Официант принес холодную закуску, расставил на столе тарелки, бутылки. Разлил по большим фужерам минеральную воду, а в рюмки – водку и вино.
   Когда официант отошел, Кайон заметил:
   – Это называется – сверхугодничество.
   – Ты забыл чукотский закон! – строго сказал Саша Гольцев.– Никогда не суди об обычаях тех, у кого находишься в гостях!
   – Простите меня, белый человек,– в шутку смиренно наклонил голову Кайон.
   – Ну вас! – Ринтын пододвинул каждому его рюмку.– Так и быть, выпьем эту гадость за нашу радость.
   – В рифму говоришь,– заметил Саша.
   – Он у нас стихи пишет,– сказал Кайон.
   – Что ты говоришь! – Саша даже отставил рюмку.– Мне, между прочим, всегда казалось…
   – Так будем пить или нет? – грозно спросил Ринтын.
   – Ну ладно,– Саша лихо опрокинул в рот содержимое рюмки и долго нюхал корочку хлеба.
   Аня пригубила красное вино.
   – Саша, лучше расскажи, как мы ехали,– сказала она Гольцеву,– а то говоришь про чукотскую жизнь так, как будто перед тобой действительно корейцы.
   – Нет, уж насчет поездки – это ты рассказывай. Я не представлял, как может человек так удивляться! Переживала ты здорово.
   – А ты? – лукаво напомнила Аня.– Помнишь, как только показались зеленые сопки, покрытые лесами, все отворачивался от меня?
   – Было дело, было,– смущенно улыбаясь, признался Саша.– Но вы меня поймете: два года я летом видел из окошка своей школы ледяную воду и плавающие льдины, а тут целые горы зелени! Было от чего разволноваться!
   – А для меня все было ново – и огромные дома во Владивостоке, трамвай, поезд и бесконечные рельсы. Не помню, на какой станции я сошла с поезда на остановке, подержалась за рельс, вернулась в вагон и сказала Саше, что поздоровалась с Москвой. Он никак не мог понять, как это я сделала, пока я не растолковала: ведь рельсы-то эти идут до самой Москвы! А потом ему самому хотелось выйти из вагона и подержаться за железный рельс, чтобы поздороваться со своим родным Ленинградом… Но самое интересное случилось в Хабаровске. Мы туда приехали ночью. Вышли на перрон – хоть глаз выколи, только кое-где горят фонари. Темнота густая, теплая, как одеяло. И вдруг слышу над головой странный шум, как будто ветер гонит тысячи сухих снежинок по покрышке яранги… Но ведь откуда летом в Хабаровске снег? А может быть, это летят птицы? Когда через Чаплинскую косу в темноте летят утки, почти такой же шум… Мы ночевали здесь же, на скамейках, и ночью я несколько раз просыпалась от этого странного шума. Перед рассветом крепко заснула, а когда проснулась, снова услышала этот шелест. Взглянула наверх – дерево над нами! Живое, большое, зеленое дерево! И всю-то ночь от малого ветра оно шуршало и шумело над нашими головами!
   Черные глазки Ани разгорелись, заблестели, будто их мазнули нерпичьим жиром. Многое в ее рассказе было близким Ринтыну. Те же чувства испытал он, когда увидел настоящее живое дерево. Туда, где родились и выросли и Ринтын, и Кайон, и Аня, деревья приходят только мертвыми: их выбрасывает в сильный шторм. Из песка торчат голые, обломанные сучья, словно взывая к солнцу, взрастившему их. А по берегу ходят охотники и подбирают дары морские, сортируя бревна – эти на полозья для нарт, эти для подпорок яранги, эти для посохов, для лыж-снегоступов. В приморском охотничьем стойбище дерево дорого, его меняют на моржовый и нерпичий жир, на ремни, лахтачьи подошвы. Редко кому доводилось видеть его в настоящем живом виде…
   И всегда, когда думалось и мечталось о Большой земле, воображение рисовало лес – сплошной, густой, зеленый. Перед глазами стояли деревья – великаны, подпирающие могучими стволами небесный свод.
   Аня закончила свой рассказ о первом свидании с деревом, и в воспоминания пустился Саша. Только сейчас ребята узнали, что Саша женился и у него даже есть сын, которому они дали чукотское имя Армоль.
   – Что же ты молчал до сих пор? – сердито спросил его Кайон.
   – Боялся,– пошутил Саша.– Ведь вы все были влюблены в нее…
   – Тамара Вогулова? – догадался Ринтын.
   – Она,– кивнул Гольцев.
   – Что же,– сказал Ринтын,– если она выбрала из нас троих тебя, значит ты чем-то лучше… Не правда ли, Кайон?
   – В этой мысли что-то есть,– уклончиво ответил Кайон и предложил тост за маленького Армоля и Тамару.
   – А где жена? – спросил Ринтын.
   – Тамара осталась работать в той же школе,– ответил Саша.– Ну куда бы я повез ее с маленьким ребенком? Наказывала: учись хорошо, буду тебе помогать, а потом и моя очередь придет.
   Заиграл оркестр. На сцену вышла певица и запела про тонкую рябину. Сидящие за столами смотрели на певицу и жевали. Хорошая грустная песня про рябину, но не здесь ей литься, а в другом месте. Вроде бы очень простая мелодия, а поднимает из глубин человеческих беспокойство, и хочется самому сделать такое, чтобы удивить людей. Разве жизнь Саши Гольцева и Ани Тэгрынэ не интересна для других? Разве неожиданное свидание с мечтой – это не прекрасно? Только как сделать, чтобы люди стремились к удивительному и ждали его и верили в то, что обязательно оно случится? Ринтын сидел в ресторане, слушал песню о тонкой рябине, а мыслями был на побережье Ледовитого океана, где на холодной гальке лежат выброшенные мертвые стволы деревьев…
20
   Рассказ Ани Тэгрынэ не выходил из головы Ринтына. Он вспоминался несколько раз на дню, возникал от первого до последнего слова либо отрывками. Яснее всего Ринтын представлял сцену, когда Аня пробуждается и видит над собой шелестящую зеленую листву, пронизанную солнцем, и догадывается – вот оно, живое дерево!
   Сколько раз такое бывало и у Ринтына! Леса и поля, описанные еще Тургеневым, вдруг возникали перед ним наяву. А Ленинград… Почему-то Ринтын видел город в мечтах на морском берегу. Оттого, наверное, что с моря приходило все новое и необычное. Волны выбрасывали пустые консервные банки с яркими этикетками, с моря приходили корабли, новые люди…
   Может быть, об этом и должен быть первый рассказ? Волны бьют о скалистые берега, словно множество музыкантов колотят по звонкой, туго натянутой на деревянный обод моржовой коже. Ритм рассказа должен быть именно такой. Не отсюда ли родился ритм чукотских и эскимосских песен? А может, написать все повествование в стихах?.. Нет, не годится. Ринтын давно убедился, что поэтического призвания у него нет. Все, что он писал так называемыми стихами, можно было гораздо проще и яснее сказать прозой. Настоящая поэзия – это когда мысль иначе как стихами нельзя выразить.
   Но вечером работать невозможно: в жилой комнате шумно, а в рабочей то и дело кто-нибудь подходит, заговаривает. Оставался один выход – пораньше лечь спать, встать на рассвете и без помех писать.
   В пять часов Ринтын уже сидел над чистым листом бумаги. В окно пробивался рассвет, доносились ранние звонки первых трамваев. Рядом спали товарищи. Ринтын никогда не думал, что Кайон храпит. Да еще как! Мало того что мешает работать, так и других может разбудить. Ринтын потряс Кайона за плечо. Тот покряхтел, перевернулся на другой бок и пробормотал:
   – Чего в такую рань поднялся?..
   Ринтын вернулся к столу и посмотрел на чистый лист. Кто-то прошелся по коридору. Потянуло ко сну. Неплохо бы ополоснуться ледяной водой из-под крана. В коридоре пусто. Длинный ряд дверей выглядит непривычно, не так, как днем, когда здесь полно студентов. Ринтын сполоснул лицо и вернулся в комнату. На столе белел лист бумаги.
   Внизу, в четырехугольнике двора, зеленела лужайка. Траву подсевали студенты-ботаники, и она до самого снега оставалась густой, сочной. Ветер ее колышет, приглаживает. Отсюда, с высоты пятого этажа, лужайка казалась совсем крохотной. А почему героине рассказа не лететь на самолете? Она сидит в кабине и смотрит, как ветер гладит своей широкой ладонью траву на аэродроме. Вот так и начать рассказ: “Чья это огромная невидимая ладонь гладит траву на аэродроме? Отпустит на секунду и снова прижмет к земле; пригладит, отпустит и снова пригладит… Это ветер. Но девушка не чувствует его. Она сидит в пассажирской кабине самолета, дверца уже заперта, порывы ветра не проникают в кабину…”
   Ринтын оторвался от бумаги и посмотрел вниз. Дворник дядя Гриша поливал траву.
   А самолет уже взлетал, земля падает вниз, уносится от машины. Девушка боится, что ей будет страшно, голова закружится. А вместо этого огромная радость охватывает ее! Как прекрасно лететь! Это сбывшийся наяву сон. Кто в детстве не летал во сне?!. С чем это можно сравнить?.. Качка на байдарке совсем иная. На качелях? Нет, непохоже… Это совсем новое – легкость, свобода, скорость и высота!
   О, как не хватает слов! Вот когда Ринтын встретился с великой трудностью, с которой сталкивается всякий, кому приходит в голову что-то изобразить на бумаге. Слова, в разговоре кажущиеся значительными, прекрасными, на бумаге вянут, теряют упругость и красочность. Ринтын походил на человека, который хочет поймать отраженную в воде звезду. Вода уходит между пальцев, и вместе с ней убегает звезда. Чтобы получился хороший, интересный рассказ, сколько нужно поймать этих слов-звездочек, поставить тесно ряд в ряд, не оставляя между ними зияющих пустот и провалов.
   На кроватях заворочались товарищи, а страница исписана наполовину. Как ни пытался Ринтын, больше ему не удалось выдавить из себя ни одного стоящего слова.
   Целый день он раздумывал о своем первом опыте и все больше убеждался, что из него никогда не выйдет писателя. За все утро к нему так и не снизошло то самое вдохновение, которое приходит ко всем настоящим художникам. Был какой-то проблеск в самом начале, когда он увидел траву, поглаживаемую ветром. А дальше? Дальше были потуги и какие-то жалкие слова, которые умирали на белом листе бумаги…
   На речном трамвае Ринтын поехал на Кировские острова. В парке было пустынно, по аллеям бродили одинокие гуляющие, а в морской синей дали таяли паруса.
   Ринтын сел лицом к морю. Он старался не думать о сегодняшней неудаче, но мысль об исписанной полстраничке не уходила из головы. Может быть, так и должно быть? Ведь никто из пишущих не сказал, что это легкий и приятный труд. Но если это творчество, значит должно быть какое-то удовлетворение… Ветер принес музыку. “Грезы” Шумана. Вот это настоящее совершенство! Разве можно поверить, что такое произведение создавалось в муках, в многократных поправках, вычеркиваниях, переделках, в разочарованиях и новых надеждах? Оно просто вылилось из глубины сердца, из тех тайников души, где рождаются прекрасные мелодии, благородные порывы, гениальные мысли, великие произведения… Может быть, у Ринтына и нет этого тайника, того вместилища, где происходит превращение обыкновенных слов в материал художественного произведения?
   Да и откуда оно может быть у него? Великие люди видели книгу с самого рождения, прекрасная музыка звучала у их колыбели, а поэзия входила в сознание, едва только они начинали понимать связную речь. А что видел и слышал Ринтын в яранге дяди Кмоля?
   Музыка умолкла, и Ринтын побрел к выходу из парка. Проходя мимо библиотеки, он неожиданно для себя завернул туда и спросил несколько томов академического издания Полного собрания сочинений Пушкина. Давно Ринтын листал какой-то том и видел фотокопии исчирканных и переправленных рукописей.
   – Вы мне точно скажите, какой том вам нужен,– сказала девушка-библиотекарь, с интересом оглядывая Ринтына.
   – Я не знаю,– ответил Ринтын,– мне нужен такой том, где есть фотокопия подлинника пушкинского стихотворения.
   Девушка долго рылась на полках.
   – Это вам не подойдет? – спросила она и положила на деревянный барьер том, открытый на той странице, где была фотокопия начала “Кавказского пленника”. На фоне черных гор характерным пушкинским, тонким с завитками почерком было выведено: “Кавказский пленник”. Справа намечен мужской профиль, под ним женская головка с замысловатой прической. Ниже нарисована закутанная в плотное покрывало фигура с каким-то шлемом на голове. Стихотворение было написано чисто, и исправлено только одно слово:
   Сыны Кавказа говорят
   О бранных, гибельных тревогах…
   Вместо слова “тревогах” первоначально стояло “набегах”. Ринтын перелистал том и со вздохом вернул библиотекарше.
   – Не то? – спросила девушка.
   – Именно то, что мне нужно,– ответил Ринтын.– Просто мне надо было еще раз убедиться, что Пушкин гениальный поэт…
   Может быть, пойти в Публичную библиотеку и поглядеть юбилейное издание Льва Толстого? Вот там много помарок! Где-то даже об этом написано: Лев Толстой не переставал исправлять даже в корректуре. Он вписывал новые страницы, не говоря об отдельных абзацах. Но, видно, делал это не оттого, что прежнее было плохо написано. Пока шло печатание, в гениальной голове возникали новые мысли, новые идеи, которые немедленно просились на простор к тем, к кому они были обращены… И как это написано! Кажется, что все переживаемое героями если и не было уже перечувствовано тобой, то сейчас происходит с тобой и все слова рождаются в твоей голове.
   Чушь какая-то! Написано только полстраницы, а уже ищешь каких-то сравнений с великими…
   От этой мысли стало еще горше.
   А ведь есть выход! Простой, легкий! Надо все выкинуть из головы и заняться своим делом – учиться. Пойти сейчас же домой, порвать эту страничку, с великим трудом наполовину заполненную водянистыми, тощими, серыми словами.
   Ринтын вскочил в трамвай и покатил на Пятую линию. Вагон петлял по кривым улицам Петроградской стороны, по мостам и набережным…
   Скоро начнутся занятия. Вот уже и третий курс университета. Еще два года – и снова родная Чукотка, яркие, чет кие линии морских берегов и легкий, как гагачий пух, первый снег, ложащийся на застывшую до каменной твердости землю…
   Ринтын вытащил из тумбочки наполовину исписанный лист бумаги, перечитал строчки и… сел за стол… Тэгрынэ смотрит в иллюминатор самолета и видит провожающих. Они машут руками, и среди них стоит отец. Он уже старый. Морские ветры проложили на его лице глубокие морщины. Девушка разглядывает своих спутников. Какой-то толстяк сидит в переднем кресле, смотрит на часы. Нет, не на часы. Рядом с часами у него еще и компас. Конечно, он географ! А может быть, археолог. Несколько лет назад в Улаке на древних могильниках работала экспедиция Академии наук СССР. Ученые искали следы переселения народов с Азиатского материка на Американский. Этот спутник девушки вполне мог быть членом экспедиции.
   А что знает читатель о Тэгрынэ? Откуда и кто она? Надо и о ней рассказать поподробнее. Почему она летит на материк?
   Ринтын отложил ручку. На столе лежали несколько новых, густо и торопливо исписанных страниц. Он уже видел девушку, худую, высокую. Она ходит по тундре и собирает цветы. Не в букет она их складывает, а в толстую книгу “Флора Севера”. Когда девушка нагибается, кончики длинных кос касаются травы и нежных лепестков цветов… А кто ее родители? Кажется, ее провожал один только отец. Значит, матери нет. Она умерла, когда Тэгрынэ была совсем маленькой.
   Но откуда у нее тоска по растущему на земле? Почему она так любит цветы, живую траву и мечтает увидеть большие деревья? Может быть, это учительница зародила у нее интерес к ботанике? Да, она тоже причастна к тому, что Тэгрынэ решила стать ботаником. Учительница была родом с Брянщины, из лесного края. Даже село, в котором она родилась, называлось Верхние Лесники. Это был островок в зеленом лесном океане, где еще вокруг каждого дома росли фруктовые деревья… Учительница вспоминала о родных краях, смотрела на разрисованное морозом окно и, может быть, в эту минуту видела леса, а в вое пурги ей слышался шум деревьев.
   Когда Тэгрынэ приезжала на каникулы, она много рассказывала о своей учительнице, а однажды привезла в своем фанерном чемоданчике несколько проросших луковиц. Отец сколотил два ящика, насыпал в них землю и посадил луковицы. В солнечные дни отец выставлял “огород” на улицу, а в холодные, пасмурные убирал обратно в ярангу.
   Возможно, что соседи осуждали охотника за любопытство к растениям, свойственное старухам. Они посмеивались над стариком, а некоторые даже высказывали предположение о том, что у него с луком ничего не получится.
   Отец и дочь были настоящими большими друзьями. Старик любил слушать, когда дочка пересказывала ему содержание прочитанных книг, а потом он передавал своим друзьям рассказы о человеке трудной судьбы Челкаше, о безудержном врале и хвастуне Хлестакове и о многих других людях, о жизни которых писали великие писатели…
   Перо валилось из рук. Усталость разлилась по всему телу; сковало плечо и кисть правой руки. На столе в беспорядке лежали исписанные листы. Надо бы немного передохнуть, выйти на свежий воздух, прогуляться. Но уходить из-за стола не хотелось. Писать бы и писать, пока мысли текут, пока сердце стучит в лад с написанными словами.
   …Ринтын прошел пешком Средний проспект, Первую линию, мимо домов, мимо одиноких высоких деревьев, шелестевших пожелтевшей листвой на высоте третьих-пятых этажей… Рано утром Аня распахивает окно на четвертом этаже общежития, к ней заглядывают зеленые ветки и говорят: “Здравствуй, друг наш!”
   Вот и Соловьевский садик. На скамейках сидели старики и старухи, матери с младенцами, юноши и девушки, готовившиеся к вступительным экзаменам в вузы. Надо было зайти к Саше Гольцеву, к Ане Тэгрынэ и узнать, как у них дела, может быть, им надо помочь. Ринтын вспомнил лицо эскимоски и вдруг обнаружил, что девушка в рассказе получается мало похожей на живую. Переделывать или оставить так? Пожалуй, лучше оставить. Пока. Когда рассказ будет закончен, можно и исправить.
   Вместо того чтобы идти в общежитие, где поселились Саша Гольцев и Аня Тэгрынэ, Ринтын вернулся обратно на Пятую линию.
   Пришел Кайон и спросил:
   – Где ты пропадаешь? Я давно тебя ищу. Пошли.
   – Никуда я не пойду.
   – Гольцев и Аня ждут. Погуляем по городу,– настаивал Кайон.
   – Не могу я,– упирался Ринтын.– Идите одни. Мне тут нужно кое-что срочно сделать.
   – Заболел, что ли? У тебя какой-то странный вид,– Кайон заглянул ему в глаза.– Худо тебе?
   – Все у меня в порядке! – резко ответил Ринтын.– Просто у меня есть свое дело. Срочное!
   – Не иначе как Машу ждешь? – не отставал Кайон.– Так бы и сказал. А то корчит из себя черт знает кого! Секреты устраивает. Друг называется!
   Кайон ушел, а Ринтын опять сел за стол, но не мог написать ни строчки. Стычка с Кайоном его расстроила, и прошло немало времени, прежде чем перо снова послушно побежало по бумаге.
   Исписав еще несколько страниц, Ринтын обнаружил, что его несет в сторону от задуманного. Ведь девушка летит на самолете, а он рассказывает ее биографию, биографию ее отца, об отношениях старика со своими соседями, с другом Ани Тэгрынэ, мотористом охотничьего вельбота…
   Ринтын вернулся к Ане, летящей в самолете. Пусть машина идет в Хабаровск. Ведь именно в этом городе Аня увидела настоящее дерево. А пока девушка сидит, смотрит в иллюминатор и гадает, кто же соседи по самолету. О толстом она уже определенного мнения – он географ. Остальные, видимо, сотрудники Главсевморпути, а один из них Герой Советского Союза, участник рекордных перелетов… Может быть, лучше почитать, чтобы скоротать время? Или поговорить с толстым пассажиром?.. А под самолетом проносятся леса, покрывшие горные склоны. Спуститься бы к ним, походить между деревьев, как в толпе людей, прикоснуться ладонью к живому, покрытому корой стволу.
   Неожиданно девушка заговаривает с толстым пассажиром. Ничего особенного, она просто говорит, что с высоты полета кажется, будто под ними не земля, а географическая карта. Она признается, что впервые в жизни совершает воздушное путешествие.
   Аня старается не пропустить ни одного мгновения этого необычного и первого в жизни полета. И все же получается так, что она упускает момент, когда самолет касается колесами бетонного покрытия аэродрома. Попутчики будят ее, и девушка долго не может сообразить, где она: вроде только что летела, но ни шума, ни покачивания больше нет, вокруг суетятся люди и торопят ее.
   Машина подвезет ее к общежитию. Она звонит и долго ждет, пока сонная дежурная откроет дверь. Вот тут Аня и слышит незнакомый шелест, долго прислушивается и гадает, что это такое. Вроде птицы? Или сухой снег по моржовой покрышке яранги? Что-то странное и непонятное…
   Ринтын успевает познакомить Аню с будущими подругами, прежде чем уложить ее спать.
   Утром Аня просыпается оттого, что солнце, прорвавшись сквозь занавески, бьет ей прямо в лицо. Солнечные блики бегут по лицу, будто кто-то за окном разорвал облако и маленькими кусочками пускает его по ветру. И вдруг догадка осеняет ее. Это же дерево! То самое, которое вчера вечером шумело над головой! Девушка босиком, в одной рубашке подбегает к окну, широко распахивает створки и видит, как две высокие стройные березки протягивают к ней свои ветви… Здравствуйте, зеленые друзья!
   Ринтын поставил точку и в изнеможении опустил занемевшую руку. Несколько минут он неподвижно сидел перед стопкой исписанных листков и чувствовал себя совершенно опустошенным.
   Взяв себя в руки, Ринтын собрал листки, сложил в аккуратную стопку, хотел прочитать написанное и вдруг понял – это невозможно. По крайней мере в ближайшие дни немыслимо вернуться к написанному – ведь кто знает, что там получилось? Может быть, все это ничего не стоящий бред…
   Ринтын спрятал стопку в самый нижний ящик тумбочки.
21
   Такая пурга была редкостью для Ленинграда. Машины днем шли с зажженными фарами, прохожие кутались в шубы, в шерстяные шарфы и платки. Тарахтели снегоуборочные машины, дворники сгребали с тротуаров широкими фанерными лопатами снег. На Съездовскую линию Васильевского острова вышли курсанты Военно-политического училища. Они шеренгами стояли в метели и помогали ветру расшвыривать легкий снег. Курсанты пели военные песни, пурга рвала мелодию и слова и уносила их к Неве.
   Но ни люди, ни машины ничего не могли поделать с пургой. На улицах росли сугробы, на крыши наметало высокие пушистые шапки.
   После лекции Ринтын позвал Кайона:
   – Пойдем в пургу!
   Кайон с радостью согласился. На Дворцовом мосту ветер выл, как в скалах мыса Дежнева. На речном льду было нисколько не хуже, чем в Беринговом проливе. Летящий снег забивал дыхание, а ноги то и дело натыкались на обломки льда, торчащие из сугробов, как маленькие торосы.
   Под опорами моста темнели промоины. Они курились паром, словно разводья в океане.
   – Так и ждешь, что отсюда вынырнет нерпа,– сказал Ринтын.
   – Говорят, в Ладожском озере есть нерпы,– отозвался Кайон.
   – Поехать бы туда поохотиться.
   – Взяли бы лыжи-снегоступы, винтовку…
   – Убили бы нерпу и съели бы по холодному сырому глазу.
   Порывы ветра сдували с полотна моста снег и кидали в черную крутящуюся воду. Гранитная набережная сквозь летящую пелену казалась высокой, как каменные берега Ледовитого океана.
   – Хорошо здесь, как дома! – крикнул Кайон.
   – Что я тебе говорил! – сказал Ринтын.– Если бы зимой не убирали снег в городе, какое это было бы замечательное место! Бывало, дома после хорошей пурги пойдем в школу – не идем, а перекатываемся с сугроба на сугроб. Смех, крик! Так весело, как будто с хорошей погодой пришел неожиданный новый праздник.
   – Ну, ты тут уж понес не то,– возразил Кайон.– Снег не убирать – занесет улицы, трамваям и машинам ходу не будет. Вот если бы в Ленинграде городским транспортом были не трамваи, троллейбусы и автобусы, а наши собачьи и оленьи упряжки, тогда был бы смысл сохранять снег на улицах.
   – Да, это верно,– согласился Ринтын. Помолчал и добавил: – Просто не верится, что придет такое время и для нашей Чукотки, что снег будут убирать. Смешно!
   – Сначала будет смешно, а потом привыкнем,– ответил Кайон.– Сам же рассказывал, как твой дядя насмехался над людьми, которые чистят зубы, и советовал в придачу мыть мылом язык и вешать его для просушки.
   – Да, было такое,– улыбнулся Ринтын.
   – Как все же интересно жить на свете! – восторженно сказал Кайон, взбираясь по обледенелой лестнице к бронзовым львам напротив Адмиралтейства.– Ну кто бы мог предсказать такое – настоящую пургу на берегу Невы? Почему бы тебе не попробовать написать об этом?
   – О пурге?
   – И о пурге. О том, что чувствует человек… Только не очередную информацию о том, что чукчи охотятся на тюленей, иногда едят нерпичьи глаза, живут в ярангах, стругают на завтрак мороженую рыбу. Не о том. Хотя, наверное, без этого тоже не обойтись… Но главное…
   Ринтын перебил его:
   – Я написал рассказ.– И, испугавшись, посмотрел на Кайона.
   – Я это знал,– спокойно ответил тот.
   У Ринтына похолодело в груди: неужели он читал? Залез в тумбочку и извлек оттуда тщательно запрятанную рукопись?
   – Что с тобой? – забеспокоился Кайон, заметив изменившееся лицо Ринтына.
   – Ты… Ты читал?
   – Как я мог прочитать? – пожал плечами Кайон.– Но когда ты писал, единственный человек, который думал, что этого никто не видит, был ты сам. Все ждут, когда покажешь написанное.
   – А я как закончил, так с тех пор не смотрел и даже не знаю, что у меня получилось,– признался Ринтын.
   – Конечно, пока не прочитаешь, знать не будешь. Дал бы мне,– попросил Кайон,– если сам не решаешься.
   На Невском было тише. Здесь снег убирали скорее, чем на других улицах, и трудно было предположить, что в двух шагах на ледяной Неве существует другой мир, пуржистый, ветровой, как взморье Ледовитого океана. Ребята дошли до Казанского собора и по другой стороне улицы повернули обратно.