В Крым, что ли, махнуть?..
* * *
– Василий, скажи пожалуйста, что это тебя потянуло в официоз?
– Деньги были нужны.
– А если серьезно?
– А если серьезно, то они мне и сейчас нужны.
– Сколько же тебе нужно денег? Только не отвечай, как Шура Балаганов...
– Не отвечу. Мне нужно значительно больше, чем Шуре.
– Зачем же?
– Яхту купить.
– Какую яхту?
– Яхта под названием «Пошли все на хрен». Плавать на ней в нейтральных водах. И на звезды смотреть.
– Хорошо... Василий, а что ты думаешь вообще о роке? Меняется ли он у нас? И насчет Григоровича – он же был, так сказать, одним из первых рокеров, а теперь стал почти эстрадным артистом...
– Отчечественный рок всегда воспринимался как музыка протеста. А когда исчезло то, против чего был протест, – тут року и кранты пришли. Потому что настало время переводить рок на уровень высокой музыки. А с этим в России беда. Рок для нас чужд. Как чужд французам и немцам. Рок создавался внутри англоязычной среды. Там он и умрет. А насчет Григоровича – на самом деле он не был первым русским рокером.
– А кто был?
– Мусоргский.
– Ты любишь классику?
– Да. Очень.
– Литературу тоже классическую?
– Исключительно.
– Твой любимый литературный персонаж?
– Еврейская девушка Любочка Каксон.
– Кто?!
– Ну, помнишь, Яша, песня есть такая классическая. «А Любовь Каксон стороной прошла».
– Хм... Ясно. Скажи, если тебе так нравится еврейская девушка, хи-хи, Любочка, то что тебя так привлекает в славянской теме? В твоих новых песнях явственно прослеживается...
– А фиг его знает. Ничего меня особо не привлекает. Я пою то, что чувствую. И как чувствую. Портвейна дай, а? В горле пересохло.
– Последний вопрос. Как ты назовешь своего будущего сына? Или дочь? Вообще, какие у тебя любимые имена?..
– Гитлеркапут.
– Как-как?
– Гитлеркапут. Если у меня родится сын, я назову его Гитлеркапут. А что – очень патриотично. В духе времени и истории нашей страны. Гитлеркапут Васильевич Леков. А?
* * *
Где-то в глубинах космоса, в абсолютной тишине, среди светящихся шлейфов ионизированного газа беззвучно умирала звезда.
Вакуум был в этой области исключительно богат, породив обширные водородные облака, что протянулись на десятки световых лет.
Сквозь облака пробегали гравитационные волны, тревожа атомы водорода и подталкивая их друг к другу, создавая сингулярности. То тут, то там плотность водорода становилась больше. Другая случайная волна вскоре разрушала сингулярность, отгоняла атомы один от другого. Или не разрушала...
Волна кайфа все нарастала, обволакивая и унося куда-то...
...Когда плотность и масса сингулярности достигали некоторого предела, сингулярность, собственно, переставала был сингулярностью. Точнее, не переставала быть, а теряла право так называться. По достижении критического предела сингулярность становилась протозималью, гравитационное притяжение которой стягивало к себе вещество из периферийных районов облака. Постепенно формировалась протозвезда...
Тишина. Лишь ритмический шорох дыхания.
Хорошее слово: ПРОТОЗВЕЗДА. PROTOSTAR. Многозначительное. Протозвезда экрана. Голливудская протозвезда. Рок-протозвезда. Мы все – прото-. Потому что звездами будут те, кто придет после нас.
...Давление внутри протозвезды нарастало. Нарастала и температура. Молекулярная фаза. Металлическая фаза. Температура повышается. И вот наконец – реакция термоядерного синтеза. Родилась звезда...
Чей-то голос – искаженный, будто воспроизводимый на малой скорости, и оглушительно громкий, бьющий по ушам...
Леков приоткрыл глаза. Он сидел. Под спиной было что-то жесткое.
– Ты кто?
– А ты где? – вопросом на вопрос.
– Маркиза?
– Нет, блин, папа римский. Козел ты, Васька.
– А ты чего тут делаешь?
– Ничего себе! – возмутилась Маркиза. – Он еще спрашивает!
Леков пошевелился. Под пальцами тихо зазвенела струна. Он сидел на полу, застланном газетами, привалившись к заляпанной известью стремянке. На коленях у Лекова лежала гитара.
– Хорош, – хмыкнула Маркиза. Она устроилась на диване и оттуда наблюдала за Лековым.
– И давно я тут? – спросил Леков.
– Порядком. Звонок в дверь – ты. Двух слов связать не можешь. Стоишь, как столб, лыбишься тупо. Потом зашел, гитару взял и на пол сел. Я тебе говорю, куда, мудило, грязно там. Побелка, не видишь, что ли. А тебе все по барабану. Сидишь, наигрываешь что-то. Потом перестанешь, а потом снова наигрываешь. Чем это ты так?
– А фиг знает, – беззаботно отозвался Леков. – Колеса какие-то. Уносит с них классно.
– Уносит его, козла. Стадникова знает, куда ты поперся?
– Не-а. Я и сам не знал. – Леков усмехнулся. – Ладно, хорош трендеть. Жить надо на полную катушку.
– На хуюшку. Знаешь, что я тебе, Васька, скажу. Ты попросту жизни боишься. Отсюда все твои половецкие пляски. Выкрутасы идиотские.
– Скажешь тоже. – Леков помотал головой. Подташнивало. Перед глазами все плыло.
– А хрена лысого тут говорить. Это же видно.
– А ты сама-то не боишься? – Леков с усилием отлепился от стремянки и встал. Качнулся.
– Тоже боюсь. Жизнь – страшная штука. Но я себя в руках держу. А ты – нет. И в этом разница между нами. – Маркиза сурово обхватила руками колени.
– А чего ты тогда после сейшена так быстро свалила? Погудели бы вместе.
– С тобой после сейшака только и гудеть было. Тебя же с квартиры той до автобусной остановки волоком тащить пришлось. – Маркиза хмыкнула. – Правда, мне это в тему вышло. Я тебя на этого здорового погрузила, как его, Ихтиандра, а сама скипнула.
– А чего скипнула-то?
– Да он клеиться ко мне начал с недетской силой. А мне не в кайф вдруг все стало. Кстати, ты за эти свои гастроли с Лукашиной бабок-то огреб?
– Огреб.
– Стало быть, насос ты теперь?
– Я отсос, а не насос. Я должен до сих пор.
– Ну, у тебя и долги... А кому должен?
– В том числе и Ихтиандру этому...
– То-то он очень недоволен был, что ему тебя тащить пришлось. Ты его еще и облевал под завязку.
– Я бы их всех облевал. Весь этот шоу-бизнес.
– Слышь, Васька, а что ты там про звезды бормотал? Ну уж очень заумное втюхивал. Сидишь тут, бормочешь. То ли со мной разговариваешь, то ли сам с собой. Ну я тоже поддакиваю. Знаешь, если с пьяными разговаривать, они быстрее в себя приходят. Точно тебе говорю. Я по себе это знаю.
Леков пожал плечами.
– А пес его знает. Я помню, что ли. Снилось что-то.
– Ты про бытийную массу все бубнил. А что это такое? Леков провел пальцами по струнам гитары. Поморщился отчего-то.
– У людей масса есть.
– Открыл Америку, – хмыкнула Маркиза.
– Да нет, не та, которая помидоры давит, если на них жопой сесть. Другая. Вот ты можешь изменить судьбу другого человека?
– Как два пальца, – заржала Маркиза. – Да я, знаешь...
– Нет, ты не врубилась. Вот ты прешь по жизни своим путем, своей траекторией, а траектории других людей, если они поблизости от тебя оказываются, меняются. Или твоя меняется.
– И это все? – разочарованно протянула Маркиза. – А я-то думала... Нет, Васька, мудак ты. Тренькал бы на своей гитаре, а в философию не лез.
– Ты опять не въехала. – Леков сморщился. – Вот взять, к примеру, Ленина. У него бытийная масса была очень большая. Он вон сколько траекторий изменил.
– Ну и к чему ты клонишь?
– К звездам. Они горят лишь благодаря своей массе. Водород сжимается, разогревается, возникает термоядерная реакция. Чем больше масса, тем он сильнее разогревается, тем быстрее выгорает, тем ярче горит звезда. И тем короче живет.
– Не сильна я в этих делах! – вдруг рассердилась Маркиза. – Жить надо на полную катушку, а не заморачиваться. Меньше колес надо жрать. Ленин твой, он вон не очень-то мало жил.
– Во-от, – протянул Леков. – Тут-то и суть. В звезде накапливается гелий. Если не хватит массы, то здесь и песец. А если масса большая, то загорается и гелий. Только это уже другой период в жизни звезды. И так далее. Через кризисы. Что ты понимаешь в Ленине?
– Тоже мне историк партии выискался! Стало быть, ты мне хочешь впарить...
– Ага, – сказал Леков и провел ногтем по шестой, басовой струне, издав неприятный скрипящий звук. Он усмехнулся. – Именно. Люди – они, как звезды, блин.
– Заколебал ты меня, Васька, со своими водородами-гелиями. Слушай, а ты что, уже перед сейшаком колес обожрался? Етти твою мать, уж от тебя я такого не ожидала. Хрена лысого ты байду эту дешевую воткнул? Ну «Дроздов» этих долбаных. Я, блин, по «Маяку» в «Рабочий полдень» их чуть ли не каждый день слышу. Слушай, Леков, а может, ты ссучился уже, а? Ты, Васька, им можешь не говорить, коль стесняешься. Но мне – старому боевому, так сказать, товарищу скажи: ты часом ИМ не продался?
– Мои дрозды не полевые.
– А какие? – с издевкой спросила Маркиза.
– Да так, – уклончиво сказал Леков. – Слышала, может быть: поверье такое было у славян старинное – будто бы души умерших похожи на птиц. Или птицами и являются.
– И что же, ты, Васька, птицей намылился заделаться? Воробышком? Или нет, дроздом. А Стадникова твоя как к этому относится? Или на пару по веткам скакать станете – прыг-прыг, чик-чирик?
Леков хмыкнул.
– Ты чего ржешь?
– Тебя птицей представил.
– А какая же я, по-твоему, птица? – Маркиза потянулась.
– Оомимидзуку, – сказал Леков.
– Ча-аво? – не поняла Маркиза.
– Это филин так по-японски называется. Он там поменьше наших и вопит попронзительнее. В зоопарк сходи, посмотри.
– Филин – он мужчина, – мотнула головой Маркиза.
– Ну-ну. – Леков снова извлек из гитары скрежещущий звук. – А на яйцах кто, по-твоему, сидит? Сова?
– Сова – это сова. Филин – это филин. Ты мне мозги не пудри, Леков. Обожрался колес и гонишь. Сиди на яйцах ровно, оомимидзуку. Не, а ты точно уверен насчет этого поверья? Жутко как-то. У меня вон птицы часто на подоконник садятся. И несколько раз даже в дом залетали, представляешь? Последний раз синица была. Я ее в конце концов поймала.
– Вестница смерти, – заметил Леков. – А как ты определила, что это синица? Синица, а не какая-нибудь другая птица?
– Да синяя просто, опухшая, дрожащая. Ну кто же, как не синица.
– Точно, – озадаченно протянул Леков. – Видно, не просто ей было, птице этой – синице. И так вот и залетела?
– Да вот, не поверишь. Я тут себе сижу, пиццу мастерю, сковородочку уже поставила, водички в нее налила, стою озираюсь – чего бы туда бросить? Открытую банку килек в томате нашла. Хорошо, думаю, важный ингредиент. Зашипели они на сковородочке, вдохновили меня. Туда же – черствый хлеб, туда же – унылую прядь увядшей петрушки. Туда же – льда из холодильника наковыряла. Там мясо когда-то лежало, лед его запах впитал, пусть отдает. Туда же – витамин С, несколько шариков нашла, чтоб цинга мне последние зубы не выела. И только мяса не было в пицце той. Но вкус мяса я бы представила, у меня фантазия богатая. А тут – хрясь, трах-бам – синица обторчанная влетает. Чуть с ног не сшибла.
– Вечно ты, Маркиза, с твоим morbid fascination.
– С твоей, – поправила Маркиза. – С твоей fascination. А что мне делать, ежели я по жизни такая, мрачно-завороженная. Пицца-то остыла уже, поди.
– Да ладно, холодная сойдет. Тащи.
Маркиза вздохнула и встала с дивана. Прошла на кухню, шаркая стоптаными тапками. Вернулась с маленькой сковородочкой в руках.
– На, жри, – сказала она. – Помни мою доброту. И вилку, кстати, возьми.
– Нуте-с, нуте-с, – бодро сказал Леков, приняв сковородочку. Не вставая, дотянулся до валявшейся неподалеку вилки. – Слушай, а маловато будет.
– Да что вы, что вы, – хозяйка зарделась. – Скажете тоже. Да вы, кушайте, кушайте.
Ах, ну до чего они были хороши – дрозды по-нормандски. Съедаешь – и не замечаешь. Будто снетки.
Будто снетки! Снеток – это вобла, которая размером не вышла. А вобла там и рядом не лежала. Там иная прельстительница лежала – обитательница проточных вод форель, чье мясо так нежно и тает на языке. А после форели как славно откушать грудку королевского пингвина по-эквадорски, с соусом «Либертад».
Умница, Маркиза! Нет конца твоей пицце.
– Ты ешь?
– Ем.
– Спасибо. Вилка выскакивает из потной руки, но так вкусно все, так вкусно...
Как в этой сковородочке все умещается? Цапнул вилкой, и – на тебе – ухо дикого осла, вагриуса по-бразильски. Цапнул в другой раз – глядь, а это и не вилка вовсе, а ложка, и в ложке той красная икра, или борщ холодный – хлебай – не хочу.
Нет сил уже есть. А надо. Потому что fascination, потому что не оторваться.
Цап вилкой – что на этот раз? Ого – мясо белого медведя, на правительственной антарктической станции специально откормленного медом на убой, – Вавилов лично рамки с сотами привозил. И жрал медведь тот мед, давился им, тошнило его. Не хочу, говорил медведь, мед твой вонючий. Жри, говорил Вавилов, жри – надо. И жрал медведь... Пора остановиться. Переедание вредно сказывается на жизнедеятельности организма.
– А что же вы всухомятку-то кушаете? – напевный голос хозяйки. – Вот, не желаете ли отпробовать? «Агдам» урожая 1917 года.
[13] Дешевка!
И Гийом мудак. Хоть и не пидор. Сыграл в игры патриотов. Калекой остался.
А фосген пахнет свежим сеном. Об этом еще Олдингтон написал.
Дадаисты, мать их так, спускали батистовые кружевные панталоны своих шлюх, вонзали ses baguettes magiques, ну, у кого что было, в вялую плоть, а потом бежали листовки разбрасывать, в кафешках ураганить... А девушки-то, девушки?
Девушки ждали дадаистов, чистили перышки, стирали заблеванные манишки своих героев и ждали.
Уже тогда они были мертвы. Уже тогда, когда ураганили в кафешках и перли девок. Все они были мертвы. Война не затронула Швейцарию. Так написано во всех энциклопедиях.
Затронула.
Все они умерли. Они умерли, сидя за столами в своих кафешках, они умерли в постелях на полотняных дешевых простынях.
Фосген пахнет свежим сеном.
Каучук шел в Европу. Европа воевала. В Белеме[14] зарабатывали деньги. В Белеме пел Карузо, и белье его отправляли стирать в Париж. Те, кто победней, отправляли свое белье в Лиссабон. Так и жили.
А дада квасили в своих сраных кафешках. Забив болт. Дезертиры. Суки.
* * *
Мишунин перенес центр тяжести с правой ноги на левую.
Стоять еще десять минут.
Суки, дадаисты. Им бы так проторчать на Красной площади. Им бы на рожи эти поглядеть. Под вспышками долбаных «Кодаков». Посмотрел бы я на вас...
Все они умерли. Как писал Фолкнер – «Все они мертвы, эти старые пилоты».
Я стою здесь. Я дал присягу. Я знаю, что придут на мое место салаги, которых будут учить так же, как меня учили, я знаю, что я охраняю труп, что я охраняю то, что никому уже не нужно, но я буду стоять здесь ровно столько, сколько приказано. Буду. Потому что до дембеля мне тридцать восемь дней. Потому что через тридцать восемь дней – болт на все!
* * *
Фосген пахнет свежим сеном. Война не затронула Швейцарию.
Кружка холодного пива в короткой руке, кафе на берегу озера, шляпа, черный костюм и толстожопые швейцарские официантки. Господин с не по-швейцарски раскосыми глазами. Сидит и божоле жрет. Деньгами не делится, падла. Бородка, лысинка, но вполне симпатичный мужчина. Очень только закомплексованный.
Когда Иоганна к нему подскочила, да на лысине след помады оставила, аж вздрогнул нездешний мужичок. А, кстати, откуда ты, человече?
– Он по-польски вроде говорит, – сказала Иоганна.
– Может, русский?
– Nein.[15]
Сука – голубь. Надо же было так выбрать место, чтобы прямо мне на сапог. Блямбу такую посадил во время караула. И чего теперь? А ничего. Стоять, терпеть.
Мишунин хотел моргнуть. Ничто так не вырабатывает патриотизм, как служение в РПК. Достоинство. Отвага. Честь, ум и совесть. С кем ты в разведку, мать твою, пошкандыбаешь, как не с солдатами РПК? Мы же вымуштрованы, мы же отточены, как кинжалы, мы же по росту выстроены, мы же все русские, как на подбор, взять хотя бы сержанта Бронштейна – русский профиль, красавец-мужчина, хоть в роли Добрыни Никитича снимай. Все мы здесь русские. Все – красавцы. Рота почетного караула.
Фосген. Что такое фосген? Мы напридумывали столько разных формул, мы в этом смысле впереди планеты всей. Какой там, на хрен, фосген? Не запугаешь нас фосгеном.
* * *
– И по-французски, и по-немецки, – осторожно ответил господин в шляпе. – И по-польски чуть-чуть. Присаживайтесь. Проше, пани, паньство...
Короткие пальцы господина в шляпе забарабанили по столу.
– Что кушать будете?
Жан был на кокаине. Патрик был на понтах. А Иоганна просто была при них – при Жане да при Патрике.
– Assiez-vous[16], – недружелюбно кивнул господин в шляпе.
– Bonjour, – пробурчал Жан, валясь на стул напротив господина.
Владимира Ильича провести было трудно. Особенно таким придуркам, как эти трое. Он давно научился пользоваться боковым зрением, он спиной умел чувствовать опасность – он всегда от шпиков уходил, без беготни, без одышки, без пота на лице. С детства овладел этим искусством. В критические моменты вспоминалась ему дырка в заборе пьяницы-Лекова, инспектора путей сообщения. Таких дырок везде полно. Нужно только уметь их замечать. Или тебе двор проходной, или трамвай, от остановки отъезжающий, – те же дырки лековские.
Тощий в черном зашел за спину Ульянова и встал столбом, думая, что господин его не видит. Прекрасно его видел Владимир Ильич, спиной видел! Шутники, мать их. Нет, нужно уходить отсюда. Нужно очередную дырку в заборе искать.
– Господин хороший, проставились бы вином жертвам последней войны, – сказала тощенькая.
Она уже сидела на коленях у своего хахаля в попугайском наряде, который икнул и лениво пояснил:
– Сами мы не местные.
Владимир Ильич посмотрел на тощенькую с еще большим интересом. Вроде правильно говорит по-немецки, все нормально. Только выговор странно-рязанский. Отчетливо рязанский. Или эльзасский? Совсем запутала она Владимира Ильича, совсем смутила его взглядом зеленых ехидных глаз, игрой ямочек на щеках, странно, как на этих ввалившихся щеках еще и ямочки образовывались, а были ведь! Губы шевелятся, язычок высовывается. А этот, в черном, все сзади стоит, помалкивает.
«Вина им, что ли, купить, чтобы отвязались? – подумал Владимир Ильич. – Но, однако, как она соблазнительна! Что бы Саша сделал на моем месте, интересно?»
– А какого бы вина вы хотели, уважаемые? – спросил Владимир Ильич, решив потянуть время.
– Маркиза! – неожиданным басом грохнул из-за спины Владимира Ильича верзила в черном. – Маркиза! Какого бы мы с тобой вайна хотели сейчас дерябнуть, а?
– А какое нам господин хороший нальет, такого и дерябнем, – нагло глядя в глаза Владимиру Ильичу, ответствовала Маркиза. – Ну что, гражданин, угостишь даму «Агдамом» урожая 1917 года?
«Нет, не нравится она мне, – окончательно решил про себя Владимир Ильич, вздрогнув от слова «гражданин». – Наденька хоть и приелась, а все лучше, чем эта вобла сушеная. Да и наглая какая, откуда такие только берутся? «Агдаму» ей подавай! Мне и самому «Агдам» не по карману, только читать про него доводилось. Что уж о простом народе русском говорить? Этим французикам все легко достается, а нам, россиянам, – кукиш с маслом! Все с великими трудностями. Князья да графья только в России такие вина могут потреблять. Ну, ничего. Вот, когда свершится, когда лопнет терпение народное, когда рабочий схватит за руку колхозницу и сольется с ней в праведном гневе, вот тогда все «Агдамом» упьемся! Но этих подонков, – Владимир Ильич боязливо покосился на развязную троицу, – этих подонков тогда уже не будет. Истребим! Под корень вырвем! Поганым железом и каленой метлой... В землю вобьем, из-под земли достанем, четвертуем, останки закуем в кандалы и положим в Петропавловские казематы экскурсантам в назидание».
– Заказ делать будем или c’est que c’est? – раздраженным фальцетом пропел над ухом Владимира Ильича гарсон № 2[17].
– Нет, – с присущей ему в определенные поворотные моменты истории суровостью ответил Владимир Ильич. – Я – пас!
– Какой еще пас? – удивилась Маркиза. – Кому – «пас»? Ой, а вы за кого болеете? За «Спартак»? Или за «Зенит»? За неправильный ответ тут же урою. Ну?
– Пас, – промямлил Владимир Ильич.
– Вот я тебе сейчас дам – «пас», – угрожающе прошипел тот, что стоял слева и сзади. Он положил на плечо Владимиру Ильичу холодную, костлявую руку. – «Агдам» ставить будешь?