Страница:
(за утренним чаем 23 июля)
...все-таки есть что-то такое Темное, что одолевает и Б.
Иначе пришлось бы признать "не благо Бога". Но этого вынести уже окончательно не может душа человеческая. Всякая душа человеческая от этой мысли умрет. Не человек умрет, а душа его умрет, задохнется, погибнет.
И на конце всего: бедные мы человеки.
(глубокой ночью)
Европейская цивилизация погибнет от сострадательности.
Как Греция - от софистов и Рим - от "паразитов" (прихлебатели за столом оптиматов).
Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния; и в конце времен злодеи разорвут мир.
Заметьте, что уже теперь теснится, осмеивается, пренебрежительно оскорбляется все доброе, простое, спокойное, попросту добродетельное. Он зарезал 80-летнюю бабку В ее 8-летнюю внучку Все молчат. "Не интересно". Вдруг резчика "мещанин в чуйке" ("Преступление и наказание") полоснул по морде. Все вскакивают: "он оскорбил лицо человеческое", он "совершил некультурный акт".
Так что собственно (погибнет) не от сострадательности, а от лжесострадательности... В каком-то изломе этого... Цивилизации гибнут от извращения основных добродетелей, Стержневых, "на роду написанных", у которых "все тесто взошло"... В Греции это был ум - аюфкх, в Риме - volo "господствую", и у христиан - любовь. "Гуманность" (общества и литературы) и есть ледяная любовь...
Смотрите: ледяная сосулька играет на зимнем солнце и кажется алмазом.
Вот от этих "алмазов" и погибнет всё ..
Как с головной болью каждый день по утру: "Почему не позвал Карпинского?" "Почему не позвал Карпинского?"
"Почему не позвал Карпинского?"
(все лето 1912 г.)
...а по-моему, только и нужно писать "Уед.": для чего же писать "в рот" читателю.
Души в вас нет, господа: и не выходит литературы.
(за ужином; о печати)
...прав старый мой вопрос Соловьеву ("О свободе и вере"): "Да зачем вам свобода?" Свобода нужна содержанию (чтобы ему развиваться), но какая же и зачем свобода бессодержательному? А ведь русское общество бессодержательно.
Русский человек не бессодержателен, но русское общество бессодержательно.
Издали:
- Мама! Мама!
- Дура: да ты подойди к больной матери, чем ее к себе звать.
30 ящиков мужики выносят на лошадей. - Ну, хорошо... Мама, зачем ты уложила мой пенал?
Он мне нужен.
15 лет. Рост - с мать. Гимназистка "новой школы с лучшими методами".
Приехала с экскурсии. Видела Киев, т. е. вагон поезда, который шел в Киев. Все платки потеряла, и новая кофточка - никуда.
(переезд на новую квартиру)
Глубокое недоумение, как же "меня" издавать? Если "все сочинения", то выйдет "Россиада" Хераскова, и кто же будет читать? (эти чуть не 30 томов?). Автор "в 30 томах" всегда=0. А если избранное и лучшее, тома на 3: то неудобное в том, что некоторые острые стрелы (завершения, пики) всего моего миросозерцания выразились просто в примечании к чужой статье, к Дернову, Фози, Сикорскому...
Как же издавать? Полное недоумение. Вот странный писатель non ad typ., non ad edit.
Во всяком случае тот будет враг мне, кто будет "в 30 т.": это значит все похоронить.
(за ужином на даче)
Толстой не был вовсе религиозным лицом, религиозною душою, как и Гоголь. У обоих страх перед религией - страх перед темным, неведомым, чужим.
(27 мая 1912г.)
Самый смысл мой осмыслился через "друга". Все вочеловечилось, я получил речь, полет, силу. Все наполнилось "земным" и вместе каким небесным.
Собственно, мы хорошо знаем - единственно себя. О всем прочем догадываемся, спрашиваем. Но если единственная "открывшаяся действительность" есть "я", то, очевидно, и рассказывай об "я" (если сумеешь и сможешь). Очень просто произошло "Уед.".
Самое существенное просто действительность.
(за уборкою книг и в мысли, почему я издал "Уед.")
Несут газеты. Письма. Я, взглянув:
- От Вари (из Царского, школа) письмо. Пишет...
- Нет, дай очки... Надя (горничной), дайте очки! Я сама...
А и пишет-то всего:
"Дорогая мамочка! Целую тебя крепко, крепко, как твое здоровье? Поклон всем. Я здорова, приеду в эту субботу. Очень хочется домой, без Тани соскучилась. Прощай
твоя Варя Розанова".
Я не хочу истины, я хочу покоя.
(после доктора)
Совсем подбираюсь к могиле. Только одна мысль - о смерти.
Как мог я еще год назад писать о "литерат. значительности". Как противно это. Как тупо.
(после доктора; "процесс в корковом веществе идет")
Ошибочный диагноз Бехтерева в 1898 году все погубил (или невнимательный, или "успокоительный"?). Но как можно было предположить невнимательность после моего длинного письма, на которое последовало разрешение "аудиенции у знаменитости".
Как мог я и мама не поверить и не успокоиться? Академик. 1-й авторитет в России по нервным и мозговым болезням.
Он сказал (о диагнозе Анфимова - профессора в Харькове, который я ему изложил в письме): "Уверяю вас, что у нее этого нет!" (твердо, твердо! и радостно!). "Проф. Анфимов не применил к ней этого новейшего приема исследования коленных рефлексов, состоящего в том, чтобы далеко назад отвести локти и связать их, и уже тогда стукать молоточком по колену" (сухожильные рефлексы, определяющие целость или идущий процесс разрушения в нервной ткани).
Ничего не понимая в этом, мы из чрезмерного, смертельного испуга, при котором у обоих "ноги подкосились" (t., cer. sp., по Анфимову), перешли к неудержимой радости.
"Из смерти выскочишь", конечно, как безумный. Именно Анфимовой болезни и не было у нее, как разъяснил Карпинский, и Анфимов ошибся в диагнозе; болезнь была совершенно лечимая и относительно излечимая (но, конечно, без запаздывания).
Восторг, что Бехтерев, 1-й авторитет, отверг, был неописуем. (Анфимов и сказал в 1898 году, что, "вернувшись в Петербург" с Кавказа, "покажите светилам тамошним, прежде всего Бехтереву, и проверьте мой диагноз").
И потом мы уже предупреждали других врачей: "Бехтерев сказал, что ничего", что "это врожденная аномалия, что зрачки в глазах неравномерны".
И Наук 5 лет пичкал бромом и камфарой, все "успокаивал нервы" человеку, у которого шел разрушительный медленный процесс в ткани нервной системы. "Обратите внимание на головные боли",- говорил я. "Всегда ночью, всегда боль (давление) в темени". Он пропускал молчанием, выслушав. И то, что он слышал, и то, что молчал и не расспрашивал (не вцепливался в явление), успокоило меня, заставив все отнести (к "постоянной причине") к малокровию (всего тела и, след., головы), о коем у нее давно сказали все врачи (с 1-го ребенка, когда не могла кормить - не было молока).
Но теперь и "не было молока" разъяснилось.
И все повернул Карпинский: "Да позвольте! Бехтерев или не Бехтерев сказал, но если исчезли эти и те рефлексы (зрачка и сухожилий), то, значит, разрушены мозговые центры, откуда выходят эти движущие (заведующие сокращением) нервы. Значит, их нет! и болезнь есть; и значит, надо только искать: отчего это произошло ? "
Как по железной линейке провел пером. И диагноз Бехтерева пал, и все открылось.
"Не было бы ни раннего склероза артерий, если бы своевременно лечить, ни перерождения сердечных клапанов, ни - в зависимости от этого - удара" (Карпинский).
Все было бы спасено. Теперь все поздно.
"Проверим лечением",- сказал Карпинский. И едва было начато специфическое лечение, как по всем частям началось улучшение: давление в груди (аорта) исчезло, головные боли пропали, выделения кр. стали в норму, чего не могли добиться все гинекологи (тоже мастера - не посмотрели в зрачки).
Но это уже "кое-что", что мы стали поспешно хватать. Испорчено сердце, испорчены жилы.
Зрачки же, по ясности и неколеблемости как симптома, есть то же самое в медицине, что в науке географии есть "Лондон в Англии": и этого "Лондона в Англии" не знали Мержеевский (в Аренсбурге), Наук, Розенблюм (в Луге) и еще другие.
Когда я говорил о болезни А. А. Столыпину, он спросил:
- Кто у вас доктор (постоянный)?
- Наук.
- И держитесь его.
Действительно, он имел массу практики в Петербурге. Эти твердые слова Столыпина так на меня повлияли.
Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они "не знают часто Лондона". Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей и "столп дома" - у дома.
- Ну, что же, придет и вам старость, и так же будете одиноки.
Неинтересны и одиноки.
И издадите стон, и никто не услышит.
И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.
(колесо судеб; поколения)
Да, они славные. Но все лежат.
(вообще русские)
Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха.
Государство есть сила. Это - его главное. Поэтому единственная порочность государства - это его слабость. "Слабое государство"-contradictio in adjecto. Поэтому "слабое государство" не есть уже государство, а просто - нет.
(прислонясь к стене дома на Надеждинской)
До 17 лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе "Чайльд Гарольда" Байрона.
С 17 лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.
(в истории русской революции)
В энтузиазме:
- Если бросить бомбу в русский климат, то, конечно, он станет, как на южном берегу Крыма!
Городовой:
- Полноте, барышня: климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция)
Человек живет как сор и умрет как сор.
Литературу я чувствую как штаны. Так же близко и вообще "как свое". Их бережешь, ценишь, "всегда в них" (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!
Все мои "выходки" и все подробности: что я не могу представить литературу "вне себя", напр. вне "своей комнаты".
(рано утром, встав)
"Знаю" мое о ней - только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего "не знаю". И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает, и происходит всё.
Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и "как все устроено". Подписка и почта. Но "как в сновидении" и почти "не верю". Сюда я не прошусь и "имени своего здесь не реку". Вообще "тут" - мне все равно.
Дорогое (в литературе) - именно штаны. Вечное, теплое. Бесцеремонное.
Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого "вся литература моя" как-то некрасива.
Я боюсь, среди сражений
Ты утратишь навсегда
Нежность ласковых движений,
Краску неги и стыда.
Мой идеал - Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.
(на клочке бумаги, где это было записано, Верунька - VII кл. Стоюниной, вся в романтизме, приписала:)
"Неверно, неправда, ибо ты был первый, что смог так ярко и полно выразить то, что хотел. Твоя литература есть ты, весь ты, с твоей душой, мятежной, страстной и усталой. Никто этого не смог сделать в такой яркой (форме?) и так полно отразить каждое свое движение".
Интересно, что думают ребятишки о своем "папе". Первое "Уедин.", когда лежала пачка корректур (уже "прошли"), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками и часто возражениями. Я не знал - кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился) и был поражен, узнав, что это - она. Написано было с большой любовью. Вообще, она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и "отступились" (с 14 лет). Но она славная, и дай Бог ей "пути"!
Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора в кончике его языка.
Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих случаях ум играет очень мало роли; это справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно телесен.
(21 ноября, в праздник Введения. Любимый мой праздник - по памяти милой Введенской церкви в Ельце)
Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником.
Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. "Собирай книги и уходи". И рад был бы, чтобы кто-нибудь "наказал", "оставил без обеда". Но никто не накажет. Ты - вообще никому не нужен. Завтра будет "урок". Но для другого. И другие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся.
...а все-таки "мелочной лавочки" из души не вытрешь: все какие-то досады, гневы, самолюбие; и грош им цена и минута времени; а есть, сидят, и не умеешь не допустить в душу.
(на уединенной прогулке)
Протоиерей Ш. хоронил мать. И он был старый, а она совсем древняя. Столетняя.
Провожал и староста соборный, он же и городской голова..
Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.
Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.
Опустили в землю и поехали домой.
(воспоминание)
Мамаша томилась.
- Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу.
Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома).
Прихожу. Говорю. С неудовольствием:
- Да ведь я же ее две недели тому исповедовал и причащал.
Стою. Перебираю ноги в дверях.
- Очень просит. Сказала, что скоро умрет.
- Так ведь две недели! - повторил он громче и с неудовольствием.- Чего ей еще?
Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.
(в 1869 или 1870 году)
"Буду в гробу лежать и все-таки буду работать". Как отчеканено.
И, едва стоя на ногах, налила верно - ни жидко, ни крепко - мне чаю.
(за завтраком) Но это - "и в гробу работаю" - вся ее личность.
(8 ноября)
"Душа еще жива. Тело умерло".
(через 2 часа. когда брела к Тане в комнату, на слова мои: "куда ты, легла бы". 8 ноября)
В один день консилиум из 4 докторов: Карпинский, Куковенов, Шернваль, Гринберг. И - суд над "Уединенным". Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя, чтобы отбросить всю эту чепуху. "У нас есть свое Habeas corpus - право всякого русского просить защиты лично у Государя" (замечательные слова Рцы).
(10 ноября, суббота)
Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное - моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.
Я каменный.
А камень - чудовище.
Ибо нужно любить и пламенеть.
От нее мои несчастья в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только "выходя из себя" внимателен к "другу" и ее болям) и "грехи".
В задумчивости я ничего не мог делать.
И с другой стороны -все мог делать ("грех").
Потом грустил, но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.
(7 декабря 1912 г.)
Грубость и насилие приносят 2% "успеха", а ласковость и услуга - 20% "успеха".
Евреи раньше всех других, еще до Р. X., поняли это. И с тех пор всегда "в успехе", а противники их всегда в "не успехе".
Вот и вся история, простая и сложная.
Еврея ругающегося, еврея, который бы колотил другого, даже еврея грубящего я никогда не видал. Но их иголки глубоко колются В торговле, в богатстве, в чести - вот когда они начинают все это отнимать у других.
Чиновничество оттого ничего и не задумывает, ничего не предпринимает, ничего нового не начинает и даже все "запрещает", что оно "рассчитано на маленьких".
"Не рассчитывайте в человеке на большое. Рассчитывайте в нем на самое маленькое". Система с расчетом "на маленькое" и есть чиновничество.
(на повестке на "Вечер Полонского")
Заранее решено, что человек не гений. Кроме того, он естественный мерзавец. В итоге этих двух "уверенностей" получился чиновник и решение везде завести чиновничество.
Если государство "все разваливается", если Церковь "не свята", если человеку "верить нельзя", то тут, здесь и там невольно поставишь чиновника.
(на повестке на "Вечер Полонского")
Все "казенное" только формально существует. Не беда, что Россия в "фасадах", а что фасады-то эти - пустые.
И Россия - ряд пустот.
"Пусто" правительство - от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь - пусты и университеты.
Пусто общество. Пустынно, воздушно.
Как старый дуб: корка, сучья, но внутри - пустоты и пустоты.
И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска - дело, а в том, что нет сопротивления им.
Эгоизм партий, выросший над нуждою и страданием России,- вот Дума и журнальная политика.
Конечно, я умру все-таки с Церковью, конечно. Церковь мне неизмеримо больше нужна, чем литература (совсем не нужна), и духовенство все-таки всех (сословий) милее. Но, среди них умирая, я все-таки умру с какой-то мукой о них.
Иван Павлович погладит по щеке, улыбнется, скажет:
"Ну, ничего...". Фл. посмотрит долгим взглядом и ничего не скажет. Дроздов скажет: "Давайте, я вас исповедую". Все-таки это не "лекция потом" Кусковой, не реферат обо мне Философова и не "венок от редакции".
(встав рано поутру, 9 декабря)
То, что есть, мне кажется невероятным, а чего "нет", кажется действительным.
Отсюда свобода, мука и ненужность (своя).
(рано утром встав)
Когда человек спит, то он, конечно, "не совершает греха". Но какой же от этого толк?
Этот "путь бытия" утомителен у русских.
(на извозчике)
Греху и преступнику заготовлена такая казнь, какой люди не придумают.
(на извозчике; 14 мая- о тоске молодежи)
Еврей всегда начинает с услуг и услужливости и кончает властью и господством.
Оттого в первой фазе он неуловим, и неустраним. Что вы сделаете, когда вам просто "оказывают услугу?" А во второй фазе никто уже не может с ним справиться. "Вода затопила все".
И гибнут страны, народы.
(за набивкой табаку)
Умер Суворин, но кругом его - дела его, дух его, "всё" его. Так же шумит типография и шумит газета, и вот-вот кажется: "сходить бы с корректурой наверх" (в кабинет, "к самому").
А нет его. "Нет" - и как будто "есть". Это между "нет" и "есть" колебание - какое-то страшное. Что-то страшное тут.
Даже еще увеличивает ужас смерти и отвратительное в ней. "Человек как будто с нами": это еще гораздо ужаснее, чем "его более нет". В "его более нет" - грусть, тоска, слезы; тут - работа продолжается, и это отъемлет у смерти ее грусть, ее тоску, ее смысл, ее "всё".
"Человек как будто не умирал", и это до того страшно и чудовищно, для того, кто ведь действительно умер и ему только то одно и важно, что его более нет и он перешел в какую-то новую действительность, в которой "газет уже во всяком случае нет".
И оставлен нами, суетящимися, "совсем один" в этой страшной новой действительности.
(за нумизматикой)
"Спор выяснит истину", напр. спор Юркевича с Чернышевским.
Спор Пуришкевича и Милюкова доводил даже до оплеух: это уже небесная истина.
(об аксиоме 60-х годов)
Это во 2-й раз в моей жизни: корабль тонет, а пушки стреляют.
1-й раз было в 1896-7-8 году: контроль, чванливоненавидяще надутый Т. И. Ф., редакции "своих изданий" (консервативных), не платящие за статьи и кладущие "подписку" на текущий счет, дети и жена и весь "юридический непорядок" около них, в душе - какая-то темная мгла, прорезаемая блесками гнева: и я, "заворотив пушки", начал пальбу "по своему лагерю" - всех этих скупых (не денежно) душ, всех этих ленивых душ, всех этих бездарных душ.
Пальбу вообще по "хроменьким, убогеньким и копящим деньжонку", по вяленьким, холодненьким и равнодушным.
Кроме "друга" и ее вечной молитвы (главное) поворот "вправо" много был вызван Н. Р. Ш., Фл. и Цв. "Эти сами все отдали". И я с хр-вом нравственно примирился. Нравственное-то расхождение, за которым уже потом я нашел и метафизическое расхождение, и было главное.
(за занятиями)
М. б., я всю жизнь прожил "без Руси" ("идейные скитания"), но хочу умереть с Русью и быть погребенным с русскими.
Кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен.
(прочтя в "Колоколе" об ужасном погребении Шуваловского - на еврейском кладбище по еврейскому обряду: он всю жизнь считался православным) (2 ноября 1912 г., в ват...)
Линяет, линяет человек. Да и весь мир в вечном полинянии. С каждым кусочком хлеба в нас входит новый кусочек тела: и мы не только едим, но и съедаем самих себя, сами себя перевариваем и "извергаем вон"... Как же нам оставаться "все тем же"?
Самые планеты движутся, все уклоняясь от прямой, все отступая от вчерашнего пути. "По планете - и человек".
Клонимся, жмемся... пока - умрем!
И вот тогда уже станем "не сгибаемы" и "без перемен"...
(13 декабря 1912 г.)
Да, если семя - грязь, то, конечно, "он запачкал ее".
Грязь ли?
Семя яблока есть яблоко, семя пшеницы есть пшеница, а семя человека, по-видимому, человек?
Так он дал ей человека? Конечно, это ребенок от него. Так почему же говорят - "это грязь" и "он запачкал ее"?
Не понимаю.
(13 декабря 1912 г.)
Цивилизация не на улицах, цивилизация в сердце. То есть ее корень.
"Услуги" еврейские - как гвозди в руки мои, ласковость еврейская, как пламя, обжигает меня.
Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо, обвеянный этой ласковостью, задохнется и сгинет мой народ.
(на письме Г-а об евреях, 28 декабря)
Ибо народ наш неотесан и груб. Жесток. Все побегут к евреям. И через сто лет "всё будет у евреев".
К 57 годам я достиг свободы книгопечатания. Свобода . печати состоит в том, если книги окупают стоимость своего издания. До "Итал. впечатл." все было в убыток, и издавать значило разоряться. Конечно, я не имел "свободы пера" и "свободы духа" и вообще никакой свободы.
Но теперь я свободно показываю кулак. Книжки мои - не знаю, через кого, как,-быстро раскупаются сейчас по выходе в нескольких сотнях экземпляров и в течение 2 лет (срок типографских счетов, по условию) окупают сполна все.
И теперь мне "читателя" не нужно и "мнения" не нужно. Я печатаю что хочу-душа моя свободна.
(за табаком)
Бог мой. Вечность моя: отчего Ты дал столько печали мне?
Отчего нумизматика пробуждает столько мыслей? Своей бездумностью. И "думки" летят как птицы, когда глаз рассматривает и вообще около монет "копаешься". Душа тогда свободна, высвобождается. "Механизм занятий" (в нумизматике) отстранил душевную боль (всегда), душа отдыхает, не страдает. И, вылетев из-под боли, которая подавляет самую мысль, душа расправляется в крыльях и летит-летит.
Вот отчего я люблю нумизматику. И отдаю ей поэтичнеишие ночные часы.
(за нумизматикой)
Наш вьюн все около кого-то вьется, что-то вынюхивает и где-то даже подслушивает (удивившее сообщение Вл. Мих. Дорошевича). "Душа нараспашку", тон "под мужичка" или "под мастерового" - грубит, шутит, балагурит, "распахивайтесь, господа". Но под всем этим куда-то втирается и с кем-то ввязывается "в дружбу". А метод ввязываться в дружбу один: вставить комплиментик в якобы иронию и подшучивание. Так что с виду демократ всех ругает, но демократа все приглашают к завтраку. Сытно и побыл в хорошем обществе. Ах, это "хорошее общество" и меня с ума сводит. Дома закута и свои сидят в закуте, но хлопотливый публицист ходит по хорошим паркетам, сидит на шелковой мебели и завтракает с банкиром и банкиршей или с инженером и инженершей. У них шляпы "во какие", а жена ходит в русском платочке.
(замусоренный демократ)
Без телесной приятности нет и духовной дружбы. Тело есть начало духа. Корень духа. А дух есть запах тела.
У рцы в желудке - арии из "Фигаро", а в голове - великопостная "Аллилуйя". И эти две музыки сплетают его жизнь.
Единственный, кого я встретил, кто совместил в себе (без мертвого эклектизма) совершенно несовместимые контрасты жития, звуков, рисунков, штрихов, теней; идеалов, "памяток", грез. По "амплитуде размаха" маятника это самый обширный человек из мною встреченных в жизни.
А не выходит не только на улицу, но даже в палисадник при доме.
(на обороте транспаранта)
Язычество есть младенчество человечества, а детство в жизни каждого из нас - это есть его естественное язычество.
Так что мы все проходим "через древних богов" и знаем их по инстинкту.
Собственно нравственно (не в книжно-теоретическом значении, а в житейском и практическом) есть такая вещь, о которой так же не говорят, как о воздухе или кровообращении, "нужны ли они"? Можно ее отрицать, но пока дело не коснулось нас и жизни. Вот, напр., все писатели были не добры к К. Леонтьеву и не хотели ни писать о нем, ни упоминать: то как он это чувствовал?! Эту недоброту он проклинал, ненавидел, сплетничал о ней ("дурные личные мотивы"), отталкивал ее, звал заменить ее добротою, чтобы "были отзывы о нем". Это факт, и о нем говорит вся биография Леонтьева, плачут и кричат об этой уснедоброте людей" все его письма и ко всем лицам. Как же осуждать людей еще в ужаснейших страданиях голода, бедности, угнетения личного и народного, когда они тоже зовут доброту и недоброту проклинают. Теоретически можно против этого спорить, и Леонтьев спорил, но это и показывает, до чего он был теоретиком и Дон Кихотом "эгоистического Я", а не был вовсе жизненным человеком, со всей суммой реальных отношений. Также он допускал "лукавство"; но представим, что из его домашних слуг, которых он так любил и их верностью был счастлив, во-первых, оба бы обманывали его на провизии, на деньгах, а во-вторых (слуги были муж и жена, и брак их устроил Л-в), муж обманывал бы жену, и "великолепно, как Алкивиад", имел бы любовниц на стороне? Явно, Л-в бы взбунтовался, проклинал и был несчастен. По этим мотивам "весь Леонтьев", в сущности, есть - "все одни разговоры", ну, согласимся - Великие Разговоры. Но - и только. А "хороший разговор" не стоит пасхального кулича. Жил же Леонтьев и практически желал всего того, что "средний европеец" и "буржуа в пиджаке".
...все-таки есть что-то такое Темное, что одолевает и Б.
Иначе пришлось бы признать "не благо Бога". Но этого вынести уже окончательно не может душа человеческая. Всякая душа человеческая от этой мысли умрет. Не человек умрет, а душа его умрет, задохнется, погибнет.
И на конце всего: бедные мы человеки.
(глубокой ночью)
Европейская цивилизация погибнет от сострадательности.
Как Греция - от софистов и Рим - от "паразитов" (прихлебатели за столом оптиматов).
Механизм гибели европейской цивилизации будет заключаться в параличе против всякого зла, всякого негодяйства, всякого злодеяния; и в конце времен злодеи разорвут мир.
Заметьте, что уже теперь теснится, осмеивается, пренебрежительно оскорбляется все доброе, простое, спокойное, попросту добродетельное. Он зарезал 80-летнюю бабку В ее 8-летнюю внучку Все молчат. "Не интересно". Вдруг резчика "мещанин в чуйке" ("Преступление и наказание") полоснул по морде. Все вскакивают: "он оскорбил лицо человеческое", он "совершил некультурный акт".
Так что собственно (погибнет) не от сострадательности, а от лжесострадательности... В каком-то изломе этого... Цивилизации гибнут от извращения основных добродетелей, Стержневых, "на роду написанных", у которых "все тесто взошло"... В Греции это был ум - аюфкх, в Риме - volo "господствую", и у христиан - любовь. "Гуманность" (общества и литературы) и есть ледяная любовь...
Смотрите: ледяная сосулька играет на зимнем солнце и кажется алмазом.
Вот от этих "алмазов" и погибнет всё ..
Как с головной болью каждый день по утру: "Почему не позвал Карпинского?" "Почему не позвал Карпинского?"
"Почему не позвал Карпинского?"
(все лето 1912 г.)
...а по-моему, только и нужно писать "Уед.": для чего же писать "в рот" читателю.
Души в вас нет, господа: и не выходит литературы.
(за ужином; о печати)
...прав старый мой вопрос Соловьеву ("О свободе и вере"): "Да зачем вам свобода?" Свобода нужна содержанию (чтобы ему развиваться), но какая же и зачем свобода бессодержательному? А ведь русское общество бессодержательно.
Русский человек не бессодержателен, но русское общество бессодержательно.
Издали:
- Мама! Мама!
- Дура: да ты подойди к больной матери, чем ее к себе звать.
30 ящиков мужики выносят на лошадей. - Ну, хорошо... Мама, зачем ты уложила мой пенал?
Он мне нужен.
15 лет. Рост - с мать. Гимназистка "новой школы с лучшими методами".
Приехала с экскурсии. Видела Киев, т. е. вагон поезда, который шел в Киев. Все платки потеряла, и новая кофточка - никуда.
(переезд на новую квартиру)
Глубокое недоумение, как же "меня" издавать? Если "все сочинения", то выйдет "Россиада" Хераскова, и кто же будет читать? (эти чуть не 30 томов?). Автор "в 30 томах" всегда=0. А если избранное и лучшее, тома на 3: то неудобное в том, что некоторые острые стрелы (завершения, пики) всего моего миросозерцания выразились просто в примечании к чужой статье, к Дернову, Фози, Сикорскому...
Как же издавать? Полное недоумение. Вот странный писатель non ad typ., non ad edit.
Во всяком случае тот будет враг мне, кто будет "в 30 т.": это значит все похоронить.
(за ужином на даче)
Толстой не был вовсе религиозным лицом, религиозною душою, как и Гоголь. У обоих страх перед религией - страх перед темным, неведомым, чужим.
(27 мая 1912г.)
Самый смысл мой осмыслился через "друга". Все вочеловечилось, я получил речь, полет, силу. Все наполнилось "земным" и вместе каким небесным.
Собственно, мы хорошо знаем - единственно себя. О всем прочем догадываемся, спрашиваем. Но если единственная "открывшаяся действительность" есть "я", то, очевидно, и рассказывай об "я" (если сумеешь и сможешь). Очень просто произошло "Уед.".
Самое существенное просто действительность.
(за уборкою книг и в мысли, почему я издал "Уед.")
Несут газеты. Письма. Я, взглянув:
- От Вари (из Царского, школа) письмо. Пишет...
- Нет, дай очки... Надя (горничной), дайте очки! Я сама...
А и пишет-то всего:
"Дорогая мамочка! Целую тебя крепко, крепко, как твое здоровье? Поклон всем. Я здорова, приеду в эту субботу. Очень хочется домой, без Тани соскучилась. Прощай
твоя Варя Розанова".
Я не хочу истины, я хочу покоя.
(после доктора)
Совсем подбираюсь к могиле. Только одна мысль - о смерти.
Как мог я еще год назад писать о "литерат. значительности". Как противно это. Как тупо.
(после доктора; "процесс в корковом веществе идет")
Ошибочный диагноз Бехтерева в 1898 году все погубил (или невнимательный, или "успокоительный"?). Но как можно было предположить невнимательность после моего длинного письма, на которое последовало разрешение "аудиенции у знаменитости".
Как мог я и мама не поверить и не успокоиться? Академик. 1-й авторитет в России по нервным и мозговым болезням.
Он сказал (о диагнозе Анфимова - профессора в Харькове, который я ему изложил в письме): "Уверяю вас, что у нее этого нет!" (твердо, твердо! и радостно!). "Проф. Анфимов не применил к ней этого новейшего приема исследования коленных рефлексов, состоящего в том, чтобы далеко назад отвести локти и связать их, и уже тогда стукать молоточком по колену" (сухожильные рефлексы, определяющие целость или идущий процесс разрушения в нервной ткани).
Ничего не понимая в этом, мы из чрезмерного, смертельного испуга, при котором у обоих "ноги подкосились" (t., cer. sp., по Анфимову), перешли к неудержимой радости.
"Из смерти выскочишь", конечно, как безумный. Именно Анфимовой болезни и не было у нее, как разъяснил Карпинский, и Анфимов ошибся в диагнозе; болезнь была совершенно лечимая и относительно излечимая (но, конечно, без запаздывания).
Восторг, что Бехтерев, 1-й авторитет, отверг, был неописуем. (Анфимов и сказал в 1898 году, что, "вернувшись в Петербург" с Кавказа, "покажите светилам тамошним, прежде всего Бехтереву, и проверьте мой диагноз").
И потом мы уже предупреждали других врачей: "Бехтерев сказал, что ничего", что "это врожденная аномалия, что зрачки в глазах неравномерны".
И Наук 5 лет пичкал бромом и камфарой, все "успокаивал нервы" человеку, у которого шел разрушительный медленный процесс в ткани нервной системы. "Обратите внимание на головные боли",- говорил я. "Всегда ночью, всегда боль (давление) в темени". Он пропускал молчанием, выслушав. И то, что он слышал, и то, что молчал и не расспрашивал (не вцепливался в явление), успокоило меня, заставив все отнести (к "постоянной причине") к малокровию (всего тела и, след., головы), о коем у нее давно сказали все врачи (с 1-го ребенка, когда не могла кормить - не было молока).
Но теперь и "не было молока" разъяснилось.
И все повернул Карпинский: "Да позвольте! Бехтерев или не Бехтерев сказал, но если исчезли эти и те рефлексы (зрачка и сухожилий), то, значит, разрушены мозговые центры, откуда выходят эти движущие (заведующие сокращением) нервы. Значит, их нет! и болезнь есть; и значит, надо только искать: отчего это произошло ? "
Как по железной линейке провел пером. И диагноз Бехтерева пал, и все открылось.
"Не было бы ни раннего склероза артерий, если бы своевременно лечить, ни перерождения сердечных клапанов, ни - в зависимости от этого - удара" (Карпинский).
Все было бы спасено. Теперь все поздно.
"Проверим лечением",- сказал Карпинский. И едва было начато специфическое лечение, как по всем частям началось улучшение: давление в груди (аорта) исчезло, головные боли пропали, выделения кр. стали в норму, чего не могли добиться все гинекологи (тоже мастера - не посмотрели в зрачки).
Но это уже "кое-что", что мы стали поспешно хватать. Испорчено сердце, испорчены жилы.
Зрачки же, по ясности и неколеблемости как симптома, есть то же самое в медицине, что в науке географии есть "Лондон в Англии": и этого "Лондона в Англии" не знали Мержеевский (в Аренсбурге), Наук, Розенблюм (в Луге) и еще другие.
Когда я говорил о болезни А. А. Столыпину, он спросил:
- Кто у вас доктор (постоянный)?
- Наук.
- И держитесь его.
Действительно, он имел массу практики в Петербурге. Эти твердые слова Столыпина так на меня повлияли.
Мой совет читателям: проверять врача по книгам. Потому что они "не знают часто Лондона". Эта дикая ошибка Анфимова, Бехтерева и Наука погубила на 15 лет нашу жизнь, отняв мать у детей и "столп дома" - у дома.
- Ну, что же, придет и вам старость, и так же будете одиноки.
Неинтересны и одиноки.
И издадите стон, и никто не услышит.
И постучите клюкой в чужую дверь, и дверь вам не откроется.
(колесо судеб; поколения)
Да, они славные. Но все лежат.
(вообще русские)
Государство ломает кости тому, кто перед ним не сгибается или не встречает его с любовью, как невеста жениха.
Государство есть сила. Это - его главное. Поэтому единственная порочность государства - это его слабость. "Слабое государство"-contradictio in adjecto. Поэтому "слабое государство" не есть уже государство, а просто - нет.
(прислонясь к стене дома на Надеждинской)
До 17 лет она проходила Крестовые походы, потом у них разбирали в классе "Чайльд Гарольда" Байрона.
С 17 лет она поступила в 11-е почтовое отделение и записывает заказную корреспонденцию. Кладет печати и выдает квитанции.
(в истории русской революции)
В энтузиазме:
- Если бросить бомбу в русский климат, то, конечно, он станет, как на южном берегу Крыма!
Городовой:
- Полноте, барышня: климат не переменится, пока не прикажет начальство.
(наша революция)
Человек живет как сор и умрет как сор.
Литературу я чувствую как штаны. Так же близко и вообще "как свое". Их бережешь, ценишь, "всегда в них" (постоянно пишу). Но что же с ними церемониться???!!!
Все мои "выходки" и все подробности: что я не могу представить литературу "вне себя", напр. вне "своей комнаты".
(рано утром, встав)
"Знаю" мое о ней - только физическое, касательное, и оно более поверхностно, чем глубина моего "не знаю". И от этих качаний, где чаша (небытия) перевешивает, и происходит всё.
Конечно, я знаю (вижу), что есть журналы, газеты и "как все устроено". Подписка и почта. Но "как в сновидении" и почти "не верю". Сюда я не прошусь и "имени своего здесь не реку". Вообще "тут" - мне все равно.
Дорогое (в литературе) - именно штаны. Вечное, теплое. Бесцеремонное.
Очень около меня много пуху и перьев летит. И от этого "вся литература моя" как-то некрасива.
Я боюсь, среди сражений
Ты утратишь навсегда
Нежность ласковых движений,
Краску неги и стыда.
Мой идеал - Передольский и Буслаев. Буслаев в спокойной разумности и высокой человечности.
(на клочке бумаги, где это было записано, Верунька - VII кл. Стоюниной, вся в романтизме, приписала:)
"Неверно, неправда, ибо ты был первый, что смог так ярко и полно выразить то, что хотел. Твоя литература есть ты, весь ты, с твоей душой, мятежной, страстной и усталой. Никто этого не смог сделать в такой яркой (форме?) и так полно отразить каждое свое движение".
Интересно, что думают ребятишки о своем "папе". Первое "Уедин.", когда лежала пачка корректур (уже "прошли"), я вдруг увидел их усеянными карандашными заметками и часто возражениями. Я не знал - кто. С Верой не разговаривал уже месяц (сердился) и был поражен, узнав, что это - она. Написано было с большой любовью. Вообще, она бурная, непослушливая, но способна к любви. В дому с ней никто не может справиться и "отступились" (с 14 лет). Но она славная, и дай Бог ей "пути"!
Тайна писательства в кончиках пальцев, а тайна оратора в кончике его языка.
Два эти таланта, ораторства и писательства, никогда не совмещаются. В обоих случаях ум играет очень мало роли; это справочная библиотека, контора, бюро и проч. Но не пафос и не талант, который исключительно телесен.
(21 ноября, в праздник Введения. Любимый мой праздник - по памяти милой Введенской церкви в Ельце)
Только оканчивая жизнь, видишь, что вся твоя жизнь была поучением, в котором ты был невнимательным учеником.
Так я стою перед своим невыученным уроком. Учитель вышел. "Собирай книги и уходи". И рад был бы, чтобы кто-нибудь "наказал", "оставил без обеда". Но никто не накажет. Ты - вообще никому не нужен. Завтра будет "урок". Но для другого. И другие будут заниматься. Тобой никогда более не займутся.
...а все-таки "мелочной лавочки" из души не вытрешь: все какие-то досады, гневы, самолюбие; и грош им цена и минута времени; а есть, сидят, и не умеешь не допустить в душу.
(на уединенной прогулке)
Протоиерей Ш. хоронил мать. И он был старый, а она совсем древняя. Столетняя.
Провожал и староста соборный, он же и городской голова..
Они шли и говорили вполголоса. Разговор был заботливый, деловой. И говорили до самого кладбища.
Отворили ворота. Внесли. Пропели. Он проговорил заупокойное.
Опустили в землю и поехали домой.
(воспоминание)
Мамаша томилась.
- Сбегай, Вася, к отцу Александру. Причаститься и исповедоваться хочу.
Я побежал. Это было на Нижней Дебре (Кострома).
Прихожу. Говорю. С неудовольствием:
- Да ведь я же ее две недели тому исповедовал и причащал.
Стою. Перебираю ноги в дверях.
- Очень просит. Сказала, что скоро умрет.
- Так ведь две недели! - повторил он громче и с неудовольствием.- Чего ей еще?
Я надел картуз и побежал. Сказал. Мама ничего не сказала и скоро умерла.
(в 1869 или 1870 году)
"Буду в гробу лежать и все-таки буду работать". Как отчеканено.
И, едва стоя на ногах, налила верно - ни жидко, ни крепко - мне чаю.
(за завтраком) Но это - "и в гробу работаю" - вся ее личность.
(8 ноября)
"Душа еще жива. Тело умерло".
(через 2 часа. когда брела к Тане в комнату, на слова мои: "куда ты, легла бы". 8 ноября)
В один день консилиум из 4 докторов: Карпинский, Куковенов, Шернваль, Гринберг. И - суд над "Уединенным". Нужно возиться с цензурным глубокомыслием. Надо подать на Высочайшее имя, чтобы отбросить всю эту чепуху. "У нас есть свое Habeas corpus - право всякого русского просить защиты лично у Государя" (замечательные слова Рцы).
(10 ноября, суббота)
Иногда чувствую что-то чудовищное в себе. И это чудовищное - моя задумчивость. Тогда в круг ее очерченности ничто не входит.
Я каменный.
А камень - чудовище.
Ибо нужно любить и пламенеть.
От нее мои несчастья в жизни (былая служба), ошибка всего пути (был только "выходя из себя" внимателен к "другу" и ее болям) и "грехи".
В задумчивости я ничего не мог делать.
И с другой стороны -все мог делать ("грех").
Потом грустил, но уже было поздно. Она съела меня и всё вокруг меня.
(7 декабря 1912 г.)
Грубость и насилие приносят 2% "успеха", а ласковость и услуга - 20% "успеха".
Евреи раньше всех других, еще до Р. X., поняли это. И с тех пор всегда "в успехе", а противники их всегда в "не успехе".
Вот и вся история, простая и сложная.
Еврея ругающегося, еврея, который бы колотил другого, даже еврея грубящего я никогда не видал. Но их иголки глубоко колются В торговле, в богатстве, в чести - вот когда они начинают все это отнимать у других.
Чиновничество оттого ничего и не задумывает, ничего не предпринимает, ничего нового не начинает и даже все "запрещает", что оно "рассчитано на маленьких".
"Не рассчитывайте в человеке на большое. Рассчитывайте в нем на самое маленькое". Система с расчетом "на маленькое" и есть чиновничество.
(на повестке на "Вечер Полонского")
Заранее решено, что человек не гений. Кроме того, он естественный мерзавец. В итоге этих двух "уверенностей" получился чиновник и решение везде завести чиновничество.
Если государство "все разваливается", если Церковь "не свята", если человеку "верить нельзя", то тут, здесь и там невольно поставишь чиновника.
(на повестке на "Вечер Полонского")
Все "казенное" только формально существует. Не беда, что Россия в "фасадах", а что фасады-то эти - пустые.
И Россия - ряд пустот.
"Пусто" правительство - от мысли, от убеждения. Но не утешайтесь - пусты и университеты.
Пусто общество. Пустынно, воздушно.
Как старый дуб: корка, сучья, но внутри - пустоты и пустоты.
И вот в эти пустоты забираются инородцы; даже иностранцы забираются. Не в силе их натиска - дело, а в том, что нет сопротивления им.
Эгоизм партий, выросший над нуждою и страданием России,- вот Дума и журнальная политика.
Конечно, я умру все-таки с Церковью, конечно. Церковь мне неизмеримо больше нужна, чем литература (совсем не нужна), и духовенство все-таки всех (сословий) милее. Но, среди них умирая, я все-таки умру с какой-то мукой о них.
Иван Павлович погладит по щеке, улыбнется, скажет:
"Ну, ничего...". Фл. посмотрит долгим взглядом и ничего не скажет. Дроздов скажет: "Давайте, я вас исповедую". Все-таки это не "лекция потом" Кусковой, не реферат обо мне Философова и не "венок от редакции".
(встав рано поутру, 9 декабря)
То, что есть, мне кажется невероятным, а чего "нет", кажется действительным.
Отсюда свобода, мука и ненужность (своя).
(рано утром встав)
Когда человек спит, то он, конечно, "не совершает греха". Но какой же от этого толк?
Этот "путь бытия" утомителен у русских.
(на извозчике)
Греху и преступнику заготовлена такая казнь, какой люди не придумают.
(на извозчике; 14 мая- о тоске молодежи)
Еврей всегда начинает с услуг и услужливости и кончает властью и господством.
Оттого в первой фазе он неуловим, и неустраним. Что вы сделаете, когда вам просто "оказывают услугу?" А во второй фазе никто уже не может с ним справиться. "Вода затопила все".
И гибнут страны, народы.
(за набивкой табаку)
Умер Суворин, но кругом его - дела его, дух его, "всё" его. Так же шумит типография и шумит газета, и вот-вот кажется: "сходить бы с корректурой наверх" (в кабинет, "к самому").
А нет его. "Нет" - и как будто "есть". Это между "нет" и "есть" колебание - какое-то страшное. Что-то страшное тут.
Даже еще увеличивает ужас смерти и отвратительное в ней. "Человек как будто с нами": это еще гораздо ужаснее, чем "его более нет". В "его более нет" - грусть, тоска, слезы; тут - работа продолжается, и это отъемлет у смерти ее грусть, ее тоску, ее смысл, ее "всё".
"Человек как будто не умирал", и это до того страшно и чудовищно, для того, кто ведь действительно умер и ему только то одно и важно, что его более нет и он перешел в какую-то новую действительность, в которой "газет уже во всяком случае нет".
И оставлен нами, суетящимися, "совсем один" в этой страшной новой действительности.
(за нумизматикой)
"Спор выяснит истину", напр. спор Юркевича с Чернышевским.
Спор Пуришкевича и Милюкова доводил даже до оплеух: это уже небесная истина.
(об аксиоме 60-х годов)
Это во 2-й раз в моей жизни: корабль тонет, а пушки стреляют.
1-й раз было в 1896-7-8 году: контроль, чванливоненавидяще надутый Т. И. Ф., редакции "своих изданий" (консервативных), не платящие за статьи и кладущие "подписку" на текущий счет, дети и жена и весь "юридический непорядок" около них, в душе - какая-то темная мгла, прорезаемая блесками гнева: и я, "заворотив пушки", начал пальбу "по своему лагерю" - всех этих скупых (не денежно) душ, всех этих ленивых душ, всех этих бездарных душ.
Пальбу вообще по "хроменьким, убогеньким и копящим деньжонку", по вяленьким, холодненьким и равнодушным.
Кроме "друга" и ее вечной молитвы (главное) поворот "вправо" много был вызван Н. Р. Ш., Фл. и Цв. "Эти сами все отдали". И я с хр-вом нравственно примирился. Нравственное-то расхождение, за которым уже потом я нашел и метафизическое расхождение, и было главное.
(за занятиями)
М. б., я всю жизнь прожил "без Руси" ("идейные скитания"), но хочу умереть с Русью и быть погребенным с русскими.
Кроме русских, единственно и исключительно русских, мне вообще никто не нужен, не мил и не интересен.
(прочтя в "Колоколе" об ужасном погребении Шуваловского - на еврейском кладбище по еврейскому обряду: он всю жизнь считался православным) (2 ноября 1912 г., в ват...)
Линяет, линяет человек. Да и весь мир в вечном полинянии. С каждым кусочком хлеба в нас входит новый кусочек тела: и мы не только едим, но и съедаем самих себя, сами себя перевариваем и "извергаем вон"... Как же нам оставаться "все тем же"?
Самые планеты движутся, все уклоняясь от прямой, все отступая от вчерашнего пути. "По планете - и человек".
Клонимся, жмемся... пока - умрем!
И вот тогда уже станем "не сгибаемы" и "без перемен"...
(13 декабря 1912 г.)
Да, если семя - грязь, то, конечно, "он запачкал ее".
Грязь ли?
Семя яблока есть яблоко, семя пшеницы есть пшеница, а семя человека, по-видимому, человек?
Так он дал ей человека? Конечно, это ребенок от него. Так почему же говорят - "это грязь" и "он запачкал ее"?
Не понимаю.
(13 декабря 1912 г.)
Цивилизация не на улицах, цивилизация в сердце. То есть ее корень.
"Услуги" еврейские - как гвозди в руки мои, ласковость еврейская, как пламя, обжигает меня.
Ибо, пользуясь этими услугами, погибнет народ мой, ибо, обвеянный этой ласковостью, задохнется и сгинет мой народ.
(на письме Г-а об евреях, 28 декабря)
Ибо народ наш неотесан и груб. Жесток. Все побегут к евреям. И через сто лет "всё будет у евреев".
К 57 годам я достиг свободы книгопечатания. Свобода . печати состоит в том, если книги окупают стоимость своего издания. До "Итал. впечатл." все было в убыток, и издавать значило разоряться. Конечно, я не имел "свободы пера" и "свободы духа" и вообще никакой свободы.
Но теперь я свободно показываю кулак. Книжки мои - не знаю, через кого, как,-быстро раскупаются сейчас по выходе в нескольких сотнях экземпляров и в течение 2 лет (срок типографских счетов, по условию) окупают сполна все.
И теперь мне "читателя" не нужно и "мнения" не нужно. Я печатаю что хочу-душа моя свободна.
(за табаком)
Бог мой. Вечность моя: отчего Ты дал столько печали мне?
Отчего нумизматика пробуждает столько мыслей? Своей бездумностью. И "думки" летят как птицы, когда глаз рассматривает и вообще около монет "копаешься". Душа тогда свободна, высвобождается. "Механизм занятий" (в нумизматике) отстранил душевную боль (всегда), душа отдыхает, не страдает. И, вылетев из-под боли, которая подавляет самую мысль, душа расправляется в крыльях и летит-летит.
Вот отчего я люблю нумизматику. И отдаю ей поэтичнеишие ночные часы.
(за нумизматикой)
Наш вьюн все около кого-то вьется, что-то вынюхивает и где-то даже подслушивает (удивившее сообщение Вл. Мих. Дорошевича). "Душа нараспашку", тон "под мужичка" или "под мастерового" - грубит, шутит, балагурит, "распахивайтесь, господа". Но под всем этим куда-то втирается и с кем-то ввязывается "в дружбу". А метод ввязываться в дружбу один: вставить комплиментик в якобы иронию и подшучивание. Так что с виду демократ всех ругает, но демократа все приглашают к завтраку. Сытно и побыл в хорошем обществе. Ах, это "хорошее общество" и меня с ума сводит. Дома закута и свои сидят в закуте, но хлопотливый публицист ходит по хорошим паркетам, сидит на шелковой мебели и завтракает с банкиром и банкиршей или с инженером и инженершей. У них шляпы "во какие", а жена ходит в русском платочке.
(замусоренный демократ)
Без телесной приятности нет и духовной дружбы. Тело есть начало духа. Корень духа. А дух есть запах тела.
У рцы в желудке - арии из "Фигаро", а в голове - великопостная "Аллилуйя". И эти две музыки сплетают его жизнь.
Единственный, кого я встретил, кто совместил в себе (без мертвого эклектизма) совершенно несовместимые контрасты жития, звуков, рисунков, штрихов, теней; идеалов, "памяток", грез. По "амплитуде размаха" маятника это самый обширный человек из мною встреченных в жизни.
А не выходит не только на улицу, но даже в палисадник при доме.
(на обороте транспаранта)
Язычество есть младенчество человечества, а детство в жизни каждого из нас - это есть его естественное язычество.
Так что мы все проходим "через древних богов" и знаем их по инстинкту.
Собственно нравственно (не в книжно-теоретическом значении, а в житейском и практическом) есть такая вещь, о которой так же не говорят, как о воздухе или кровообращении, "нужны ли они"? Можно ее отрицать, но пока дело не коснулось нас и жизни. Вот, напр., все писатели были не добры к К. Леонтьеву и не хотели ни писать о нем, ни упоминать: то как он это чувствовал?! Эту недоброту он проклинал, ненавидел, сплетничал о ней ("дурные личные мотивы"), отталкивал ее, звал заменить ее добротою, чтобы "были отзывы о нем". Это факт, и о нем говорит вся биография Леонтьева, плачут и кричат об этой уснедоброте людей" все его письма и ко всем лицам. Как же осуждать людей еще в ужаснейших страданиях голода, бедности, угнетения личного и народного, когда они тоже зовут доброту и недоброту проклинают. Теоретически можно против этого спорить, и Леонтьев спорил, но это и показывает, до чего он был теоретиком и Дон Кихотом "эгоистического Я", а не был вовсе жизненным человеком, со всей суммой реальных отношений. Также он допускал "лукавство"; но представим, что из его домашних слуг, которых он так любил и их верностью был счастлив, во-первых, оба бы обманывали его на провизии, на деньгах, а во-вторых (слуги были муж и жена, и брак их устроил Л-в), муж обманывал бы жену, и "великолепно, как Алкивиад", имел бы любовниц на стороне? Явно, Л-в бы взбунтовался, проклинал и был несчастен. По этим мотивам "весь Леонтьев", в сущности, есть - "все одни разговоры", ну, согласимся - Великие Разговоры. Но - и только. А "хороший разговор" не стоит пасхального кулича. Жил же Леонтьев и практически желал всего того, что "средний европеец" и "буржуа в пиджаке".