Страница:
Песнь свою Бабек пропел на тюркском-азербайджанском языке. И мы поем свою песнь на этом языке, на этом языке будут петь эту песню наши дети, внуки, правнуки,
В душе у каждого человека есть своя песня о Родине... Один поет ее в сердце своем, другой запечатлевает ее на земле своей, какой бы суровой и каменистой она не была.
Воспоминания. В первые дни войны будущему отцу моему осколком раздробило руку, которой прикрыл он свое сердце. После лечения в Киеве, а затем в Саратове он возвратился домой в село. Тогда ему было 22-23 года и был он еще холост. Пальцы остались слепленными, ладонь не разжималась, Военком хотел вновь послать его на фронт, пытался разжать ему ладонь, разорвать пленку, стягивающую пальцы, подобно утиной перепонке, но только покалечил едва зажившую руку - отцу пришлось снова лечиться, но пальцы так и не разошлись.
Отец вынужден был остаться в деревне. На нем была большая семья, старые родители, сестры... Братья - на фронте. Надо кормить семью. И он запрягся в работу с изувеченной рукой.
Трудился в поте лица. По прошествии многих лет пальцы постепенно стали разжиматься, ладонь раскрылась. Отец мой сумел вырастить и воспитать четырнадцать детей.
Я любил смотреть, как мой отец пашет и жнет. В горах, среди горных круч, на месте древнего поселения, на пару с соседом, отец разбил огород. Внизу зиял бездонный обрыв и только слышался звук журчащей между скал речки. Выше темнели глухие леса... Мне, мальцу, доставляло особое удовольствие ночевать в этом огороде, над головой были только звезды, вдали, внизу, мерцали блеклые огни разбросанных у подножия гор селений. Казалось, нас подвесили на всю ночь между этими неземными и земными огнями.
Рано утром приходил отец вместе с нашим соседом Агаларом... Агалар-киши был очень нетерпелив. Вскопнет впопыхах одну-другую грядку картофеля, потом заберется в тень: "Выкурю-ка одну сигарету". Отец мой не разгибал спины. Погодя и Агалар-киши присоединялся к нему, усердно включался в работу, но через полчаса или час внезапно останавливался: "Жарко, может перекусим, передохнем?"
Отец не откликался. И так до полудня, и от полудня до вечера, не спеша, не поднимая головы, продолжал работать.
Во время сенокоса подбирались самые искусные косари. Выбирали большой участок и начиналась совместная косьба: казалось единым взмахом косы скашивался целый склон горы. Вошел в ряд косарей, нарушать порядок нельзя! Замешкаешься - идущий сзади врежется в пятки. В воздухе слышится звук работающих кос, опьяняет аромат скошенных трав.
Прекращается гомон молодежи, никаких звуков, кроме косьбы и так час, два, потом замечаешь, кто-то не выдерживает взятого ритма, выходит из строя, в изнеможении валится на скошенную траву. Отец мой был одним из тех, кто оставался до самого конца. Он не торопился, действовал неспешно и в этой выверенной неторопливости ощущалось удовольствие, которое он получал от работы: "Не суетись, делай все с толком"...
Сейчас, когда накоплен опыт жизни, когда с сегодняшнего ее перевала оглядываюсь назад, я понимаю подоплеку этого отцовского спокойствия. Работа была для него другом, собеседником. Если даже ты вспотел, работу не снимешь, как мокрую рубашку, не бросишь как косу под дерево, не уляжешься спокойненько под дерево - работа и жизнь неотделимы, пока есть жизнь, есть работа. А раз так, следует подружиться с работой, понять ее язык, соотнести ее с ритмом собственной души. И отец нес свою лямку, не снимая с плеча, нес с достоинством, неторопливо - он понимал, что бремя это он должен нести до конца жизни. Так было раньше, так будет и впредь!
Когда человек получает удовольствие от своей работы, сама работа становится праздником. Песня моего отца - была его нескончаемой бесконечной работой. День и ночь, без перерыва, не останавливаясь пел он свою песнь, пел земле своей. И земля откликалась на эту песнь, под его песню она засыпала, под его песню просыпалась.
ИЗ УВИДЕННОГО В ПУТЕШЕСТВИЯХ. В Самарканде, ранней весной, после полудня, я уединенно бродил по древнему городищу Афрасияб - зеленеющая по холмам молодая трава, казалось, ничем не отличается по цвету от изумрудных куполов Эль-Регистана, Биби-ханум, Гюр Эмира.
С этих холмов открывался вид на одно из чудес, созданных человечеством, - поразительные памятники Самарканда. За памятниками раскинулся полумиллионный современный город. Взгляд мой притягивал Афрасияб. Я брел по тропинке между могил, и мной овладело странное чувство близости к этой земле. Я понимал, что иду не по обычной земле, а по одной из самых славных столиц тюркского мира. Земля была такой мягкой и податливой, что, казалось, если ступишь чуть сильнее, по колено провалишься в землю. Зеленеющая трава была усыпана многочисленными маленькими цветами, лепестки которых были цвета самаркандских куполов. Казалось древний мир из глубины веков смотрел на меня миллионами глаз, казалось цветы эти что-то говорят мне и стоит обратиться к ним, что-то сказать, они поймут меня, откликнутся...
У холмов пощипывало траву стадо баранов и ягнят. Поодаль резвились мальчишки. Увидев меня, они остановились. Один из них приложив руку к груди, почтительно поздоровался.
Я подумал, что эта воспитанность, эта высокая культура, пожалуй, равны самаркандским памятникам, именно потомки тех, кто их возвел и должны быть столь лас ковы и доброжелательны. Прежде чем продолжить игру, дети долго смотрели мне вслед. Им, наверно, казалось странным, что я один, под вечер, брожу среди этих пустынных холмов.
Где же был здесь город? На этой возвышенности или дальше, вокруг холмов? Под ногами множество цветных фаянсовых черепков. Я знаю, что там, за Афрасиябом, около села, на высоком холме сохранились руины знаменитой обсерватории Улугбека. Много я видел подобных курганов, под которыми погребены целые города. В Азербайджане, Узбекистане, на Украине, в России...
Археологи перекрещивающимися полосами раскапывают место, где был расположен древний город, названный именем правителя. Все углубляются и углубляются в землю. Раскрываются стены древнего города, но они продолжают свои раскопки, снимая слой за слоем, чтобы добраться до основы, исходного слоя.
Я шагаю через раскопанные траншеи, смотрю на изящную кладку кирпичей, положенных руками далеких от нас людей и сейчас трудно отделимых от земли, и странная бесконечная печаль, смешанная с гордостью, обуревает меня...
Выше места, где ведут свои работы археологи, встречаю целую свору собак, лежащих на земле. Я прохожу рядом с ними, но они не обращают на меня внимания. Опустив на лапы свои внушающие ужас морды, полураскрыв глаза, они смотрят куда-то вдаль. И вдруг мне кажется, что и эти собаки понимают, на какой земле они сейчас лежат. Может быть, каким-то чудом достигает их далекий гул древнего города, многоликого, яркого, огромного, поражающего воображение, а теперь запечатленного в памяти этих трав, цветов, камней, земли. Может быть, здесь, на холме они охраняют дух своих далеких предков. Может быть, и они чувствуют биение сердца своих далеких прародителей, доходящее до них сквозь пласты времен.
Древняя столица Согдианы терпеливо, на протяжении многих лет очищается от земли. Вымощенные камнем улицы, кварталы ремесленников, жилые помещения позволяют представить себе живую, бурлящую, многогранную жизнь города, который строился на протяжении почти двух тысяч лет. Особенно поражают стенные росписи ханского дворца. Сейчас восстановлена часть из них, изображающая праздничный ритуал.
Стенная роспись эта - несомненно одно из высоких достижений мировой культуры.
Задумавшись, возвращаюсь назад и, подняв голову, с удивлением вижу, что впереди, в десяти-пятнадцати шагах от меня, по тропинке спокойненько поднимается, размахивая пушистым хвостом, самая настоящая лиса.
Видимо, она давно заметила меня и время от времени оглядываясь на меня своими прищуренными, красноватыми, хитрыми глазами, без особого беспокойства продолжает свой путь. При виде этой лисы, спокойно и безмятежно шествующей передо мной, хотя кругом столько собак, мне становится весело.
Бог ты мой, неужели и у этой лисы есть своя память! Ведь под этими холмами спят не только герои, но и лисы!..
...Дорога, вдоль ущелья Шахи-зинда, где собрано большое количество бесценных произведений зодчества, поднимается вверх, по склону холма. Этот поразительный архитектурный ансамбль включает в себя десять мавзолеев. Поднявшись по тридцати шести ступенькам древней лестницы, оказываешься в необыкновенном мире.
Вправо и влево от вымощенной камнем дороги возвышаются подлинные жемчужины архитектуры, искусства, может быть, не такие объемные как другие памятники Самарканда, но вызывающие такое же восхищение красотой соцветий, изяществом узоров. Какому из них отдать предпочтение? Трудно ответить. Здесь похоронены близкие родственники Тимура, его жена и сестра. Дорога поднимается вверх и неожиданно прерывается полукруглым двориком, венчающим эти необыкновенные памятники. Дверь, открывающаяся вправо, ведет к самому древнему сооружению этого ансамбля - к мавзолею Куссама ибн Аббаса.
Мне вспомнились следующие слова о Самарканде из книги, прочитанной накануне: "Предполагается, что первый мавзолей Шахи-зинда возвел приехавший из Тебриза азербайджанец Уста Али".
Какой памятник создал Уста Али! Не будь того первого мавзолея возможно ли было чудо Шахи-зинда?... О строительстве мечети Бибиханум пишут так: "Двести каменотесов из Азербайджана, Персии и Индии работали на строительстве самой мечети, пятьсот рабочих обрабатывали камень около Пенджкента и посылали его в Самарканд". Сколько подобных Уста Али было среди них!
В вечернем зареве я смотрю на стены из глазурованного кирпича, тысячью оттенков светящихся в лучах заходящего солнца, на волшебную гармонию узоров, их симметрию и законченность, и вдруг ощущаю в своем сердце биение сердца Уста Али. Что заставило его приехать из Тебриза в Самарканд, каким ветром занесло?
Как ни близки наши народы, их языки, культуры, все-таки родина есть родина! Никто по своей воле, без особой нужды не оставляет свой очаг! Земля, история поглотили миллионы и миллионы человеческих судеб. Единственное, что остается - песня, только песня, песня красоты, запечатленная в камне руками Уста Али и тысячи подобных ему мастеров.
Белинский называл архитектуру "застывшей песней". Именно в Шахи-зинда, в Самарканде ощущаешь истинное значение этих слов...
Вспоминаю карту, показывающую влияние Тебризской архитектурной школы, из книги моего друга, архитектора Джафара Гияси "Далекие - близкие страны" (Баку, 1985). Влияние это распространяется от Индии до Балкан. Поклонившись памяти Уста Али, возвращаюсь назад и по дороге чувствую, как сами собой слагаются стихи:
Сплелись следы, взошедшие из тьмы.
Из родственного пыльного тумана.
И я прочел узоры Аджеми
На плитах мавзолея Тамерлана.
Высоких минаретов острова
Плывут, тоскуя, в мареве заката.
Ковров тебризских пестрая канва
Цветет на старых стенах Самарканда....
Вмурована безмерная тоска
Твоя во плоть промчавшихся столетий.
Чтоб родину узреть издалека,
Так высоко вознес ты минареты.
Стезя творца с безбрежностью слилась,
И тесен мир, и нет скончанья жизни.
Твоих письмен таинственная вязь,
Быть может, весть, летящая к отчизне...
Голоса из музеев. Я ходил по Восточным салонам Эрмитажа. Пора белых ночей подходила к концу. До утра по улицам, площадям Ленинграда гуляли люди. Эта оживленность передавалась и в салоны Эрмитажа.
Музеи требуют тишины, сосредоточенности, но сейчас это невозможно. Правда, в восточном салоне народу было поменьше.
Я переходил из зала в зал в поисках следов древней азербайджанской культуры. Надписи под экспонатами мало что могли сказать, ведь согласно сложившейся, хотя и нелепой традиции даже явные предметы азербайджанской культуры относятся к общеиранской.
Глаза мои рассматривают витрины, а мысли уходят далеко к суровым дням войны, к блокаде Ленинграда. В моей детской памяти отчетливо сохранились рассказы моего дяди, который в войну был в Ленинграде. Рассказывал он о садах, улицах, мостах Ленинграда и еще о зеркальных салонах - о парикмахерских, сплошь состоящих из зеркал. Что еще он мог увидеть в те годы в Ленинграде... Он настойчиво убеждал меня обязательно побывать в Ленинграде. И вот я в Ленинграде, и вижу такие его стороны, такой прекрасный лик Ленинграда, который дяде моему пожалуй, и увидеть не пришлось.
Я хожу по Эрмитажу и, кажется мне, что я слышу глухой голос славного директора Эрмитажа, белобородого, мудрого Иосифа Абгаровича Орбели: "Товарищи! В этом году исполняется 800 лет со дня рождения гениального азербайджанского поэта Низами Гянджеви!" В тот вечер, когда над всем Ленинградом нависла зловещая тень великой беды, в полутемном зале тревожные, усталые ленинградцы внимательно слушали своего белобородого академика, и слова о поэзии Низами, ратовавшей за взаимопонимание и единение между народами, утверждавшей достоинство, разум и величие человека, превращались в волны тепла, согревавшие их в этом холодном помещении. Фашисты пытались задушить Ленинград. Однако город на Неве не переставал петь свою песнь. И в этой трагической, но полной мужества и несгибаемости песне, звучали имя, голос, призыв великого Низами.
Может быть, в этот вечер, когда Орбели, противопоставил разрушительному для подлинной культуры фашизму, свет гуманистических идей Низами, на одном из ленинградских заводов, первая азербайджанская женщина-металлург Гювара внимательно следила за огненной плавкой, выплавляя крепчайшую броневую сталь. Пройдет время. Гювара завоюет на этом заводе большой авторитет и уважение, и прямо на работе, во время тушения неожиданно возникшего пожара, сердце ее внезапно остановится. В кармане у нее сгорит билет, который через несколько часов должен был отправить ее в Баку, на встречу с близкими и родными. В земле Ленинграда будет погребена еще одна из бесчисленных жертв войны.
В тот же миг, когда я представил себе Гювару среди полыхающего огня, в одном из залов музея (кажется, в 48-м) я оказался перед огромной медной чашей, размером едва ли не в высоту стены. Это был один из залов, посвященных Средней Азии. По окружности чаши, в традиционной канве нетрудно было прочесть имя азербайджанского мастера из Тебриза "Абдулазиз Тебризли". Фотографию этого кубка я встречал и в одном из наших изданий. Почему-то по книге он представлялся мне миниатюрным, похожим на миску для мороженого. В действительности, эта посуда с трудом вмещалась в комнату; высотой метр шестьдесят, в диаметре два метра. Когда-то она была отлита азербайджанским мастером по распоряжению Тамерлана. Подарил эту огромную чашу мечети Ходжа Ахмеда Ясеви в городе Туркестане на территории нынешнего Казахстана. Изделие, которое создал мастер из Тебриза уста Абдулазиз, пережило империю Железного Хромца. Я рассматриваю древние узоры древние надписи на этой огромной чаше и во мне возникает благодарное чувство к мастеру, чьи искусные пальцы создавали это волшебство - в душе моей отзывается песнь изящества и красоты, воплощенная им, высокая песнь моего далекого предка из тебризского рода, песнь мудрого зрения и высокого духа!..
* * *
Подростком-пятиклассником я жил в Пушкинском районе у дяди по отцу и учился там в школе. Тогда еще не был построен Шахриярский водоем, и река Балгар-чай часто разливалась.
В тот год река вновь вышла из своих 6ерегов. Рушились подмытые глыбы земли, река вбирала в стремительный поток все, что встречалось на пути и, как щепку, несла их дальше. Воды стали бурого цвета, подобно спекшейся крови, и неслись с невиданными для равнины грохотом. Мосты сразу снесло, как будто и не было; по Шахриярской степи к морю полая вода шла сплошным потоком. Казалось, она врезается в землю все глубже, и если вода будет прибывать, земная твердь расколется как арбуз...
Люди всем миром вели безуспешную борьбу с разъяренной стихией. Хуже всего было то, что на крутом берегу остались со стадом работники фермы, и уже несколько дней они были без пищи и воды. Они что-то кричали с той стороны, но разобрать было невозможно, долетали только отдельные слова.
Как же им помочь - думали-гадали, но выхода так и не находили. Самые сильные мужчины, в том числе и мой дядя, пытались, закручивая, как пращу, забросить на ту сторону узелки со снедью, но ничего не получалось, узелок не долетал до противоположного берега и исчезал в бурлящем потоке. Оставалось ждать, когда прекратится дождь и у нас в низине, и в горах - тогда спадет сель.
На том берегу несчастные животные, коровы, буйволы и те измаялись от дождя, и жалобно мычали. Мучила их боль от невыдоенного вымени, добавляли беспокойство жалобные призывы голодных телят с нашего берега: в исступлении животные метались по берегу.
Женщины стояли у обрыва и голосили от безысходности. Вдруг одна из них вышла вперед: голова ее была обернута платком, как кокошник, - так повязывали голову пожилые кочевницы-терекеме, пояс перетянут черной шалью, стан согнули долгие годы, но глаза сохранили странный, идущий из глубины души свет. Она подошла прямо к кромке воды, повернулась к тому берегу, где наверно была и ее буйволица, и неожиданно запела, запричитала свою монотонную, печальную, полную таинственного смысла песнь. Может быть, она пела эту песнь, когда доила свою буйволицу, прислонившись к ее теплому, пахучему боку, пела, когда подводила буйволенка к соскам буйволицы и попеременно меняла их, а то он, глупыш, не отстанет, не отпустит, вымя полностью не опорожнится, порча его тронет, молоко исчезнет. Женщина все пела и пела свою печальную песнь...
Несколько буйволиц услышали, откликнулись на песню, в волнении задвигали хвостами. Потом одна из них, блестящего, черно-янтарного цвета прорвалась сквозь стадо, подошла к обрыву и, взметая ошметки глины из-под копыт, ринулась в поток...
Люди оцепенели, кому-то показалось, что буйволица сломала ногу, кто-то сказал, что ей не перебороть селя, кто-то добавил: "попадет в водоворот, утонет".
Из потока сначала показались рога буйволицы, потом вся голова, она была повернута вверх, к небу. Крупные глаза буйволицы и широкие ноздри поначалу выражали страх и ужас, но потом буйволица успокоилась и, рассекая поток, поплыла к берегу,
Люди подбадривали ее возгласами: "Так, так, еще, еще!". "Да будет бабка моя жертвой тебе, поднажми!", "Ай да богатырь!". Эти возгласы будто придавали буйволице силы.
Старуха же продолжала свою песнь - может быть, одну из самых древних песен, рожденных скотоводческим обрядом. Скоро из воды показалась грудь буйволицы, а потом и вся она - действительно, богатырь.
Старуха бросилась к своей буйволице, обняла ее не шею, приголубила. Животное в свою очередь своей мок рой головой, мокрыми рогами стало тереться о женщину.
Песнь свою старуха так и не прервала, - про людей она как будто забыла. Привычным жестом она погладила бока буйволицы, потом ее вымя, подвела буйволенка, дала ему вымя, потом сама начала доить буйволицу. Брызнули струи молока, и в гордом взгляде буйволицы появилось удовлетворение, успокоение. Буйволица блаженствовала: близость буйволенка, легкость от опорожняемого вымени, привычное тепло старухи, и песня, песня, к которой она так привыкла, как к воздуху, воде, траве, к своему родному буйволенку.
Через некоторое время к рогам буйволицы приладили большой узелок со съестным и вновь подтолкнули к воде, буйволица по течению, наискосок, поплыла через реку и вышла намного ниже того места" где вошла в воду.
Таково одно из моих воспоминаний о волшебной силе песни...
Из легенд нашего времени. Кто в нашей стране не знает Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии Фармана Салманова? О геологе, открывшем тюменскую нефть, написано множество книг, очерков, статей, сложены стихи, сняты художественные и документальные фильмы, жизнь его стала легендой, дастаном мужества и героизма.
Говоря о Фармане Солманове, я вспоминаю его открытое, гордое лицо. Вновь убеждаюсь, что все мы, все мои товарищи по перу, все деятели искусства в большом долгу перед теми, кого с гордостью называют "бакинский рабочий".
Стальные руки Азербайджана, бакинские рабочие, нефтяники, первыми поднявшие знамя революции не Востоке, всего через семь дней после штурма Зимнего, на протяжении самых тяжелых периодов нашей советской истории гражданской войны, колхозного строительства и первых пятилеток. Отечественной войны - дававшие едва ли не единственную животворную кровь для промышленности, для армии!
В семидесятые годы я прочел в газете информацию о строительстве в Баку памятника "Бакинский рабочий" и поразился тому, что этот памятник предполагалось строить на деньги рабочих, в Баилово.
Во-первых, почему Баилово - подумал я? Памятник бакинским рабочим должен возвышаться в центре Баку, на площади Ленина, там, где все могли бы увидеть или даже в бухте, на длинной эстакаде в море, где сейчас разместилось кафе "Садко", он должен возвышаться как столб огня, факел, колонна сверкающего света. Бакинский рабочий достоин этого! Пусть каждый день, открывая свои окна навстречу солнцу, нам предстает этот памятник.
И памятник этот должен быть построен за счет цены той нефти и газа, которую бакинские нефтяники вливали в индустриальные жилы нашей страны. А не за счет пожертвований, денежной помощи самих нефтяников!
... Воинскую службу я проходил на Апшероне. С места караула были видны нефтяные промыслы. Однажды, в десяти шагах от меня к вышке подъехали двое рабочих на тракторе, смуглые, сред его роста. Один управ-пял трактором и лебедкой. Другой с профессиональной сноровкой закреплял муфту к опущенной в скважину трубе, с помощью лебедки поднимал очередную трубу. "Батюшки!" подумал я. - "Бог знает, какая глубина у этой прорвы. За сколько же дней он справится с трубами". Рабочий же продолжал работать! Безо всяких слов, ритмично, равномерно! Кроме рокота работающего трактора, то усиливающегося, то затихающего, да звона сваливаемых друг на друга металлических труб, все было тихо. Кончилось время караула, и я ушел отдыхать.
Когда я вернулся, то увидел, что штабель труб стал высотой в рост самого рабочего.
Когда вечером я вновь заступил на караул, от штабеля ничего не осталось. Рабочий в том же ритме опускал последние трубы в скважину. Впервые я с такой отчетливостью ощутил, что такое труд нефтяника, "бакинского нефтяника", какой объем работы он выполняет за день. Вот откуда идет мощь бакинского рабочего класса, подумал я.
Позже, когда я посетил Нефтяные Камни, пообщался и сдружился с нефтяниками, я понял, что виденный мною эпизод обычный в их жизни. Смуглые крепкожилые парни на нефтяных промыслах выполняют часто куда более сложную тяжелую работу.
Какими словами, какими эпитетами можно описать беспримерный героизм бакинских нефтяников в тяжелые годы Великой Отечественной войны? Книги и фильмы с них можно перечесть по пальцам. Их труд еще ждет широкого, глубокого художественного проникновения, труд, равный подвигу.
Когда я думаю о драматичной и яркой судьбе одного из первооткрывателей сибирской нефти Фармане Салманове, которому пришлось действовать вопреки приказам и циркулярам, ломать стереотипные представления и, опираясь на творческую интуицию, круто изменить направление поиска, а потом с волнением, напряженной тревогой, ожидать результата проходки, наконец увидеть первый нефтяной фонтан в Тюмени, - мне этот фонтан видится апофеозом труда, рукотворным гимном человека-творца.
Каждый поет на свой лад Родину. Иной трубит во всеуслышание, а другой предпочитает тихую исповедь. Для одних это выстраданное признание, для других - преходящий эпатаж...
В сердце у каждого из нас есть живая карта Родины. Я хочу говорить об Отечестве, простирающемся в моем сердце! Об Азербайджане, который я знаю, вижу, чувствую и люблю.
Не претендую на открытие Америки, не задаюсь целью возвеличить славу земли моей. Вся планета наша, как есть, на виду. И Азербайджан не нуждается в моем славословии. Я не гонюсь и за дотошной научной точностью. Говорю только о тех вещах, в которые верую всем сердцем!
ДОВОД И ЧУВСТВО
Говорю о тех вещах, в которые верую всем сердцем!
После долгих бесед с моим знакомым историком я понял одну истину: он "реалист", он верит только в ясные неопровержимые доказательства, его истина - факт; я же истину чувствую, переживаю!
Черепок, найденный во время раскопок, или металлическая монета подчас подсказывают ученому направление, версию, в которой могут быть задействованы целые страны, изменены границы!
Попробуй убедить его, что это еще не истина, эта монета могла выпасть из кармана предводителя караванов и только запутать исследователя...
История должна быть и истиной переживаний, истиной чувств.
Конечно, любительство не может заменить науку.
Однако негоже обламывать поэтические крылья истории.
Истина - богаче, живее и многообразнее, чем ее представляют иные научные книги.
... Мой друг редактор, прочтя часть моей книги, сказал: "Ты забыл указать источники..."
Я не удержался от улыбки.
Разве нужно указывать источник любви к Родине, любви к отцу и матери, любви к своему очагу? Я же не диссертацию пишу!
В душе у каждого человека есть своя песня о Родине... Один поет ее в сердце своем, другой запечатлевает ее на земле своей, какой бы суровой и каменистой она не была.
Воспоминания. В первые дни войны будущему отцу моему осколком раздробило руку, которой прикрыл он свое сердце. После лечения в Киеве, а затем в Саратове он возвратился домой в село. Тогда ему было 22-23 года и был он еще холост. Пальцы остались слепленными, ладонь не разжималась, Военком хотел вновь послать его на фронт, пытался разжать ему ладонь, разорвать пленку, стягивающую пальцы, подобно утиной перепонке, но только покалечил едва зажившую руку - отцу пришлось снова лечиться, но пальцы так и не разошлись.
Отец вынужден был остаться в деревне. На нем была большая семья, старые родители, сестры... Братья - на фронте. Надо кормить семью. И он запрягся в работу с изувеченной рукой.
Трудился в поте лица. По прошествии многих лет пальцы постепенно стали разжиматься, ладонь раскрылась. Отец мой сумел вырастить и воспитать четырнадцать детей.
Я любил смотреть, как мой отец пашет и жнет. В горах, среди горных круч, на месте древнего поселения, на пару с соседом, отец разбил огород. Внизу зиял бездонный обрыв и только слышался звук журчащей между скал речки. Выше темнели глухие леса... Мне, мальцу, доставляло особое удовольствие ночевать в этом огороде, над головой были только звезды, вдали, внизу, мерцали блеклые огни разбросанных у подножия гор селений. Казалось, нас подвесили на всю ночь между этими неземными и земными огнями.
Рано утром приходил отец вместе с нашим соседом Агаларом... Агалар-киши был очень нетерпелив. Вскопнет впопыхах одну-другую грядку картофеля, потом заберется в тень: "Выкурю-ка одну сигарету". Отец мой не разгибал спины. Погодя и Агалар-киши присоединялся к нему, усердно включался в работу, но через полчаса или час внезапно останавливался: "Жарко, может перекусим, передохнем?"
Отец не откликался. И так до полудня, и от полудня до вечера, не спеша, не поднимая головы, продолжал работать.
Во время сенокоса подбирались самые искусные косари. Выбирали большой участок и начиналась совместная косьба: казалось единым взмахом косы скашивался целый склон горы. Вошел в ряд косарей, нарушать порядок нельзя! Замешкаешься - идущий сзади врежется в пятки. В воздухе слышится звук работающих кос, опьяняет аромат скошенных трав.
Прекращается гомон молодежи, никаких звуков, кроме косьбы и так час, два, потом замечаешь, кто-то не выдерживает взятого ритма, выходит из строя, в изнеможении валится на скошенную траву. Отец мой был одним из тех, кто оставался до самого конца. Он не торопился, действовал неспешно и в этой выверенной неторопливости ощущалось удовольствие, которое он получал от работы: "Не суетись, делай все с толком"...
Сейчас, когда накоплен опыт жизни, когда с сегодняшнего ее перевала оглядываюсь назад, я понимаю подоплеку этого отцовского спокойствия. Работа была для него другом, собеседником. Если даже ты вспотел, работу не снимешь, как мокрую рубашку, не бросишь как косу под дерево, не уляжешься спокойненько под дерево - работа и жизнь неотделимы, пока есть жизнь, есть работа. А раз так, следует подружиться с работой, понять ее язык, соотнести ее с ритмом собственной души. И отец нес свою лямку, не снимая с плеча, нес с достоинством, неторопливо - он понимал, что бремя это он должен нести до конца жизни. Так было раньше, так будет и впредь!
Когда человек получает удовольствие от своей работы, сама работа становится праздником. Песня моего отца - была его нескончаемой бесконечной работой. День и ночь, без перерыва, не останавливаясь пел он свою песнь, пел земле своей. И земля откликалась на эту песнь, под его песню она засыпала, под его песню просыпалась.
ИЗ УВИДЕННОГО В ПУТЕШЕСТВИЯХ. В Самарканде, ранней весной, после полудня, я уединенно бродил по древнему городищу Афрасияб - зеленеющая по холмам молодая трава, казалось, ничем не отличается по цвету от изумрудных куполов Эль-Регистана, Биби-ханум, Гюр Эмира.
С этих холмов открывался вид на одно из чудес, созданных человечеством, - поразительные памятники Самарканда. За памятниками раскинулся полумиллионный современный город. Взгляд мой притягивал Афрасияб. Я брел по тропинке между могил, и мной овладело странное чувство близости к этой земле. Я понимал, что иду не по обычной земле, а по одной из самых славных столиц тюркского мира. Земля была такой мягкой и податливой, что, казалось, если ступишь чуть сильнее, по колено провалишься в землю. Зеленеющая трава была усыпана многочисленными маленькими цветами, лепестки которых были цвета самаркандских куполов. Казалось древний мир из глубины веков смотрел на меня миллионами глаз, казалось цветы эти что-то говорят мне и стоит обратиться к ним, что-то сказать, они поймут меня, откликнутся...
У холмов пощипывало траву стадо баранов и ягнят. Поодаль резвились мальчишки. Увидев меня, они остановились. Один из них приложив руку к груди, почтительно поздоровался.
Я подумал, что эта воспитанность, эта высокая культура, пожалуй, равны самаркандским памятникам, именно потомки тех, кто их возвел и должны быть столь лас ковы и доброжелательны. Прежде чем продолжить игру, дети долго смотрели мне вслед. Им, наверно, казалось странным, что я один, под вечер, брожу среди этих пустынных холмов.
Где же был здесь город? На этой возвышенности или дальше, вокруг холмов? Под ногами множество цветных фаянсовых черепков. Я знаю, что там, за Афрасиябом, около села, на высоком холме сохранились руины знаменитой обсерватории Улугбека. Много я видел подобных курганов, под которыми погребены целые города. В Азербайджане, Узбекистане, на Украине, в России...
Археологи перекрещивающимися полосами раскапывают место, где был расположен древний город, названный именем правителя. Все углубляются и углубляются в землю. Раскрываются стены древнего города, но они продолжают свои раскопки, снимая слой за слоем, чтобы добраться до основы, исходного слоя.
Я шагаю через раскопанные траншеи, смотрю на изящную кладку кирпичей, положенных руками далеких от нас людей и сейчас трудно отделимых от земли, и странная бесконечная печаль, смешанная с гордостью, обуревает меня...
Выше места, где ведут свои работы археологи, встречаю целую свору собак, лежащих на земле. Я прохожу рядом с ними, но они не обращают на меня внимания. Опустив на лапы свои внушающие ужас морды, полураскрыв глаза, они смотрят куда-то вдаль. И вдруг мне кажется, что и эти собаки понимают, на какой земле они сейчас лежат. Может быть, каким-то чудом достигает их далекий гул древнего города, многоликого, яркого, огромного, поражающего воображение, а теперь запечатленного в памяти этих трав, цветов, камней, земли. Может быть, здесь, на холме они охраняют дух своих далеких предков. Может быть, и они чувствуют биение сердца своих далеких прародителей, доходящее до них сквозь пласты времен.
Древняя столица Согдианы терпеливо, на протяжении многих лет очищается от земли. Вымощенные камнем улицы, кварталы ремесленников, жилые помещения позволяют представить себе живую, бурлящую, многогранную жизнь города, который строился на протяжении почти двух тысяч лет. Особенно поражают стенные росписи ханского дворца. Сейчас восстановлена часть из них, изображающая праздничный ритуал.
Стенная роспись эта - несомненно одно из высоких достижений мировой культуры.
Задумавшись, возвращаюсь назад и, подняв голову, с удивлением вижу, что впереди, в десяти-пятнадцати шагах от меня, по тропинке спокойненько поднимается, размахивая пушистым хвостом, самая настоящая лиса.
Видимо, она давно заметила меня и время от времени оглядываясь на меня своими прищуренными, красноватыми, хитрыми глазами, без особого беспокойства продолжает свой путь. При виде этой лисы, спокойно и безмятежно шествующей передо мной, хотя кругом столько собак, мне становится весело.
Бог ты мой, неужели и у этой лисы есть своя память! Ведь под этими холмами спят не только герои, но и лисы!..
...Дорога, вдоль ущелья Шахи-зинда, где собрано большое количество бесценных произведений зодчества, поднимается вверх, по склону холма. Этот поразительный архитектурный ансамбль включает в себя десять мавзолеев. Поднявшись по тридцати шести ступенькам древней лестницы, оказываешься в необыкновенном мире.
Вправо и влево от вымощенной камнем дороги возвышаются подлинные жемчужины архитектуры, искусства, может быть, не такие объемные как другие памятники Самарканда, но вызывающие такое же восхищение красотой соцветий, изяществом узоров. Какому из них отдать предпочтение? Трудно ответить. Здесь похоронены близкие родственники Тимура, его жена и сестра. Дорога поднимается вверх и неожиданно прерывается полукруглым двориком, венчающим эти необыкновенные памятники. Дверь, открывающаяся вправо, ведет к самому древнему сооружению этого ансамбля - к мавзолею Куссама ибн Аббаса.
Мне вспомнились следующие слова о Самарканде из книги, прочитанной накануне: "Предполагается, что первый мавзолей Шахи-зинда возвел приехавший из Тебриза азербайджанец Уста Али".
Какой памятник создал Уста Али! Не будь того первого мавзолея возможно ли было чудо Шахи-зинда?... О строительстве мечети Бибиханум пишут так: "Двести каменотесов из Азербайджана, Персии и Индии работали на строительстве самой мечети, пятьсот рабочих обрабатывали камень около Пенджкента и посылали его в Самарканд". Сколько подобных Уста Али было среди них!
В вечернем зареве я смотрю на стены из глазурованного кирпича, тысячью оттенков светящихся в лучах заходящего солнца, на волшебную гармонию узоров, их симметрию и законченность, и вдруг ощущаю в своем сердце биение сердца Уста Али. Что заставило его приехать из Тебриза в Самарканд, каким ветром занесло?
Как ни близки наши народы, их языки, культуры, все-таки родина есть родина! Никто по своей воле, без особой нужды не оставляет свой очаг! Земля, история поглотили миллионы и миллионы человеческих судеб. Единственное, что остается - песня, только песня, песня красоты, запечатленная в камне руками Уста Али и тысячи подобных ему мастеров.
Белинский называл архитектуру "застывшей песней". Именно в Шахи-зинда, в Самарканде ощущаешь истинное значение этих слов...
Вспоминаю карту, показывающую влияние Тебризской архитектурной школы, из книги моего друга, архитектора Джафара Гияси "Далекие - близкие страны" (Баку, 1985). Влияние это распространяется от Индии до Балкан. Поклонившись памяти Уста Али, возвращаюсь назад и по дороге чувствую, как сами собой слагаются стихи:
Сплелись следы, взошедшие из тьмы.
Из родственного пыльного тумана.
И я прочел узоры Аджеми
На плитах мавзолея Тамерлана.
Высоких минаретов острова
Плывут, тоскуя, в мареве заката.
Ковров тебризских пестрая канва
Цветет на старых стенах Самарканда....
Вмурована безмерная тоска
Твоя во плоть промчавшихся столетий.
Чтоб родину узреть издалека,
Так высоко вознес ты минареты.
Стезя творца с безбрежностью слилась,
И тесен мир, и нет скончанья жизни.
Твоих письмен таинственная вязь,
Быть может, весть, летящая к отчизне...
Голоса из музеев. Я ходил по Восточным салонам Эрмитажа. Пора белых ночей подходила к концу. До утра по улицам, площадям Ленинграда гуляли люди. Эта оживленность передавалась и в салоны Эрмитажа.
Музеи требуют тишины, сосредоточенности, но сейчас это невозможно. Правда, в восточном салоне народу было поменьше.
Я переходил из зала в зал в поисках следов древней азербайджанской культуры. Надписи под экспонатами мало что могли сказать, ведь согласно сложившейся, хотя и нелепой традиции даже явные предметы азербайджанской культуры относятся к общеиранской.
Глаза мои рассматривают витрины, а мысли уходят далеко к суровым дням войны, к блокаде Ленинграда. В моей детской памяти отчетливо сохранились рассказы моего дяди, который в войну был в Ленинграде. Рассказывал он о садах, улицах, мостах Ленинграда и еще о зеркальных салонах - о парикмахерских, сплошь состоящих из зеркал. Что еще он мог увидеть в те годы в Ленинграде... Он настойчиво убеждал меня обязательно побывать в Ленинграде. И вот я в Ленинграде, и вижу такие его стороны, такой прекрасный лик Ленинграда, который дяде моему пожалуй, и увидеть не пришлось.
Я хожу по Эрмитажу и, кажется мне, что я слышу глухой голос славного директора Эрмитажа, белобородого, мудрого Иосифа Абгаровича Орбели: "Товарищи! В этом году исполняется 800 лет со дня рождения гениального азербайджанского поэта Низами Гянджеви!" В тот вечер, когда над всем Ленинградом нависла зловещая тень великой беды, в полутемном зале тревожные, усталые ленинградцы внимательно слушали своего белобородого академика, и слова о поэзии Низами, ратовавшей за взаимопонимание и единение между народами, утверждавшей достоинство, разум и величие человека, превращались в волны тепла, согревавшие их в этом холодном помещении. Фашисты пытались задушить Ленинград. Однако город на Неве не переставал петь свою песнь. И в этой трагической, но полной мужества и несгибаемости песне, звучали имя, голос, призыв великого Низами.
Может быть, в этот вечер, когда Орбели, противопоставил разрушительному для подлинной культуры фашизму, свет гуманистических идей Низами, на одном из ленинградских заводов, первая азербайджанская женщина-металлург Гювара внимательно следила за огненной плавкой, выплавляя крепчайшую броневую сталь. Пройдет время. Гювара завоюет на этом заводе большой авторитет и уважение, и прямо на работе, во время тушения неожиданно возникшего пожара, сердце ее внезапно остановится. В кармане у нее сгорит билет, который через несколько часов должен был отправить ее в Баку, на встречу с близкими и родными. В земле Ленинграда будет погребена еще одна из бесчисленных жертв войны.
В тот же миг, когда я представил себе Гювару среди полыхающего огня, в одном из залов музея (кажется, в 48-м) я оказался перед огромной медной чашей, размером едва ли не в высоту стены. Это был один из залов, посвященных Средней Азии. По окружности чаши, в традиционной канве нетрудно было прочесть имя азербайджанского мастера из Тебриза "Абдулазиз Тебризли". Фотографию этого кубка я встречал и в одном из наших изданий. Почему-то по книге он представлялся мне миниатюрным, похожим на миску для мороженого. В действительности, эта посуда с трудом вмещалась в комнату; высотой метр шестьдесят, в диаметре два метра. Когда-то она была отлита азербайджанским мастером по распоряжению Тамерлана. Подарил эту огромную чашу мечети Ходжа Ахмеда Ясеви в городе Туркестане на территории нынешнего Казахстана. Изделие, которое создал мастер из Тебриза уста Абдулазиз, пережило империю Железного Хромца. Я рассматриваю древние узоры древние надписи на этой огромной чаше и во мне возникает благодарное чувство к мастеру, чьи искусные пальцы создавали это волшебство - в душе моей отзывается песнь изящества и красоты, воплощенная им, высокая песнь моего далекого предка из тебризского рода, песнь мудрого зрения и высокого духа!..
* * *
Подростком-пятиклассником я жил в Пушкинском районе у дяди по отцу и учился там в школе. Тогда еще не был построен Шахриярский водоем, и река Балгар-чай часто разливалась.
В тот год река вновь вышла из своих 6ерегов. Рушились подмытые глыбы земли, река вбирала в стремительный поток все, что встречалось на пути и, как щепку, несла их дальше. Воды стали бурого цвета, подобно спекшейся крови, и неслись с невиданными для равнины грохотом. Мосты сразу снесло, как будто и не было; по Шахриярской степи к морю полая вода шла сплошным потоком. Казалось, она врезается в землю все глубже, и если вода будет прибывать, земная твердь расколется как арбуз...
Люди всем миром вели безуспешную борьбу с разъяренной стихией. Хуже всего было то, что на крутом берегу остались со стадом работники фермы, и уже несколько дней они были без пищи и воды. Они что-то кричали с той стороны, но разобрать было невозможно, долетали только отдельные слова.
Как же им помочь - думали-гадали, но выхода так и не находили. Самые сильные мужчины, в том числе и мой дядя, пытались, закручивая, как пращу, забросить на ту сторону узелки со снедью, но ничего не получалось, узелок не долетал до противоположного берега и исчезал в бурлящем потоке. Оставалось ждать, когда прекратится дождь и у нас в низине, и в горах - тогда спадет сель.
На том берегу несчастные животные, коровы, буйволы и те измаялись от дождя, и жалобно мычали. Мучила их боль от невыдоенного вымени, добавляли беспокойство жалобные призывы голодных телят с нашего берега: в исступлении животные метались по берегу.
Женщины стояли у обрыва и голосили от безысходности. Вдруг одна из них вышла вперед: голова ее была обернута платком, как кокошник, - так повязывали голову пожилые кочевницы-терекеме, пояс перетянут черной шалью, стан согнули долгие годы, но глаза сохранили странный, идущий из глубины души свет. Она подошла прямо к кромке воды, повернулась к тому берегу, где наверно была и ее буйволица, и неожиданно запела, запричитала свою монотонную, печальную, полную таинственного смысла песнь. Может быть, она пела эту песнь, когда доила свою буйволицу, прислонившись к ее теплому, пахучему боку, пела, когда подводила буйволенка к соскам буйволицы и попеременно меняла их, а то он, глупыш, не отстанет, не отпустит, вымя полностью не опорожнится, порча его тронет, молоко исчезнет. Женщина все пела и пела свою печальную песнь...
Несколько буйволиц услышали, откликнулись на песню, в волнении задвигали хвостами. Потом одна из них, блестящего, черно-янтарного цвета прорвалась сквозь стадо, подошла к обрыву и, взметая ошметки глины из-под копыт, ринулась в поток...
Люди оцепенели, кому-то показалось, что буйволица сломала ногу, кто-то сказал, что ей не перебороть селя, кто-то добавил: "попадет в водоворот, утонет".
Из потока сначала показались рога буйволицы, потом вся голова, она была повернута вверх, к небу. Крупные глаза буйволицы и широкие ноздри поначалу выражали страх и ужас, но потом буйволица успокоилась и, рассекая поток, поплыла к берегу,
Люди подбадривали ее возгласами: "Так, так, еще, еще!". "Да будет бабка моя жертвой тебе, поднажми!", "Ай да богатырь!". Эти возгласы будто придавали буйволице силы.
Старуха же продолжала свою песнь - может быть, одну из самых древних песен, рожденных скотоводческим обрядом. Скоро из воды показалась грудь буйволицы, а потом и вся она - действительно, богатырь.
Старуха бросилась к своей буйволице, обняла ее не шею, приголубила. Животное в свою очередь своей мок рой головой, мокрыми рогами стало тереться о женщину.
Песнь свою старуха так и не прервала, - про людей она как будто забыла. Привычным жестом она погладила бока буйволицы, потом ее вымя, подвела буйволенка, дала ему вымя, потом сама начала доить буйволицу. Брызнули струи молока, и в гордом взгляде буйволицы появилось удовлетворение, успокоение. Буйволица блаженствовала: близость буйволенка, легкость от опорожняемого вымени, привычное тепло старухи, и песня, песня, к которой она так привыкла, как к воздуху, воде, траве, к своему родному буйволенку.
Через некоторое время к рогам буйволицы приладили большой узелок со съестным и вновь подтолкнули к воде, буйволица по течению, наискосок, поплыла через реку и вышла намного ниже того места" где вошла в воду.
Таково одно из моих воспоминаний о волшебной силе песни...
Из легенд нашего времени. Кто в нашей стране не знает Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии Фармана Салманова? О геологе, открывшем тюменскую нефть, написано множество книг, очерков, статей, сложены стихи, сняты художественные и документальные фильмы, жизнь его стала легендой, дастаном мужества и героизма.
Говоря о Фармане Солманове, я вспоминаю его открытое, гордое лицо. Вновь убеждаюсь, что все мы, все мои товарищи по перу, все деятели искусства в большом долгу перед теми, кого с гордостью называют "бакинский рабочий".
Стальные руки Азербайджана, бакинские рабочие, нефтяники, первыми поднявшие знамя революции не Востоке, всего через семь дней после штурма Зимнего, на протяжении самых тяжелых периодов нашей советской истории гражданской войны, колхозного строительства и первых пятилеток. Отечественной войны - дававшие едва ли не единственную животворную кровь для промышленности, для армии!
В семидесятые годы я прочел в газете информацию о строительстве в Баку памятника "Бакинский рабочий" и поразился тому, что этот памятник предполагалось строить на деньги рабочих, в Баилово.
Во-первых, почему Баилово - подумал я? Памятник бакинским рабочим должен возвышаться в центре Баку, на площади Ленина, там, где все могли бы увидеть или даже в бухте, на длинной эстакаде в море, где сейчас разместилось кафе "Садко", он должен возвышаться как столб огня, факел, колонна сверкающего света. Бакинский рабочий достоин этого! Пусть каждый день, открывая свои окна навстречу солнцу, нам предстает этот памятник.
И памятник этот должен быть построен за счет цены той нефти и газа, которую бакинские нефтяники вливали в индустриальные жилы нашей страны. А не за счет пожертвований, денежной помощи самих нефтяников!
... Воинскую службу я проходил на Апшероне. С места караула были видны нефтяные промыслы. Однажды, в десяти шагах от меня к вышке подъехали двое рабочих на тракторе, смуглые, сред его роста. Один управ-пял трактором и лебедкой. Другой с профессиональной сноровкой закреплял муфту к опущенной в скважину трубе, с помощью лебедки поднимал очередную трубу. "Батюшки!" подумал я. - "Бог знает, какая глубина у этой прорвы. За сколько же дней он справится с трубами". Рабочий же продолжал работать! Безо всяких слов, ритмично, равномерно! Кроме рокота работающего трактора, то усиливающегося, то затихающего, да звона сваливаемых друг на друга металлических труб, все было тихо. Кончилось время караула, и я ушел отдыхать.
Когда я вернулся, то увидел, что штабель труб стал высотой в рост самого рабочего.
Когда вечером я вновь заступил на караул, от штабеля ничего не осталось. Рабочий в том же ритме опускал последние трубы в скважину. Впервые я с такой отчетливостью ощутил, что такое труд нефтяника, "бакинского нефтяника", какой объем работы он выполняет за день. Вот откуда идет мощь бакинского рабочего класса, подумал я.
Позже, когда я посетил Нефтяные Камни, пообщался и сдружился с нефтяниками, я понял, что виденный мною эпизод обычный в их жизни. Смуглые крепкожилые парни на нефтяных промыслах выполняют часто куда более сложную тяжелую работу.
Какими словами, какими эпитетами можно описать беспримерный героизм бакинских нефтяников в тяжелые годы Великой Отечественной войны? Книги и фильмы с них можно перечесть по пальцам. Их труд еще ждет широкого, глубокого художественного проникновения, труд, равный подвигу.
Когда я думаю о драматичной и яркой судьбе одного из первооткрывателей сибирской нефти Фармане Салманове, которому пришлось действовать вопреки приказам и циркулярам, ломать стереотипные представления и, опираясь на творческую интуицию, круто изменить направление поиска, а потом с волнением, напряженной тревогой, ожидать результата проходки, наконец увидеть первый нефтяной фонтан в Тюмени, - мне этот фонтан видится апофеозом труда, рукотворным гимном человека-творца.
Каждый поет на свой лад Родину. Иной трубит во всеуслышание, а другой предпочитает тихую исповедь. Для одних это выстраданное признание, для других - преходящий эпатаж...
В сердце у каждого из нас есть живая карта Родины. Я хочу говорить об Отечестве, простирающемся в моем сердце! Об Азербайджане, который я знаю, вижу, чувствую и люблю.
Не претендую на открытие Америки, не задаюсь целью возвеличить славу земли моей. Вся планета наша, как есть, на виду. И Азербайджан не нуждается в моем славословии. Я не гонюсь и за дотошной научной точностью. Говорю только о тех вещах, в которые верую всем сердцем!
ДОВОД И ЧУВСТВО
Говорю о тех вещах, в которые верую всем сердцем!
После долгих бесед с моим знакомым историком я понял одну истину: он "реалист", он верит только в ясные неопровержимые доказательства, его истина - факт; я же истину чувствую, переживаю!
Черепок, найденный во время раскопок, или металлическая монета подчас подсказывают ученому направление, версию, в которой могут быть задействованы целые страны, изменены границы!
Попробуй убедить его, что это еще не истина, эта монета могла выпасть из кармана предводителя караванов и только запутать исследователя...
История должна быть и истиной переживаний, истиной чувств.
Конечно, любительство не может заменить науку.
Однако негоже обламывать поэтические крылья истории.
Истина - богаче, живее и многообразнее, чем ее представляют иные научные книги.
... Мой друг редактор, прочтя часть моей книги, сказал: "Ты забыл указать источники..."
Я не удержался от улыбки.
Разве нужно указывать источник любви к Родине, любви к отцу и матери, любви к своему очагу? Я же не диссертацию пишу!