– Кто же такой? – спросил Квашнин. – Вы согласитесь, что это вопрос довольно важный: где будет дуэль и кто будет этот третейский судья.
   – Это знакомый г. Шумского и ваш – гусар Бессонов.
   – Отлично! – воскликнул Ханенко.
   – Нельзя лучше, – добавил Квашнин. – Я знаю его квартиру. У него отличная зала. Что касается его самого, то это человек резкий и грубый в обиходе и в обращении, но человек, пользующийся примерной репутацией. По крайней мере, если случится какое несчастие, то не будут врать, не будет сплетен. Всякий, зная, что Бессонов был главным распорядителем и судьей, поневоле поверит, что все обошлось честно и порядливо.
   – Ну вот и отлично, – сказал Мартене. – Так я дам знать Бессонову, что мы принимаем его услуги: помещение и третейство.
   Секунданты расстались с тем, чтобы поговорив с поединщиками, снова и в случае их согласия встретиться вечером у Бессонова. Разумеется, через час после этого Мартенс и Биллинг толковали с фон Энзе, а Квашнин и Ханенко с Шуйским.
   Поединщики согласились каждый с своей стороны, но Шумский прибавил, что он много думал и решил в последнюю минуту предложить фон Энзе лично третий выстрел.
   – Ему стыдно будет при всех отказаться. А ты, Петя, шепни Бессонову на ушко, чтобы он заготовил третью пару пистолетов. По собственному выбору парочку, так сказать, третейскую.
   – Что же вы третий-то пистолет в зубы, что ли, возьмете?
   – Зачем в зубы? – рассмеялся Шумский. – Ведь мы будем не в костюме праотца Адама! Третий можно за пояс заткнуть.
   – Верно! – отозвался Ханенко и прибавил: – Этак, пожалуй, вы его за пояс и заткнете. Не пистолет, а улана.
   – Почему же вы так думаете? Выгоды одни. И у него будет за поясом третий выстрел.
   – Так-то так, Михаил Андреевич! Да вы превосходите его дерзостью.
   – Тут дерзостью ничего не поделаешь! Хладнокровием скорее победишь! А фон Энзе – немец, значит хладнокровный.
   Уже вечером по пути в квартиру Бессонова, Ханенко после молчания вдруг обернулся к сидевшему рядом с ним на извозчике Квашнину и выговорил:
   – Петр Сергеевич! А ведь этак, знаете, может выйти два покойника.
   – У нас с вами, капитан, одни мысли. Я тоже, едучи, сейчас додумался до этого. Наш азартен, а тот малый тоже не дрянной. Немец серьезный! Парень хладнокровный! Оба они «себе на уме». И так подсидят друг дружку, что как раз оба вместе на тот свет отправятся!
   Уже подъехав к квартире Бессонова, Ханенко, звоня у подъезда большого барского дома, выговорил:
   – А что, Петр Сергеевич, да коли оба живы останутся и оба невредимы, что тогда будет?
   – Тогда, капитан, совсем уж черт знает что будет. Этим двум парням нельзя вместе на свете оставаться. Тогда, знаете ли, какой есть единственный благополучный исход?
   – А неушто есть?! – воскликнул Ханенко полушутя.
   – Есть…
   – Какой?
   – Чтобы баронесса Нейдшильд померла.
   – Верно, Петр Сергеевич! И даже прехитро придумано!
   – Ну, а покуда она жива, то им двум, капитан, придется сызнова начинать, и нам с вами тоже.
   – Так стало быть, Петр Сергеевич, пойдет пальба до второго пришествия?
   – Зачем! Будет пальба до первого отшествия, – угрюмо пошутил Квашнин.
   Секунданты, съехавшиеся в квартиру гусара Бессонова, нашли хозяина в таком расположении духа, что все четверо тайно или мысленно удивились. Ханенко не вытерпел и, дернув товарища за фалды, выговорил ему на ухо:
   – Что, Бессонов-то, именинник, что ли?
   Квашнин чуть-чуть не рассмеялся вслух.
   Действительно, Бессонова узнать было нельзя. Казалось, что ему доставляет величайшее наслаждение тот неожиданный сюрприз, что у него на квартире произойдет кукушка, которой уже давно не бывало в Петербурге.
   Все четыре секунданта были угрюмы, так как для той и другой стороны дело шло о близком человеке – приятеле. Насколько Квашнин и Ханенко любили Шумского, настолько же Мартенс и Биллинг любили товарища по полку фон Энзе. Один Бессонов сиял…
   Вместе с тем все четверо понимали и чуяли, что поединок будет серьезный. Выражение Мартенса, что кукушка или бойня, или балаган – было совершенно верно.
   Хотя не проходило году, чтобы где-нибудь в провинции не было дуэли «на ку-ку», но надо сказать, что большею частию эти кукушки кончались ничем. Отсюда многие считали этот поединок неизвестно кем и когда выдуманный на Руси, скорее опасной и глупой забавой, нежели серьезным поединком. С другой стороны, иногда кукушка обставлялась так, что становилась столь же серьезной, как и дуэль в двух шагах расстояния или через платок.
   Условия и подробности, принятые теперь обеими сторонами по поводу поединка, были настолько строги и опасны, что секунданты имели право считать заранее одного из двух поединщиков обреченным на смерть, а может быть, и более того… обоих!
   Бессонов был очень польщен, когда секунданты сторон объявили ему, что единогласно и с согласия поединщиков просят его взять на себя роль суперарбитра на случай каких-либо недоразумений или пререканий.
   Когда Мартенс и Квашнин изложили Бессонову подробно все условия дуэли, то Бессонов на минуту переменился. Лицо его стало несколько озабоченнее.
   – Да, – выговорил он, – это, стало быть, всерьез! Ну что же, не наше дело! Да и по правде говоря, господа, взаимное положение гг. Шумского и фон Энзе таково, что другого исхода нет. Как же, помилуйте! Два человека в один и тот же день празднуют победу. И тот, и другой в один день объявляют имя невесты, и оказывается одно и то же имя. Этакого, я думаю, в Петербурге с основания его не бывало. Тут другого нет исхода. Приходится не два одинаковых церковных торжества устраивать, а два разных: погребение и венчание.
   Обсудив все, решив, где и какие будут куплены пистолеты обеими сторонами, секунданты и хозяин перешли к вопросу не меньшей важности: к устройству квартиры.
   Бессонов встал и повел всех в свою залу.
   – Вот-с! – выговорил он, махнув рукой на обе стороны. – Лучше ничего не выдумать! Устройством я займусь с вечера же. Всю ночь проработаю, а завтра в полдень будет все готово. Надо спешить, потому что сегодня в Кавалергардском полку в офицерской компании уже был слух об новой кукушке в столице. Если мы протянем время, весь Петербург узнает и тогда ничего не будет. Дойдет до сведения графа Аракчеева и он вступится. Может запретить Шумскому драться. А я полагаю, это будет очень и очень ему неприятно!
   – Кому? – выговорил холодно Мартенс.
   – Шумскому.
   – А фон Энзе?
   – Ну, и фон Энзе! – отозвался Бессонов.
   – Что значит это «ну, и?» – еще холоднее проговорил Мартенс.
   – Ничего. Вы, я вижу, обиделись за своего друга. Напрасно! Я к обоим отношусь равно, но полагаю, что в случае запрещения Аракчеева, Шумскому будет неприятнее, нежели фон Энзе, так как запрещение это будет иметь вид заступничества за него против фон Энзе. Ведь согласитесь, вступившись в дело, военный министр не за фон Энзе будет стараться! Да еще в Питере не весть что могут выдумать. Приврут, что Шумский сам довел все до сведения Аракчеева, чтобы избавиться от кукушки! Мало ли на какую гадость пойдут злые языки! Вот я и говорю, что Шумскому будет неприятно и, конечно, неприятнее, чем фон Энзе. Довольны ли вы моим объяснением?
   – Совершенно доволен! – отозвался Мартенс несколько мягче. И, протянув руку хозяину, он прибавил: – Извините меня!
   Хозяин и гости обошли всю залу, в которой было сажен пять в длину, сажени четыре ширины и сажени три в вышину. Убранство комнаты было довольно простое. Стулья и скамьи, обитые штофом, по стенам и на окнах большие гардины, да люстра посередине. Но при этом в простенках были высокие зеркала, а на одной из стен – огромное зеркало, аршина в три ширины и аршин пять в вышину.
   – Вот это все уберется! – выговорил Бессонов. – Ну, а этим, делать нечего, я жертвую, – показал он на большое зеркало. – Его снять нельзя! Это провозишься целые сутки! А помешать оно не может.
   – А ставни есть разве у окон? – заметил Квашнин.
   – Понятно есть, – отозвался хозяин. – Кабы не было ставень, так нешто бы я брался к завтрашнему полудню все приготовить! И доложу вам, что ставни такие, как если бы прямо готовили их в предведении, что в зале этой будет кукушка!
   И Бессонов весело рассмеялся.
   – Милости просим ко мне завтра пораньше утром осмотреть, все ли в порядке, и если что окажется, берусь тотчас исправить.
   Гости перешли снова в кабинет хозяина, уселись и, ради приличия, завели разговор о посторонних предметах, прежде чем расстаться. Но так как беседа эта не клеилась, ибо два улана с одной стороны, а Квашнин и Ханенко с другой, были все-таки настроены враждебно, то все, выпив по стакану чая, поднялись.
   Уланы простились и вышли первые. Когда хозяин вернулся, то Квашнин передал ему просьбу Шумского иметь про запас одну лишнюю новую пару пистолетов.
   – Нехорошо, Петр Сергеевич, что вы это мне теперь говорите! Надо было это сказать при них, – заметил добродушно Бессонов. – Надо все начистоту. Это все-таки, воля ваша, как бы маленький заговор с вашей стороны. А я, как вам известно, должен быть беспристрастен к обеим сторонам. Впрочем, дело это устраивается само собой. Умысла никакого с моей стороны не будет, так как пара великолепнейших пистолей прямо из Праги у меня есть.
   Через несколько мгновений секунданты Шумского тоже спускались с подъезда дома Бессонова и садились на извозчика.
   – Да! – проговорил Ханенко глубокомысленно. – В этой самой зале полагательно никогда не бывало о сю пору таких танцев, какой отпляшут завтра Шумский с фон Энзе. Почище всякого ригодона или контреданца.
   И вдруг Ханенко прибавил другим тоном:
   – Чудится мне, что не сдобровать нашему Михаилу Андреевичу, а немец треклятый останется невредим.
   – Типун вам на язык! – досадливо отозвался Квашнин.

XXIII

   Однако на другой день поединку не суждено было состояться. Квашнин и Ханенко, явившись в десять часов к Шумскому, чтобы ехать вместе с ним к гусару Бессонову, не нашли его дома.
   Шваньский объяснил, что в Петербург приехал чуть свет граф Аракчеев и вызвал Шумского к себе.
   Оба приятеля не усомнились на минуту, что слух о кукушке достиг, или вернее выразиться, доскакал до Г рузина и заставил Аракчеева явиться помешать дуэли сына или приемыша. Они тем более поверили этому, что Шваньский клялся, что тому назад дня три в Г рузине никто и не помышлял о поездке графа в Петербург.
   Очевидно, что Аракчеев выехал вдруг, неожиданно, вследствие какой-нибудь особой причины. Шваньский был того же мнения, что нечто чрезвычайное побудило графа прискакать. Разумеется, Иван Андреевич радовался, что Аракчеев помешает поединку, о котором он знал от Шумского.
   – Нет! Не помешает! – сказал Квашнин, тряхнув головой. – Не на такого напал! Теперь не состоится, позже будет!
   Шумский, разбуженный в семь часов и вытребованный Аракчеевым, точно также отправился к нему убежденный, что слухи о кукушке дошли уже до Г рузина. Между тем, это предположение казалось почти невероятным по краткости времени. Аракчеев мог узнать все только в одном случае, если бы Шумский сам послал к нему верхового гонца тотчас по прибытии.
   Теперь Шумский боялся, как бы эту клевету не взвели на него. Можно было заподозрить в доносе о кукушке не кого-либо другого, кроме участвующих. Шумский невольно подозревал Мартенса и Биллинга, не считая фон Энзе на это способным.
   «Точно также, – думалось ему, – они могут заподозревать еще с большей вероятностью его самого, или Квашнина и Ханенко».
   И, едучи к Аракчееву, Шумский заключил свои мысли всегдашним заключением:
   – Черт бы тебя побрал, дуболома!
   На этот раз Аракчеев остановился не во дворце, а в своем доме на Литейной. Этот низенький, одноэтажный, сероватого цвета деревянный дом был также известен в Петербурге, как и Зимний дворец.
   Присутствие в нем Аракчеева становилось тотчас же известным на всю столицу и имело свои разнообразнейшие последствия. Между прочим, присутствие на Литейной какого-либо офицера становилось редкостью. Ни один военный не отваживался идти или ехать без крайней нужды мимо окошек маленького дома. Всякий офицер считал более безопасным дать крюк и проехать другими улицами.
   Затем присутствие Аракчеева ознаменовывалось, конечно, массой экипажей, которые с утра до сумерек подъезжали, отъезжали и сновали около подъезда.
   На этот раз собравшихся начальственных лиц было очень много, и Шумский, явившись к девяти часам, сидел в ожидании явиться к графу, волнуясь и досадливо гадая о том, что побудило графа прискакать вдруг в столицу. Имеет ли, наконец, этот приезд отношение к его поединку?
   Эта мысль смущала молодого человека и бесила. И ожидая каждую минуту быть вызванным, Шумский просидел так до трех часов.
   «За каким чертом, – думал он, – нужно было меня вызывать чуть свет, чтобы принять в сумерки? Только ты, идол, можешь эдакую штуку выдумать!»
   Наконец, около трех часов Шумский был позван в маленький кабинет графа. Совершенно машинально, не подумав, или озабоченный другими мыслями, Шумский, как бывало всегда во время оно, подошел прямо к графу и нагнулся поцеловать обшлаг рукава. Аракчеев, догадавшись, отстранил его и произнес:
   – Не мудри; то так, то сяк! Коли перестал относиться ко мне, как к родному отцу, то так пусть и будет!
   И, помолчав, граф заговорил:
   – Я приехал нежданно вызванный государем. Пробуду дня два и опять уеду в Г рузино, поэтому я хочу, не теряя времени заняться твоей судьбой. Я так рассудил, что чем скорей ты женишься, тем скорей остепенишься. Не надо время терять, поэтому я послал сейчас сказать барону Нейдшильду, что прошу его быть у меня завтра утром ради объяснения. Я сам тебя сватать буду! Будь и ты завтра с девяти утра здесь.
   Шумский озабоченно насупился и произнес глухо:
   – Я опасаюсь, что барон примет все не так, по-своему… Он очень горд… Хотя ваше положение и много выше его, но ведь это дело частное. В качестве стороны жениха вам поневоле подобало бы отправиться к барону, а не его вызывать.
   Аракчеев поднял глаза на молодого человека и улыбнулся.
   – Это только ты такую ахинею можешь в голову забрать! Стало быть, если государь император будет женить кого-либо из своих на какой-нибудь германской принцессе, то поедет тоже толкаться по мелким герцогским дворам! Если бы я был такая же чумичка, как твой чухонский барон, то может быть, по светским приличиям поехал бы первый к нему. Но так как я граф Аракчеев, то для него великая честь, если я буду твоим сватом… Ступай и будь здесь завтра утром!
   Шумский вышел и полетел домой, обрадованный одним и озабоченный другим. Он рад был, что граф не знает ни слова о его поединке, так как не заговорил с ним об этом. С другой стороны, он был озабочен тем способом, которым Аракчеев хотел объясняться с бароном. Гордый аристократ мог легко обидеться и таким образом помощь Аракчеева усугубит только положение.
   Вернувшись домой, Шумский нашел приятелей, нетерпеливо дожидавшихся его. Объяснившись, они решили вместе, что надо выждать и тотчас же дать знать обо всем Бессонову и фон Энзе. Ханенко тотчас же вызвался ехать к Мартенсу с заявлением, что надо отложить поединок дня на два, а Квашнин отправился к Бессонову.
   Гусар встретил его словами:
   – Все пропало! Граф прискакал! Но как же он мог узнать, сидя в своей вотчине, то, что мы решили за последние сутки.
   – Успокойтесь! – отозвался Квашнин. – Он приехал совсем по другому делу и ничего не знает, но поединок надо отложить.
   – Ну все равно ничего не будет! – отозвался Бессонов. – Коли не знает, то он здесь в Питере узнает! Весь город уже болтает о том, что в моем доме будет кукушка.
   Квашнин пожал плечами, как бы говоря, что ничего поделать нельзя.
   – А как было я все хорошо приготовил! – жалостливо прибавил Бессонов. – Пожалуйте, сами поглядите!
   И он повлек Квашнина, отворил дверь, ввел его в залу и затворил за собой дверь. Они очутились в полной тьме. Зала была очищена от всех предметов, ставни закрыты и в горнице не было видно ни зги.
   – Все до былинки вынесено и вытащено, – произнес Бессонов самодовольно и стал хвастать своей распорядительностью.
   Квашнин осмотрел залу еще раз при свечах и затем постарался отделаться от хозяина, чтобы ехать к другу.
   Он нашел Шумского в нервно веселом расположении духа и шутовствующего со Шваньским.
   – Вот, рассуди нас, Петр Сергеевич. Будь свидетелем, – сказал он. – Я хочу доказать Ивану Андреевичу, что он меня любит только на словах. Попрошу его справить мне одно только дело и он, гляди, тотчас на попятный!
   – Извольте приказать! Увидите! – повторял Шваньский серьезно, обиженным голосом.
   – Верно тебе сказываю. Важнеющее для меня дело, а самое пустое. А попроси вот я тебя, откажешься!
   – Прикажите! Увидите! – повторял тот.
   – Сделал бы ты это мне, – горячо заговорил Шумский, – я бы тебе сейчас ровнехонько тысячу рублей в подарок отсчитал. А любить бы стал, вот как! Как бы родного! Да знаю, не сделаешь этого, потому что у тебя все одни слова, а привязанности ко мне ни на грош нет.
   – Да ну? Говори… Что такое? – вступился Квашнин.
   – Грех так рассуждать! – воскликнул Шваньский. – Говорю: прикажите и все для вас сделаю.
   – Без исключения?
   – Без исключения! Без всякого! На край света пойду! Ну просто вот скажу: на смерть пойду!
   – Зачем на смерть? Жив останешься. Так говорить? А? Петя? Говорить ему, что ли? Об чем мы с тобой вчера решили, чтобы Ивана Андреевича мне просить.
   – Вестимо: говори, – произнес Квашнин, недоумевая и не понимая подмигиванья Шумского.
   – Убей ты фон Энзе, – выговорил Шумский, совершенно серьезно обращаясь к Шваньскому и даже сдвинув брови для пущего эффекта.
   – Как тоись!?.. – оторопел этот.
   – Как хочешь! Ножом, обухом, но из пистолета, я думаю, будет много ловчее и проще.
   – Шутите только, Михаил Андреевич…
   – Что же?
   – Я полагал, вы не ради шутки, а вы знай себе балуетесь.
   – Нет, Иван Андреевич, – вступился Квашнин серьезно. – Мы об этом вчера рассуждали.
   – А! Вот что? «Балуетесь!» То-то, голубчик! – воскликнул Шумский укоризненно. – Все вы так завсегда. Ты вот на смерть собирался, а теперь и под суд боишься идти; а знаешь ведь, что и граф тебя в обиду не даст. Знаешь, что после такого дела более или менее невредим останешься, а не хочешь одолжить.
   – Помилуйте, Михаил Андреевич! – с чувством выговорил Шваньский, поверив комедии. – Как же можно человека на этакое дело посылать?.. Что другое, я готов. А этакое?.. Помилуйте! Да я и не сумею.
   – Нечего и уметь. Взял да и убил.
   – Как можно-с. Это самое то-ис мудреное из всего. Да при том и грех великий.
   – Ну так и не говори, что меня обожаешь!
   – Бог с вами. Я думал, вы что подходящее желаете мне препоручить.
   – Ну и убирайся. Нечего и толковать. Иуда ты!
   Шваньский вышел, совершенно не зная в шутку или всерьез принимать весь разговор.
   Друзья, оставшись одни, рассмеялись.
   – Да. Шутки шутками, – вымолвил Шумский вдруг изменившимся голосом и вздыхая, – а я рад бы найти или нанять эдакого Шваньского для убийства. Я, Петя, начинаю побаиваться. Душа в пятках.
   – Что-о?! – изумился Квашнин, не веря ушам.
   – Да, Петя, трусить начал! Тебе, другу, глаз на глаз говорю. Прежде не трусил, а теперь трушу. Сдается мне теперь, что я буду убит. А все от того, что канитель эта тянется. Я был совсем готов сегодня молодцом идти, а тут опять отсрочка. Чую теперь, что я буду драться не с тем же духом и спасую. Нет во мне того азарта, что прежде был. Даже еще вчера не то было… Верил…
   И Шумский стал вдруг сумрачен и даже печален. Разговор не ладился, и Квашнин собрался домой, обещая заехать на другой день.

XXIV

   На следующее утро с девяти часов Шумский был на Литейной и сидел в приемной графа, где набралось уже человек десять военных и штатских. Вскоре после его приезда в ту же горницу явился барон Нейдшильд в придворной форме.
   Шумский, волнуясь и не зная, что произойдет, тихо подошел к барону и почтительно поклонился ему.
   Барон смутился, покраснел, засеменил ногами на одном месте, как бы не зная что делать, но затем поклонился тоже.
   – Вы меня напрасно считаете своим врагом, барон, – заговорил Шумский.
   – Я? Нет… – пролепетал Нейдшильд. – Почему же… Я… – начал было он и запнулся.
   – Мне кажется, – заговорил Шумский, – что мы могли бы встретиться иначе. Прошлое, все, что прежде осмелился сделать Андреев, вы простили. Затем вы приняли предложение Шумского. Затем вы взяли свое слово назад. Причины, побудившие вас к этому, я вполне понимаю с вашей точки зрения, но признаюсь вам я не понимаю, почему вы не считаете возможным отдать руку вашей дочери приемному сыну графа Аракчеева.
   Едва только Шумский договорил эти слова, как Нейдшильд с кротким выражением на лице протянул ему руку. Шумский поспешил пожать ее.
   – Правда, правда, – проговорил чуть слышно Нейдшильд. – Все это… Да… Оставимте… Увидим… Еще ничего не кончено… Я потерял голову… Не знаю, что делать?.. Увидим…
   Шумский совершенно пораженный словами барона, радостный и сияющий, решался уже прямо спросить, считает ли барон улана своим нареченным зятем, но в ату минуту дежурный офицер приблизился к Нейдшильду и попросил его в кабинет графа.
   Нейдшильд с своей стороны собирался узнать у Шумского, зачем его вызвал военный министр и тоже не успел. Он думал, что дело идет об исполнении его просьбы насчет одного офицера, сына его приятеля.
   Когда барон вошел в кабинет Аракчеева, граф поднялся, сделал шаг вперед и протянул руку. Барон низко поклонился. Аракчеев даже головой не двинул и молча показал на стул перед собой.
   – Вы, вероятно, догадываетесь, г. барон, зачем я вас попросил пожаловать? – произнес Аракчеев каким-то вялым, сонным голосом.
   – Предполагаю, ваше сиятельство, что вы желаете любезно устроить судьбу молодого офицера, о котором я вас просил письменно.
   Аракчеев сдвинул брови, поглядел на барона и выговорил:
   – Не знаю, о чем вы говорите. Дело идет о молодом офицере действительно, но не об назначении на какую-либо должность. Я желал беседовать с вами о моем сыне.
   Нейдшильд выпрямился, широко раскрыл глаза, хотел что-то сказать, но запнулся и ждал.
   – Сын мой, как вам, вероятно, известно прельщен вашей дочерью, баронессой и просил меня явиться сватом. Вот я и исполняю его поручение, предлагаю вашей девице-дочери руку и сердце флигель-адъютанта Шумского.
   – Я думал, граф, что вы меня вызвали по служебному делу или вследствие моей просьбы о сыне моего приятеля.
   – Нет, барон. Я вас вызвал ради объяснения вам того обстоятельства, что сын мой Шумский влюблен в баронессу, вашу дочь, и что я ничего не имею против этого брака. Есть только один вопрос щекотливый: вероисповедание вашей дочери. Но об этом мы подумаем. Мы можем выискать умного пастыря, который вразумит ее и она сама пожелает переменить ложную религию на истинную.
   Аракчеев замолчал, ожидая ответа и глядя в пол, но молчание не нарушалось и он, наконец, поднял глаза на барона.
   Нейдшильд удивил его. Барон сидел, вытаращив глаза, как человек совершенно пораженный. И, действительно, он был поражен.
   Ему случилось не более трех или четырех раз в жизни перемолвиться несколькими словами с графом Аракчеевым и всегда о пустяках. В первый раз теперь приходилось ему вести серьезную беседу с временщиком. Много и часто слыхал барон, что такое Аракчеев, ко все-таки он не предполагал того, что увидел теперь.
   – Что же. Вы молчите? – выговорил граф.
   – Не нахожу слов отвечать, – заговорил Нейдшильд совершенно другим голосом, слегка дрогнувшим. – Почти не верю собственным своим ушам. Даже ничего не понимаю. Позвольте ответить вопросом. Вы в качестве отца г. Шумского взяли на себя должность свата, не так ли?
   – Ну да.
   – И вы желаете иметь честь назвать мою дочь своей невесткой?
   – Да… но… однако… – начал было Аракчеев, но барон прервал его.
   – На ваше предложение граф я отвечаю кратко: очень благодарен и отказываю.
   – Что-о?.. – протянул Аракчеев.
   – Я не желаю и не могу выдать дочь за побочного сына или приемыша, чей бы он ни был! Даже самую форму сватовства я признаю невозможной, оскорбительной. Я не знаю, право, не знаю…
   И барон вдруг замолчал. Голос его дрожал настолько, что он не мог говорить.
   Аракчеев с изумлением глядел на него, но в его глазах и на лице уже проскальзывал гнев.
   – Древний аристократический род баронов Нейдшильдов, – начал было барон, но граф прервал его резко.
   – Чухонской аристократии не признаю…
   – Это, граф, глупое слова Вам известно, что поляки русских зовут москалями, а мы финляндцы точно также имеем в языке прозвище для русских, которое я не решусь вам передать, хотя тут и нет дам. Все-таки согласитесь, граф, что у чухонцев заметнее более благовоспитанности и знания приличий, чем у русских. Я бы никогда не решился сделать или сказать то, что мне приходится иногда видеть и слышать от очень высокопоставленных русских. И в этих случаях я всегда стараюсь как можно скорей спасаться бегством.
   При этих словах барон поднялся и наклонился легким движением головы.
   – Вот вы из каких! – рассмеялся Аракчеев. – Скажу вам, господин барон, пословицу: «Была бы честь предложена, а от убытку Бог избавил!» Всякая девица, которую я выберу сыну, будет счастлива и…