– Выручил тебя Кайон! – рассмеялась Маша.
   Кайон подошел к окну.
   – Осень в лесу совсем другая, чем в городе,– сказал он.– Что-то наше есть. Дальним снегом пахнет. Тем, который еще далеко, но уже движется в нашу сторону. Дома, когда стужа входила в ноздри, я начинал спать с беспокойством: ждал снег. Утром продеру глаза и первым делом в чоттагын, не бело ли там от снега, залетевшего в дымовое отверстие.
   Ринтын понимал его. Зима – пора тревог и забот, пора испытаний человека на его прочность и способность выжить. Тот, кто счастливо и благополучно перезимовал, словно сделал большой и значительный шаг в жизни.
   Ринтын внимательно и пристально посмотрел на друга и вдруг с какой-то щемящей болью в груди почувствовал, что не только Кайон, но и он сам далеко уже не такой, каким был во Въэне, во время путешествия через страну, на первом курсе университета. Что-то ушло, неуловимое, дорогое, близкое, часть самого себя.
   – Дай мне почитать что-нибудь новое,– попросил Кайон у Ринтына.
   – Да ведь еще не окончено.
   – Мне же не оценивать и не критиковать. Я только почитаю, и все.
   И что-то было в голосе Кайона такое, что Ринтын не мог отказать ему.
   Кайон ушел читать на веранду.
   Маша сказала Ринтыну:
   – Что-то с ним такое творится непонятное.
   Ринтын подумал и ответил:
   – Он тоскует по дому. С ним часто это бывает.
   – А тебе тоже бывает так, как ему?
   – Часто,– кивнул Ринтын.– Но у меня есть от тоски спасение. Я сажусь писать и возвращаюсь на родину. А вот он просто места не находит.
   – Это хорошо, что ему нравится читать то, что ты написал,– задумчиво сказала Маша.
   Но Ринтын чувствовал какое-то внутреннее беспокойство, пока Кайон сидел на веранде. Он несколько раз подходил к стеклянной двери и смотрел на склоненную голову друга, на черную прядь, свисавшую на его лоб. В профиль лицо Кайона напоминало скалистый мыс Ветреный недалеко от Нунямо.
   Кайон дочитал рассказ и молча пожал руку Ринтыну.
   После ужина Ринтын пошел проводить Кайона. Они шли к станции мимо заколоченных дач, наступая на пружинящие сосновые шишки, иглы и желтые, мокрые от дождя листья.
   Шли не разговаривая, и у каждого в мыслях была предстоящая зима. Для Кайона это был последний университетский год, а для Ринтына – дни и ночи работы над книгой, учеба и новые заботы семейного человека.
28
   Зима наступила ранняя, морозная, снежная. Пытались топить круглую печку в большой комнате, но ветры выдували тепло, наметали снег в щели и свободно гуляли по комнате.
   Ночью накидывали поверх одеяла всю одежду и все равно зябли, особенно по утрам. Чтобы утешить Машу, Ринтын рассказывал ей, как жили в бараке Въэнского педучилища, когда пурги заметали на кроватях спящих ребят.
   Морозы крепчали, чернила мерзли… По утрам Ринтын уезжал в Ленинград, в университет. Теплое пальто он давно продал и ходил в легком плаще. Студенты-иностранцы из группы восхищались им:
   – Вот что значит человек Севера – в одном плаще ходит в мороз!
   Ринтын в ответ грустно и молча улыбался.
   Главным предметом на отделении журналистики считался курс теории и практики советской печати, который вел Аркадий Борисович Знаменский – высокий представительный мужчина с трубным голосом. Он требовал от студентов точного знания шрифтов, их названий, размеров. На практических занятиях студенты чертили макеты газетных полос, стараясь расположить материал по вкусу преподавателя. Горе было тому, кто пытался проявить самостоятельность, и изобретательность. Толстым красным карандашом Знаменский перечеркивал макет и внушительно произносил:
   – Имейте всегда примером перед собой наш центральный орган “Правду”. Смотрите,– он вынимал из своего объемистого кожаного портфеля газету и потрясал перед обескураженным студентом,– никаких фокусов – все просто и доходчиво…
   – И скучно,– произносил кто-то негромким голосом из задних рядов.
   У Ринтына этот предмет шел особенно плохо.
   Пожалуй, самым интересным курсом был курс истории русской журналистики. История революционной большевистской печати открыла перед Ринтыном интереснейшую и увлекательную страницу истории родной страны. Это было время, когда слово стояло в одном ряду с красногвардейцами и революционными балтийскими матросами.
   Темой своей курсовой работы Ринтын выбрал ленинскую “Искру”, точнее, Сибирь в первой большевистской газете.
   На вопрос преподавателя, почему он избрал именно эту тему, Ринтын ответил:
   – “Искра” должна была печатать много сообщений из России, иначе она не могла быть русской революционной газетой. Большинство корреспондентов находились в сибирской ссылке и не могли не писать о том, что делалось на огромных пространствах Азиатской России.
   – Ну что же,– задумчиво проронил преподаватель,– резонные соображения. Желаю вам успеха.
   Ринтын работал в Публичной библиотеке. В зале, наполненном шелестом переворачиваемых страниц, в тепле, под ласковым светом зеленоватых настольных ламп вдруг вспоминалась закутанная фигурка Маши и пар от ее дыхания в студеной атмосфере литфондовской дачи. Ринтын торопливо сдавал подшивку и бежал на вокзал.
   Надо было искать городское жилье. Ринтын с Машей начали ходить на Малков переулок. Но хозяйки, оглядев ее располневшую фигуру, наотрез отказывались сдать комнату или угол.
   – Ну куда с дитем? – разводили они руками.
   У хозяек был прямо-таки панический страх перед детьми, особенно неродившимися.
   Помощь пришла с неожиданной стороны. Однажды на Невском Ринтын встретил Голева. Бывший начальник милиции был в штатском. Он расспросил Ринтына о житье, напомнил их первый день в городе, ночевку под сфинксами.
   – Видно, снова придется воспользоваться их гостеприимством,– невесело пошутил Ринтын.
   Голев завел его в закусочную, заказал по кружке пива и задумчиво сказал:
   – У меня, кажется, есть подходящее для вас жилье.
   Оказалось, что его друг надолго уехал на Север, в Воркуту. Следом отправляется жена. У них есть маленькая комната на проспекте Сталина.
   Устроившись с квартирой, Ринтын взялся за курсовую работу. После лекций он шел в Публичную библиотеку и садился читать “Искру”, погружаясь в далекое, горячее прошлое.
   В этих высоких и светлых залах работал и молодой Ленин, будущий редактор “Искры” – маленькой газеты, похожей форматом и даже качеством бумаги на чукотскую районную газету. Ленинские статьи, которые Ринтын изучал на семинарах, выглядели здесь по-другому, они казались написанными совсем недавно, может быть, вчера. Ринтын не обманулся в своих предположениях – о Сибири в “Искре” действительно было много материалов, и он только успевал читать и выписывать на карточки названия статей, авторов. В минуты отдыха Ринтын профессиональным взглядом рассматривал шрифты, верстку и убеждался в том, что Аркадий Борисович не поставил бы и тройки за такое оформление газеты.
   Несколько недель Ринтын не писал. Руки его уже тосковали по перу, а глаз искал на чистом листе перечеркнутые тесные строчки. Но он дал зарок сделать передышку – Георгий Самойлович был завален рассказами Ринтына и не успевал их редактировать. Получалась книга. Ринтын уже представлял ее всю от первой до последней страницы. Это было странно, потому что даже короткие рассказы он видел не дальше второй и третьей страниц. Ринтын обычно садился писать, имея только одну какую-нибудь живописную деталь и мелодию. Потом поиски, мучения… Надежды на то, что со временем, когда прибавится опыта и умения, писать станет легче, не оправдывались. Наоборот, глаз становился острее и лучше видел все огрехи и промахи, а критик, сидящий внутри Ринтына, был беспощаден, и с ним было трудно сладить. И, несмотря на все это, Ринтын убеждался, что не писать он попросту не может. Радости были мизерны по сравнению с теми муками, которые он переживал за листком бумаги… И все же радости были. Приятно было мечтать о будущей книге, где написанные рассказы имели точное и прочное место.
   Каждый раз Ринтын выходил из Публичной библиотеки, переполненный мыслями. Он не садился на трамвай, а улицей зодчего Росси, мимо хореографического училища, минуя площадь Ломоносова, выходил на набережную Фонтанки и шел к проспекту Сталина пешком. Ему нравился этот путь – малолюдный, пахнущий талым снегом, который сгребали по всему городу и сбрасывали в теплые воды Фонтанки. На всем протяжении от Египетского моста до проспекта в речку выходили широкие горла труб, по ним вытекали мутные, исходящие паром струи. В морозные дни Фонтанка покрывалась льдом, но возле труб всегда клубился пар и тускло блестело зеркало теплой воды.
   На Фонтанку с двух сторон смотрели высокие окна домов, здания возвышались над водой, как льдистые скалы у мыса Дежнева. За окнами жили люди, неведомые, незнакомые. Ринтын часто думал о них, и его тянуло посмотреть, что делалось за белыми и цветными занавесками. Краешек чужой жизни еще больше распалял воображение, и мысль дорисовывала то, чего не видели глаза.
   Самое загадочное явление мира – люди обнаруживали массу сходных между собой черточек. Все человечество было связано неосязаемыми узами, которые надо было отыскивать и выявлять, возбуждая у читателя любопытство и интерес к написанному.
   Кончался пятьдесят второй год. Весной Кайон должен уехать на родину, а Ринтыну еще предстояли два года учебы.
   По ночам снилась Чукотка. Ринтын видел себя на мысу, в низкой тугой траве над океанским, полным ветра простором. Он пил из горных, рожденных вечными ледниками ручьев, бродил под гудящими от волн скалами и, просыпаясь в ночи, долго не мог отделить городской ночной шум от услышанного во сне океанского прибоя.
   Тоска по родине поднимала его с постели, и он садился писать о кожаных байдарах, через днища которых просвечивает зеленая морская вода, о шелестящих над низкими косами утиных стаях, о криках птиц над волнами, о своих земляках, рано поутру подтаскивающих вельбот к пенной линии прибоя.
   Просыпалась и Маша. Она тихо, чтобы не мешать мужу, вставала с постели и принималась готовить завтрак. На кухне начинали приглушенно переговариваться соседи, и созданный в воображении мир рушился от одного услышанного краем уха чужого слова.
29
   Чайки кричат над утренним морским берегом. Прибой кипит на холодной отполированной гальке. Торбаза мнут и рушат нагроможденную ночной работой моря гряду, острый форштевень вельбота ныряет в зеленоватую воду, подымая тучи брызг. Улакцы собираются в море. Вот двое, сгибаясь под тяжестью, несут парусную мачту. Легкие дымки от костров поднялись к небу и тают, пронизанные яркими лучами встающего из моря солнца…
   А за окном синел зимний ленинградский рассвет, разбавленный тусклым светом электрических фонарей. Позванивал первый трамвай, натужно ревел тяжело груженный самосвал, и стекла окон дрожали, роняя снежинки с морозного узора. Писалось необыкновенно легко, как будто кто-то другой водил пером по бумаге, вязал петли из бесконечной чернильной нити. На узкой кровати спала Маша, изредка она переворачивалась, и пружины громко скрипели, возвращая Ринтына с берега океана в ленинградский рассвет. Маша чтото сказала. Во сне или наяву? Ринтын подошел.
   – Кажется, мне пора…– прошептала Маша.
   – Чего – пора? – не понял Ринтын.
   – Пора мне в больницу.
   – А ты уверена? – растерялся Ринтын.
   Маша не успела ответить. Она как-то странно изогнулась, закусила губы и зажмурила от боли глаза. Ринтын выскочил в коридор и забарабанил к соседям.
   Когда он вернулся, схватка прошла, и Маша одевалась.
   Ринтын накинул плащ и вынырнул в студеную сумеречь раннего утра. Он встал на проезжую часть проспекта и вскинул руки. Остановилась машина, морозно скрипнув тормозами.
   – Куда?
   – Сейчас жена выйдет, надо отвезти в родильный дом на Васильевский остров,– торопливо сказал Ринтын.
   – Что в такую даль?
   – Надо,– коротко ответил Ринтын.
   Маша шла спокойно, будто ничего не случилось. Она даже ободряюще улыбалась. Но у самой машины вдруг пригнулась, словно наткнулась на невидимую преграду. С минуту стояла так, вцепившись руками в плечо Ринтына.
   Шофер осторожно тронул машину. Ринтын обнял за плечи жену.
   – Ничего, ничего,– говорила Маша, успокаивая взволнованного и растерявшегося мужа,– все будет хорошо.
   Почему женщины рожают по утрам? Так рожала тетя Рытлина, жена дяди Кмоля. Это случалось как-то неожиданно, хотя вся семья спала в одном пологе и по ночам дыхание спящих смешивалось. И вдруг в этой тишине начиналась суета, старших детей уводили в другие яранги, а женщины начинали таинственно перешептываться, отстраняя от всех дел мужчин, которые уединялись где-нибудь в укромном месте и молча взволнованно курили. Потом какая-нибудь из старших женщин приносила весть: прибыл долгожданный гость. Все оживлялись и выражали желание увидеться с гостем, узнать новости из тех краев, откуда он прибыл. Отец одаривал поздравителей, поскольку гость приносит подарки, а не наоборот. Вокруг роженицы продолжали хлопотать женщины. Они крошили жженую кору, чтобы целительным пеплом присыпать пупок новорожденного, грели над жирником кусок моржовой кожи, похожей на старую стоптанную подошву, и прикладывали к грудям, чтобы вдоволь было молока…
   Несколько дней отец новорожденного не мог ходить на охоту – обычай запрещал. Он растерянно толкался в яранге, мешая женщинам и гостям.
   …Машина подъехала к подъезду родильного дома – длинного красного здания на Большом проспекте Васильевского острова.
   Бережно поддерживая жену, Ринтын провел ее в приемный покой и усадил на белый, покрытый клеенкой диванчик.
   Ожидание было томительным. Наконец вышла женщина со свертком Машиной одежды и протянула Ринтыну:
   – Идите домой,– мягко сказала она,– это еще не скоро будет. Вечером позвоните. Вот телефон.– Она вырвала листок бумаги и записала.
   Ринтын вышел на улицу. У тротуара стояло такси, на котором он привез в больницу Машу. Шофер предупредительно открыл дверцу.
   – Порядок? – сочувственно спросил он.
   – Нет еще,– мрачно ответил Ринтын,– до вечера, говорят, еще надо ждать. Бюрократы!
   Рассветало. Один за другим гасли огни в окнах жилых домов. Зато вспыхивали высокие люстры учреждений, контор, институтов, учебных заведений. Навстречу шли переполненные трамваи, автобусы и троллейбусы.
   Ринтын в этот день не пошел на лекции. Он побродил возле университета, потом не выдержал и позвонил в больницу. Запинаясь, объяснял, кто он, зачем звонит. На другом конце провода долго переспрашивали, потом раздраженный голос сказал, узнав, что Машу привезли только утром:
   – Больно вы быстро хотите!
   Это успокоило Ринтына, но все же он старался держаться ближе к больнице. На набережной лежал снег, спуски к Неве обледенели. Осторожно ступая по каменным плитам, Ринтын спустился ко льду и сел на каменную скамью, на которой они с Кайоном провели первую городскую ночь. Посреди реки дымилась полынья, ветер гнал по воде маленькие волны.
   Четыре года прошло с того осеннего дня, когда они встречали первый свой ленинградский рассвет. Будущее было похоже на чистый лист бумаги, на котором каждый из них мог написать то, что хотел. Но жизнь как рассказ. Замысел один, а как начал писать, всплывают новые обстоятельства, из небытия рождаются новые герои, начинают говорить, толкаться, увлекают повествователя в другую сторону, и получается совсем не то, что было задумано. Разве предполагал в то утро Ринтын, здороваясь с Ленинградом, что через четыре года он повезет жену в родильный дом и придет на рассвете на это же место, чтобы ждать свое дитя?
   – Кого я вижу!
   Не поворачивая головы, Ринтын по голосу узнал милиционера Мушкина.
   – Анатолий Федорович! – Милиционер раскинул руки, двинувшись вниз по обледенелым каменным ступеням, чтобы обнять Ринтына.– Какими судьбами? Смотрю, стоит. Знакомая фигура. В задумчивости. Как сказал поэт: “На берегу пустынных волн стоял он, дум великих полн…”
   – А думы действительно у меня великие,– ответил Ринтын.– Жену сегодня проводил в родильный дом. Такие дела!
   – Кто ж у тебя родился? – оживился Мушкин.
   – Да не знаю еще… Утром отвез.
   Милиционер отвернул рукав шинели и посмотрел на часы.
   – Пора бы,– в задумчивости произнес он.
   – Я звонил,– сказал Ринтын,– говорят, еще рано.
   – Хотя как сказать. Такое дело… Регулированию не подлежит.– Мушкин наморщил лоб, потоптался на маленькой заледенелой площадке и пригласил: – Пойдемте в отделение. Оттуда позвоним. В какой она больнице? Вейдемана? Так это же нашего района больница! Что же вы раньше не сказали?
   Ринтын пошел следом за Мушкиным. Милиционер выглядел таким же, как четыре года назад. Он шел четким шагом и зорко, хозяйским взглядом осматривал все вокруг. Дворники здоровались с ним еще издали, едва завидев его тощую длинную фигуру.
   – Это друг Голева,– коротко сказал Мушкин дежурному офицеру,– его жена рожает в больнице Вейдемана. Требуется установить связь и выяснить обстановку.
   – Пожалуйста,– лейтенант с любопытством взглянул на Ринтына, уступил место у стола с телефоном.
   Мушкин снял шинель, аккуратно повесил ее на плечики и сел к столу. Он поискал в описке телефонов под стеклом номер больницы. Все эти движения он проделывал со значительностью, преисполненный важности.
   – Алё! Больница? – кричал в трубку Мушкин.– Это говорят из Василеостровского отделения милиции. Мушкин говорит. Не Пушкин, а Мушкин. У вас в родильное отделение сегодня поступила утром Ринтына…– Мушкин закрыл ладонью трубку и спросил: – Как ее зовут?.. Маша?.. Мария Ринтына! Так точно! Выясните обстановку. Ничего, подожду у телефона…
   Он снова прикрыл трубку ладонью и заговорщицки подмигнул, как будто его можно было увидеть по телефону.
   Время тянулось томительно. Ринтын успел поиграть в домино с милиционерами, сбегал пообедать в университетскую столовую. Уже кончился рабочий день на заводах и в учреждениях, а известии из роддома все не было.
   Ринтын хотел было сам пойти в больницу, как раздался звонок, Мушкин подскочил, схватил трубку.
   – Алё? Да, интересовались… Так. Минуточку, возьму карандаш, запишу. Так… Три килограмма двести граммов. Благодарю вас. Все.
   Мушкин положил трубку и важно поднялся из-за стола.
   – Дорогой Анатолий Федорович! – торжественно начал он.– От имени и по поручению Василеостровского отделения милиции поздравляю вас с рождением сына! Вес…– он взял бумажку,– три килограмма и двести граммов. Роженица чувствует себя хорошо, и сын тоже.
   Ринтын вышел из отделения, пошатываясь от облегчения и счастья. У него сын! Спасибо тебе, Маша! Как хорошо, что ты мне встретилась, как хорошо, что ты такая, а не другая! Пусть тебе будет хорошо!
   Ринтын не заметил, как очутился возле больницы. Он зашел в справочное бюро и увидел в списке: Ринтына Мария – сын, три килограмма двести граммов. Немного было обидно, что у ребенка еще нет имени и его называют просто по весу. Ринтын поинтересовался, когда можно навестить Машу, и огорчился, узнав, что не увидит ее, пока не выпишут. Какой-то мужчина успокоил его.
   – Вы узнайте, куда окна палаты выходят,– тоном знатока объяснил он.
   Ринтын раздобыл бумагу и написал Маше. Он умолил дежурную сразу же отнести записку. Дежурная поворчала, потом все же смилостивилась. Через несколько минут она вернулась и сказала:
   – Целует она вас. А завтра ждите письмо.
   Только к полуночи он вернулся домой.
   Соседки встретили его возгласами поздравления.
   – Откуда вы знаете? – удивился Ринтын.
   – Мы позвонили,– объяснили они.– А вот вам бандероль.
   Ринтын машинально разорвал плотную бумагу и вытащил свежий, двенадцатый номер московского журнала. Вдруг стало жарко. Он медленно раскрыл первую страницу и увидел свое имя – Ринтын. А дальше заголовок – “Два рассказа”.
30
   Несколько дней Ринтын бегал в больницу, носил передачи, доставал в магазинах абрикосовый компот – любимое лакомство Маши.
   Каждый раз он с замиранием сердца подходил к большому ящику, разделенному на ячейки по буквам алфавита. Маша писала часто и много. Однажды Ринтын узнал, что новорожденный имеет уже имя – Сережа.
   “Как только увидела его, сразу назвала так,– писала Маша,– у него черные, как у тебя, волосики, носик твой, такие же толстые губешки – словом, маленький Ринтын. Он смешной, трогательный и ленивый – плохо сосет и любит во время еды поспать…” Ринтын с улыбкой читал эти строки и думал, что он-то уж не такой, чтобы спать во время еды.
   В радости, доставленной рождением сына, Ринтын не смог по-настоящему пережить и прочувствовать другое важное событие, случившееся в его жизни,– появление его первых рассказов в толстом солидном литературно-художественном журнале. Он даже не придал значения тому, что рассказы были помещены на открытие номера и не сопровождались обычной в таких случаях сентиментально-восторженной врезкой, где бы говорилось об угнетенных малых народностях, вырвавшихся из темноты и невежества, о гигантском прыжке от первобытности в социализм.
   Рассказы стояли просто и скромно, как стоят солдаты в строю. По вечерам Ринтын листал страницы журнала, краем глаза читал знакомые, собственной рукой написанные слова и все же не мог отделаться от ощущения некоторой растерянности: вроде свое и в то же время чужое.
   Настал день, когда выписали Машу. Ринтын заранее договорился с таксистом, и тот в назначенное время подъехал к дому. Накануне Ринтын попытался достать цветы. Он зашел в несколько магазинов, но цветы были в тяжелых грязно-серых горшках либо пыльные матерчатые. Со стен мрачно глядели выкрашенные жирной зеленой краской железные похоронные венки. В тишине пустого магазина жестяные лучи тонко и зловеще позванивали.
   В больничной комнате ожидания толпились встречающие. Они оживленно и взволнованно переговаривались, обсуждали вес родившихся, имена… На каждого новорожденного приходилось, кроме отца, еще и несколько родственников. Только Ринтын был один. Дежурная сестра выносила закутанного в одеяло ребенка и выкрикивала фамилию. Счастливец отец бросался навстречу и бережно подхватывал чадо.
   Тотчас над свертком склонялось несколько лиц и слышались радостные возгласы, подтверждающие несомненное сходство ребенка с родителями.
   – Ринтын! – объявила дежурная сестра, появившись с очередным свертком.
   Ринтын не сразу понял, что выкликают его. Сестра озиралась вокруг, ища отца.
   – Есть такой – Ринтын? – с некоторым замешательством осведомилась она.
   – Я! – очнулся от оцепенения Ринтын и выступил вперед.
   – Вот он! – с легким укором произнесла медсестра и подала сверток.
   Ринтын приготовился принять тяжесть, и вдруг на его руки легло почти невесомое одеяло! Он неуверенно отогнул уголок и увидел красное сморщенное личико новорожденного.
   – А где Маша? – испуганно спросил он у сестры.
   – Придет сейчас ваша Маша,– ворчливо-добродушно ответила медсестра.– Не бойся, не оставим ее.
   Маша вышла из дверей. Тоненькая и какая-то новая. Она никогда не была такой. От неожиданности Ринтын едва не выронил Сережку. Он неловко поцеловал жену в щеку, ища в ней прежние черты. Она как бы помолодела, но глаза ее стали старше.
   Ринтын повел ее к машине.
   Они уселись рядом на заднее сиденье. Машина медленно тронулась и влилась в уличный поток на Большом проспекте.
   – Ну как? – с улыбкой спросила Маша.– Он тебе нравится.
   – Нравится,– поспешно ответил Ринтын.– Только он какой-то странный…
   – Какой?
   – Сморщенный, как зимнее яблоко.
   – Глупышка ты,– засмеялась Маша,– они все такие, новорожденные. Подожди, пройдет несколько дней, он станет таким красавцем – глаз не оторвешь!
   Маша из писем Ринтына уже знала, что его рассказы появились в журнале. Положив ребенка на кровать, она открыла журнал, и лицо ее засветилось. Она поцеловала Ринтына.
   – Молодец, льдышка!
   – И ты молодец, Маша,– ответил ей Ринтын.
   Понемногу Сережка обретал очертания нормального ребенка. Краснота исчезла, глаза приняли осмысленное выражение, но никакого сходства с собой Ринтын, как ни вглядывался, не мог обнаружить. Скорее Сережка был похож на Машу, но она не соглашалась – постоянно отыскивала в сыне отцовские черты.
   – Но в целом он все же больше на тебя походит,– заключил спор Ринтын.– Может быть, когда он немного подрастет, у него появятся мои черты.
   О рождении сына узнали в группе. Каждый считал своим долгом поздравить Ринтына, а профсоюзный комитет даже выделил деньги.
   Понемногу новизна отцовства проходила, Ринтын привыкал к тому, что его дома ждет уже не один человек, а двое.
   Однажды явился Кайон и показал по старинному чукотскому обычаю мизинец. Ринтыну пришлось подарить другу авторучку.
   – Видать, в той стране, откуда прибыл гость по имени Сергей,– заявил Кайон,– пишущие люди в большом почете.
   Ринтын побежал в магазин, купил бутылку вина. Выпили за Машу, за Сережку, за отца, и Кайон многозначительно сказал:
   – Раз ты первым вступил в брак, помни: наш народ маленький и нуждается в увеличении.
   – А ты-то что, Вася? – упрекнула гостя Маша.
   – Я в свое время,– уклончиво ответил Кайон.