Прохожие смотрели на гордо шагающих друзей без одобрения, иные даже что-то бормотали сквозь зубы, судя по всему, поругивались, однако, встретившись с молодыми людьми взглядами, глаза отводили и ругательства проглатывали.

* * *

– Приподнимемся. Игорь Куйбышев пнул ногой туго набитый рюкзак.

– Надо думать. Царев взвесил на руке второй, крякнул от натуги и аккуратно поставил зеленый брезентовый мешок на асфальт.

– Давай, лови тачку. Ихтиандр бодро шагнул на проезжую часть и поднял руку.

– Стремак, вообще-то, – сказал Царев, засовывая в рот папиросу.

– Никакого стремака. Чувак, ты видел мою ксиву?

– Ну и какой понт? Если повяжут, что ты им будешь вешать? Что конфисковал у фарцы пятьдесят пар штанов и два видика? Все, кранты. Прощай, табаш. И с Сулей разбираться потом всю жизнь. Да он просто грохнет и все. И не будет разбираться. Такие бабки...

– Для него это не ох, какие большие бабки.

– Да брось ты, Игорь, бабки есть бабки. Нормальные бабки. – Царев пнул ногой рюкзак. – За такие бабки нужно пахать и пахать. Так что, давай, Игорь, как-то это...

– Руки вверх!

Резкий голос, врезавшийся хоть и в слегка напряженную по смыслу, но ленивую по выразительности беседу приятелей, заставил их оглянуться. У дверей кафе «Роза», откуда только что вышли Царев и Ихтиандр, нагруженные рюкзаками, стоял Василий Леков.

– Е-мое, – выдохнул Ихтиандр. – Ну ты даешь, Василий... Слушай, а что случилось? Свадьба, что ли, у тебя? Узнать нельзя! Заматерел... Костюмчик-то чей?

Василий Леков усмехнулся. Костюм его – синий, двубортный, свеженький, словно только что снятый с вешалки хорошего магазина, явно нравился Ихтиандру. Близкие друзья Куйбышева знали о том, что он обожает костюмы, но, предпочитая исключительно «фирму» и декларируя презрение к отечественной легкой промышленности – в том числе и к вещам, пошитым в ателье, – он долгие годы не мог одеться, по его выражению, «солидно».

Среди бесконечного потока импортных вещей, который проносился через квартиру Куйбышева, больше напоминающую склад готовой продукции, нежели жилое помещение, и откуда он время от времени выуживал что-нибудь и для себя, костюмы, конечно, попадались. Но ни разу не случилось так, чтобы хороший финский, немецкий или даже английский костюм – модный, добротный, дорогой и прочая и прочая – сидел на Ихтиандре должным образом, и чтобы Куйбышев не выглядел бы, надев заграничное солидное изделие, нелепым и смешным. Пиджаки иной раз были ему даже великоваты, но при этом выглядели на Куйбышеве словно кургузые детские курточки. Это было парадоксально, это казалось невероятным, но любого размера и фасона пиджак, который до примерки, казалось бы, мог служить Куйбышеву в качестве пальто, будучи напялен на мощное тело Игоря тут же начинал морщиться, перекашиваться, одни пуговицы не лезли в петли, другие застегивались с легкостью, но полы пиджака, которые эти пуговицы призваны были удерживать и расправлять, безобразно болтались и наводили на мысль о каких-то страшных физических изъянах, имеющихся на теле Ихтиандра, кошмар, одним словом.

С брюками дело обстояло еще хуже.

Игорь Куйбышев, при всей своей стати, имел слегка искривленный позвоночник. Вследствие этого, одна нога его была не то чтобы короче другой, но пояс всегда сидел на его животе слегка косо. Результат этого несчастья являлся для Ихтиандра постоянной, сопровождающей его всю жизнь трагедией.

С раннего детства, со школьной скамьи, а точнее, не с самой скамьи, а со всяких культпоходов – в кино, в театр, в музей, куда там еще водила классная руководительница своих подопечных, – Игорь Куйбышев испытывал мучительное чувство стыда – высказать его было нельзя, ибо стыд этот был вызван косыми взглядами девчонок на его ноги.

Ну не признаешься же, в самом деле, надежным, веселым и боевым своим товарищам в том, что какие-то девчонки заставляют страдать, страдать по-настоящему, едва ли до слез не доводить своими кривыми ухмылочками и перешептываниями. Слава Богу, он еще не слышал того, что говорили друг дружке на ушко одноклассницы, поглядывая на обшлага форменных брюк Игорька Куйбышева.

А он и был для всех Игорьком – добрым, веселым, отзывчивым парнем, этаким толстячком-симпатягой, настолько симпатягой, что друзья даже не дразнили его «жиртрестом», – впрочем, Игорек всегда умел за себя постоять и запросто мог ответить на это страшное оскорбление такой же страшной оплеухой, что и проделывал пару раз с незнакомцами из соседних школ, которые, по незнанию, отнеслись было к Игорьку неуважительно.

Однако оплеухи Куйбышев навешивал пацанам беззлобно, просто потому, что так было надо, так велел поступать неписаный школьный кодекс чести. Но брюки – мелочь, ерунда, ничтожная совершенно вещь, – брюки были для Куйбышева ударом ниже пояса, были его вечным кошмаром и проклятием.

Каждый раз покупка новой школьной формы или просто «брючек», как называла этот элемент одежды мама, была для Куйбышева акцией, в которой смешивались надежда и отчаяние. Надежда на то, что он, возможно, наконец-то приобретет достойный вид и над ним уже не будут потешаться одноклассницы, да и, возможно, одноклассники. Парни, правда, в открытую не говорили – не принято было среди пацанов уделять внимание таким мелочам, как одежда. Мужчина ведь не из-за одежды считается мужиком – подумаешь, большое дело, дырка на рубашке или грязь на ботинках. Нет, парень должен быть смелым, сильным, ловким... Но стоило Куйбышеву выйти к доске, чтобы решить задачку, ответить на вопрос, прочитать стихотворение или сделать что-нибудь еще в этом роде, мысли его начинали путаться, Игорь краснел, переминался с ноги на ногу, думая только об одном – как бы встать так, чтобы левая брючина оказалась одной длины с правой.

Да, так уж сидели на Куйбышеве любые штаны – пояс перекошен, одна лодыжка обнажена, вторая – прикрыта добротной тканью, собственно говоря, как и подобает.

В метро Игорек старался не садиться на мягкую, всегда теплую, обшитую дерматином вагонную лавочку – в положении «сидя» левая брючина задиралась уже совершенно неприлично, правая же вела себя при этом как положено, и маленькому Куйбышеву казалось, что вид он имеет уже совершенно идиотский.

С годами положение Игоря усугублялось. Игры в снежки, в «войнушку», праздники, в которые превращались школьные ежемесячные сборы макулатуры и металлолома, ушли в прошлое. С возрастом появлялись у школяров новые интересы, увлечения и пристрастия. Небрежность в одежде теперь считалась делом недостойным и едва ли не стыдным. Обращать внимание на девчонок стало не то что неприлично, как прежде, всего пару лет назад, а просто-напросто обязательно. Неважно было, нравится тебе кто-то из одноклассниц или нет, – ты обязан был иметь «зазнобу», и, в идеале, она должна была отвечать тебе взаимностью. Если же нет – по крайней мере, ты должен был ухаживать за ней, добиваться признания и делиться своими победами и поражениями с товарищами по несчастью (счастью) в первой Большой и Светлой Любви.

А попробуй, поухаживай, если у тебя одна штанина короче другой. Смех один, а не ухаживание.

В моду вошли брюки-клеш, вернее, они из нее, моды-то, и не выходили, просто время пришло одноклассникам Игорька приобщиться к началам светской жизни, хоть и искаженной до безобразия, гротескной, но, тем не менее... Ребята, один за другим, стали приходить в школу в штанах с «клиньями» – сами распарывали дома по швам, вставляли в брючины кусочки ткани из старых, детских своих школьных костюмчиков (родители не выбрасывали старые вещи – тряпки в доме всегда нужны) – и, к неудовольствию и негодованию учителей, подметали школьные коридоры широченными и длиннющими (особый шик был, если обшлага брюк волочились по полу, начисто скрывая ботинки или тапочки) «колоколами».

Игорек с помощью Кольки, соседа по парте и самого преданного друга, у которого вдобавок ко всем его достоинствам (и отличник, и спортсмен, и аккуратист, каких мало) открылся вдруг портновский талант, соорудил себе брюки такой ширины, что когда он заявился в них на урок, в классе наступила такая тишина, какая случалась только при неожиданном появлении на уроке директрисы – великой и ужасной Марии Семеновны. Мария Семеновна, несущая на голове башню из выкрашенных в фиолетовый цвет волос, облаченная в синий строгий костюм (прямая строгая юбка и пиджак, наводящий на мысль о Генеральном Штабе, Ставке Главнокомандующего, Курской дуге и Сталинградской битве) – Мария Семеновна обладала удивительным свойством возникать в самых неожиданных местах, словно мгновенно соткавшись из пустоты, и тем самым вызывала у учеников 525-й средней школы почти мистический ужас.

Она запросто могла появиться в мужском туалете, материализовавшись из клубов синего дыма, – старшеклассники успевали выкурить за десятиминутную перемену по три сигареты, чтобы уж наверняка почувствовать себя взрослыми и независимыми. Мария Семеновна ничуть не стеснялась подростков, замерших над писсуарами, то есть тех редких недотеп, которые использовали туалет по прямому назначению.

Она вырастала за спинами юношей, пускающих кольца вонючего, тяжелого дыма (папиросы «Беломорканал», болгарские «Стюардесса» и «Шипка» – чудовищный коктейль каких-то подземных запахов наполнял туалет), и молча взирала на проштрафившихся подопечных. Скабрезные, грубые, не изящно, но отвратительно-матерные анекдоты, которые можно услышать только из уст окончательно спившихся безграмотных нищих и подростков с неоформившимся самосознанием, замирали на полуслове, и облако душной, тяжелой тишины расползалось по туалету. Даже журчание детской мочи в писсуарах стихало – вероятно, приличных, некурящих и не ругающихся матом учеников настигали спазмы, делающие невозможным даже отправление естественных потребностей.

Вот такая тишина повисла в классе, когда ученики, классная руководительница и – да, да, очень кстати оказалось, что с ней, с руководительницей, как раз беседовала директриса – Мария Семеновна увидели вошедшего Игорька Куйбышева в новых, совершенно невероятных брюках.

На уроке Игорю так и не удалось поприсутствовать, и брюки эти он больше в школу не надевал. Мария Семеновна тут же отправила его домой переодеваться, он переоделся, вернулся к следующему уроку, но на этом неприятности Куйбышева не закончились. Оказалось, что никакой клеш его не спасет от привычного уже позора, – вечером Игорь вышел на улицу, все-таки напялив на себя криминальную обнову, но когда он, вместе с товарищами усевшись на лавочку и вытащив из внутреннего кармана школьного пиджака пачку «Шипки», мельком посмотрел на свои ноги, то выронил зажженную спичку. Роскошные «клеши» повторили ту же пакость, что и старые школьные брючки – левая штанина уехала наверх, до неприличия обнажив голень. Мало того – на фоне развевающегося суконного «колокола» голень Куйбышева являла собой зрелище не то чтобы смешное, а просто жалкое. Она была тонкой, бледной, хилой – не нога, а просто рудимент какой-то, отмирающий за ненадобностью орган.

Игорь комплексовал до тех пор, пока не купил свои первые джинсы. Американская рабочая одежда преобразила его чудесным образом – длинные не по размеру штанины можно было подвернуть таким образом, что физический недостаток Куйбышева, испортивший ему столько крови и, к слову сказать, заметно снизивший успеваемость ученика, для окружающих перестал существовать.

Но Куйбышев по-прежнему продолжал завидовать ладным мужчинам в хороших пиджаках и брюках, лелея тайную мечту когда-нибудь, как-нибудь, неким чудесным образом раздобыть себе такой костюм, надев который не нужно будет засовывать левую руку в брючный карман и тянуть его вниз, чтобы хоть как-то выправить положение, чтобы не выглядеть уродом, чтобы не казаться нелепым «совком».

А тут – на тебе – Васька Леков, который не признавал никакой другой одежды, кроме футболок, потертых джинсов и старых, разношенных кед, вдруг наряжен, как какой-нибудь инструктор районного комитета комсомола.

– Ну ты дал, – покачал головой Царев. – Откуда такой?

– Меняю имидж, – Леков хитро усмехнулся, при этом его широкое красивое лицо покрылось сеточкой мелких морщин. Царев, считавшийся близким приятелем Лекова, всегда удивлялся тому, как это молодое, пышущее здоровьем лицо Васьки вдруг мгновенно может приобрести совершенно старческое выражение, сморщиться, как будто уменьшаясь в размерах, заостриться, побледнеть. При этом глаза Лекова, голубые, яркие, гасли, тускнели, ресницы начинали дрожать, губы неприятно шевелиться, да и сам он вдруг начинал сутулиться, делаясь как будто ниже ростом. Правда, эти странные метаморфозы замечали далеко не все, ибо превращение молодого красивого парня в неопрятного старика длилось не более секунды, а через миг снова перед взором собеседника представал прежний Васька Леков – пьяница, бабник, жизнелюб и отличный музыкант.

Вот и сейчас Царев успел заметить быструю смену выражения лица своего товарища – словно примерил Леков маску, доселе спрятанную за спиной, провел ею перед своим лицом и снова убрал. Не понравилась, должно быть.

– Меняю имидж, – повторил Василий. – Не бухаю больше. Как выгляжу? Нравится?

– Ничего, – с достоинством заметил Ихтиандр. – Неплохо. Теперь хоть в менты брать не будут... Где костюм-то взял?

– Хороший? – растягивая губы в широченной, от уха до уха, улыбке и явно гордясь, судя по всему, недавно приобретенной одеждой, переспросил Леков.

– Класс. Сам бы носил.

– Стараемся. – Леков посерьезнел. – А чего это у вас? – Он кивнул на рюкзаки. – В поход собрались?

– Ага, – Царев кивнул. – В поход. В деревню «Большие Бабки».

– О-о... Это интересно. Не возьмете в компанию?

Белая «Волга», застонав тормозами, остановилась рядом с Ихтиандром. Куйбышев быстро, оценивающе посмотрел на Лекова, еще раз скользнул взглядом по его костюму.

– Время есть? – спросил он, посерьезнев.

– Времени навалом.

– Садись тогда.

– Куда едем, молодежь? – Дверца машины распахнулась и пожилой водитель в хрестоматийной кожаной тужурке высунулся из салона почти по пояс.

– В центр. Договоримся, папаша. Багажник откроешь?

– Какой я тебе, на хрен, папаша? Куда в центр-то?

– На Марата.

– Я в парк еду, ребята. Пятерочка будет.

– Нет проблем.

Водитель, кряхтя, вылез из машины и пошел открывать багажник.

– Ну чего? – спросил Царев, поднимая с земли рюкзак. – Поедешь?

– Он спрашивает! – ответил Леков. – С вами, братва, хоть на край света. Слушай, а правда, что ты Полянскому кота подарил?

– Правда.

– Знаешь, мне Огурец рассказывал, что твой котяра ему всю квартиру заблевал.

– Вот сука... В табло котяре надо дать, давно пора. А Полянский – пацифист, мать его... За такие вещи – в табло, в табло, пару раз по зубам – и отучится. А если сопли распускать, так он и будет блевать всю жизнь. Коты – они же как люди – с ними построже надо.

– Это точно, – усмехнулся Леков. – Дашь слабину, тут же на шею сядут. Вон, как горничная Глаша на шею Сашке Ульянову села. А брат его, Володя, взревновал. Хотя по малолетству не понимал, что ревнует. Оттого и революция приключилась.

– Кто тебе такое поведал? – хмыкнул Царев.

– Да Огурец, кто же еще, – сказал Леков.

– Ты его слушай больше, – пробурчал Царев. – Он тебе еще и не то порасскажет. Ему бы в писатели пойти. Такой талант пропадает.

– О, какие телки классные! – заметил Куйбышев, увидев из окна уже тронувшейся машины двух девушек, медленно бредущих по Московскому проспекту.

– Может, возьмем с собой? – с готовностью отреагировал Леков.

– Некуда. – Куйбышев поерзал задом на сиденье. – Разве, на колени посадить.

– Да ну их к бесу, – сказал Царев. – О деле нужно думать.

– И то верно. – Леков повернул голову и проводил глазами девушек. – А та, светленькая, и вправду, ничего.

* * *

Машина с тремя мажорами проехала мимо. Светленькая поморщилась.

– Господи, как я этих фарцовщиков не люблю... Тупые, как пробки. Одни только бабки на уме.

Светленькая помолчала, потом обратилась к подруге, продолжив давно начатый разговор.

– Слушай, а сколько ему лет вообще?

– Не знаю. Кажется, двадцать пять. А может, двадцать четыре...

– Такой молодой? Я думала – лет тридцать.

– Да ну, нет. Это Дюку тридцатник. А он – помоложе.

– Ни фига себе! А выглядит – прямо, солидол...

– Какой, к черту, солидол? Он же алкоголик. Настоящий алкоголик. Представляешь, с таким жить?

– А что такое? Подумаешь, пьет. Все пьют. Нормально. Ничего страшного. Сказала – «алкоголик»... Ты что, алкоголиков не видела? Алкаши – это «соловьи». У пивных ларьков, работяги... Ты его не равняй...

– А я и не равняю. Все пьют. И я пью. Подумаешь... Только он-то без wine жить не может...

– Большое дело. Хемингуэй тоже пил. И Джимми Пэйдж. И Лу Рид. И Моррисон... Вот проблема века, большое дело...

– Ну да, согласна. Тем более что wine все-таки освобождает сознание... расширяет...

– Ну-ну. Говори.

– Да ты понимаешь... Да?

– Да. Песни у него, конечно, гениальные. Таких никто не пишет. И не напишет никогда.

– Ты знаешь, я ведь люблю его...

– Да? Ты что, совсем дура?

– Почему?

– На хрен ты ему нужна? И потом – я как представлю себе, что я бы с ним гуляла, – нет, не хочу... Врагу не пожелаешь...

– Да? Ой ли?

– Вот тебе и «ой ли»! Он же бабник, бабник жуткий. А я ревнивая...

– И я. Я бы его не пустила от себя никуда. И ни к кому.

– Так бы он и послушал тебя, дуру.

– Сама ты дура.

– Ладно, не будем о грустном. И потом – он ведь с этой сукой живет, с Ольгой.

– Со Стадниковой?

– Ну.

– Вот стерва! И почему такие парни достаются исключительно сукам?

– Да они – два сапога – пара. Стадникова ведь тоже гуляет, тварь, трахается со всеми подряд.

– Хоть бы ее трепак пробил!

– А может, и пробил уже? Откуда нам знать? Может, и он сам из КВД не вылезает...

– Ну, прямо. Известно бы было.

– Откуда?

– Ну, как... Он же – человек известный. А в нашем городе сразу все на виду... Как в деревне.

– Да-а... Это точно. А все равно я бы хотела с ним...

– Чего? Трахнуться?

– Ну да. Интересно...

– Хм. Мечтать не вредно.

– А что? Подумаешь, большое дело! Мужики все одинаковые. Я забиться могу, что, если захочу, трахну его. Спорим?

– Не хочу.

– Почему?

– Я люблю его – вот почему.

– Ну и дура!

– Очень может быть. Только – люблю. Так люблю, что даже знакомиться с ним не хочу.

– Как это?

– А вот так. Не хочу. Вдруг он окажется подонком? Или – импотентом. Я этого просто не переживу. Люблю его... Очень люблю.

– Да ты сумасшедшая просто.

– Наверное. Только лучше его для меня никого нет. Он – бог. Настоящий бог. Такие песни может писать только бог... И петь так, как он...

– Ну да, конечно... И пиво хлестать, и портвейн... И, кстати говорят, что когда его в менты забирают, он сдает всех... Сразу колется, все выкладывает... Всех закладывает...

– Не верю. Он не может.

– Ты почем знаешь?

– Я знаю. Я его чувствую. Я им только и живу.

– Так пошли в «Сайгон», познакомишься... Он там все время вечерами толчется.

– Нет. Не пойду. А между прочим, я знаю точно, мне Огурец рассказывал, что они как-то ездили в Крым, там, на пляже, к ним гопники местные пристали, так все приссали, все наши рокеры, ну, с кем он ездил... А он один отбился. Он и Славка из Москвы. Огурец сказал, что он – настоящий мужчина. Что он такого еще не видел, чтобы один, ну, то есть вдвоем со Славкой, против целой кодлы... А ты говоришь – «менты», ты говоришь – «сдает»... Это люди добрые от зависти придумывают. Завидуют ему. Его таланту... Его красоте, если хочешь. Он же красив, красив невероятно... Эти его волосы – одни волосы чего стоят... Я таких прекрасных волос не видела ни у кого... Черные, как ночь... Да я бы за одну ночь с ним, за одну только ночь, чего бы я не отдала... А ты говоришь – «менты»...

– Погоди, какие это у него черные волосы? Он же блондин!

– Ну, я не знаю. Я ходила на концерт, ну, на квартирник – черные волосы.

– Да блондин он, говорю тебе! Может быть, он покрасился?

– Я не знаю... Я его видела только с черными волосами. Раньше только в записи слышала...

– Да нет... Не может быть... Он еще и красится... Не может быть...

Глава пятая

БОЛЬШИЕ БАБКИ

Вы не поверите, насколько накалена была обстановка, когда я покинул Штаты...

У. Берроуз

– Это он, – сказал Ихтиандр. – Его шаги. Ольга Стадникова подошла к плите и, чиркнув над конфоркой спичкой, поставила на огонь серый чайник с мятыми грязными боками.

Царев и Игорь Ихтиандр-Куйбышев уже три дня жили в комнате Стадниковой. Комнату эту она снимала за какие-то символические деньги у своего случайного знакомого, плотника, работающего в Театре юных зрителей, где когда-то трудился Огурцов. Огурец и познакомил Ольгу с Борисычем в момент совместного, как говорили милиционеры, задержавшие в тот же день и Огурца, и Лекова, и Олю Стадникову и самого Борисы-ча, «распития спиртных напитков в общественном месте». А всего-то делов: присели молодые люди и приставший к ним за неимением наличных денег театральный плотник Борисыч на лавочку возле Театра юных зрителей, выпили пять бутылок портвейна – большое дело...

– Распиваем?

– Да нет, просто пьем.

– Пройдемте...

Прошли. Посидели в отделении. Что такое пять бутылок на четверых? Трезвые. Ну, не как стекло, но все-таки...

До вытрезвителя дело не дошло, однако дружбу посиделки в отделении укрепили, и по выходе из отделения Борисыч являлся уже полноценным членом компании – если и не другом «не разлей вода», то равным среди равных.

Настроение у задержанных было чрезвычайно благодушное, какое приходит после определенного количества выпитого портвейна. Если чуть переборщить – беды не миновать. Но в тот день Лекову со товарищи везло – доза оказалась нужной, и это отразилось на беседах с представителями власти. Вежливо вели себя и Огурец, и Леков, и Стадникова, не говоря уже о Борисыче. Вежливость очень часто помогает в критических ситуациях. Вот и сейчас стражи порядка даже не отобрали у Огурца оставшиеся у него деньги.

Выйдя из отделения, друзья купили еще портвейна, отправились в Летний сад, где благополучно, без неприятных происшествий, выпили за освобождение, а Борисыч, совершенно разомлевший от портвейна и обходительности молодых собутыльников, вдруг предложил имеющуюся в его распоряжении комнату.

– Сдать хочу фатеру, – сказал Борисыч, почесывая лысину. – Я, мать его, один хрен, в Павловске живу... Воздух, етти ее налево, огород... А в городе мне тоскливо. Комната от жены осталась, царствие ей небесное... Так я там как заночую, так обязательно нажрусь. А как нажрусь, так на работу не выйду. Одно расстройство. Опять-таки, сдать кому ни попадя – боязно. Такой народ ушлый... Засрут комнату. А она от жены все-таки... Хочу в порядке содержать жилище. Память.

Сказавши многозначительно про «память», Борисыч выпил еще полстакана и вопросительно посмотрел на Огурцова.

– Не надо никому? Хорошим людям за дешево сдам.

– «За дешево» – это за сколько? – спросил Леков.

– А это смотря кому. Ежели тебе – так договоримся.

– Хм... А соседи?

– А соседей, почитай, и нету вовсе. Парень один жил, так сел. Подрался по пьяни... Сидит теперь.

– Так если сидит, у него жилплощадь отобрать должны. По нашим советским законам.

– Не-а. На мать комната записана. На мать его, – уточнил Борисыч. – Так что дверь закрыли и все. Считай, отдельная квартира теперь. Живи – не хочу.

– Хочу, – сказал Леков. – Хочу. А где комната-то?

– На Бассейной. В районе Софийской.

– А дом?

– Девятиэтажка. Панельная. И телефон есть.

– Ну, супер. Оля, это просто супер. Значит, о цене договоримся?

– Да, раз хороший человек, конечно, сговоримся... Плесни-ка еще..

Борисыч протянул Лекову пустой стакан. Сделка состоялась.

Через два дня Ольга и Леков переехали на новое место жительства. Стадникова, впрочем, несмотря на то, что уже довольно давно была известна в своем кругу как «девушка Лекова» до сих пор не знала, где прежде жил ее любимый.

Леков никогда не говорил о доме, где он, как принято говорить, «вырос». О его родителях, близких, родственниках, о его детстве, школьных годах, его семье Стадниковой не было известно ничего. Она несколько раз пыталась вывести Лекова на эти темы – женское любопытство брало верх, – но Леков либо отшучивался, либо делал вид, что не слышит вопроса. Либо просто подходил медленно, как он умел, выдерживая длинную паузу перед тем, как начать расстегивать ее джинсы... И было уже не до вопросов.

Леков появлялся неожиданно и когда ему заблагорассудится. Он мог просто встретить Стадникову в тот момент, когда она выходила из магазина с авоськой, набитой продуктами, – как он мог догадаться, что она окажется именно в это время именно в этом магазине – одному Богу известно. Первое время Ольга удивлялась, потом, привыкнув, перестала. У Лекова были, вероятно, свои и, вероятно же, метафизические источники информации о Стадниковой.

Они проводили дни и целые недели, ночуя в квартирах друзей и знакомых, благо у Лекова их было бесчисленное множество, да и Стадникова считала себя человеком вполне коммуникабельным и на одиночество не жаловалась никогда. Однако, сколько ни было у нее друзей и подружек, количество «вписок», то есть мест, где можно погостить и переночевать, а при случае, если обстоятельства сложатся благоприятным образом, и пожить несколько дней, поражало Ольгу.