Страница:
А мне —уже не до сна. Не ровен час, опять встанет. Еще с детьми что-нибудь сделает. В общем, утром пришел Леха Кирсанов. Так он меня и нашел — сидящим рядом с ней на стуле. А она спит — как ни в чем не бывало. Хорошо так спит — сама как ребеночек. И будить ее не хочется. Леха хотел, но я не позволил. «Пусть, говорю, сил наберется». Все-таки двойню родить — это не картошку полоть. Это самое, главное и самое трудное бабье дело. Ну, Леха ушел пока. Говорит, вернусь к обеду. Ладно. А я тем временем девочек осмотрел. Хорошенькие, крепкие девчонки. Все как положено. И такая нежность меня вдруг охватила, словно сам рожал. Поверите, половину Горной Долины принял, а ни к кому такой нежности не испытывал. Они мне сразу очень понравились. Ну, малышки тоже спят. А мне вдруг в голову пришло тот сверток осмотреть, что у нее на груди лежал. Я давай вспоминать: куда это его вчера впопыхах закинул. Нашел. В углу рядом с автоклавом.
Я уже говорил, что завернут он был в тонкую-тонкую кожу. Такой в магазине не встретишь. Выделка какая-то особенная. Разворачиваю. Знаете, что там было? Тетрадь.
Толстая тетрадь в черном кожаном переплете, скрепленном шнурком. На обложке — надпись. Крупными золотыми буквами, наполовину стершимися: «История Горной Долины». Сел я в уголок, думаю, сейчас почитаю. Открываю. Не тут-то было. В тетради какие-то карты, схемы. И ни одной понятной буквы. Шифр. То есть там вообще букв не было: значки, вроде иероглифов. Отложил я в сторонку эту тетрадь. Ничего, думаю, может, проснется моя лунатичка, объяснит. Завернул все, как было, и положил рядом с мамочкой.
Сижу я рядом с ней на стуле. Сижу и понимаю, что я даже имени ее не знаю. Свалилась она на меня, как снег на голову: это я тогда так думал. А потом оказалось — не как снег. Как кирпич.
Задремал я слегка. Проснулся от того, что почувствовал: кто-то на меня пристально смотрит. Открываю глаза и вижу: лежит она и глаз с меня не сводит. Только взгляд напряженный. Настороженный. Недобрый взгляд.
«С добрым утром! — говорю. — Вы находитесь в больнице Горной Долины. Меня зовут Валентин. Валентин Николаевич. Можете — если вдруг сочтете возможным — звать меня просто Валя. У вас родилась двойня. Две девочки. Вы помните?» Она молчит, как в рот воды набрала. Ну, я спрашиваю: «Как вас зовут?» Молчит. Только глазами сверкает. «Ничего, — говорю. — Сейчас я вас покормлю». И вспоминаю, что есть-то нечего. Я за всеми этими хлопотами про еду и думать забыл. Хорошо, Лиля Кирсанова пришла. У Лехи голова хорошо работала. Он жену и послал.
Лиля покормила ее, как смогла. Екатерина есть не хотела. Будто боялась чего. И вот что странно: чуть только я ближе подходил — все! Рот закрывала и так лежала. Лиля говорит: «Идите, Валентин Николаевич, погуляйте! Разве не видите: она вас боится». Ну ладно. Поела кое-как. Словно ее не кашей да не творогом со сметаной — крысиным ядом кормили. Лиля потом вышла в коридор, я спрашиваю: «Она тебе что-нибудь сказала?» «Нет, — отвечает. — Ни слова».
Что делать? Ума не приложу. «Лиля, — говорю, — спасибо тебе. Ты не могла бы в обед прийти? А то, боюсь, из моих рук она есть не будет. Принеси ей супчику жиденького. Кусочек мяса отварного. Ну и молока побольше». «Все сделаю», — отвечает.
Ушла Лиля. Вернулся Алексей. При форме, все как положено. Ну, я ему на плечи белый халат накинул. Для солидности. Сел он на стул рядом с кроватью, достал бумагу, ручку: «Как вас зовут?»
Ну, я — то уже знаю, что к чему. Наблюдаю за спектаклем. А что делать? Надо же выяснить, кто она, откуда? Может, родственников предупредить, что она здесь и, слава богу, живая. Даже почти здоровая.
Молчит наша красавица. Ни слова не говорит.
Ну, я Леху знаю. На всякий случай стою рядом. Он ведь долго так не может: «Здрасьте-пожалуйста, извините-спасибо…». Чувствую, он уже закипает, —как чайник со свистком. Я-то этот свист слышу, а ей — хоть бы что. Лежит, смотрит ему прямо в глаза и ни на что не реагирует.
Я положил Кирсанову руку на плечо: «Пошли-ка, Леша, в коридор. Пошепчемся». Беру сверток под мышку, Леху — под локоток, и в коридор.
Говорю: «Что ты от нее хочешь?» — «Понятно что: имя, фамилию, отчество. Сколько лет да откуда взялась. Чего тут непонятного?»
«Боюсь, Леша, она тебе ни слова не скажет. Я читал: такое бывает. Называется — „реактивное состояние“. А грубостью мы от нее ничего не добьемся. Ну что ты, пытать ее будешь?»
Он, конечно, злится: «А мне-то что делать? Может, ее сейчас ищут?»
«Нет».
«А что, ориентировка на нее поступила?»
«Значит, ее пока никто не ищет?» — «Никто».
Представляете, ситуация? Нашли в поле рожающую женщину. А кто она, откуда? Неизвестно. Что делать?
Я говорю: «Надо ждать. Может, подадут ее в розыск, тогда все и прояснится. Тебе из райцентра телефонограмму пришлют с ориентировкой, там все и прочитаем». Говорю так, а сам не верю. Да и Леха чувствует, что дело нечисто. «Темнишь ты, Николаич».
Я ему сверток показываю. «Вот что при ней было. Еще рубаха белая, до пят, вроде савана. И все. И знаешь, что удивительно?» — «Ну?»
«Лобок у нее небритый. Значит, к родам ее не готовили. А через весь живот — разрез. Даже не разрез — надрез. Кто-то кожу рассек. Чисто рассек, края ровные, пупок справа обошел. Профессионально. Словно кесарево хотели делать. Понимаешь? Странно. К родам не готовились, сразу на кесарево хотели идти. А ведь нужды в этом не было. Она сама разродилась». — «Ну и что это значит?» — «Понятия не имею. При ней — ни документов, ни личных вещей. Только эта тетрадь, в которой ничего прочитать невозможно». — «Что за тетрадь?»
Развернули мы сверток. Посмотрели еще раз. Ничего не понятно. И главное, непонятно, что дальше делать.
И тут до меня вроде как доходить начало. «Послушай, Леша. Тебе не кажется, что ее просто хотели выпотрошить, как селедку? Вырезать детишек, а ее — бросить? А? Очень на это похоже».
Он на меня глаза таращит. «Ну ты, Николаич, фантазер. Никогда о таком не слышал, ни у нас в районе, ни в области. Что ты? Господь с тобой! Разве такие страсти бывают?»
«Вот видишь, мы не знаем, как все было на самом деле. А может, она еле из-под ножа сбежала? А ты ее выдать хочешь? Прямо в руки мучителям. Не боишься грех на душу брать?»
Сопит: «Откуда же она могла сбежать? На двадцать верст кругом — ни живой души. Глухомань сплошная». — «А где, по-твоему, черные дела легче делать: в глуши или в Александрийске, в центральном роддоме?» Чувствую, до него доходить стало. Ну а что? Ведь рисковал-то он: если хватятся, потом все шишки на Кирсанова — почему вовремя не доложил?
«Давай сделаем так, — говорю. — Пока суетиться не будем. Если поступит на нее ориентировка — отрапортуешь, как положено. Если она заговорит — еще лучше. Будет, по крайней мере, понятно, что к чему. А пока — просто затаимся. Ну, лежит и лежит себе в больнице женщина. Память у нее отшибло».
«Ты, — говорит, — Николаич, конечно, ерунду несешь… Но все же… Куда нам торопиться? Правда?» — «Правда. Она еще очень слаба. Ее пока и перевозить куда-то рано.
Пусть немного оклемается, на ноги встанет… А?» — «Ладно, — говорит. Нехотя так. — Пусть пока лежит в больничке, отдыхает». — «Ну, вот и хорошо».
А про ночной случай я ему не рассказал. Тогда бы он точно не согласился. А я видел, что напугал ее кто-то. Очень сильно. И еще… Предчувствие было нехорошее. Понимал я, что нельзя никому про нее говорить. Вот вы, Оскар Карлович, верите в предчувствия? Да? И я — тоже. Верю.
Так Екатерина оказалась в Горной Долине.
— Что, вот так? Действительно как снег на голову? И никто не объявился? Ну, там, муж… Или родственники какие?..
Тамбовцев покачал головой:
— Никто. Никто ее никогда не искал.
— А она… Потом что-нибудь рассказала? Тамбовцев тяжело вздохнул. Видимо, это были горькие воспоминания. Он сморщился, словно жевал лимон:
— Нет. Не сказала ни слова.
— Постойте. — Пинт сощурился. — Вы говорите, ее звали Екатерина… Екатерина Воронцова. Значит, свое имя она вам назвала?
Тамбовцев рассмеялся:
— Как бы не так. Это я ее назвал Екатериной. Вид у нее был больно царственный. Она не ходила, а плыла. И осанка, стать!.. Никогда не встречал ТАКУЮ женщину. — Тамбовцев особенно выделил «такую».
— Да, Николаич, точно, — подтвердил Шериф. — Моя мать ее тоже называла Екатерина Великая.
«Только без мозгов», — обычно добавляла мать, но Баженов не стал продолжать.
— Да. А Воронцова?.. — Тамбовцев пожал плечами. — Ну, не Ивановой же ей быть с такой статью. Не Сидоровой. Я, правда, хотел, чтобы она стала Тамбовцевой… Но… Не судьба. Пролежала она у меня в больнице два месяца. Говорить так и не начала. И никто не искал ее, словно она возникла из пустоты. Понимаете? Откуда она появилась? С неба упала? Или из-под земли вылезла? А вы говорите, ваш рассказ странный…
— Ладно, Николаич, — поторопил его Шериф. — Ты давай ближе к делу. Стемнело уже, мне пора идти к штольне.
— К какой штольне? Что там ночью делать? — встрепенулся Пинт.
Баженов в ответ только махнул рукой. Тамбовцев заторопился:
— Сейчас, сейчас… Я уже почти закончил. На подробностях останавливаться не буду. Главное, чтобы общий смысл был понятен. — Тамбовцев утер лоб тыльной стороной ладони. — Ну, в общем, два месяца она у меня в больнице прожила. Но… Не оттаяла. Боялась по-прежнему. Девчонки-то меня признавать стали, а она — ни в какую. А я боялся ее отпускать — из-за детей. Да и куда бы она пошла? У нее даже куска мыла не было. Ну, живет она в больнице, а по городку слухи ползут: мол, Тамбовцев наконец-то зазнобу нашел. Придурочную, да с двумя довесками. Кирсанов, конечно, молодец. Не позволял позорить: ни меня, ни Екатерину. И он и Лиля. Но ведь на каждый роток не накинешь платок, правильно? Ситуация действительно дурацкая: Екатерина занимала отдельную палату на втором этаже. Я ей три раза в день еду приносил. Она при мне никогда не ела. Ждала, когда уйду. И все молчала. Я терпел, а потом подумал: ну не может же так вечно продолжаться? Хоть что-то она помнит? Я уже тогда жил в городе. Дай, думаю, переселю ее в домик для персонала. Интересно, справится она с хозяйством или нет? Переселил.
— Ну и что?
— Вы не поверите. — Лицо Тамбовцева осветилось широкой улыбкой. Пинту на мгновение показалось, что в уголках его глаз появились слезы. — Представьте себе самую смешную и глупую няньку на свете. Так вот это был я. Больницу — если дел срочных нет — закрою, на дверь-записку, мол, я в домике. Прихожу к ней, пиджак снимаю, рукава засучиваю, и вперед! Мою, глажу, пеленки стираю, суп варю, девчонок пеленаю… А Екатерина на меня из угла смотрит. Пристально так. И глаза у нее постепенно…
Понимаете, раньше они пустыми были. А тут — словно вспоминает что-то. Глаза более осмысленными становятся. Оттаивает она потихоньку. А я ее все Екатерина да Екатерина. Гляжу, начинает привыкать. Уже на имя отзывается. А потом… Подошла однажды ко мне — я в тазу подгузники стирал — берет в руки мыло, подгузники… На меня смотрит и все повторяет. Вот так помаленьку и пошло. Суп ее научил варить, котлеты жарить. Сам-то я все умею — холостяцкая жизнь заставила.
В общем, поверила она мне. Бояться почти перестала. Одежду я ей купил: зима уж была на носу. Лилю попросил обмерить ее и потом купил. Девчонкам тоже. Можно сказать, семья у нас была. Только странная. Да по мне хоть какая. Мужчине ведь что надо? Чтобы было о ком заботиться, иначе смысла в его жизни немного. Ну, я и заботился, как мог. Потом она по городу стала гулять. Увидела однажды дом на отшибе. Тот, в котором сейчас Лена живет. Увидела и стоит. А дом тогда пустовал. Там старушка жила одинокая, баба Зина, ну и преставилась она за пару лет до того. Дом, получается, ничейный был. Екатерина, как его увидела — оживилась, пальцем показывает. Даже не показывает — приказывает: здесь, мол. А спорить с ней было бесполезно: Екатерина Великая. Перевез я ее туда. С девчонками. Кстати, имена им тоже я придумал. Надо ведь было их как-то звать: не собачки же. Лена и Лиза. Но, как она туда переехала, сломалось что-то. Снова перестала меня признавать. Девочкам, правда, разрешала со мной играть, а сама — на порог не выходила.
Только… я же ее все равно любил. Деньги приносил, огород этот чертов копал. Девочкам игрушки всякие, платьица. Мне-то одному немного нужно. Да мне, если честно, ничего не нужно! В общем: «Так они и жили: спали врозь, а дети были…» И все в городе к ней постепенно привыкли. Ну, а я ее в обиду никому не давал. И девочек тоже. Хотите— верьте, хотите — нет, но эти десять лет были самыми счастливыми для меня. Я знал, что я ей нужен. Даже если она сама об этом не знала. А что с нее возьмешь? Подстреленная она была, ну так это не ее вина.
Когда девочкам семь лет исполнилось, она их в школу не пустила. Никакие уговоры, убеждения не помогали. Молчит, и все. Выслушает и в дом уходит. Ну, я стал ходить к ним почаще. С букварем, с арифметикой. Научил их читать и писать. Они для меня как родные были. Наверное, и я им… — Тамбовцев замолчал. Ни Пинт, ни Шериф не решались вставить ни слова. — Ну а когда им десять стукнуло…
Пинт увидел, как лицо Тамбовцева перекосилось, запрыгало, из глаз потекли слезы. Все же это страшное зрелище — когда мужчина плачет. Значит, случилось что-то из ряда вон. Значит, уперся он в тупик и не видит выхода. Пусть плачет. Все равно выход найдется. Мужчина всегда найдет выход. Пусть плачет. Но смотреть на это не надо.
Шериф быстро поднялся, кивнул Пинту:
— Мы, Николаич, на улице покурим… А то тут — хоть топор вешай.
Они торопливо вышли из ординаторской и плотно закрыли за собой дверь.
— Все так и было, док, — сказал Шериф, доставая сигарету. Он посмотрел на часы. Половина девятого.
Мужчины вышли на крыльцо. В небе уже показались звезды.
— О какой штольне вы говорили? — поинтересовался Пинт.
— Да есть тут… нехорошее местечко. Мне как раз нужно туда наведаться сегодня ночью.
— А что в нем такого нехорошего? Шериф молчал. Он раскурил сигарету, сплюнул под ноги.
— Долго рассказывать, док. Но теперь, видно, моя очередь. Лучше меня никто это не сделает. Так вот, это случилось десять лет назад… Как раз девочкам по десять лет исполнилось…
Его прервал истошный вопль: «Помогите! Кто-нибудь, помогите!»
Пинт и Баженов обернулись на крик и стали пристально всматриваться в темноту.
На дорожке, ведущей к больнице, показался мужской силуэт. Человек бежал как-то странно — словно он был мертвецки пьян. Однако язык у него не заплетался, только ноги. В руках он держал ружье.
Шериф не стал дожидаться, пока он подойдет поближе, моментально прыгнул к уазику, достал с заднего сиденья свою «Рысь», разложил приклад, щелкнул предохранителем…
— Черт! Док! Патроны у тебя! — прошипел он.
И тут Пинт вспомнил про тяжесть, наполнявшую карманы его пиджака. Он похолодел. Силуэт с ружьем все приближался.
— Помогите!
— Стой, где стоишь! — Шериф вскинул ружье. — Бросай пушку, или я стреляю!
Но человек не реагировал на его окрики. Он продолжал бежать, размахивая оружием.
— Ну все, док. Приехали. Молись… — тихо, сквозь зубы сказал Баженов, и через секунду Пинта оглушил его голос. Шериф орал так, что, казалось, его услышали в прериях Техаса: — БРОСАЙ РУЖЬЕ, ИЛИ ТЫ — ТРУП! СТРЕЛЯЮ!
Мужчина не добежал до них несколько шагов. Ноги его в очередной раз заплелись тугим узлом, и он с размаху рухнул на щебенку. Двустволка — слава богу! — отлетела в сторону.
— Бери ружье! — зарычал Шериф и бросился на упавшего.
Пинт схватил ружье и отскочил от них подальше.
Мужчина не сопротивлялся. Шериф схватил его за воротник и легко оторвал от земли.
— Черт! Валерка! Какого хрена…
— Кирилл! Помоги! Я убил ее!!
— Ну ладно, чего ты разорался? — Шериф огляделся: не услышал ли кто лишнего? — Напугал меня до смерти. Пошли в больницу, там поговорим. — Баженов подхватил Ружецкого под локоть и повел в больницу. Пинт поплелся за ними следом, всячески ругая себя за глупость и забывчивость: ведь по его вине могли погибнуть два человека — он сам и Шериф. В руке Оскар тащил старую «тулку» Ружецкого.
Валерий с трудом поднялся, ощущая противную горечь во рту. Он сплюнул. Слюна была густая и липкая, никакого облегчения не наступило, мерзкий вкус остался.
Покачиваясь, Ружецкий направился к сараю. По пути остановился у молоденькой яблони, ухватился за ветку и оборвал листья, вытер засохшую блевотину с рук. Его по-прежнему мутило, но уже не так сильно.
На углу сарая стояла бочка с водой для полива огорода. В жару она опустошалась быстро, но сейчас была полна до краев.
Ружецкий опустил в воду тяжелую гудящую голову. Прополоскал ее, как полощут белье. Ему стало получше.
Свежие мозги способствуют хорошему усвоению учебной программы.
Эта фраза всплыла в памяти неизвестно откуда, появилась целиком и сразу. Вместе с ней к Ружецкому вернулось чувство тревоги. Да, тревога и страх! Тревога, страх и еще что-то. Будто бы он обещал что-то сделать и до сих пор не сделал.
Свежие мозги… способствуют… хорошему усвоению…
Эти глупые слова, вернувшиеся к нему из глубокого детства, крутились в голове на все лады. Они значили больше, гораздо больше, чем могло показаться на первый взгляд. Они словно таили в себе скрытый и очень нехороший смысл.
Ружецкий встряхнулся, пригладил волосы руками, выжимая из них остатки воды. Он открыл дверь сарая и некоторое время тупо пялился в темноту.
…учебной, программы…
Он должен кого-то чему-то научить… И он научит, будьте уверены!
Не глядя, на ощупь, Ружецкий взял ломик, с одного конца заостренный, а с другого — расплющенный и загнутый. Холодная тяжесть приятно ласкала руку.
…способствуют…
Ружецкий взмахнул ломиком: послышался свист рассекаемого воздуха. Он злобно ощерился, так широко, что стали видны металлические коронки на верхних коренных зубах. Кажется, он знает, что ДОЛЖЕН сделать. И он сделает это! И не просто сделает — а сделает с огромным удовольствием.
Ружецкий похлопал себя по карманам. Ключи на месте. Вся связка, в том числе и ключик от металлического сейфа, где хранилось ружье.
Ты пожалеешь об этом! Если, конечно, успеешь. Свежие мозги… способствуют хорошему усвоению учебной программы.
Ружецкий вернулся в дом. Мерзкий запах был не таким сильным, как раньше. Или ему это кажется? Или он уже принюхался?
Не доходя до лестницы, ведущей на второй этаж, Ружецкий повернул направо. Там, в большой светлой комнате (в Горной Долине такие называли залой), в углу стоял оружейный шкафчик. А в шкафчике — верная «тулка» и патроны. Патроны было положено хранить отдельно, но ведь не покупать же из-за этого второй шкафчик? А прятать в какое-либо другое место было бессмысленно, потому что Петя все равно бы их нашел.
Валерий любил свое старое ружье, доставшееся ему от отца. Двустволка с горизонтальным расположением стволов, с отдельными курками на боковых полках, — она была немного старомодна, но зато чрезвычайно проста и надежна.
Ружецкий подошел к оружейному ящику, открыл замок. Он никуда не торопился — чувствовал, что торопиться теперь некуда. Такие вещи в спешке не делают.
Он пошарил на полке, нашел коробку с картечью. Коробка оказалась подозрительно легкой. Так и есть: на дне катался всего один патрон. Зато было много патронов, снаряженных крупной дробью. «Четыре нуля». Ружецкий зарядил один ствол картечью, другой — дробью. Щелкнул замками.
…способствуют… хорошему усвоению…
Ружье он взял в правую руку, левой подхватил ломик, прислоненный к оружейному ящику, и пошел к лестнице. Он ступал решительно и твердо: оружие придавало уверенности.
Перед дверью Ирининой комнаты Ружецкий замер, прислушиваясь. Оттуда доносились сдавленные стоны. Те самые стоны, которые он никогда не хотел бы услышать через дверь. Которые он боялся услышать вот так — через дверь. И все же услышал.
Он чувствовал отвращение. Огромное и непередаваемое отвращение ко всему: к этим звукам, к этой двери, к вытоптанному паласу, лежащему на полу, к Ирине и даже по отношению к самому себе. Он еще не знал, что его ожидает за дверью.
Он громко сказал что-то, лишь бы не слышать всей этой мерзости. Но стоны, короткие всхлипы и сладостные придыхания не стали тише: напротив, они только усилились. Словно кто-то поставил в видеомагнитофон кассету с порнофильмом и надел на Ружецкого мощные наушники. Правда, была одна маленькая деталь, которая многое меняла: главную, роль в фильме играла его жена. Судя по звуковой дорожке, очень здорово играла. Проникновенно. Старалась изо всех сил, СУЧКА!
Ружецкий воткнул ломик плоским концом между дверью и притолокой. Навалился всем телом. Дверь затрещала, но не поддалась. И, словно в насмешку над ним, звуки усилились. Теперь он мог разобрать и мужской голос: глубокий, слегка надтреснутый баритон:
— Ты всегда будешь вспоминать обо мне.!. Ты не сможешь меня забыть…
Ружецкого бросило в жар. Он почувствовал, как кровь горячим потоком разливается по всему телу, кипятит мозги и заставляет бугриться мускулы. Он снова навалился на дверь.
На этот раз она поддалась: с победным хлопком, напоминающим выстрел из бутылки шампанского. Ружецкий просунул ногу в образовавшийся проем, чтобы дверь уже нельзя было закрыть. Отбросил ставший ненужным ломик и взял ружье. Взвел оба курка: в комнате ему могли помешать это сделать.
Прикладом он оттолкнул дверь и стал на пороге.
— А вот и я! — Он хотел сказать что-нибудь значительное, страшное, предстать перед неверной супругой и ее любовником грозным ангелом мщения, но вместо этого, независимо от его воли, с языка вдруг сорвалось что-то несуразное: — Свежие мозги… очень хорошо смотрятся на обоях!
Ирина лежала на кровати. С нее ничего не было снято. Но в то же время и одетой ее назвать было нельзя. Высоко задранная юбка скаталась в черный валик где-то высоко над бедрами, колготки и белье были порваны в клочья, блузка расстегнута, волосы торчали во все стороны, как дворницкая метла. Услышав слова Ружецкого, она с трудом подняла тяжелые веки, словно высвобождаясь из цепких объятий ночного кошмара. Валерия поразили ее глаза: пустые и бессмысленные, как у куклы. И еще… Она словно постарела за те два-три часа, что он ее не видел. Очень сильно постарела.
Ее любовник резво откатился в сторону и спрятался за спиной Ирины. Валерий плохо видел его, глумливая физиономия торчала из-за правого плеча жены.
Это лицо было ему знакомо и в то же время незнакомо… С уверенностью можно было утверждать лишь одно: он не был жителем Горной Долины. И все же Ружецкий его где-то видел. Это точно: где-то он его видел.
— Подъем! Подъем, я сказал! — Ружецкий наставил на них ружье.
Ирина поднялась медленно, как сомнамбула. Движения ее были короткими и резкими, как…
«Как у марионетки, — подумал Ружецкий. — Да, словно у куклы, повинующейся чужой воле».
— Не смей, — сказала ему Ирина.
Ее… любовник. Он стоял за ее спиной и скалил в широкой улыбке белые зубы. Он хихикал, противно и гнусно. Казалось, его очень веселило происходящее.
Теперь Ружецкий смог разглядеть его получше. Невысокий, он едва доходил Ирине до плеча. Тем не менее он был очень красиво и пропорционально сложен. Широкие плечи и мощные бицепсы. Каштановые волосы зачесаны назад, обаятельная улыбка…
Несмотря на всю мерзость и нелепость ситуации, Ружецкий счел его улыбку обаятельной. И от этого ему стало еще противнее.
— Отойди в сторону, шлюха! Дойдет очередь и до тебя. — Ружецкий качнул ружьем. Но Ирина не слышала его. Она медленно, словно скользила по натянутой проволоке и боялась потерять равновесие, сделала шаг вперед. Потом еще один.
— Убирайся, я тебе сказал! Я не шучу.
Ружецкий посмотрел в ее глаза. Там по-прежнему была пустота. Ирина не слышала его. Или не понимала. Иди-то и другое одновременно.
Она медленно подняла руку. Между нею и смертоносным обрезом стволов оставалось три коротких шага. Всего три.
Тот… Он стоял за ее спиной, сложив руки на груди. В его зеленых — полностью зеленых, без белков — глазах светилось любопытство. Ни тени страха. Только любопытство.
Ирина загораживала его собой, мешая Ружецкому прицелиться.
— Отойди, сука! Я не буду в тебя стрелять. Ради сына… — Ружецкий хотел, чтобы она убралась подальше из комнаты и не видела того, что должно было случиться дальше. Потом, конечно, она получит сполна. Но сейчас он должен разобраться с этим… Кем бы он ни был!
Свежие мозги… хорошо смотрятся на обоях.
Тот, широкоплечий, при слове «сын» тихо засмеялся. Он поднял правую руку и пошевелил в воздухе двумя пальцами: указательным и средним. Затем подул на них: любовно и нежно. И снова пошевелил.
Ирина сделала еще один шаг вперед.
Я уже говорил, что завернут он был в тонкую-тонкую кожу. Такой в магазине не встретишь. Выделка какая-то особенная. Разворачиваю. Знаете, что там было? Тетрадь.
Толстая тетрадь в черном кожаном переплете, скрепленном шнурком. На обложке — надпись. Крупными золотыми буквами, наполовину стершимися: «История Горной Долины». Сел я в уголок, думаю, сейчас почитаю. Открываю. Не тут-то было. В тетради какие-то карты, схемы. И ни одной понятной буквы. Шифр. То есть там вообще букв не было: значки, вроде иероглифов. Отложил я в сторонку эту тетрадь. Ничего, думаю, может, проснется моя лунатичка, объяснит. Завернул все, как было, и положил рядом с мамочкой.
Сижу я рядом с ней на стуле. Сижу и понимаю, что я даже имени ее не знаю. Свалилась она на меня, как снег на голову: это я тогда так думал. А потом оказалось — не как снег. Как кирпич.
Задремал я слегка. Проснулся от того, что почувствовал: кто-то на меня пристально смотрит. Открываю глаза и вижу: лежит она и глаз с меня не сводит. Только взгляд напряженный. Настороженный. Недобрый взгляд.
«С добрым утром! — говорю. — Вы находитесь в больнице Горной Долины. Меня зовут Валентин. Валентин Николаевич. Можете — если вдруг сочтете возможным — звать меня просто Валя. У вас родилась двойня. Две девочки. Вы помните?» Она молчит, как в рот воды набрала. Ну, я спрашиваю: «Как вас зовут?» Молчит. Только глазами сверкает. «Ничего, — говорю. — Сейчас я вас покормлю». И вспоминаю, что есть-то нечего. Я за всеми этими хлопотами про еду и думать забыл. Хорошо, Лиля Кирсанова пришла. У Лехи голова хорошо работала. Он жену и послал.
Лиля покормила ее, как смогла. Екатерина есть не хотела. Будто боялась чего. И вот что странно: чуть только я ближе подходил — все! Рот закрывала и так лежала. Лиля говорит: «Идите, Валентин Николаевич, погуляйте! Разве не видите: она вас боится». Ну ладно. Поела кое-как. Словно ее не кашей да не творогом со сметаной — крысиным ядом кормили. Лиля потом вышла в коридор, я спрашиваю: «Она тебе что-нибудь сказала?» «Нет, — отвечает. — Ни слова».
Что делать? Ума не приложу. «Лиля, — говорю, — спасибо тебе. Ты не могла бы в обед прийти? А то, боюсь, из моих рук она есть не будет. Принеси ей супчику жиденького. Кусочек мяса отварного. Ну и молока побольше». «Все сделаю», — отвечает.
Ушла Лиля. Вернулся Алексей. При форме, все как положено. Ну, я ему на плечи белый халат накинул. Для солидности. Сел он на стул рядом с кроватью, достал бумагу, ручку: «Как вас зовут?»
Ну, я — то уже знаю, что к чему. Наблюдаю за спектаклем. А что делать? Надо же выяснить, кто она, откуда? Может, родственников предупредить, что она здесь и, слава богу, живая. Даже почти здоровая.
Молчит наша красавица. Ни слова не говорит.
Ну, я Леху знаю. На всякий случай стою рядом. Он ведь долго так не может: «Здрасьте-пожалуйста, извините-спасибо…». Чувствую, он уже закипает, —как чайник со свистком. Я-то этот свист слышу, а ей — хоть бы что. Лежит, смотрит ему прямо в глаза и ни на что не реагирует.
Я положил Кирсанову руку на плечо: «Пошли-ка, Леша, в коридор. Пошепчемся». Беру сверток под мышку, Леху — под локоток, и в коридор.
Говорю: «Что ты от нее хочешь?» — «Понятно что: имя, фамилию, отчество. Сколько лет да откуда взялась. Чего тут непонятного?»
«Боюсь, Леша, она тебе ни слова не скажет. Я читал: такое бывает. Называется — „реактивное состояние“. А грубостью мы от нее ничего не добьемся. Ну что ты, пытать ее будешь?»
Он, конечно, злится: «А мне-то что делать? Может, ее сейчас ищут?»
«Нет».
«А что, ориентировка на нее поступила?»
«Значит, ее пока никто не ищет?» — «Никто».
Представляете, ситуация? Нашли в поле рожающую женщину. А кто она, откуда? Неизвестно. Что делать?
Я говорю: «Надо ждать. Может, подадут ее в розыск, тогда все и прояснится. Тебе из райцентра телефонограмму пришлют с ориентировкой, там все и прочитаем». Говорю так, а сам не верю. Да и Леха чувствует, что дело нечисто. «Темнишь ты, Николаич».
Я ему сверток показываю. «Вот что при ней было. Еще рубаха белая, до пят, вроде савана. И все. И знаешь, что удивительно?» — «Ну?»
«Лобок у нее небритый. Значит, к родам ее не готовили. А через весь живот — разрез. Даже не разрез — надрез. Кто-то кожу рассек. Чисто рассек, края ровные, пупок справа обошел. Профессионально. Словно кесарево хотели делать. Понимаешь? Странно. К родам не готовились, сразу на кесарево хотели идти. А ведь нужды в этом не было. Она сама разродилась». — «Ну и что это значит?» — «Понятия не имею. При ней — ни документов, ни личных вещей. Только эта тетрадь, в которой ничего прочитать невозможно». — «Что за тетрадь?»
Развернули мы сверток. Посмотрели еще раз. Ничего не понятно. И главное, непонятно, что дальше делать.
И тут до меня вроде как доходить начало. «Послушай, Леша. Тебе не кажется, что ее просто хотели выпотрошить, как селедку? Вырезать детишек, а ее — бросить? А? Очень на это похоже».
Он на меня глаза таращит. «Ну ты, Николаич, фантазер. Никогда о таком не слышал, ни у нас в районе, ни в области. Что ты? Господь с тобой! Разве такие страсти бывают?»
«Вот видишь, мы не знаем, как все было на самом деле. А может, она еле из-под ножа сбежала? А ты ее выдать хочешь? Прямо в руки мучителям. Не боишься грех на душу брать?»
Сопит: «Откуда же она могла сбежать? На двадцать верст кругом — ни живой души. Глухомань сплошная». — «А где, по-твоему, черные дела легче делать: в глуши или в Александрийске, в центральном роддоме?» Чувствую, до него доходить стало. Ну а что? Ведь рисковал-то он: если хватятся, потом все шишки на Кирсанова — почему вовремя не доложил?
«Давай сделаем так, — говорю. — Пока суетиться не будем. Если поступит на нее ориентировка — отрапортуешь, как положено. Если она заговорит — еще лучше. Будет, по крайней мере, понятно, что к чему. А пока — просто затаимся. Ну, лежит и лежит себе в больнице женщина. Память у нее отшибло».
«Ты, — говорит, — Николаич, конечно, ерунду несешь… Но все же… Куда нам торопиться? Правда?» — «Правда. Она еще очень слаба. Ее пока и перевозить куда-то рано.
Пусть немного оклемается, на ноги встанет… А?» — «Ладно, — говорит. Нехотя так. — Пусть пока лежит в больничке, отдыхает». — «Ну, вот и хорошо».
А про ночной случай я ему не рассказал. Тогда бы он точно не согласился. А я видел, что напугал ее кто-то. Очень сильно. И еще… Предчувствие было нехорошее. Понимал я, что нельзя никому про нее говорить. Вот вы, Оскар Карлович, верите в предчувствия? Да? И я — тоже. Верю.
Так Екатерина оказалась в Горной Долине.
* * *
Пинт поерзал на стуле:— Что, вот так? Действительно как снег на голову? И никто не объявился? Ну, там, муж… Или родственники какие?..
Тамбовцев покачал головой:
— Никто. Никто ее никогда не искал.
— А она… Потом что-нибудь рассказала? Тамбовцев тяжело вздохнул. Видимо, это были горькие воспоминания. Он сморщился, словно жевал лимон:
— Нет. Не сказала ни слова.
— Постойте. — Пинт сощурился. — Вы говорите, ее звали Екатерина… Екатерина Воронцова. Значит, свое имя она вам назвала?
Тамбовцев рассмеялся:
— Как бы не так. Это я ее назвал Екатериной. Вид у нее был больно царственный. Она не ходила, а плыла. И осанка, стать!.. Никогда не встречал ТАКУЮ женщину. — Тамбовцев особенно выделил «такую».
— Да, Николаич, точно, — подтвердил Шериф. — Моя мать ее тоже называла Екатерина Великая.
«Только без мозгов», — обычно добавляла мать, но Баженов не стал продолжать.
— Да. А Воронцова?.. — Тамбовцев пожал плечами. — Ну, не Ивановой же ей быть с такой статью. Не Сидоровой. Я, правда, хотел, чтобы она стала Тамбовцевой… Но… Не судьба. Пролежала она у меня в больнице два месяца. Говорить так и не начала. И никто не искал ее, словно она возникла из пустоты. Понимаете? Откуда она появилась? С неба упала? Или из-под земли вылезла? А вы говорите, ваш рассказ странный…
— Ладно, Николаич, — поторопил его Шериф. — Ты давай ближе к делу. Стемнело уже, мне пора идти к штольне.
— К какой штольне? Что там ночью делать? — встрепенулся Пинт.
Баженов в ответ только махнул рукой. Тамбовцев заторопился:
— Сейчас, сейчас… Я уже почти закончил. На подробностях останавливаться не буду. Главное, чтобы общий смысл был понятен. — Тамбовцев утер лоб тыльной стороной ладони. — Ну, в общем, два месяца она у меня в больнице прожила. Но… Не оттаяла. Боялась по-прежнему. Девчонки-то меня признавать стали, а она — ни в какую. А я боялся ее отпускать — из-за детей. Да и куда бы она пошла? У нее даже куска мыла не было. Ну, живет она в больнице, а по городку слухи ползут: мол, Тамбовцев наконец-то зазнобу нашел. Придурочную, да с двумя довесками. Кирсанов, конечно, молодец. Не позволял позорить: ни меня, ни Екатерину. И он и Лиля. Но ведь на каждый роток не накинешь платок, правильно? Ситуация действительно дурацкая: Екатерина занимала отдельную палату на втором этаже. Я ей три раза в день еду приносил. Она при мне никогда не ела. Ждала, когда уйду. И все молчала. Я терпел, а потом подумал: ну не может же так вечно продолжаться? Хоть что-то она помнит? Я уже тогда жил в городе. Дай, думаю, переселю ее в домик для персонала. Интересно, справится она с хозяйством или нет? Переселил.
— Ну и что?
— Вы не поверите. — Лицо Тамбовцева осветилось широкой улыбкой. Пинту на мгновение показалось, что в уголках его глаз появились слезы. — Представьте себе самую смешную и глупую няньку на свете. Так вот это был я. Больницу — если дел срочных нет — закрою, на дверь-записку, мол, я в домике. Прихожу к ней, пиджак снимаю, рукава засучиваю, и вперед! Мою, глажу, пеленки стираю, суп варю, девчонок пеленаю… А Екатерина на меня из угла смотрит. Пристально так. И глаза у нее постепенно…
Понимаете, раньше они пустыми были. А тут — словно вспоминает что-то. Глаза более осмысленными становятся. Оттаивает она потихоньку. А я ее все Екатерина да Екатерина. Гляжу, начинает привыкать. Уже на имя отзывается. А потом… Подошла однажды ко мне — я в тазу подгузники стирал — берет в руки мыло, подгузники… На меня смотрит и все повторяет. Вот так помаленьку и пошло. Суп ее научил варить, котлеты жарить. Сам-то я все умею — холостяцкая жизнь заставила.
В общем, поверила она мне. Бояться почти перестала. Одежду я ей купил: зима уж была на носу. Лилю попросил обмерить ее и потом купил. Девчонкам тоже. Можно сказать, семья у нас была. Только странная. Да по мне хоть какая. Мужчине ведь что надо? Чтобы было о ком заботиться, иначе смысла в его жизни немного. Ну, я и заботился, как мог. Потом она по городу стала гулять. Увидела однажды дом на отшибе. Тот, в котором сейчас Лена живет. Увидела и стоит. А дом тогда пустовал. Там старушка жила одинокая, баба Зина, ну и преставилась она за пару лет до того. Дом, получается, ничейный был. Екатерина, как его увидела — оживилась, пальцем показывает. Даже не показывает — приказывает: здесь, мол. А спорить с ней было бесполезно: Екатерина Великая. Перевез я ее туда. С девчонками. Кстати, имена им тоже я придумал. Надо ведь было их как-то звать: не собачки же. Лена и Лиза. Но, как она туда переехала, сломалось что-то. Снова перестала меня признавать. Девочкам, правда, разрешала со мной играть, а сама — на порог не выходила.
Только… я же ее все равно любил. Деньги приносил, огород этот чертов копал. Девочкам игрушки всякие, платьица. Мне-то одному немного нужно. Да мне, если честно, ничего не нужно! В общем: «Так они и жили: спали врозь, а дети были…» И все в городе к ней постепенно привыкли. Ну, а я ее в обиду никому не давал. И девочек тоже. Хотите— верьте, хотите — нет, но эти десять лет были самыми счастливыми для меня. Я знал, что я ей нужен. Даже если она сама об этом не знала. А что с нее возьмешь? Подстреленная она была, ну так это не ее вина.
Когда девочкам семь лет исполнилось, она их в школу не пустила. Никакие уговоры, убеждения не помогали. Молчит, и все. Выслушает и в дом уходит. Ну, я стал ходить к ним почаще. С букварем, с арифметикой. Научил их читать и писать. Они для меня как родные были. Наверное, и я им… — Тамбовцев замолчал. Ни Пинт, ни Шериф не решались вставить ни слова. — Ну а когда им десять стукнуло…
Пинт увидел, как лицо Тамбовцева перекосилось, запрыгало, из глаз потекли слезы. Все же это страшное зрелище — когда мужчина плачет. Значит, случилось что-то из ряда вон. Значит, уперся он в тупик и не видит выхода. Пусть плачет. Все равно выход найдется. Мужчина всегда найдет выход. Пусть плачет. Но смотреть на это не надо.
Шериф быстро поднялся, кивнул Пинту:
— Мы, Николаич, на улице покурим… А то тут — хоть топор вешай.
Они торопливо вышли из ординаторской и плотно закрыли за собой дверь.
— Все так и было, док, — сказал Шериф, доставая сигарету. Он посмотрел на часы. Половина девятого.
Мужчины вышли на крыльцо. В небе уже показались звезды.
— О какой штольне вы говорили? — поинтересовался Пинт.
— Да есть тут… нехорошее местечко. Мне как раз нужно туда наведаться сегодня ночью.
— А что в нем такого нехорошего? Шериф молчал. Он раскурил сигарету, сплюнул под ноги.
— Долго рассказывать, док. Но теперь, видно, моя очередь. Лучше меня никто это не сделает. Так вот, это случилось десять лет назад… Как раз девочкам по десять лет исполнилось…
Его прервал истошный вопль: «Помогите! Кто-нибудь, помогите!»
Пинт и Баженов обернулись на крик и стали пристально всматриваться в темноту.
На дорожке, ведущей к больнице, показался мужской силуэт. Человек бежал как-то странно — словно он был мертвецки пьян. Однако язык у него не заплетался, только ноги. В руках он держал ружье.
Шериф не стал дожидаться, пока он подойдет поближе, моментально прыгнул к уазику, достал с заднего сиденья свою «Рысь», разложил приклад, щелкнул предохранителем…
— Черт! Док! Патроны у тебя! — прошипел он.
И тут Пинт вспомнил про тяжесть, наполнявшую карманы его пиджака. Он похолодел. Силуэт с ружьем все приближался.
— Помогите!
— Стой, где стоишь! — Шериф вскинул ружье. — Бросай пушку, или я стреляю!
Но человек не реагировал на его окрики. Он продолжал бежать, размахивая оружием.
— Ну все, док. Приехали. Молись… — тихо, сквозь зубы сказал Баженов, и через секунду Пинта оглушил его голос. Шериф орал так, что, казалось, его услышали в прериях Техаса: — БРОСАЙ РУЖЬЕ, ИЛИ ТЫ — ТРУП! СТРЕЛЯЮ!
Мужчина не добежал до них несколько шагов. Ноги его в очередной раз заплелись тугим узлом, и он с размаху рухнул на щебенку. Двустволка — слава богу! — отлетела в сторону.
— Бери ружье! — зарычал Шериф и бросился на упавшего.
Пинт схватил ружье и отскочил от них подальше.
Мужчина не сопротивлялся. Шериф схватил его за воротник и легко оторвал от земли.
— Черт! Валерка! Какого хрена…
— Кирилл! Помоги! Я убил ее!!
— Ну ладно, чего ты разорался? — Шериф огляделся: не услышал ли кто лишнего? — Напугал меня до смерти. Пошли в больницу, там поговорим. — Баженов подхватил Ружецкого под локоть и повел в больницу. Пинт поплелся за ними следом, всячески ругая себя за глупость и забывчивость: ведь по его вине могли погибнуть два человека — он сам и Шериф. В руке Оскар тащил старую «тулку» Ружецкого.
* * *
Ружецкий не знал, сколько пролежал без сознания. Он чувствовал, что окоченел от холода: значит, провалялся на земле довольно долго.Валерий с трудом поднялся, ощущая противную горечь во рту. Он сплюнул. Слюна была густая и липкая, никакого облегчения не наступило, мерзкий вкус остался.
Покачиваясь, Ружецкий направился к сараю. По пути остановился у молоденькой яблони, ухватился за ветку и оборвал листья, вытер засохшую блевотину с рук. Его по-прежнему мутило, но уже не так сильно.
На углу сарая стояла бочка с водой для полива огорода. В жару она опустошалась быстро, но сейчас была полна до краев.
Ружецкий опустил в воду тяжелую гудящую голову. Прополоскал ее, как полощут белье. Ему стало получше.
Свежие мозги способствуют хорошему усвоению учебной программы.
Эта фраза всплыла в памяти неизвестно откуда, появилась целиком и сразу. Вместе с ней к Ружецкому вернулось чувство тревоги. Да, тревога и страх! Тревога, страх и еще что-то. Будто бы он обещал что-то сделать и до сих пор не сделал.
Свежие мозги… способствуют… хорошему усвоению…
Эти глупые слова, вернувшиеся к нему из глубокого детства, крутились в голове на все лады. Они значили больше, гораздо больше, чем могло показаться на первый взгляд. Они словно таили в себе скрытый и очень нехороший смысл.
Ружецкий встряхнулся, пригладил волосы руками, выжимая из них остатки воды. Он открыл дверь сарая и некоторое время тупо пялился в темноту.
…учебной, программы…
Он должен кого-то чему-то научить… И он научит, будьте уверены!
Не глядя, на ощупь, Ружецкий взял ломик, с одного конца заостренный, а с другого — расплющенный и загнутый. Холодная тяжесть приятно ласкала руку.
…способствуют…
Ружецкий взмахнул ломиком: послышался свист рассекаемого воздуха. Он злобно ощерился, так широко, что стали видны металлические коронки на верхних коренных зубах. Кажется, он знает, что ДОЛЖЕН сделать. И он сделает это! И не просто сделает — а сделает с огромным удовольствием.
Ружецкий похлопал себя по карманам. Ключи на месте. Вся связка, в том числе и ключик от металлического сейфа, где хранилось ружье.
Ты пожалеешь об этом! Если, конечно, успеешь. Свежие мозги… способствуют хорошему усвоению учебной программы.
Ружецкий вернулся в дом. Мерзкий запах был не таким сильным, как раньше. Или ему это кажется? Или он уже принюхался?
Не доходя до лестницы, ведущей на второй этаж, Ружецкий повернул направо. Там, в большой светлой комнате (в Горной Долине такие называли залой), в углу стоял оружейный шкафчик. А в шкафчике — верная «тулка» и патроны. Патроны было положено хранить отдельно, но ведь не покупать же из-за этого второй шкафчик? А прятать в какое-либо другое место было бессмысленно, потому что Петя все равно бы их нашел.
Валерий любил свое старое ружье, доставшееся ему от отца. Двустволка с горизонтальным расположением стволов, с отдельными курками на боковых полках, — она была немного старомодна, но зато чрезвычайно проста и надежна.
Ружецкий подошел к оружейному ящику, открыл замок. Он никуда не торопился — чувствовал, что торопиться теперь некуда. Такие вещи в спешке не делают.
Он пошарил на полке, нашел коробку с картечью. Коробка оказалась подозрительно легкой. Так и есть: на дне катался всего один патрон. Зато было много патронов, снаряженных крупной дробью. «Четыре нуля». Ружецкий зарядил один ствол картечью, другой — дробью. Щелкнул замками.
…способствуют… хорошему усвоению…
Ружье он взял в правую руку, левой подхватил ломик, прислоненный к оружейному ящику, и пошел к лестнице. Он ступал решительно и твердо: оружие придавало уверенности.
Перед дверью Ирининой комнаты Ружецкий замер, прислушиваясь. Оттуда доносились сдавленные стоны. Те самые стоны, которые он никогда не хотел бы услышать через дверь. Которые он боялся услышать вот так — через дверь. И все же услышал.
Он чувствовал отвращение. Огромное и непередаваемое отвращение ко всему: к этим звукам, к этой двери, к вытоптанному паласу, лежащему на полу, к Ирине и даже по отношению к самому себе. Он еще не знал, что его ожидает за дверью.
Он громко сказал что-то, лишь бы не слышать всей этой мерзости. Но стоны, короткие всхлипы и сладостные придыхания не стали тише: напротив, они только усилились. Словно кто-то поставил в видеомагнитофон кассету с порнофильмом и надел на Ружецкого мощные наушники. Правда, была одна маленькая деталь, которая многое меняла: главную, роль в фильме играла его жена. Судя по звуковой дорожке, очень здорово играла. Проникновенно. Старалась изо всех сил, СУЧКА!
Ружецкий воткнул ломик плоским концом между дверью и притолокой. Навалился всем телом. Дверь затрещала, но не поддалась. И, словно в насмешку над ним, звуки усилились. Теперь он мог разобрать и мужской голос: глубокий, слегка надтреснутый баритон:
— Ты всегда будешь вспоминать обо мне.!. Ты не сможешь меня забыть…
Ружецкого бросило в жар. Он почувствовал, как кровь горячим потоком разливается по всему телу, кипятит мозги и заставляет бугриться мускулы. Он снова навалился на дверь.
На этот раз она поддалась: с победным хлопком, напоминающим выстрел из бутылки шампанского. Ружецкий просунул ногу в образовавшийся проем, чтобы дверь уже нельзя было закрыть. Отбросил ставший ненужным ломик и взял ружье. Взвел оба курка: в комнате ему могли помешать это сделать.
Прикладом он оттолкнул дверь и стал на пороге.
— А вот и я! — Он хотел сказать что-нибудь значительное, страшное, предстать перед неверной супругой и ее любовником грозным ангелом мщения, но вместо этого, независимо от его воли, с языка вдруг сорвалось что-то несуразное: — Свежие мозги… очень хорошо смотрятся на обоях!
Ирина лежала на кровати. С нее ничего не было снято. Но в то же время и одетой ее назвать было нельзя. Высоко задранная юбка скаталась в черный валик где-то высоко над бедрами, колготки и белье были порваны в клочья, блузка расстегнута, волосы торчали во все стороны, как дворницкая метла. Услышав слова Ружецкого, она с трудом подняла тяжелые веки, словно высвобождаясь из цепких объятий ночного кошмара. Валерия поразили ее глаза: пустые и бессмысленные, как у куклы. И еще… Она словно постарела за те два-три часа, что он ее не видел. Очень сильно постарела.
Ее любовник резво откатился в сторону и спрятался за спиной Ирины. Валерий плохо видел его, глумливая физиономия торчала из-за правого плеча жены.
Это лицо было ему знакомо и в то же время незнакомо… С уверенностью можно было утверждать лишь одно: он не был жителем Горной Долины. И все же Ружецкий его где-то видел. Это точно: где-то он его видел.
— Подъем! Подъем, я сказал! — Ружецкий наставил на них ружье.
Ирина поднялась медленно, как сомнамбула. Движения ее были короткими и резкими, как…
«Как у марионетки, — подумал Ружецкий. — Да, словно у куклы, повинующейся чужой воле».
— Не смей, — сказала ему Ирина.
Ее… любовник. Он стоял за ее спиной и скалил в широкой улыбке белые зубы. Он хихикал, противно и гнусно. Казалось, его очень веселило происходящее.
Теперь Ружецкий смог разглядеть его получше. Невысокий, он едва доходил Ирине до плеча. Тем не менее он был очень красиво и пропорционально сложен. Широкие плечи и мощные бицепсы. Каштановые волосы зачесаны назад, обаятельная улыбка…
Несмотря на всю мерзость и нелепость ситуации, Ружецкий счел его улыбку обаятельной. И от этого ему стало еще противнее.
— Отойди в сторону, шлюха! Дойдет очередь и до тебя. — Ружецкий качнул ружьем. Но Ирина не слышала его. Она медленно, словно скользила по натянутой проволоке и боялась потерять равновесие, сделала шаг вперед. Потом еще один.
— Убирайся, я тебе сказал! Я не шучу.
Ружецкий посмотрел в ее глаза. Там по-прежнему была пустота. Ирина не слышала его. Или не понимала. Иди-то и другое одновременно.
Она медленно подняла руку. Между нею и смертоносным обрезом стволов оставалось три коротких шага. Всего три.
Тот… Он стоял за ее спиной, сложив руки на груди. В его зеленых — полностью зеленых, без белков — глазах светилось любопытство. Ни тени страха. Только любопытство.
Ирина загораживала его собой, мешая Ружецкому прицелиться.
— Отойди, сука! Я не буду в тебя стрелять. Ради сына… — Ружецкий хотел, чтобы она убралась подальше из комнаты и не видела того, что должно было случиться дальше. Потом, конечно, она получит сполна. Но сейчас он должен разобраться с этим… Кем бы он ни был!
Свежие мозги… хорошо смотрятся на обоях.
Тот, широкоплечий, при слове «сын» тихо засмеялся. Он поднял правую руку и пошевелил в воздухе двумя пальцами: указательным и средним. Затем подул на них: любовно и нежно. И снова пошевелил.
Ирина сделала еще один шаг вперед.