Страница:
Маша называла его “льдышкой” за то, что он, по ее мнению, был чересчур сдержан во внешних проявлениях чувств. Это верно. Как ни старался Ринтын, у него ничего не выходило. Иной раз, глядя на Машу, он замирал от любви и восторга, но словами или каким-то жестом не мог это выразить и оттого часто мучился и казался еще более отчужденным и холодным.
Ринтын сел за стол. Зря он скрыл, зачем поехал в город. Маша сидела бы дома и ждала… Теперь ему придется ждать ее.
Часа три Ринтын сидел над бумагой и пытался писать. Потом бросил и пошел на вокзал.
Дождь стучал по листве и смачно бил каплями в разбитую колею дороги.
Пассажиры прятались от дождя в здании вокзала. К каждому поезду Ринтын выскакивал из душного зала ожидания и, всматриваясь в лица, пропускал мимо себя выходящих пассажиров.
Промчался поезд дальнего следования с нарядными, ярко освещенными вагонами. А Маши все не было. Ринтын стал беспокоиться.
Когда нетерпение Ринтына достигло предела и были пережиты в воображении все возможные несчастные случаи, Ч из второго вагона, осторожно щупая ногами железные ступеньки, сошла Маша. Она огляделась, как будто знала, что Ринтын ее встречает, и улыбнулась, заметив его. В руках у нее была сетка, набитая продуктами.
– Держи,– сказала она и тяжело вздохнула.
Они пошли по мокрой, раскисшей дороге. Ноги разъезжались в глине. Ринтын бережно поддерживал жену и повторял:
– Осторожнее, Маша.
Дождь щелкал по рваной клеенке на столах возле пивной будки.
– Давно приехал?
– Три часа назад.
– Где был?
– К Саше Гольцеву заходил. Занял у него деньги. А ты?
– На барахолку ездила.
– Куда?
– На барахолку,– повторила Маша.
– Что ты говоришь? – ужаснулся Ринтын.– У нас со всего факультета только Алачев отваживался туда ходить. Там, говорят, одни жулики торгуют.
– Кроме жуликов, много и таких, как я, которых нужда погнала,– сказала Маша.– Много женщин, да и мужики есть.
– А что ты продала? – поинтересовался Ринтын.
– Кофточку.
– Она ведь у тебя единственная! В чем ты будешь зимой ходить?.. Надо было со мной посоветоваться.
– Ты же не сказал, куда едешь,– с оттенком упрека сказала Маша.
Ринтын переложил в другую руку тяжелую сетку и признался:
– Я больше не мог смотреть, как ты мало ешь. Ну ладно, я один. Могу и потерпеть. А вас уже двое, значит вдвойне нужна еда.
– Я не работаю,– возразила Маша,– а ты целыми днями сидишь и пишешь. Я-то знаю, что это только с виду легкая работа, а на самом деле сколько сил уходит… Все думала, как бы раздобыть денег. Сходить к подругам? Но мне-то известно, как они живут. Тянут от получки до получки, едва сводят концы с концами. Совестно у них просить. Вот и решила поехать на барахолку. Я там уже один раз была. Ты на меня не сердись…
– Что же мне сердиться? – пожал плечами Ринтын.– Только зря ты думаешь, что я такой нежный, не могу потерпеть. Когда я жил в Улаке, мы частенько голодали. Ели один раз в день, и это считалось вполне достаточно зимой, когда зверя в море нет. Питались одним юнэвом. Такие листья квашеные в бочках. Конечно, грибы куда лучше. А работали на морозе. Есть у нас такой обычай: с семи лет мальчишке уже не разрешается входить в полог до темноты, если нет сильной пурги. Целый день на морозе… А тут сидишь в теплой комнате… Пишешь, не рубишь лед на замерзших водопадах. Тебе надо много есть. Я вспомнил одну историю, которая приключилась в нашем селении. Не хотел тебе говорить…
И Ринтын поведал жене о том, как в семье Ивтэка родился уродец.
– Но я, честное слово, не голодаю! – горячо возразила Маша.– Напрасно ты так беспокоишься.
Они поставили на стол все, что купили.
Маша уселась против Ринтына. Лицо у нее разрумянилось, непослушные волосы падали на лоб, и она часто встряхивала головой, откидывая их назад.
Ринтын любил разглядывать ее лицо. Каждый раз он делал для себя маленькие приятные открытия. Маша сначала терпеливо сидела и ела, аккуратно отставив в сторону мизинец, потом заерзала и недовольно сказала:
– Ну что ты на меня так уставился? Будто впервые видишь.
– Ты каждый день новая,– ответил Ринтын.– Я хочу тебя поцеловать.
– Что с тобой, льдыш?
– Влюбился в тебя еще раз,– вздохнул Ринтын.
– Ты какой-то странный,– задумчиво произнесла Маша.– Иногда я смотрю на тебя, сидящего за столом, и мне тоже кажется, что там совсем другой человек. И выражение лица другое, и весь ты иной. Кажется, ушел весь в бумагу, растворился в ней, а вместо тебя сидит чужой и гоняет тебя по белому полю…
– Я и сам порой чувствую какую-то раздвоенность. Будто очень долго смотрю в зеркало. Попробуй сама – даже страшно становится! – ответил Ринтын.
Маша убирала посуду, Ринтын помогал ей и думал о том, как сложилась бы его жизнь, если бы на пути ему не встретилась Маша. Неужели была бы другая женщина? Это невозможно! Конечно, есть мужчины, которым мало одной женщины. Но жена должна быть только одна и на всю жизнь, вот такая, разумеется, как Маша.
– Маша! Праздновать так праздновать! – вдруг решил Ринтын.– Пусть сегодняшний день будет нашим праздником. Не буду больше сегодня писать.
Перебивая друг друга, они стали мечтать, как поселятся в далеком маленьком селении на берегу Ледовитого океана, где синие льдины смотрят в окно; растили в мечтах сына и прикидывали, что купить на первый гонорар.
– Проигрыватель,– сказал Ринтын.– Больше мне ничего не надо. Мне кажется, что если буду много слушать музыку, то писать стану лучше. Законы построения художественного произведения и музыкального очень близки… Мне бы хотелось научиться так писать, чтобы между мной и читателем не было ничего, что помешало бы нашему общению. Чтобы на бумаге стояли самые нужные слова, чтобы их было ровно столько, сколько необходимо, ни одним больше, чтобы читатель не думал о том, кто и как написал это произведение, а только читал, впитывал в себя… Когда человека мучит жажда, ему неважно, из какого сосуда пить, была бы вода чиста, холодна… Жажду можно утолить по-настоящему не лимонадом, не газированной водой с сиропом, никакими соками, а только чистой ключевой водой. И конечно, совсем уж неважно, из чего пить. Поэтому когда в литературу начинают лить сироп, разные искусственные краски, изобретать замысловатые сосуды – это иногда даже забавно, но лежит где-то в стороне от настоящей жизни. Ты слушаешь меня, Маша?
– Слушаю, льдышка,– ответила Маша.– Только хочу спросить вот о чем; ты написал рассказ “Новый дом”, а сам мне рассказывал, что такое случилось только в одной яранге вашего селения. Значит, еще не все чукчи так поступают?
– Да, конечно,– ответил Ринтын.– Но мне кажется – это и есть главное. Живописной гадости в нашей чукотской жизни и поныне столько, что лопатой ее можно кидать на страницы, не то что пером. Человек идет вперед, потому что надеется на лучшее, тянется к свету. На пути к свету дороги не гладкие. Задумаешься иной раз: сколько крови, страданий, катастроф пережили люди – а идут, идут вперед! Поэтому, Маша, я постараюсь писать только о том, что помогает человеку жить лучше, радостнее, чтобы люди читали и говорили: а я тоже могу так, а я ведь тоже такой…
По железной крыше по-прежнему стучал дождь: настойчивый, долгий и нудный. Комната погрузилась в темноту. Ринтын подошел и повернул выключатель. Вспыхнул свет, и шум дождя за окном стал тише.
В главном здании университета недалеко от входа на стене висело несколько ящиков, разделенных на ячейки. Чуть ли не каждый день Ринтын приезжал в город с единственной целью взглянуть в ячейку на букву “Р” и еще раз убедиться, что журнал еще не прислал гонорар. Деньги занятые у Саши Гольцева и вырученные Машей за кофту, подходили к концу. Впереди снова маячила перспектива сесть на грибную диету и вдохновляться примером воздержанного в еде долгожителя Бернарда Шоу.
Но сегодня в ящике лежало письмо на имя Ринтына. От кого бы оно? Ринтын взял в руки конверт. На нем стоял штамп Кытрынского почтового отделения, и Ринтын вдруг воочию увидел, как аккуратный и важный Ранау – бессменный начальник почтового отделения – ставил его. Письмо было толстое, в самодельном конверте, плотном, склеенном из контурной географической карты.
Ринтын вышел в скверик Менделеевской линии, уселся на скамейку и надорвал конверт. В нем оказалась обычная ученическая тетрадка, исписанная вперемежку чернилами и карандашом. Ринтын сразу узнал почерк дяди Кмоля. Сколько же ему понадобилось времени, чтобы заполнить все двенадцать страниц! Ведь грамоте-то дядя Кмоль учился у Ринтына и, надо прямо сказать, писать не очень умел. Первая строчка выглядела так:
“Здравствуй, тов. Ринтын”.
Потом по-чукотски:
“Я лежу в Кытране в больнице со сломанной ногой и поцарапанной головой. Это случилось на охоте. В этот год зима в проливе морозная, разводий было мало, и течение ленилось: лед стоял на месте. Ровный, чистый лед. Если бы у кого была нужда – можно было пешком или на собаках переехать пролив и побывать в гостях на том берегу. Нерпы, было мало. В другое бы время голодали, но помогал колхоз. Государство деньги на помощь выдало. Ели консервы, хлеба было вдоволь. Но все же это не еда для настоящего охотника. К, тому же консервы, ты знаешь, сильно пересолены. Мы все же ели, и тетя Рытлина вспоминала тебя и жалела: в городе, наверное, кроме консервов, больше нечего и есть. Ходил я каждый день на лед. Против Ченлюквина с припая шагал прямо в море. Хоть бы где трещинка была. Все замерзло. Ходишь целый день, живой воды не увидишь. В месяц, когда мерзнет вымя оленьей важенки, я вышел на лед и увидел след умки. Обрадовался: вот горячее свежее мясо идет! Пустился по следу. Умка был недалеко. Он уходил от меня к селению. Вот дурак!”
Слово “дурак” было написано по-русски.
“Иду я за ним, не стреляю. Он оглядывается, сердится, что человек за ним идет. А мне торопиться некуда: мясо само идет туда, куда надо. Напротив мыса Поворотного я решил его застрелить. Подошел к нему поближе и выстрелил. Умка упал. Издали вижу – не добит, надо еще стрелять. Полез в сумку за патроном – нет. Эти остроконечные японские патроны прорвали кожу, и весь мой припас вывалился по дороге. Не оставлять же мясо? Я сделал копье. Привязал охотничий нож к посоху и осторожно стал подходить к зверю. Он лежит, а из шеи хлещет кровь, весь снег кругом красный. Когда я подошел к нему совсем близко, умка вдруг поднялся. Это было так неожиданно. Я шагнул назад, поскользнулся и упал. Вот тут он и навалился на меня. Мял, как кусок оленьей шкуры, и все пытался прокусить шею. Хорошо, что у меня был кожаный, подбитый мехом капюшон. Он спас меня. Копье-то, падая, я выронил. Ищу его, шарю руками по снегу. Нащупал. Всадил в сердце. Убил зверя. А сам идти не могу. Ногу он мне повредил. Пришлось ползти. Всю ночь полз. Под утро нашел меня Кукы. Приволок домой, а потом пошел за медведем. Туша совсем закоченела. Пришлось рубить топором. Шкуру жалко. Сейчас ведь цены подняли на умку, можно было много денег за нее получить. Посмотрел меня наш доктор и сказал, что надо везти в Кытрын. И вот здесь живу в больнице. Ногу мою в белый чехол спрятали. Гипс называется. И всю голову обрили. Раны зашили, будто порвавшуюся шапку”.
Ринтын перевернул несколько страниц. Кмоль писал убористо, выводя каждую букву.
“Когда ты уезжал, я работал в райисполкоме инструктором. Теперь я снова охотник. Это лучше. Для меня и для нашей семьи. Грамоты у меня было маловато, чтобы быть начальником. Зверя добываем с каждым годом все больше. Новые вельботы получили. Хорошие, крепкие. Те, которые у нас были раньше, уже пришли в негодность. И моторы хорошие привозят. Шведские. Название им “Пента”. К каждому мотору ящик запасных частей, комбинезон и кепка для моториста. Комбинезоном мы премировали Кукы за перевыполнение плана по пушнине, а кепку носит наш новый завмаг. Она ему очень нравится. Пусть носит. Правду если сказать, она не очень хороша – холодная, без подкладки. А я подумал: может быть, она в Ленинграде тебе будет как раз? Для молодого она подойдет. Напиши, если нужно. Пришлем. Начинают новые дома строить. Конечно, они не совсем такие, как тот, который я выстроил. Настоящие деревянные дома. Большие комнаты, большие окна, печка, труба на крыше. Хорошо бы тебе в этой высшей школе научиться на штукатура или на печника. Заработок будет большой, не беспокойся. Наши поехали в бухту Гуврэль учиться на плотников, будут ставить дома в Улаке. В прошлом году мы ездили в Лорино. Там в домах уже живут бывшие кочевники, ставшие оседлыми. Тоскуют по тундре. Старики ходят не к морю, а к речке и оттуда смотрят на дальние горы.
Я спрашивал у знающих людей, сколько тебе осталось учиться. Радуюсь, что скоро увидимся.
Большие дела тебя ждут здесь. Если даже ты не будешь штукатуром или печником, все равно без дела сидеть не будешь. Видел я твою маму здесь, в Кытрыне, приходила ко мне в больницу, спрашивала о тебе. Живет она хорошо, здорова. У тебя растет сестренка.
В больнице скука. Кормежка неважная. Много каши и мало мяса. Но лечат хорошо, доктора умелые. Я им рассказывал про тебя, про твою высшую школу. И врачом тебе будет неплохо.
Тут со мной лежат ребята из Инчоуна. На перевале пурговали четырнадцать дней. Поморозились. Они меня прозвали писателем за то, что я так долго пишу тебе письмо. Больше месяца.
Сегодня в наше окно смотрит солнце. Течение в Беринговом проливе повернуло на северо-запад. Вчера вечером слышал утиный крик в небе – весна идет на нашу землю. Если приедешь вместе с весной, это будет доброе предзнаменование.
Твой дядя Кмоль”.
Ринтын долго сидел, глядя на твердую, годами устоявшуюся подпись дяди Кмоля. Она мало изменилась, только буквы как-то возмужали, стали прямее, увереннее. Твердые, сильные руки крепко сжимали карандаш, и дядя удивлялся, как это он не может овладеть таким маленьким инструментом. Этими руками он кидал гарпун в кита, поражал на большом расстоянии моржа, поднимал ружье на умку и не мог поставить крохотную букву на свое место в строке.
– Их трудно собрать в ряд, как собачьих блох! – сердился дядя и вытирал тыльной стороной жилистой руки выступивший на лбу пот.
И все же дядя научился читать и писать. И это умение помогло ему поговорить с племянником на таком большом расстоянии.
Дядя Кмоль… Строго говоря, Ринтын в общем-то ему никто. Гэвынто, брат Кмоля, приходился Ринтыну отчимом. И все же дядя стоял первым в длинном ряду людей, которые помогали Ринтыну на жизненном пути.
После дяди Кмоля шла радистка полярной станции Лена, ее муж Анатолий Федорович, ставший русским отцом Ринтыну и отдавший ему свое имя и отчество. Школьные учителя – Татро, Зоя Герасимовна, Василий Львович, майор, который всю дорогу от Владивостока до Москвы опекал Ринтына и Кайона.
И наконец, Георгий Самойлович Лось, которому никто не поручал возиться с малоопытным, начинающим литератором и править его рукописи.
Повезло на хороших людей Ринтыну или действительно мир устроен так, что, где бы ты ни был, что бы с тобой ни случилось, всегда найдется отзывчивое сердце? Вот как в Волосове, где, казалось бы, никому не было дела до какого-то студента, оказавшегося без денег в чужом поселке… Написать бы о таких людях, начиная от дяди Кмоля и до писателя Лося. Сделать книгу о великом добром человеке, о советском человеке.
При близком рассмотрении жизнь писателя оказалась ничем особенно не отличной от той, какую ведет обыкновенный человек. Правда, Лось не ходит на службу и распоряжается временем так, как ему удобно. Наверное, это и есть самое привлекательное в писательской жизни.
То, что Лось не был похож на тот образ писателя, который создал в своем воображении Ринтын, даже несколько радовало. Ведь если поразмыслить, значит с виду незначительный и невзрачный человек может создать такое произведение, что читатели будут представлять его сказочным богатырем. Значит, главное, не как живет и выглядит автор книги, а что он написал.
Интересно, что со временем дядя Кмоль в памяти Ринтына претерпел изменения. Ринтын почти не мог представить его в домашней обстановке. Чаще всего он виделся в минуту возвращения с моря: скинул с плеча упряжь, на которой тащил убитую нерпу, полил морду зверя пресной водой, “напоил” его, часть выпил сам, а последний остаточек выплеснул в сторону моря. Этот ритуал повторялся из года в гид и знаменовал собой удачу промыслового дня. Потом дядя отщипывал от усов наросшие льдинки и начинал рассказывать столпившимся вокруг охотникам о течениях в проливе, о состоянии льда, о цвете неба в восточной половине горизонта и о многих нужных для охотника вещах.
Тетя Рытлина втаскивала добычу в ярангу, а дядя долго отряхивался, выбивал снежинки из шерстинок нерпичьих штанов, колотил по торбазам, скалывая с подошвы морской соленый лед.
Пока пили чай, нерпа оттаивала. Ринтын подходил к ней и щупал. Когда она становилась совсем мягкой, тетя приступала к разделке. Ринтын сидел рядом и ждал вкусный нерпичий глаз.
Это было только начало к пиршеству. Над жирником уже висел котел в ожидании свежего мяса. В полог то и дело просовывались головы гостей. Тетя Рытлина оделяла каждого пришельца куском мяса – таков был древний и нерушимый обычай в яранге дяди Кмоля. Случалось, что хозяину и его домочадцам оставались лишь нерпичьи глаза и несколько ребрышек.
Дядя Кмоль не был разговорчивым человеком. Но все хорошее о мире Ринтын узнал от него. Дядя умел сказать слово вовремя и так, что оно весило больше долгой назидательной беседы.
…Ринтын аккуратно свернул тетрадку, вложил ее в конверт, склеенный из школьной контурной географической карты, и отправился на Финляндский вокзал.
Пока он получал деньги на почте, перед мысленным взором его прошли вещи, которые ему хотелось купить: и новое пальто для Маши, и костюм для себя, книги…
И все же главной мечтой был проигрыватель. Поэтому Ринтын прямо с почты направился в Дом ленинградской торговли и, как бы боясь передумать, торопливо купил проигрыватель и несколько пластинок. После этого он немного успокоился, пересчитал деньги и пошел по отделам покупать подарки Маше. Он купил кофточку, ярко-красный теплый халат и большую продовольственную сумку.
Он ехал на Всеволожскую, нагруженный покупками. Поезда ходили уже полупустые: кончался дачный сезон.
У вокзала встретился Лось. В стареньких брюках и с палкой в руке, видно, возвращался из леса. Ринтын поспешил сообщить ему о своем первом гонораре.
– Я вас поздравляю,– торжественно произнес Лось.– Вы получили самые трудные деньги, какие только может заработать человек. Надеюсь, вы их разумно потратите?
Ринтын перечислил приобретенное. Лось слушал и кивал.
– А вот остальные деньги,– решительно заявил Георгий Самойлович,– вы должны использовать на то, чтобы устроиться с жилищем. Дачи Литфонда пустеют, и я надеюсь, что начальство разрешит вам пожить в одной из них.
Он заставил Ринтына написать заявление, приложил к нему номер журнала “Огонек” с напечатанным рассказом.
– Вам это обойдется дешевле, чем снимать комнату у частника.
Ринтын, проходя мимо ряда писательских дач, мысленно выбирал ту, в которой он будет жить.
Впрочем, он ее давно облюбовал. На участке торчали три дерева. На огороде стоял столб, а возле него жалобно блеяла запутавшаяся коза. Они с Машей часто мечтали, как бы устроились на этой даче. Правда, помещение летнее, но до холодов можно потерпеть… А что будет дальше, об этом Ринтын старался не думать.
Через несколько дней Лось и Ринтын поехали в Ленинград, в Литфонд, и Ринтын вернулся с договором на аренду.
Ринтын с Машей поселились на той самой даче, которую приглядели. В ней было две комнаты и веранда – непривычно для них просторно, и они несколько раз переселялись из одной комнаты в другую, пока не остановили выбор на меньшей.
По вечерам, когда темнота приходила из леса, Ринтын включал проигрыватель, и они часами слушали музыку.
Шаляпин пел о русской ночи. А Ринтыну вспоминались зимние ночи в Улаке, полные звездной колючей стужи; он слышал громкий скрип снега и видел мерцающие огоньки зажженного мха, плавающего в топленом нерпичьем жиру. В такие ночи люди ждут охотников, ушедших на припай еще на рассвете: день короток, и надо застать светлое время на ледяном берегу разводья, чтобы увидеть тюленя.
За окнами дачи, навалившись на стекло, стояла черная густая лесная ночь. Она была полна шороха дождевых капель, прелого желтого листа, сосновых, похожих на опилки иголок. Ухо ловило крик лесного зверя, но вместо него свистел и тяжело дышал паровоз. Между крышами и облаками шумели вершины деревьев, раскачиваемые ветром.
Маша смотрела на темное стекло. И хотя Ринтыну очень хотелось знать, о чем она думает, он не решался ее спрашивать, потому что знал, спроси она о том же его – все пропадет и далекие видения исчезнут.
На Всеволожском рынке Ринтын купил у какого-то старичка альбом пластинок военных времен. Эти песни он слышал еще в Улакской школе. И когда комнату наполнили торжественные и грозные слова:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…—
Ринтыну представились заснеженная улакская лагуна и шеренги охотников, выстроившихся на военные занятия. Каждый был вооружен своим оружием, предназначенным для зверя: старыми американскими винчестерами, русскими берданками, малокалиберными винтовками и дробовыми ружьями.
В эти годы с другого берега в Улак приезжали американские эскимосы. Они ходили по улицам селения, трогали пальцами вывешенную в клубе географическую карту с обозначениями фронтов, с удивлением слушали, как школьный хор исполнял на эскимосском языке “Священную войну”, и приговаривали:
– Гитлер капут, Сталин энд Рузвельт – вэри гуд!
Радистка Лена пела песню о фронтовой землянке, и слезы катились по ее щекам. Что-то было в протяжности этой песни схожее с чукотскими напевами – посвист вьюги, змеящиеся по широкой белой целине струи снега, тоска больших и сильных людей по оставленным близким, тоска по родной земле, которую топтал вражеский сапог.
Кукы, охотник и китобоец, смотрел на поющую девушку, и глубокая складка прорезала его продубленный ветрами лоб. Его губы шевелились, как будто он подпевал девушке или шептал какие-то свои слова – слова проклятия тем, кто сделал выстрел вестью о смерти человека…
И однажды Маша сказала:
– Я больше не могу слушать эти пластинки. Не заводи их, пожалуйста.
– Хорошо,– покорно согласился Ринтын.
Приехал Кайон. Он ходил по дачному участку и с шутливой серьезностью предупреждал друга:
– Смотри, станешь плантатором, перестану с тобой здороваться.
Ринтын смотрел на друга и думал, что Кайон уже совсем зрелый, взрослый человек. Лишь иногда в каких-то едва уловимых жестах, произнесенных словах возникал прежний Кайон. И каждый раз он был разный: то студент Въэнского педагогического училища, то пассажир поезда дальнего следования “Владивосток – Москва”, то первокурсник Ленинградского университета, который, не умея плавать, все же решился прыгнуть с вышки в бассейне. Вспомнив эту историю, Ринтын улыбнулся и попросил Кайона:
– Расскажи Маше, как мы сдавали зачет по плаванию.
Кайон живо откликнулся:
– На первом курсе? – и тоже заулыбался.– Мы влезли в воду у края бассейна и издали стали смотреть на пловцов. Нам было завидно, но что мы могли поделать? Попробовали мы хоть один метр проплыть – ничего не вышло. Как только ноги отрывались от дна, наши тела шли ко дну. Наглотались мы этой теплой водицы. Но прыгать с вышки все-таки решили. Рассудили, что ничего в этом нет хитрого – прыгнешь и вылезешь из воды. Первым шел на установление мирового рекорда среди чукчей по прыжкам в воду я.– И пояснил: – Дело в том, что прыгни я как следует, получилось бы, что из всех чукчей, живущих на свете, я был бы первым, кто сделал прыжок в воду совершенно добровольно, если не считать угрозы лишиться стипендии. Поднялся я на доску. Взглянул вниз с этой качающейся доски, и тут выяснилось, что до воды далековато. Я, как опытный ныряльщик – видел же, как делали другие,– поднял руки, закрыл глаза и ринулся в воду. Ох и ударился!.. Я и не предполагал, что вода может быть такой твердой. Как будто стукнулся о деревянную доску, а не о воду. Больно было, но сознания не потерял. Сразу же пошел на дно. Сижу и жду, когда начнут спасать. А воздуху уже не хватает, и чувствую, как начинаю самостоятельно всплывать. Только открыл рот вдохнуть, как снова пошел на дно. Лишь напоследок услышал, как Ринтын закричал: “Спасите, он не умеет плавать!”
– Я так испугался! – перебил Кайона Ринтын.– Покажется из воды, как будто улыбнется, а потом опять на дно. Я даже стал им гордиться, а потом сообразил, что это не улыбки, а он хочет дыхнуть и как раз в это время уходит под воду. Стал я кричать, чтобы его скорей спасали, кинулся к преподавателю, а он: “Да что вы! Он так красиво прыгнул”. Когда все-таки вытащили, пришлось звать врача, делать искусственное дыхание. Преподаватель все хлопотал вокруг Кайона и ругался. Ничего, откачали. Задышал, перевернулся на бок, и тут из носа и ушей полилась вода. Много воды, наверное, целый чайник! Тут и преподаватель заулыбался, перестал ругаться. Оделся Кайон, вытащил из кармана свою зачетку, подошел к нему, чтобы тот поставил зачет. “Все ж я прыгнул”,– сказал он. “Ладно”,– махнул рукой преподаватель. Потом посмотрел на меня и спросил: “И вы не умеете плавать?” – “И я”,– отвечаю. “Давайте вашу зачетку!” Он и мне поставил зачет.
Ринтын сел за стол. Зря он скрыл, зачем поехал в город. Маша сидела бы дома и ждала… Теперь ему придется ждать ее.
Часа три Ринтын сидел над бумагой и пытался писать. Потом бросил и пошел на вокзал.
Дождь стучал по листве и смачно бил каплями в разбитую колею дороги.
Пассажиры прятались от дождя в здании вокзала. К каждому поезду Ринтын выскакивал из душного зала ожидания и, всматриваясь в лица, пропускал мимо себя выходящих пассажиров.
Промчался поезд дальнего следования с нарядными, ярко освещенными вагонами. А Маши все не было. Ринтын стал беспокоиться.
Когда нетерпение Ринтына достигло предела и были пережиты в воображении все возможные несчастные случаи, Ч из второго вагона, осторожно щупая ногами железные ступеньки, сошла Маша. Она огляделась, как будто знала, что Ринтын ее встречает, и улыбнулась, заметив его. В руках у нее была сетка, набитая продуктами.
– Держи,– сказала она и тяжело вздохнула.
Они пошли по мокрой, раскисшей дороге. Ноги разъезжались в глине. Ринтын бережно поддерживал жену и повторял:
– Осторожнее, Маша.
Дождь щелкал по рваной клеенке на столах возле пивной будки.
– Давно приехал?
– Три часа назад.
– Где был?
– К Саше Гольцеву заходил. Занял у него деньги. А ты?
– На барахолку ездила.
– Куда?
– На барахолку,– повторила Маша.
– Что ты говоришь? – ужаснулся Ринтын.– У нас со всего факультета только Алачев отваживался туда ходить. Там, говорят, одни жулики торгуют.
– Кроме жуликов, много и таких, как я, которых нужда погнала,– сказала Маша.– Много женщин, да и мужики есть.
– А что ты продала? – поинтересовался Ринтын.
– Кофточку.
– Она ведь у тебя единственная! В чем ты будешь зимой ходить?.. Надо было со мной посоветоваться.
– Ты же не сказал, куда едешь,– с оттенком упрека сказала Маша.
Ринтын переложил в другую руку тяжелую сетку и признался:
– Я больше не мог смотреть, как ты мало ешь. Ну ладно, я один. Могу и потерпеть. А вас уже двое, значит вдвойне нужна еда.
– Я не работаю,– возразила Маша,– а ты целыми днями сидишь и пишешь. Я-то знаю, что это только с виду легкая работа, а на самом деле сколько сил уходит… Все думала, как бы раздобыть денег. Сходить к подругам? Но мне-то известно, как они живут. Тянут от получки до получки, едва сводят концы с концами. Совестно у них просить. Вот и решила поехать на барахолку. Я там уже один раз была. Ты на меня не сердись…
– Что же мне сердиться? – пожал плечами Ринтын.– Только зря ты думаешь, что я такой нежный, не могу потерпеть. Когда я жил в Улаке, мы частенько голодали. Ели один раз в день, и это считалось вполне достаточно зимой, когда зверя в море нет. Питались одним юнэвом. Такие листья квашеные в бочках. Конечно, грибы куда лучше. А работали на морозе. Есть у нас такой обычай: с семи лет мальчишке уже не разрешается входить в полог до темноты, если нет сильной пурги. Целый день на морозе… А тут сидишь в теплой комнате… Пишешь, не рубишь лед на замерзших водопадах. Тебе надо много есть. Я вспомнил одну историю, которая приключилась в нашем селении. Не хотел тебе говорить…
И Ринтын поведал жене о том, как в семье Ивтэка родился уродец.
– Но я, честное слово, не голодаю! – горячо возразила Маша.– Напрасно ты так беспокоишься.
Они поставили на стол все, что купили.
Маша уселась против Ринтына. Лицо у нее разрумянилось, непослушные волосы падали на лоб, и она часто встряхивала головой, откидывая их назад.
Ринтын любил разглядывать ее лицо. Каждый раз он делал для себя маленькие приятные открытия. Маша сначала терпеливо сидела и ела, аккуратно отставив в сторону мизинец, потом заерзала и недовольно сказала:
– Ну что ты на меня так уставился? Будто впервые видишь.
– Ты каждый день новая,– ответил Ринтын.– Я хочу тебя поцеловать.
– Что с тобой, льдыш?
– Влюбился в тебя еще раз,– вздохнул Ринтын.
– Ты какой-то странный,– задумчиво произнесла Маша.– Иногда я смотрю на тебя, сидящего за столом, и мне тоже кажется, что там совсем другой человек. И выражение лица другое, и весь ты иной. Кажется, ушел весь в бумагу, растворился в ней, а вместо тебя сидит чужой и гоняет тебя по белому полю…
– Я и сам порой чувствую какую-то раздвоенность. Будто очень долго смотрю в зеркало. Попробуй сама – даже страшно становится! – ответил Ринтын.
Маша убирала посуду, Ринтын помогал ей и думал о том, как сложилась бы его жизнь, если бы на пути ему не встретилась Маша. Неужели была бы другая женщина? Это невозможно! Конечно, есть мужчины, которым мало одной женщины. Но жена должна быть только одна и на всю жизнь, вот такая, разумеется, как Маша.
– Маша! Праздновать так праздновать! – вдруг решил Ринтын.– Пусть сегодняшний день будет нашим праздником. Не буду больше сегодня писать.
Перебивая друг друга, они стали мечтать, как поселятся в далеком маленьком селении на берегу Ледовитого океана, где синие льдины смотрят в окно; растили в мечтах сына и прикидывали, что купить на первый гонорар.
– Проигрыватель,– сказал Ринтын.– Больше мне ничего не надо. Мне кажется, что если буду много слушать музыку, то писать стану лучше. Законы построения художественного произведения и музыкального очень близки… Мне бы хотелось научиться так писать, чтобы между мной и читателем не было ничего, что помешало бы нашему общению. Чтобы на бумаге стояли самые нужные слова, чтобы их было ровно столько, сколько необходимо, ни одним больше, чтобы читатель не думал о том, кто и как написал это произведение, а только читал, впитывал в себя… Когда человека мучит жажда, ему неважно, из какого сосуда пить, была бы вода чиста, холодна… Жажду можно утолить по-настоящему не лимонадом, не газированной водой с сиропом, никакими соками, а только чистой ключевой водой. И конечно, совсем уж неважно, из чего пить. Поэтому когда в литературу начинают лить сироп, разные искусственные краски, изобретать замысловатые сосуды – это иногда даже забавно, но лежит где-то в стороне от настоящей жизни. Ты слушаешь меня, Маша?
– Слушаю, льдышка,– ответила Маша.– Только хочу спросить вот о чем; ты написал рассказ “Новый дом”, а сам мне рассказывал, что такое случилось только в одной яранге вашего селения. Значит, еще не все чукчи так поступают?
– Да, конечно,– ответил Ринтын.– Но мне кажется – это и есть главное. Живописной гадости в нашей чукотской жизни и поныне столько, что лопатой ее можно кидать на страницы, не то что пером. Человек идет вперед, потому что надеется на лучшее, тянется к свету. На пути к свету дороги не гладкие. Задумаешься иной раз: сколько крови, страданий, катастроф пережили люди – а идут, идут вперед! Поэтому, Маша, я постараюсь писать только о том, что помогает человеку жить лучше, радостнее, чтобы люди читали и говорили: а я тоже могу так, а я ведь тоже такой…
По железной крыше по-прежнему стучал дождь: настойчивый, долгий и нудный. Комната погрузилась в темноту. Ринтын подошел и повернул выключатель. Вспыхнул свет, и шум дождя за окном стал тише.
В главном здании университета недалеко от входа на стене висело несколько ящиков, разделенных на ячейки. Чуть ли не каждый день Ринтын приезжал в город с единственной целью взглянуть в ячейку на букву “Р” и еще раз убедиться, что журнал еще не прислал гонорар. Деньги занятые у Саши Гольцева и вырученные Машей за кофту, подходили к концу. Впереди снова маячила перспектива сесть на грибную диету и вдохновляться примером воздержанного в еде долгожителя Бернарда Шоу.
Но сегодня в ящике лежало письмо на имя Ринтына. От кого бы оно? Ринтын взял в руки конверт. На нем стоял штамп Кытрынского почтового отделения, и Ринтын вдруг воочию увидел, как аккуратный и важный Ранау – бессменный начальник почтового отделения – ставил его. Письмо было толстое, в самодельном конверте, плотном, склеенном из контурной географической карты.
Ринтын вышел в скверик Менделеевской линии, уселся на скамейку и надорвал конверт. В нем оказалась обычная ученическая тетрадка, исписанная вперемежку чернилами и карандашом. Ринтын сразу узнал почерк дяди Кмоля. Сколько же ему понадобилось времени, чтобы заполнить все двенадцать страниц! Ведь грамоте-то дядя Кмоль учился у Ринтына и, надо прямо сказать, писать не очень умел. Первая строчка выглядела так:
“Здравствуй, тов. Ринтын”.
Потом по-чукотски:
“Я лежу в Кытране в больнице со сломанной ногой и поцарапанной головой. Это случилось на охоте. В этот год зима в проливе морозная, разводий было мало, и течение ленилось: лед стоял на месте. Ровный, чистый лед. Если бы у кого была нужда – можно было пешком или на собаках переехать пролив и побывать в гостях на том берегу. Нерпы, было мало. В другое бы время голодали, но помогал колхоз. Государство деньги на помощь выдало. Ели консервы, хлеба было вдоволь. Но все же это не еда для настоящего охотника. К, тому же консервы, ты знаешь, сильно пересолены. Мы все же ели, и тетя Рытлина вспоминала тебя и жалела: в городе, наверное, кроме консервов, больше нечего и есть. Ходил я каждый день на лед. Против Ченлюквина с припая шагал прямо в море. Хоть бы где трещинка была. Все замерзло. Ходишь целый день, живой воды не увидишь. В месяц, когда мерзнет вымя оленьей важенки, я вышел на лед и увидел след умки. Обрадовался: вот горячее свежее мясо идет! Пустился по следу. Умка был недалеко. Он уходил от меня к селению. Вот дурак!”
Слово “дурак” было написано по-русски.
“Иду я за ним, не стреляю. Он оглядывается, сердится, что человек за ним идет. А мне торопиться некуда: мясо само идет туда, куда надо. Напротив мыса Поворотного я решил его застрелить. Подошел к нему поближе и выстрелил. Умка упал. Издали вижу – не добит, надо еще стрелять. Полез в сумку за патроном – нет. Эти остроконечные японские патроны прорвали кожу, и весь мой припас вывалился по дороге. Не оставлять же мясо? Я сделал копье. Привязал охотничий нож к посоху и осторожно стал подходить к зверю. Он лежит, а из шеи хлещет кровь, весь снег кругом красный. Когда я подошел к нему совсем близко, умка вдруг поднялся. Это было так неожиданно. Я шагнул назад, поскользнулся и упал. Вот тут он и навалился на меня. Мял, как кусок оленьей шкуры, и все пытался прокусить шею. Хорошо, что у меня был кожаный, подбитый мехом капюшон. Он спас меня. Копье-то, падая, я выронил. Ищу его, шарю руками по снегу. Нащупал. Всадил в сердце. Убил зверя. А сам идти не могу. Ногу он мне повредил. Пришлось ползти. Всю ночь полз. Под утро нашел меня Кукы. Приволок домой, а потом пошел за медведем. Туша совсем закоченела. Пришлось рубить топором. Шкуру жалко. Сейчас ведь цены подняли на умку, можно было много денег за нее получить. Посмотрел меня наш доктор и сказал, что надо везти в Кытрын. И вот здесь живу в больнице. Ногу мою в белый чехол спрятали. Гипс называется. И всю голову обрили. Раны зашили, будто порвавшуюся шапку”.
Ринтын перевернул несколько страниц. Кмоль писал убористо, выводя каждую букву.
“Когда ты уезжал, я работал в райисполкоме инструктором. Теперь я снова охотник. Это лучше. Для меня и для нашей семьи. Грамоты у меня было маловато, чтобы быть начальником. Зверя добываем с каждым годом все больше. Новые вельботы получили. Хорошие, крепкие. Те, которые у нас были раньше, уже пришли в негодность. И моторы хорошие привозят. Шведские. Название им “Пента”. К каждому мотору ящик запасных частей, комбинезон и кепка для моториста. Комбинезоном мы премировали Кукы за перевыполнение плана по пушнине, а кепку носит наш новый завмаг. Она ему очень нравится. Пусть носит. Правду если сказать, она не очень хороша – холодная, без подкладки. А я подумал: может быть, она в Ленинграде тебе будет как раз? Для молодого она подойдет. Напиши, если нужно. Пришлем. Начинают новые дома строить. Конечно, они не совсем такие, как тот, который я выстроил. Настоящие деревянные дома. Большие комнаты, большие окна, печка, труба на крыше. Хорошо бы тебе в этой высшей школе научиться на штукатура или на печника. Заработок будет большой, не беспокойся. Наши поехали в бухту Гуврэль учиться на плотников, будут ставить дома в Улаке. В прошлом году мы ездили в Лорино. Там в домах уже живут бывшие кочевники, ставшие оседлыми. Тоскуют по тундре. Старики ходят не к морю, а к речке и оттуда смотрят на дальние горы.
Я спрашивал у знающих людей, сколько тебе осталось учиться. Радуюсь, что скоро увидимся.
Большие дела тебя ждут здесь. Если даже ты не будешь штукатуром или печником, все равно без дела сидеть не будешь. Видел я твою маму здесь, в Кытрыне, приходила ко мне в больницу, спрашивала о тебе. Живет она хорошо, здорова. У тебя растет сестренка.
В больнице скука. Кормежка неважная. Много каши и мало мяса. Но лечат хорошо, доктора умелые. Я им рассказывал про тебя, про твою высшую школу. И врачом тебе будет неплохо.
Тут со мной лежат ребята из Инчоуна. На перевале пурговали четырнадцать дней. Поморозились. Они меня прозвали писателем за то, что я так долго пишу тебе письмо. Больше месяца.
Сегодня в наше окно смотрит солнце. Течение в Беринговом проливе повернуло на северо-запад. Вчера вечером слышал утиный крик в небе – весна идет на нашу землю. Если приедешь вместе с весной, это будет доброе предзнаменование.
Твой дядя Кмоль”.
Ринтын долго сидел, глядя на твердую, годами устоявшуюся подпись дяди Кмоля. Она мало изменилась, только буквы как-то возмужали, стали прямее, увереннее. Твердые, сильные руки крепко сжимали карандаш, и дядя удивлялся, как это он не может овладеть таким маленьким инструментом. Этими руками он кидал гарпун в кита, поражал на большом расстоянии моржа, поднимал ружье на умку и не мог поставить крохотную букву на свое место в строке.
– Их трудно собрать в ряд, как собачьих блох! – сердился дядя и вытирал тыльной стороной жилистой руки выступивший на лбу пот.
И все же дядя научился читать и писать. И это умение помогло ему поговорить с племянником на таком большом расстоянии.
Дядя Кмоль… Строго говоря, Ринтын в общем-то ему никто. Гэвынто, брат Кмоля, приходился Ринтыну отчимом. И все же дядя стоял первым в длинном ряду людей, которые помогали Ринтыну на жизненном пути.
После дяди Кмоля шла радистка полярной станции Лена, ее муж Анатолий Федорович, ставший русским отцом Ринтыну и отдавший ему свое имя и отчество. Школьные учителя – Татро, Зоя Герасимовна, Василий Львович, майор, который всю дорогу от Владивостока до Москвы опекал Ринтына и Кайона.
И наконец, Георгий Самойлович Лось, которому никто не поручал возиться с малоопытным, начинающим литератором и править его рукописи.
Повезло на хороших людей Ринтыну или действительно мир устроен так, что, где бы ты ни был, что бы с тобой ни случилось, всегда найдется отзывчивое сердце? Вот как в Волосове, где, казалось бы, никому не было дела до какого-то студента, оказавшегося без денег в чужом поселке… Написать бы о таких людях, начиная от дяди Кмоля и до писателя Лося. Сделать книгу о великом добром человеке, о советском человеке.
При близком рассмотрении жизнь писателя оказалась ничем особенно не отличной от той, какую ведет обыкновенный человек. Правда, Лось не ходит на службу и распоряжается временем так, как ему удобно. Наверное, это и есть самое привлекательное в писательской жизни.
То, что Лось не был похож на тот образ писателя, который создал в своем воображении Ринтын, даже несколько радовало. Ведь если поразмыслить, значит с виду незначительный и невзрачный человек может создать такое произведение, что читатели будут представлять его сказочным богатырем. Значит, главное, не как живет и выглядит автор книги, а что он написал.
Интересно, что со временем дядя Кмоль в памяти Ринтына претерпел изменения. Ринтын почти не мог представить его в домашней обстановке. Чаще всего он виделся в минуту возвращения с моря: скинул с плеча упряжь, на которой тащил убитую нерпу, полил морду зверя пресной водой, “напоил” его, часть выпил сам, а последний остаточек выплеснул в сторону моря. Этот ритуал повторялся из года в гид и знаменовал собой удачу промыслового дня. Потом дядя отщипывал от усов наросшие льдинки и начинал рассказывать столпившимся вокруг охотникам о течениях в проливе, о состоянии льда, о цвете неба в восточной половине горизонта и о многих нужных для охотника вещах.
Тетя Рытлина втаскивала добычу в ярангу, а дядя долго отряхивался, выбивал снежинки из шерстинок нерпичьих штанов, колотил по торбазам, скалывая с подошвы морской соленый лед.
Пока пили чай, нерпа оттаивала. Ринтын подходил к ней и щупал. Когда она становилась совсем мягкой, тетя приступала к разделке. Ринтын сидел рядом и ждал вкусный нерпичий глаз.
Это было только начало к пиршеству. Над жирником уже висел котел в ожидании свежего мяса. В полог то и дело просовывались головы гостей. Тетя Рытлина оделяла каждого пришельца куском мяса – таков был древний и нерушимый обычай в яранге дяди Кмоля. Случалось, что хозяину и его домочадцам оставались лишь нерпичьи глаза и несколько ребрышек.
Дядя Кмоль не был разговорчивым человеком. Но все хорошее о мире Ринтын узнал от него. Дядя умел сказать слово вовремя и так, что оно весило больше долгой назидательной беседы.
…Ринтын аккуратно свернул тетрадку, вложил ее в конверт, склеенный из школьной контурной географической карты, и отправился на Финляндский вокзал.
27
Пришел долгожданный гонорар. Перевод на громадную для Ринтына сумму лежал в почтовом ящике в главном здании университета в ячейке на букву “Р”. Столько денег Ринтын держал только раз в жизни, и то недолго: когда шел покупать билет на пароход от Въэна до Владивостока.Пока он получал деньги на почте, перед мысленным взором его прошли вещи, которые ему хотелось купить: и новое пальто для Маши, и костюм для себя, книги…
И все же главной мечтой был проигрыватель. Поэтому Ринтын прямо с почты направился в Дом ленинградской торговли и, как бы боясь передумать, торопливо купил проигрыватель и несколько пластинок. После этого он немного успокоился, пересчитал деньги и пошел по отделам покупать подарки Маше. Он купил кофточку, ярко-красный теплый халат и большую продовольственную сумку.
Он ехал на Всеволожскую, нагруженный покупками. Поезда ходили уже полупустые: кончался дачный сезон.
У вокзала встретился Лось. В стареньких брюках и с палкой в руке, видно, возвращался из леса. Ринтын поспешил сообщить ему о своем первом гонораре.
– Я вас поздравляю,– торжественно произнес Лось.– Вы получили самые трудные деньги, какие только может заработать человек. Надеюсь, вы их разумно потратите?
Ринтын перечислил приобретенное. Лось слушал и кивал.
– А вот остальные деньги,– решительно заявил Георгий Самойлович,– вы должны использовать на то, чтобы устроиться с жилищем. Дачи Литфонда пустеют, и я надеюсь, что начальство разрешит вам пожить в одной из них.
Он заставил Ринтына написать заявление, приложил к нему номер журнала “Огонек” с напечатанным рассказом.
– Вам это обойдется дешевле, чем снимать комнату у частника.
Ринтын, проходя мимо ряда писательских дач, мысленно выбирал ту, в которой он будет жить.
Впрочем, он ее давно облюбовал. На участке торчали три дерева. На огороде стоял столб, а возле него жалобно блеяла запутавшаяся коза. Они с Машей часто мечтали, как бы устроились на этой даче. Правда, помещение летнее, но до холодов можно потерпеть… А что будет дальше, об этом Ринтын старался не думать.
Через несколько дней Лось и Ринтын поехали в Ленинград, в Литфонд, и Ринтын вернулся с договором на аренду.
Ринтын с Машей поселились на той самой даче, которую приглядели. В ней было две комнаты и веранда – непривычно для них просторно, и они несколько раз переселялись из одной комнаты в другую, пока не остановили выбор на меньшей.
По вечерам, когда темнота приходила из леса, Ринтын включал проигрыватель, и они часами слушали музыку.
Шаляпин пел о русской ночи. А Ринтыну вспоминались зимние ночи в Улаке, полные звездной колючей стужи; он слышал громкий скрип снега и видел мерцающие огоньки зажженного мха, плавающего в топленом нерпичьем жиру. В такие ночи люди ждут охотников, ушедших на припай еще на рассвете: день короток, и надо застать светлое время на ледяном берегу разводья, чтобы увидеть тюленя.
За окнами дачи, навалившись на стекло, стояла черная густая лесная ночь. Она была полна шороха дождевых капель, прелого желтого листа, сосновых, похожих на опилки иголок. Ухо ловило крик лесного зверя, но вместо него свистел и тяжело дышал паровоз. Между крышами и облаками шумели вершины деревьев, раскачиваемые ветром.
Маша смотрела на темное стекло. И хотя Ринтыну очень хотелось знать, о чем она думает, он не решался ее спрашивать, потому что знал, спроси она о том же его – все пропадет и далекие видения исчезнут.
На Всеволожском рынке Ринтын купил у какого-то старичка альбом пластинок военных времен. Эти песни он слышал еще в Улакской школе. И когда комнату наполнили торжественные и грозные слова:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой…—
Ринтыну представились заснеженная улакская лагуна и шеренги охотников, выстроившихся на военные занятия. Каждый был вооружен своим оружием, предназначенным для зверя: старыми американскими винчестерами, русскими берданками, малокалиберными винтовками и дробовыми ружьями.
В эти годы с другого берега в Улак приезжали американские эскимосы. Они ходили по улицам селения, трогали пальцами вывешенную в клубе географическую карту с обозначениями фронтов, с удивлением слушали, как школьный хор исполнял на эскимосском языке “Священную войну”, и приговаривали:
– Гитлер капут, Сталин энд Рузвельт – вэри гуд!
Радистка Лена пела песню о фронтовой землянке, и слезы катились по ее щекам. Что-то было в протяжности этой песни схожее с чукотскими напевами – посвист вьюги, змеящиеся по широкой белой целине струи снега, тоска больших и сильных людей по оставленным близким, тоска по родной земле, которую топтал вражеский сапог.
Кукы, охотник и китобоец, смотрел на поющую девушку, и глубокая складка прорезала его продубленный ветрами лоб. Его губы шевелились, как будто он подпевал девушке или шептал какие-то свои слова – слова проклятия тем, кто сделал выстрел вестью о смерти человека…
И однажды Маша сказала:
– Я больше не могу слушать эти пластинки. Не заводи их, пожалуйста.
– Хорошо,– покорно согласился Ринтын.
Приехал Кайон. Он ходил по дачному участку и с шутливой серьезностью предупреждал друга:
– Смотри, станешь плантатором, перестану с тобой здороваться.
Ринтын смотрел на друга и думал, что Кайон уже совсем зрелый, взрослый человек. Лишь иногда в каких-то едва уловимых жестах, произнесенных словах возникал прежний Кайон. И каждый раз он был разный: то студент Въэнского педагогического училища, то пассажир поезда дальнего следования “Владивосток – Москва”, то первокурсник Ленинградского университета, который, не умея плавать, все же решился прыгнуть с вышки в бассейне. Вспомнив эту историю, Ринтын улыбнулся и попросил Кайона:
– Расскажи Маше, как мы сдавали зачет по плаванию.
Кайон живо откликнулся:
– На первом курсе? – и тоже заулыбался.– Мы влезли в воду у края бассейна и издали стали смотреть на пловцов. Нам было завидно, но что мы могли поделать? Попробовали мы хоть один метр проплыть – ничего не вышло. Как только ноги отрывались от дна, наши тела шли ко дну. Наглотались мы этой теплой водицы. Но прыгать с вышки все-таки решили. Рассудили, что ничего в этом нет хитрого – прыгнешь и вылезешь из воды. Первым шел на установление мирового рекорда среди чукчей по прыжкам в воду я.– И пояснил: – Дело в том, что прыгни я как следует, получилось бы, что из всех чукчей, живущих на свете, я был бы первым, кто сделал прыжок в воду совершенно добровольно, если не считать угрозы лишиться стипендии. Поднялся я на доску. Взглянул вниз с этой качающейся доски, и тут выяснилось, что до воды далековато. Я, как опытный ныряльщик – видел же, как делали другие,– поднял руки, закрыл глаза и ринулся в воду. Ох и ударился!.. Я и не предполагал, что вода может быть такой твердой. Как будто стукнулся о деревянную доску, а не о воду. Больно было, но сознания не потерял. Сразу же пошел на дно. Сижу и жду, когда начнут спасать. А воздуху уже не хватает, и чувствую, как начинаю самостоятельно всплывать. Только открыл рот вдохнуть, как снова пошел на дно. Лишь напоследок услышал, как Ринтын закричал: “Спасите, он не умеет плавать!”
– Я так испугался! – перебил Кайона Ринтын.– Покажется из воды, как будто улыбнется, а потом опять на дно. Я даже стал им гордиться, а потом сообразил, что это не улыбки, а он хочет дыхнуть и как раз в это время уходит под воду. Стал я кричать, чтобы его скорей спасали, кинулся к преподавателю, а он: “Да что вы! Он так красиво прыгнул”. Когда все-таки вытащили, пришлось звать врача, делать искусственное дыхание. Преподаватель все хлопотал вокруг Кайона и ругался. Ничего, откачали. Задышал, перевернулся на бок, и тут из носа и ушей полилась вода. Много воды, наверное, целый чайник! Тут и преподаватель заулыбался, перестал ругаться. Оделся Кайон, вытащил из кармана свою зачетку, подошел к нему, чтобы тот поставил зачет. “Все ж я прыгнул”,– сказал он. “Ладно”,– махнул рукой преподаватель. Потом посмотрел на меня и спросил: “И вы не умеете плавать?” – “И я”,– отвечаю. “Давайте вашу зачетку!” Он и мне поставил зачет.