– Он будет, – ободряюще улыбнулся гарсону № 2 третий из компании, разодетый по-попугайски...

* * *

Доходяги-то они доходяги, прококаиненные, тощие, но так прилипли к Владимиру Ильичу, что оторваться от них он смог только в Финляндии. Взмок весь, ботинки разбил – еще бы – такой путь! Из Цюриха, из Швейцарии благословенной, в Германию, потом – сбросив с хвоста это мерзкое семя, для страховки – в нейтральную Швецию, и тут – глядь! – на фоне Стокгольма – снова за спиной знакомый, не в ногу, топот, снова эти мерзкие рожи. И снова – топот за спиной, мерзкие рожи по-прежнему в затылок Владимиру Ильичу дышат, «Агдама» требуют, инкубы. Вот только в Финляндии и отстали. Что им в Финляндии делать? Дураки-дураки, а знают, что в Финляндии сухой закон, что там даже Владимир Ильич не сможет им «Агдаму» купить.

Обматерили его на границе, Маркиза палец средний вверх выпятила – что за жест, удивился еще тогда Владимир Ильич, но, на всякий случай, запомнил (на пленумах пригодится), – повернулись инкубы и скрылись в растленной шведской толпе.

Денег нет совсем, просто беда, вся партийная касса на эти переезды вылетела. Правда, несколько глотков «Агдама» Владимир Ильич все-таки себе позволил. Заслужил. Устал, однако. И ночевать негде. В разбитых «дуберсах» ни в одну финскую гостиницу не пустят.

А вкус у «Агдама» странный. Индустриализацией отдает. И электрификацией. А горло перехватывает. Хочешь сказать: «Дайте сдачи», – а поневоле вылетает гортанное и варварское «ГОЭЛРО».

Машинист попался – душка, чудесный грузин. Но – на всякий случай посадил рядом с топкой. Чтоб не баловал попутчик. Сыды, говорит, поэзжай до лубой станция, куда тэбэ, ара, нужно. Главное, спат мнэ нэ давай, рассказывай чего-нибуд. А то, говорит, сам знаэш – заснэш за рулем...

Руля Владимир Ильич, правда, так и не обнаружил, потея возле топки. Но грузин ему определенно понравился. Все-то у него в паровозе ладилось – то пар выпустит, то бомбу в окно бросит. В общем, симпатяга. В тендере паровоза овечки блеют. А на клапане котла – доллар железный бряцает – для удачи. Кабина локомотива вся сплошь в дагеротипах членов североамерканского конгресса первого созыва, по которым темпераментный грузин то кулаком бил, то соусом ткемали мазал – ублажал.

Сначала, потея от страха и жара печи, Владимир Ильич молчал – от самого Гельсингфорса до Выборга. А потом вдруг неожиданно почувствовал симпатию к машинисту – уж больно хорош тот был, когда, проезжая мимо больших станций, бомбы в окно швырял.

На подъезде к Выборгу белоирокезы повстречались, так симпатичный грузин просто в окошко посмотрел, бровями повел – тут же пришпорили коней белоирокезы и растворились в поднявшемся неожиданно со всех финских болот тумане, пряча в седельные сумки видавшие виды скальпы. И поглотил их туман, и тьма пожрала белоирокезов вместе со скальпами, лошадьми и политической несостоятельностью.

И тогда начал рассказывать машинисту Владимир Ильич – и про Маркса, и про Энгельса, про всю братву и про заводки классовые. И про базары партийные. И про толстый и обширный базис с тощей жилистой надстройкой.

Миновав Зеленогорск-Териоки, чудесный грузин уже и веру новую принял. Обратился. На отрезке же «Парголово—Шувалово—Озерки» и вовсе фанатиком стал. Пылкий народ, эти грузины. Вот с кем революцию делать надо. А не с Бронштейнами всякими. Ох, не доведут они до добра, не жди от них хорошего.

В Петербурге расцеловался Владимир Ильич с новым членом – по-партийному, взасос, крепко, энергично, со значением пошевелил языком в горячем грузинском рту и направился наконец на конспиративную, одному ему известную квартиру.

В квартиру эту он мог явиться без звонка, без письменного уведомления, в любое время дня и ночи. Еще бы: путиловский рабочий Юра Мишунин – цвет питерского пролетариата, на редкость ответственный товарищ.

Продолжал числиться на Путиловском, но уже года три принципиально на завод не ходил. Сидел в своей конспиративной квартире, попивал-покуривал и ждал гостей. Готовился к пролетарской диктатуре, читал Далматова и твердо знал, что уже скоро, очень скоро, придет то время, когда капиталисты будут работать, а простые люди сидеть и курить марихуану.

Владимир Ильич открыл дверь своим ключом. Свет не зажигал – знал здесь каждый угол, каждый поворот длинного, как двенадцатиперстная кишка, коридора. Пошел своим широким, уверенным шагом вперед и тут же ударился лбом обо что-то железное.

Странно. Раньше в этом месте ничего похожего не было. Раньше здесь стоял крохотный самогонный аппарат, которым пользовались все, появляющиеся на квартире у путиловского рабочего Юры, – и Владимир Ильич как-то бражки привез с собой симбирской и пользовался... но аппарат-то крохотный был совсем – перешагнуть через него можно было понимающему человеку в темноте безбоязненно. А тут...

Владимир Ильич пощупал ладонью ушибленное место. Судя по стремительно растущей шишке, он налетел на, как знал он из курса диалектического сопромата, створку пулеметной амбразуры башни легкого броневика. Прямо на заклепку выступающую попал.

Руки бы оторвать молодому пролетарию. Сказано ведь было – не работай! Так нет, все ему неймется. Собирает, мудак, на своем четвертом этаже броневик. А как спускать будет? Как он в двери-то пройдет? Капитальную стену ломать придется, леса возводить. Ну, да, впрочем, ломать – не строить. Мир хижинам, война дворцам...

Обогнув броневик в полной темноте, Владимир Ильич толкнул знакомую дверь и очутился в слабоосвещенной комнате путиловского рабочего.

Привалился к двери спиной. Все. Здесь они его не достанут. Никто здесь его не достанет. Какой идиот, вообще, сюда полезет?..

Путиловский рабочий лежал на полу среди пустых, разбросанных по всей комнате бутылок из-под «Агдама».

Владимир Ильич нахмурился. Видно, не только броневиком Мишунин занимается. Видно, еще кто-то, пока он в Швейцарии от дадаистов бегал, халтурку подбросил путиловскому рабочему.

Ладно. Это тоже изживем. На пленуме ближайшем и изживем. А пока – пока Мишунин нужен партии.

– Здравствуй, Юра, – прошептал Владимир Ильич. – Я вернулся.

Путиловский рабочий с трудом повернул голову на звук и открыл глаза.

– Владимир Ильич, – жалобно простонал рабочий. – Владимир Ильич... Почему они все такие суки?

– Кто? – продолжая говорить шепотом, спросил Владимир Ильич.

Рабочий неопределенно махнул рукой и обреченно сказал:

– Все. Он медленно встал с пола, покачиваясь, подошел к гостю, пожал протянутую руку, икнул и, глядя прямо в глаза, честно, по-пролетарски, спросил:

– Надолго ко мне, Владимир Ильич?

– Как ситуация развернется, – уклончиво ответил Владимир Ильич. – Поглядим. А что? Я мешаю?

– Да упаси Господь, – отмахнулся Мишунин. – С крестьянкой я разошелся, так что места навалом.

Владимир Ильич быстро окинул взглядом комнату. Все по-прежнему. Диван, стол, табурет, патефон с пластинками.

– Устал я, – пожаловался Владимир Ильич.

– Я тоже, – честно признался путиловец и зевнул. – Все жду да жду... Крестьянка-то моя, сука, с кулаком-мельником спуталась. Он ей зерна дает вдоволь, стоит теперь в стойле, да жрет от пуза... А я все жду да жду...

– Я вижу, – усмехнулся Владимир Ильич, пнув ногой одну из пустых бутылок.

Путиловец стыдливо опустил глаза.

– Вы ложитесь, Владимир Ильич, – чтобы сменить тему, хрипло просипел он. – Ложитесь, отдохните. А я вас покараулю.

Глава вторая

ПОСЛЕДНИЙ ТРОЛЛЕЙБУС

Чтобы положить конец нечеловеческим страданиям бедняги, автобус раздавил его, и все увидели, что недавно он ел клубнику.

Б. Виан

– Хотя и пил он каждый день – перед работой и в обед, с друзьями-такелажниками, с дворниками, соло – хотя и пил он, но работал лихо и вырос в глазах начальства настолько, что был назначен бригадиром. То есть старшим.

– Заслуженные грузчики, работники со стажем,

не одобряли новое начальство —

слишком молод был по разуменью пролетарских масс

сопливый Огурец,

чтоб управлять огромною махиной —

невероятно трепетным составом

бригады такелажников.

С утра им нужно было выпить пива

(а Огурцов и сам бывал не прочь, и очень часто,

были б только деньги).

Потом, перед обедом,в дело

шел портвейн,

а водка только после двух, к концу рабочей смены.

Такая жизнь мила любому сердцу, но проблема

нового начальника

за рамки выходила пониманья

всего состава опытной бригады.

Он деньги зарабатывать хотел

в отличие от тех, что жаждали спокойной, тихой жизни,

пусть и не очень обеспеченной, но безопасной,

в отличие от тех, кого устраивали заработки,

кто не имел несбыточных желаний и послушен

был всем постулатам и законам КЗОТа, Огурец

хотел бы обладать куда как большим годовым доходом.

Не отвечали ветераны на призывы бригадира

к увеличенью прибыли – подмигивали важно,

считая Огурцова сопляком, не ведающим

настоящей жизни. А он хотел всего-то – рисовать нули,

приписывать их к цифрам,

что в нарядах расставлял еженедельно.

В месяц получалось

по плану Огурцова каждому на пару-тройку сотен

больше. Одно лишь «но»

– необходимо было заключить негласный договор

с начальством безусловным, то есть высшим

– партийным, профсоюзным, даже творческим,

включая режиссеров-лауреатов, их именитых сценаристов

и актеров.

Последних, впрочем, и в расчет никто не брал.

Престижу ради лишь заигрывать с актерами рабочие могли.

Рабочему не след якшаться с лицедеем.

Но это отступленье.

Договор, хоть и негласный, был довольно строгим.

Рабочие должны, случись нужда у власть имущих,

без вопросов

перевозить их семьи, мебель, пианино

в квартиры новые, на дачи,

стеречь имущество и бережно следить,

не поломалась чтобы новенькая мебель

при перевозке через город,

дороги коего все в ямах и ухабах,

одно названье, что культурная столица.

Рабочие, отринув искушение, восстали,

как и подобает им.

«Не станем, дескать, холуями и прислугой.

Цемент, там, доски разгрузить для производства

– святое дело, пусть и не за триста.

И не за двести даже рубликов.

А за сто двадцать.

Пускай. Но унижаться ради злата – нет!!!

А на портвейн хватает

И на закуску незатейливую также».

Их быстро Огурцов лукавый раскусил.

Все дело в том, что алиментщиками были

все почти в его бригаде мужики.

Невыгодно им было денег больше получать

– возрастал процент, который вынуждены были

отдавать оставленным своим, любимым прежде женам

неверные мужья.

Ну что же? Огурцов решил, что не удастся грубым мужикам

разрушить славную идею.

Он просто начал увольнять строптивцев безобразных

– одних за пьянку, подло указав

в момент распитья алкоголя на рабочем месте

на них начальникам высоким.

Прочих – за прогулы, опозданья,

или просто хамство,

что свойственно для алиментщиков любых.

Уволив всех, он получил карт-бланш

для выбора кандидатур, чтобы создать особую бригаду

– способную уважить просьбы боссов

и вместе с тем работу делать основную,

но уже с окладами, которые укажет,

выписав наряды, Огурцов.

Спорилось дело – первым прибыл Мюнхен

– старый приятель бригадира, впрочем,

парень молодой. Он невысок был ростом,

но силен ужасно,

ходил обычно летом в майке, что обнажала бицепсы,

на улицах смущающие массы.

«Не отдадим татарам Крым!» – на майке

литерами алыми сверкала надпись,

смущающая пуще бицепсов народ.

За ним явились Скандалист,

Свинья и Вилли —

все трое были панки.

Зеленый следующим прибыл – яростный трофейщик,

он в выходные дни раскапывать места

боев по пригородам ездил.

Оружье находил, а что он делал с ним,

не знал никто.

Рыба подтянулся, известный тем, что хиппи был и панком,

дружил со всеми видными людьми,

что занимались русским роком в Ленинграде.

Сначала новая бригада пугала внешним видом персонал

«Ленфильма», после же, когда к ним люди попривыкли,

их стали уважать, любили даже —

за юмор, исполнительность и храбрость.

И, главное, за то, что исполняли все они

со рвеньем план Огурцова

по отъему денег у государства, дряхлого уже,

но все еще смущающего мир своим размером,

войска численностью и суровостью одежды граждан.

– Переходи на прозу, – устало сказал Полянский. – Задолбал.

– Ладно... Это меня у Вилли подсадили. Вчера весь день стихами разговаривали.

– Много выпили?

– Порядочно. Да, собственно, как всегда.

– Ну, понятно. Кому-то жизнь – карамелька...

– Давай я сбегаю, – Огурцов вскочил с кресла. – Я же расчет получил. Деньги есть. И не только расчет.

Лицо Александра расплылось в ехидной улыбке.

– Да? Так что же ты сидишь, мозги мне компостируешь? Беги, пулей лети! Только водки этой мерзкой, андроповской, не бери.

– А что брать?

– А портвейн. Огурца не было минут сорок.

– Ты где бродил? – спросил Полянский, когда наконец Огурцов появился в дверях комнаты. И, не дав ответить, бросил следующий вопрос: – Кто дверь открыл?

– Да эта твоя... Луноликая. Как ее – Татьяна, что ли?

– Да. Сука... Ладно, давай заходи. Чего ты там накупил-то?

Огурцов, пыхтя и заливаясь потом, втащил в комнату Полянского два туго набитых полиэтиленовых пакета. Причем, один из них ему приходилось придерживать снизу второй рукой, в которой, в свою очередь, тоже был зажат пакет – верхний начал расползаться под тяжестью гостинцев.

– Ну, ты молодец, – прокомментировал Полянский. – Давай все сюда.

– Помог бы лучше, – просипел Огурцов, с трудом пробирающийся по лабиринту комнаты. – Леша, помоги... Сейчас порвется.

Полянский, впрочем, быстро оценив ситуацию, вскочил и, чрезвычайно элегантно лавируя между предметами обстановки, подлетел к Огурцову.

– Давай. Ух ты!.. С трудом приятели водрузили оба пакета, которые, как убедился Полянский, оказались по-настоящему тяжелыми, на стол.

– Это по-мужски, – серьезно глядя в глаза Огурцову, сказал хозяин квартиры. – По-мужски.

– А то!

Огурец начал вываливать на стол, на диван, на кресла бутылки – содержимое пакетов, однако, не уменьшалось.

– Ну ты, брат...

– Ничего, ничего... Я, знаешь, Дюк, претерпел...

– Хорош, хорош. Не надо только на белый стих сползать. Тошно слушать. Особенно, когда ты о себе в третьем лице.

– Ладно. Когда оба пакета были опустошены и отброшены в сторону – в темную глубину комнаты, – Полянский, проглотив комок в горле, смог наконец обозреть поле предстоящего пиршества. Иначе то, что ожидало их, и назвать было нельзя.

Кроме зеленых бутылок с портвейном Огурец притащил пару плоских фляжек с виски, упаковку баночного пива, несколько узких коричневых цилиндриков с кока-колой. Но все это меркло перед горами закуски – банки красной икры, шпроты, две палки твердокопченой колбасы, зеленый горошек, буженина, балык, хлеб, зелень, яблоки, апельсины...

– Ты, это... Где взял? – спросил Полянский, подозрительно глянув на довольно потирающего руки приятеля.

– Где-где... Какая разница... Бабки есть, вот и потратил.

– А это? – Полянский указал на баночное пиво и икру. – Это, что, в «Березке»?

– В какой еще «Березке»? Пошел на рынок, с грузинами перебазарил. Грузины – великая нация. Все могут.

– Да-да, конечно. Были в истории прецеденты.

– Ну вот. А если бабки есть, то... – Огурцов пошарил в карманах, и лицо его на мгновение затуманилось, – ...нет, – с облегчением выдохнул он. – Еще осталось мала-мала.

– Ну, осталось так осталось. Давай, Огурец, – плотоядно поглядывая на икру, неровной горкой застывшую в пузатой стеклянной баночке, сказал Полянский, – давай, Богу помолясь, начнем.

– Не поминай имя Божье всуе, – важно заметил Огурцов.

– Иди ты в жопу со своей суей, – отмахнулся Дюк. – Какая тут может быть суя, когда с утра, кроме спинки мента, у меня ничего во рту не было!

– Садись, садись, – милостиво разрешил Огурец. – Давай отметим...

– Что?

– Ну... Как сказать?.. Мой первый криминальный опыт.

– В каком смысле?

– В прямом. Я теперь, Алеша, вор.

– Да ну! Что, банку тушенки в гастрономе спер?

– Нет, выше бери.

– Не могу выше взять. У меня диапазон маленький. Голос не поставлен. Только, разве, так – пи-и-и!

Дюк запищал фальцетом так пронзительно, что Огурцов вздрогнул и едва не выронил граненый стакан, в который собирался налить виски.

– Хорош, хорош... Давай-ка махнем.

– Погоди. Полянский быстро отрезал от батона толстый ломоть нежнейшей, белейшей, мягчайшей булки, намазал ее толстым слоем икры и, откусив сразу половину, исподлобья посмотрел на гостя.

– А что это ты мне про работу начал рифмоплетствовать? Там, что ли, напортачил?

– Как тебе сказать? – Огурцов закинул ногу на ногу и вдруг запел – тихо, закрытым горлом, но очень правильно, точно попадая в ноты и даже иногда удивительно верно имитируя томный и очень сексуальный голос Булата Окуджавы:

Я в синий троллейбус войду на ходу, В последний, прощальный...

Дюк внимательно слушал, держа в одной руке недоеденный бутерброд, в другой – на отлете – стакан с виски.

* * *

Цех игрового транспорта находился, как говорится, на отшибе – на самой окраине города и занимал огромную площадь. Место это было диковатое, и по-настоящему обжитой была лишь крохотная его часть – административные здания, два съемочных павильона, практически ничем не отличающиеся от тех, что располагались в головном, выражаясь официальным языком, предприятии в самом центре города.

Здесь земля была залита асфальтом, курили, сидя на лавочках, творческие работники в промежутках между съемками, и жизнь здесь, если и не кипела, то, по крайней мере, текла. Хотя и достаточно вяло.

Творческие работники пили портвейн, работники рангом повыше – коньяк, за тем и за другим бегали работники совсем уже низового звена – такелажники или просто разнорабочие, «волки», как называли их на киностудии, то есть мужички, все, как на подбор, небольшого росточка, работавшие без оформления, то есть трудовые книжки их не лежали в отделе кадров киностудии. Да пожалуй что, у многих из них и вовсе не было никаких трудовых книжек. Может быть, и паспортов-то не было. Зарплату они получали раз в месяц по квиточкам, которые выдавались им в конце каждого отработанного дня непосредственным начальником – администратором картины, директором транспортного цеха или еще кем-нибудь, у кого вдруг возникла нужда в недорогой разовой рабочей силе.

Каждое утро волки толкались у главного входа на киностудию – конечно, в большинстве своем, в центре, где находилась главная «волчарня» – транспортно-экспедиционный цех, куда стекались заявки на волков. Заявки распределялись между мужичками, они получали разовые пропуска и шагали к месту работы. Для многих из них это место было уже постоянным, хотя каждый день приходилось выписывать новый разовый пропуск.

На студии их любили – волки были неприхотливы в быту, согласны на самую грязную и тяжелую работу, ну а если и пили (а пили они все), то что ж тут такого? Ну, пьет мужичок, большое дело... Ящики-то с реквизитом таскает при этом и, что называется, есть не просит.

У многих из них наверняка было темное прошлое. Спрашивать об этом на студии было не принято. Пожилые женщины – реквизиторши или костюмерши поили приглянувшихся им волков чайком-кофейком и сами изливали им то, что наболело, а волки, в силу своего темного прошлого имеющие богатый опыт общения с самыми разными людьми и благодаря этому ставшие неплохими психологами, что называется, «по жизни», с легкостью включались в любую беседу на самых разных уровнях и поддакивали усталым женщинам, давали немудреные житейские советы, выступая в качестве бесплатных психотерапевтов. Иногда их приглашали на съемки именно для этих целей. Полюбившихся мужичков «заказывали» тетеньки-реквизиторши и, бывало, волки уезжали со съемочной группой в экспедиции на месяц-другой – иной раз в Сибирь или Урюпинск, а случалось, что и на Кавказ или в Крым, в Прибалтику или во Владивосток – это, конечно, было чистое везение, и немногим удавалось так разжалобить творческих работников, чтобы те полюбили волка, как родного, и всюду таскали с собой.

Как все это согласовывалось с советским трудовым законодательством, не понимал никто. С одной стороны, само существование волков подтверждало тезис о том, что в СССР нет безработицы, – любой человек, в независимости от образования, социальной принадлежности, и даже наличия прописки, может и должен трудиться, приносить обществу пользу и сам, в свою очередь, пользоваться плодами своего труда. Но вместе с тем в отношении наемных поденных рабочих отсутствовали все гарантии, которые вроде бы должно было давать государство трудящимся гражданам. Ни тебе оплаты больничных листов, ни тебе помощи профсоюзов, да что там – ни на одну работу, кажется, не принимали без прописки. Разве на разгрузку вагонов. Но киностудия – учреждение серьезное, культурное, и вообще еще сам вождь сказал, что занимается она искусством важнейшим из всех, занимается она идеологической работой, пропагандой. Каким образом трутся вокруг нее деклассированные, подозрительные, вполне возможно, криминальные элементы – это был большой вопрос.

Впрочем, над этим вопросом никто голову не ломал. Устоявшееся положение вещей всех устраивало и, в первую очередь, волков. На студии они чувствовали себя как дома, да, кстати, для многих из них она домом и была. Особенно Филиал.

Асфальтированный участок, на котором и возвышались павильоны и стояли скамеечки с сидящими на них творческими и прочими работниками, был обнесен неким подобием живой изгороди – рядком жидких кустиков, на которых осенью вызревали жирные белые ягоды, а за кустиками начиналось поле.

Сказать, что было оно бескрайним, конечно, нельзя – на горизонте высились многоэтажки, ограничивающие даль, но сама эта территория казалась непосвященным, очутившимся здесь в первый раз, чем-то вроде Зоны, описанной братьями Стругацкими.

Нога человека если и ступала на землю чуть в стороне от асфальтированной, но страшно разбитой, словно пережившей серьезную прицельную бомбардировку, дороги, которая прорезала дикий участок Филиала от главного входа, где находились съемочные павильоны, к дальним воротам, возле которых находился гараж, – нога эта тут же либо подвертывалась, попав в коварную, летом густо заросшую сорной травой яму (воронку?), либо увязала в трясине – некоторые сектора Филиала заросли кустами, ветви которых торчали либо из воды, либо из черной смердящей грязи, которая не высыхала ни в какую жару.

Если стоять к съемочным павильонам спиной, то по левую руку, а также далеко впереди, можно было видеть две небольшие, но чрезвычайно густые лесополосы, в которых жили, строя шалаши и запаливая небольшие костры, бомжи со всей округи. Никто их особенно не гонял, конечно, если они не выходили из леса на свет божий, – все-таки киностудия, народ здесь бывает разный, можно напугать какую-нибудь народную артистку так, что она и сниматься потом не сможет. Лесные люди сидели в своих зарослях, и только ночами сторожа и редкие прохожие, бредущие вдоль забора, огораживающего территорию Филиала, слышали из зарослей жуткий смех, уханье или тихие, приглушенные крики.

Милицию прохожие не вызывали, поскольку звуки, доносившиеся из студийного леса, имели характер и тембр настолько потусторонние, что немедленно напрашивалась мысль о том, что справиться с киношной нечистью сможет, пожалуй, лишь опытный экзорцист, а уж никак не полупьяный наряд милиции. Сожрут в лесу этот наряд, сожрут вместе с кобурами, сапогами, фуражками, и даже звездочки с погон не выплюнут.

В одном из этих двух, страшных по ночам, а днями совсем обыкновенных лесочков, и сиживал обычно Огурцов со своей обновленной бригадой, когда прибывали они в Филиал для того, чтобы погрузить какой-нибудь студийный скарб или, наоборот, разгрузить реквизит, декорации или костюмы. Сиживали товарищи, конечно, после того, как работа была сделана, – основной принцип, позволяющий приписывать к нарядам нули, был воспринят каждым из работников, и никто не роптал на то, что сначала нужно покидать в кузов грузовика ящики, а уж потом пить портвейн.

Случилось так, что сидел Огурцов один – бригада отбыла на очередной трудовой подвиг, а бригадир остался в ожидании директора съемочной группы, который должен был закрыть ему наряд. Взял бригадир бутылочку портвейна и сидел себе на пенечке, попивая любимый напиток, покуривая и поглядывая, не показался ли перед съемочными павильонами автомобиль директора – ездил тот на черной «Волге».

После второго стакана бригадира разморило – лето выдалось жарким, – и он не сразу заметил, как из ворот павильона вышла темная фигурка и, прыгая с кочки на кочку, проваливаясь в ямы и неловко взмахивая руками, стала приближаться к леску.

– Здорово!

Хриплый, заискивающий голос разбудил задремавшего было молодого бригадира. Огурцов открыл глаза.

– Хе... Здорово, говорю.

Миша Кошмар, который тихонечко подошел к Огурцову, был незаметным, тихим мужичком – волком, безотказным в работе и, вследствие этого, любимым женщинами – реквизиторшами. Тяжелый физический труд был Мише, очевидно, неприятен, и он осел в реквизиторском цеху, таская корзины с дорогой фарфоровой посудой, подсвечники, люстры и прочее, в общем, то, что пожилым женщинам носить в руках со склада на съемочную площадку было тяжело и неудобно. Всё не доски разгружать или декорации строить. Работа, в общем, не пыльная, хотя и малооплачиваемая.