповицкого.
А моя мысль - совершенно понятна.
Совершенства нет на земле...
Даже и совершенной церкви...
(ужасное по греху письмо Альбова)
Мёд и розы...
И в розе - младенец.
"Бог послал",- говорит мир.
"Нет,- говорят старцы-законники,- от лукавого".
Но мир уже перестает им верить.
(в клинике Ел. Павл.)
В невыразимых слезах хочется передать все просто и грубо, унижая милый предмет, хотя в смысле напора - сравнение точно:
Рот переполнен слюной - нельзя выплюнуть. Можно попасть в старцев.
Человек ест дни, недели, месяцы - нельзя сходить "кой-куда", нужно всё держать в себе...
Пил, пьешь - и опять нельзя никуда "сходить"...
Вот - девство.
- Я задыхаюсь! Меня распирает!
- Нельзя.
Вот - монашество.
Что же такое делает оно? Как могло оно получить от земли, от страны, от законов санкцию себе не как личному и исключительному явлению, а как некоторой норме и правилу, как "образцу христианского жития", если его суть - просто никуда "не ходи", когда желудок, кишки, все внутренности расперты и мозг отравлен мочевиною, всасывающейся в кровь, когда желудок отравлен птомаинами, когда начинается некроз тканей всего организма.
- Не могу!!!!
- Нельзя!
- Умираю! 1!!
- Умирай!
Неужели, неужели это истина? Неужели это религиозная истина? Неужели это Божеская правда на земле?
Девушки, девушки! Стойте в вашем стоянии! Вы посланы в мир животом, а не головою: вы - охранительницы Древа Жизни, а не каменных ископаемых дерев, находимых в угольных копях.
Охраняйте Древо Жизни - вы его Ангел "с мечом обращающимся". И не опускайте этот меч.
(в клинике Ел. Павл.)
Семь старцев за 60 лет, у которых не поднимается голова, не поднимаются руки, вообще ничего не "поднимается", и едва шевелятся челюсти, когда они жуют,- видите ли, не "посягают на женщину" уже и предаются безбрачию.
Такое удовольствие для отечества и радость Небесам.
Все удивляются на старцев:
- Они в самом деле не посягают, ни явно, ни тайно. И славословят их. И возвеличили их. И украсили их. "Живые боги на земле".
Старцы жуют кашку и улыбаются:
- Мы действительно не посягаем. В вечный образец дев 17 лет и юношей 23 лет, которые могут нашим примером вдохновиться, как им удерживаться от похоти и не впасть в блуд.
Так весело, что планета затанцует.
(в клинике Ел. Павл.)
Как же бы я мог умереть не гак и не там, где наша мамочка.
И я стал опять православным.
(клиника Ел. Павл.)
Все очерчено и окончено в человеке, кроме половых органов, которые кажутся около остального каким-то многоточием или неясностью... которую встречает и с которую связывается неясность или многоточие другого организма. И тогда - оба ясны. Не от этой ли неоконченности отвратительный вид их (на который вес жалуются) и - восторг в минуту, когда недоговоренное кончается (акт в ощущении)?