Страница:
Оказалось, что когда Квашнин явился к улану справиться, зачем он заезжал к Шумскому, Мартенс серьезно, важным и холодно официальным тоном объяснил Квашнину, что его друг фон Энзе считает поединок между ним и Шумским неизбежным. Но что все обстоятельства дела крайне запутаны, а все дело очень сложное и не поддается простому решению.
Удивленный Квашнин заявил улану свое предположение прежде всего, как самую естественную вещь, что вероятно оба они боятся иметь дело с названым сыном графа Аракчеева, опасаясь просто пострадать, попасть в крепость, а то и хуже – быть разжалованным в солдаты.
Мартенс отнесся к этому предположению высокомерно. Он отвечал, что как ни силен граф Аракчеев, но что они двое в качестве не русских, а остзейцев, имеют свою протекцию при дворе и у особы государя. Что, если граф Аракчеев станет мстить им за Шумского, то найдутся люди, которые возьмут их сторону.
И Мартенес объяснил, что затруднение заключается совершенно в ином. Когда-то фон Энзе имел неосторожность дать честное слово ни под каким предлогом не драться с Шумским, как с человеком непорядочным, имеющим постыдную репутацию блазня общественного. Теперь он сам хочет драться с Шумским, но является дилемма: и идти на поединок, и сдержать данное слово.
Единственное средство, которое они с фон Энзе придумали, заключается в том, чтобы найти такую форму поединка, которая бы не была обыкновенным поединком. Тогда фон Энзе может драться, не изменив своему честному слову.
В тот же вечер Мартене обещал приехать к Квашнину вместе с другим офицером, тоже остзейцем бароном Биллингом. Он просил Квашнина пригласить к себе то лицо, которое Шумский выберет вторым секундантом. Вместе им предстояло обсудить форму и детали поединка соперников.
На этом объяснение их и кончилось. И теперь Квашнин имел полное право сказать Шумскому, что все затеянное уланами – темное дело.
– Да, правда, – выговорил Шумский, подумавши. – Ни черта не поймешь! Хочет так драться, чтобы не драться! Такой поединок, который бы был не поединок! Черт их знает! Не знай я фон Энзе, подумал бы, что все балаганная комедия, а ведь он малый дельный и честный.
– А вот вечером увидим! – решил Квашнин.
– Да, остается только сказать противное тому, что говорил Иисус Навин. Лупи солнце и валяй луна!
– Ты говори лучше, кого мне позвать к себе в качестве твоего второго секунданта? – сказал Квашнин.
– Понятное дело капитана, если он не побоится, – заявил Шумский.
– Побоится, но не сморгнет!
XX
XXI
XXII
Удивленный Квашнин заявил улану свое предположение прежде всего, как самую естественную вещь, что вероятно оба они боятся иметь дело с названым сыном графа Аракчеева, опасаясь просто пострадать, попасть в крепость, а то и хуже – быть разжалованным в солдаты.
Мартенс отнесся к этому предположению высокомерно. Он отвечал, что как ни силен граф Аракчеев, но что они двое в качестве не русских, а остзейцев, имеют свою протекцию при дворе и у особы государя. Что, если граф Аракчеев станет мстить им за Шумского, то найдутся люди, которые возьмут их сторону.
И Мартенес объяснил, что затруднение заключается совершенно в ином. Когда-то фон Энзе имел неосторожность дать честное слово ни под каким предлогом не драться с Шумским, как с человеком непорядочным, имеющим постыдную репутацию блазня общественного. Теперь он сам хочет драться с Шумским, но является дилемма: и идти на поединок, и сдержать данное слово.
Единственное средство, которое они с фон Энзе придумали, заключается в том, чтобы найти такую форму поединка, которая бы не была обыкновенным поединком. Тогда фон Энзе может драться, не изменив своему честному слову.
В тот же вечер Мартене обещал приехать к Квашнину вместе с другим офицером, тоже остзейцем бароном Биллингом. Он просил Квашнина пригласить к себе то лицо, которое Шумский выберет вторым секундантом. Вместе им предстояло обсудить форму и детали поединка соперников.
На этом объяснение их и кончилось. И теперь Квашнин имел полное право сказать Шумскому, что все затеянное уланами – темное дело.
– Да, правда, – выговорил Шумский, подумавши. – Ни черта не поймешь! Хочет так драться, чтобы не драться! Такой поединок, который бы был не поединок! Черт их знает! Не знай я фон Энзе, подумал бы, что все балаганная комедия, а ведь он малый дельный и честный.
– А вот вечером увидим! – решил Квашнин.
– Да, остается только сказать противное тому, что говорил Иисус Навин. Лупи солнце и валяй луна!
– Ты говори лучше, кого мне позвать к себе в качестве твоего второго секунданта? – сказал Квашнин.
– Понятное дело капитана, если он не побоится, – заявил Шумский.
– Побоится, но не сморгнет!
XX
Часа через два друзья расстались. Шумский отправился к капитану Ханенко. Визит этот напомнил ему его прежнее посещение. Капитан был точно так же в халате, с трубкой, точно так же подпоясан офицерским шарфом с истрепанными серебряными кистями и точно так же дымил, как фабричная домна.
Он точно так же радушно встретил Шумского, разговаривая, лукаво поглядывал и при всем нежелании играть роль секунданта все-таки согласился. Он обещал быть в тот же вечер у Квашнина.
На вопрос Шумского, какое мнение хитрого и дальновидного хохла насчет темных речей Мартенса, Ханенко развел руками.
– Немцы хитрее нас, – сказал он. – Да и вообще русский человек прост. Всякий европейский житель что-нибудь выдумал, а русский человек ничего еще не выдумал. Вон немец обезьяну выдумал! Это всем известно, кроме его самого. Англичанин – бифштекс, гишпанец – гитару, итальянец – макароны, голландец – червонец, француз – много чего выдумал, не перечесть! Только все пустяки, американец сплоховал, даже собственного языка не придумал, на чужом болтает. А вот русский человек, как есть, ничего не выдумал. Сказывают, будто самовар изобрел. Вещь хорошая, а все-таки чайник с кипятком сейчас бы его должность исправлять мог…
– Да бы не шутите, капитан, – перебил его Шумский, – а скажите, что вы думаете.
– А вот ввечеру узнаем.
– Да меня нетерпение берет.
– Что делать! Потерпите.
Шумский покинул капитана и с окраины Васильевского острова двинулся через весь Петербург к Литейной.
Посторонний человек, взглянув теперь на его довольное, улыбающееся лицо, никогда не поверил бы, что этот человек накануне серьезного поединка.
По мере того, что Шумский приближался к Литейной, лицо его становилось веселее. Ему предстояло нечто очень приятное.
Он поехал в магазин военных вещей к тому самому немцу, у которого когда-то оставил портрет Евы. Много раз вспоминал Шумский об этом портрете, но не брал его. Одно время он даже решил совсем не брать его. Пускай остается у немца и пропадает! Пускай будет ничьим!
Мысль, что Ева могла отдать нечто, над чем он с такой страстью работал, отдать его же сопернику, была ему оскорбительна и тяжела. Он не знал, как фон Энзе добыл этот портрет.
Разумеется, немец-магазинщик сберег переданное ему сокровище в целости.
Толстый лист бумаги, свернутый в трубочку, оказался на том же месте, в том же комоде, как был положен когда-то, и ключ от ящика все время тяготил карман и душу добросовестного германца. Теперь, увидя Шумского и узнав, что он избавит его от порученного сокровища, Аргус поневоле просиял.
– А что бы было, – шутя заметил Шумский, взяв портрет, но не разворачивая его, – что бы было, если бы я оставил это у вас навсегда?
– О, Herr [8]Шумский! Помилуй Бог! Это было бы schrecklich, [9]очень трудно приберегайт чужая дороговизна!
– Как дороговизна? – воскликнул Шумский.
– Ну, чужая, дорогая предмет.
Шумский весело рассмеялся и, поблагодарив аккуратного и добросовестного немца, обещал сделать на днях большой заказ на столько из нужды, сколько из благодарности к одолжению и поехал к себе.
На Большой Морской он снова зашел в другой магазин и велел при себе вставить портрет в великолепную раму. Будучи свободным и не зная, что делать, он просидел в магазине до тех пор, покуда все не было готово.
Когда приказчик из другой горницы вынес портрет уже в рамке, выражение лица Шумского изменилось. На него глянул из-за стекла прелестный образ той, которую так удачно окрестила Авдотья Лукьяновна, назвав «серебряной царевной». Как много воспоминаний сладких, бурных, горьких колыхнулось в душе его! Теперь в первый раз Шумский, разглядывая портрет как бы посторонний человек, должен был мысленно согласиться, что работа была великолепная. Недаром он с такой страстью, с таким увлечением рисовал этот портрет!
И вдруг ему пришло на ум странное заключение: что было бы, если б он остался крестьянским мальчишкой и если бы пьяная Настасья не отняла его у матери. Если б обстоятельства сложились так, что он стал бы рисовать, учиться и сделал бы искусство целью своей жизни. Почем знать, быть может, теперь он был бы известным художником и был бы счастлив.
«Все вздор! – подумал, наконец, Шумский. – В каких бы я обстоятельствах ни находился, я бы никогда счастлив не был. Всегда бы презирал все, что возможно, что под рукой, и страстно желал бы того, чего невозможно или достижимо путем преступников и преступлений закона».
Вернувшись к себе, Шумский поставил портрет боком на подоконник, сел против него в нескольких шагах и, глядя на него, продолжал раздумывать. Наконец, вдруг внезапная мысль пришла ему. Он вышел в коридор и крикнул Марфушу. На его зов явился один из двух лакеев, и он велел послать к себе девушку, которая в доме его уже носила название экономки. Через несколько минут к нему в спальню явилась Марфуша, а за ней Шваньский.
– Это что такое? – весело вымолвил Шумский. – Ты зачем пожаловал? – обернулся он к Шваньскому.
– Я полагал-с… что вы нас обоих требуете, – с какой-то кислой физиономией выговорил Шваньский.
– Не полагай в другой раз, а то я рассержусь и положу…
Шумский запнулся, а затем сострил настолько грубо, что Марфуша вся вспыхнула, а Шваньский по обыкновению своему весь съежился.
– Ну, пошел вон! И в другой раз не рассуждай и не полагай!
И затем, когда Шваньский снова скрылся, Шумский ради шутки подошел к двери и запер ее на ключ.
– Зачем вы это делаете? – выговорила вдруг девушка.
– Ивана Андреевича твоего попужать! – тихо проговорил Шумский.
Он сел в то же кресло и вымолвил:
– Иди, становись вот тут у окошка. Стой вот так… смотри сюда…
И поставив девушку рядом с портретом, Шумский стал по очереди смотреть на оба лица: живое и нарисованное.
Марфуша, на секунду взглянув на стоящий портрет, тоже несколько удивилась. Ей самой показалось, что будто она взглянула не на живопись, а в зеркало. Ей показалось, что в раме отразилось ее собственное лицо.
– Чудно это, барин, – вымолвила она. – Картинка-то эта с такими же волосами, как у меня.
– Помолчи! – добродушно отозвался Шумский. – Дай мне поглядеть и добиться, в чем тут штука.
– Как тоись?
– Молчи! Не твое дело.
И Шумский стал переводить глаза с портрета на девушку и с нее на портрет. И действительно, между портретом, который был очень похож на баронессу, и Марфушей не было ничего общего в чертах лица. А вместе с тем было что-то бросавшееся в глаза в смысле сходства.
Волосы Марфуши были темнее, глаза не так глубоки, не так красивы. В губах, во рту девушки не было и тени той неуловимой прелести, которая была в слегка раскрытых губах Евы. Наконец, у Марфуши не было в лице той кротости, изящной простоты, а, вместе с тем, в глазах какого-то сочетания детской наивности с детской строгостью.
– Ну, теперь смотри… – выговорил Шумский. – Красивая барышня?..
– Картинка. Таких и не бывает на свете, – отвечала Марфуша, разглядывая портрет. – Красавица! А я, дура, знаете ли чему удивилась! Покажись мне, как я вошла, что я себя увидала, что вы на окно зеркало поставили. Ан выходит, тут нарисовано. А волосы-то, все-таки, совсем как у меня, да и глаза…
– Да, – рассмеялся Шумский. – В темноте ты за нее пройдешь. Ну а днем по пословице: «Далеко кулику до Петрова дня».
Шумский вдруг задумался глубоко и забыл, что Марфуша, уже разглядев портрет, стоит перед ним в ожидании приказа выдти. Придя в себя, он удивился и чуть-чуть не спросил у девушки, что ей нужно.
– Ну, что же стоишь? Уходила бы.
– Я не смела. Да и дверь заперта.
– Отопри, да и уходи.
– Да ведь эта вы так сказываете, – заметила Марфуша, – а поди-ка иной раз сделай что без вашего приказания, так вы убить можете.
– Вот как? – выговорил Шумский, несколько озадаченный. – Скажите, пожалуйста, какого ты куражу набралась! Смеешь этак разговаривать! Ты, стало быть, меня не боишься?
– Я-то? – усмехнулась Марфуша. – Что делать, по правде скажу…
И она смолкла.
– Ну говори?
– По правде скажу, только не сердитесь и не обижайтесь.
– Да ну, ну говори!
– Я, стало быть, вас, Михаил Андреевич, насчет того, чтобы бояться, ни капельки то есть не боюсь. Вы не обижайтесь.
Шумский весело расхохотался.
– И почему я так думаю, сама не знаю. Хоть вы со мной раз худое сделали, чуть было не уморили ради потехи, а все-таки я вас теперь не боюсь. Опаивать меня вы опять не будете, потому в этом нужды теперь нет. Драться со мной, знаю, не станете. Эка невидаль! Девушку исколотить, ей лицо испортить. Этого и мужик не сделает… А больше вы ничего со мной сделать не можете…
– Ну, не храбрись! Не ручайся, Марфуша! На грех мастера нет! Бывали такие-то, храбрились да обожглись.
– Не знаю-с, а по мне так. Не боюсь и шабаш. Позволите выйти?
– Иди.
Но когда Марфуша была у двери, Шумский снова позвал ее.
– А когда же ваша свадьба со Шваньским?
– Не знаю. Это не мое дело.
– Как не твое дело?
– Вестимо. Это Иван Андреевич должны положить.
– Да ты-то рада за Ивана Андреевича замуж выходить?
– Они меня просят.
– Знаю. Но ты, может, за другого бы кого пошла помоложе да показистее. Ведь Иван-то Андреевич – мухомор!
– Как можно! Они добрые.
– Да ведь и мухомор добрый. Ты, может, против воли за него идешь, чтобы только пристроиться? Скажи по правде?
– Не знаю, – тихо произнесла Марфуша, потупляясь.
И Шумский вдруг встрепенулся. Те же слова, та же интонация голоса, тот же жест… Перед ним на мгновение появился другой образ: это стояла и говорила не Марфуша, а Ева.
– Фу ты, черт! – вырвалось у него невольно. – Наваждение какое-то! Ну уходи, а то, право…
Шумский не договорил, улыбнулся как-то странно и, отвернувшись от девушки, стал смотреть в окно.
– Ох, как вы меня испужали! – раздался голос Марфуши в коридоре.
Оказалось, что Шваньский был за дверями как бы на часах, карауля и подслушивая беседу патрона с невестой.
Марфуша, отперев дверь и выйдя в коридор, чуть не столкнулась с ним лоб в лоб.
Он точно так же радушно встретил Шумского, разговаривая, лукаво поглядывал и при всем нежелании играть роль секунданта все-таки согласился. Он обещал быть в тот же вечер у Квашнина.
На вопрос Шумского, какое мнение хитрого и дальновидного хохла насчет темных речей Мартенса, Ханенко развел руками.
– Немцы хитрее нас, – сказал он. – Да и вообще русский человек прост. Всякий европейский житель что-нибудь выдумал, а русский человек ничего еще не выдумал. Вон немец обезьяну выдумал! Это всем известно, кроме его самого. Англичанин – бифштекс, гишпанец – гитару, итальянец – макароны, голландец – червонец, француз – много чего выдумал, не перечесть! Только все пустяки, американец сплоховал, даже собственного языка не придумал, на чужом болтает. А вот русский человек, как есть, ничего не выдумал. Сказывают, будто самовар изобрел. Вещь хорошая, а все-таки чайник с кипятком сейчас бы его должность исправлять мог…
– Да бы не шутите, капитан, – перебил его Шумский, – а скажите, что вы думаете.
– А вот ввечеру узнаем.
– Да меня нетерпение берет.
– Что делать! Потерпите.
Шумский покинул капитана и с окраины Васильевского острова двинулся через весь Петербург к Литейной.
Посторонний человек, взглянув теперь на его довольное, улыбающееся лицо, никогда не поверил бы, что этот человек накануне серьезного поединка.
По мере того, что Шумский приближался к Литейной, лицо его становилось веселее. Ему предстояло нечто очень приятное.
Он поехал в магазин военных вещей к тому самому немцу, у которого когда-то оставил портрет Евы. Много раз вспоминал Шумский об этом портрете, но не брал его. Одно время он даже решил совсем не брать его. Пускай остается у немца и пропадает! Пускай будет ничьим!
Мысль, что Ева могла отдать нечто, над чем он с такой страстью работал, отдать его же сопернику, была ему оскорбительна и тяжела. Он не знал, как фон Энзе добыл этот портрет.
Разумеется, немец-магазинщик сберег переданное ему сокровище в целости.
Толстый лист бумаги, свернутый в трубочку, оказался на том же месте, в том же комоде, как был положен когда-то, и ключ от ящика все время тяготил карман и душу добросовестного германца. Теперь, увидя Шумского и узнав, что он избавит его от порученного сокровища, Аргус поневоле просиял.
– А что бы было, – шутя заметил Шумский, взяв портрет, но не разворачивая его, – что бы было, если бы я оставил это у вас навсегда?
– О, Herr [8]Шумский! Помилуй Бог! Это было бы schrecklich, [9]очень трудно приберегайт чужая дороговизна!
– Как дороговизна? – воскликнул Шумский.
– Ну, чужая, дорогая предмет.
Шумский весело рассмеялся и, поблагодарив аккуратного и добросовестного немца, обещал сделать на днях большой заказ на столько из нужды, сколько из благодарности к одолжению и поехал к себе.
На Большой Морской он снова зашел в другой магазин и велел при себе вставить портрет в великолепную раму. Будучи свободным и не зная, что делать, он просидел в магазине до тех пор, покуда все не было готово.
Когда приказчик из другой горницы вынес портрет уже в рамке, выражение лица Шумского изменилось. На него глянул из-за стекла прелестный образ той, которую так удачно окрестила Авдотья Лукьяновна, назвав «серебряной царевной». Как много воспоминаний сладких, бурных, горьких колыхнулось в душе его! Теперь в первый раз Шумский, разглядывая портрет как бы посторонний человек, должен был мысленно согласиться, что работа была великолепная. Недаром он с такой страстью, с таким увлечением рисовал этот портрет!
И вдруг ему пришло на ум странное заключение: что было бы, если б он остался крестьянским мальчишкой и если бы пьяная Настасья не отняла его у матери. Если б обстоятельства сложились так, что он стал бы рисовать, учиться и сделал бы искусство целью своей жизни. Почем знать, быть может, теперь он был бы известным художником и был бы счастлив.
«Все вздор! – подумал, наконец, Шумский. – В каких бы я обстоятельствах ни находился, я бы никогда счастлив не был. Всегда бы презирал все, что возможно, что под рукой, и страстно желал бы того, чего невозможно или достижимо путем преступников и преступлений закона».
Вернувшись к себе, Шумский поставил портрет боком на подоконник, сел против него в нескольких шагах и, глядя на него, продолжал раздумывать. Наконец, вдруг внезапная мысль пришла ему. Он вышел в коридор и крикнул Марфушу. На его зов явился один из двух лакеев, и он велел послать к себе девушку, которая в доме его уже носила название экономки. Через несколько минут к нему в спальню явилась Марфуша, а за ней Шваньский.
– Это что такое? – весело вымолвил Шумский. – Ты зачем пожаловал? – обернулся он к Шваньскому.
– Я полагал-с… что вы нас обоих требуете, – с какой-то кислой физиономией выговорил Шваньский.
– Не полагай в другой раз, а то я рассержусь и положу…
Шумский запнулся, а затем сострил настолько грубо, что Марфуша вся вспыхнула, а Шваньский по обыкновению своему весь съежился.
– Ну, пошел вон! И в другой раз не рассуждай и не полагай!
И затем, когда Шваньский снова скрылся, Шумский ради шутки подошел к двери и запер ее на ключ.
– Зачем вы это делаете? – выговорила вдруг девушка.
– Ивана Андреевича твоего попужать! – тихо проговорил Шумский.
Он сел в то же кресло и вымолвил:
– Иди, становись вот тут у окошка. Стой вот так… смотри сюда…
И поставив девушку рядом с портретом, Шумский стал по очереди смотреть на оба лица: живое и нарисованное.
Марфуша, на секунду взглянув на стоящий портрет, тоже несколько удивилась. Ей самой показалось, что будто она взглянула не на живопись, а в зеркало. Ей показалось, что в раме отразилось ее собственное лицо.
– Чудно это, барин, – вымолвила она. – Картинка-то эта с такими же волосами, как у меня.
– Помолчи! – добродушно отозвался Шумский. – Дай мне поглядеть и добиться, в чем тут штука.
– Как тоись?
– Молчи! Не твое дело.
И Шумский стал переводить глаза с портрета на девушку и с нее на портрет. И действительно, между портретом, который был очень похож на баронессу, и Марфушей не было ничего общего в чертах лица. А вместе с тем было что-то бросавшееся в глаза в смысле сходства.
Волосы Марфуши были темнее, глаза не так глубоки, не так красивы. В губах, во рту девушки не было и тени той неуловимой прелести, которая была в слегка раскрытых губах Евы. Наконец, у Марфуши не было в лице той кротости, изящной простоты, а, вместе с тем, в глазах какого-то сочетания детской наивности с детской строгостью.
– Ну, теперь смотри… – выговорил Шумский. – Красивая барышня?..
– Картинка. Таких и не бывает на свете, – отвечала Марфуша, разглядывая портрет. – Красавица! А я, дура, знаете ли чему удивилась! Покажись мне, как я вошла, что я себя увидала, что вы на окно зеркало поставили. Ан выходит, тут нарисовано. А волосы-то, все-таки, совсем как у меня, да и глаза…
– Да, – рассмеялся Шумский. – В темноте ты за нее пройдешь. Ну а днем по пословице: «Далеко кулику до Петрова дня».
Шумский вдруг задумался глубоко и забыл, что Марфуша, уже разглядев портрет, стоит перед ним в ожидании приказа выдти. Придя в себя, он удивился и чуть-чуть не спросил у девушки, что ей нужно.
– Ну, что же стоишь? Уходила бы.
– Я не смела. Да и дверь заперта.
– Отопри, да и уходи.
– Да ведь эта вы так сказываете, – заметила Марфуша, – а поди-ка иной раз сделай что без вашего приказания, так вы убить можете.
– Вот как? – выговорил Шумский, несколько озадаченный. – Скажите, пожалуйста, какого ты куражу набралась! Смеешь этак разговаривать! Ты, стало быть, меня не боишься?
– Я-то? – усмехнулась Марфуша. – Что делать, по правде скажу…
И она смолкла.
– Ну говори?
– По правде скажу, только не сердитесь и не обижайтесь.
– Да ну, ну говори!
– Я, стало быть, вас, Михаил Андреевич, насчет того, чтобы бояться, ни капельки то есть не боюсь. Вы не обижайтесь.
Шумский весело расхохотался.
– И почему я так думаю, сама не знаю. Хоть вы со мной раз худое сделали, чуть было не уморили ради потехи, а все-таки я вас теперь не боюсь. Опаивать меня вы опять не будете, потому в этом нужды теперь нет. Драться со мной, знаю, не станете. Эка невидаль! Девушку исколотить, ей лицо испортить. Этого и мужик не сделает… А больше вы ничего со мной сделать не можете…
– Ну, не храбрись! Не ручайся, Марфуша! На грех мастера нет! Бывали такие-то, храбрились да обожглись.
– Не знаю-с, а по мне так. Не боюсь и шабаш. Позволите выйти?
– Иди.
Но когда Марфуша была у двери, Шумский снова позвал ее.
– А когда же ваша свадьба со Шваньским?
– Не знаю. Это не мое дело.
– Как не твое дело?
– Вестимо. Это Иван Андреевич должны положить.
– Да ты-то рада за Ивана Андреевича замуж выходить?
– Они меня просят.
– Знаю. Но ты, может, за другого бы кого пошла помоложе да показистее. Ведь Иван-то Андреевич – мухомор!
– Как можно! Они добрые.
– Да ведь и мухомор добрый. Ты, может, против воли за него идешь, чтобы только пристроиться? Скажи по правде?
– Не знаю, – тихо произнесла Марфуша, потупляясь.
И Шумский вдруг встрепенулся. Те же слова, та же интонация голоса, тот же жест… Перед ним на мгновение появился другой образ: это стояла и говорила не Марфуша, а Ева.
– Фу ты, черт! – вырвалось у него невольно. – Наваждение какое-то! Ну уходи, а то, право…
Шумский не договорил, улыбнулся как-то странно и, отвернувшись от девушки, стал смотреть в окно.
– Ох, как вы меня испужали! – раздался голос Марфуши в коридоре.
Оказалось, что Шваньский был за дверями как бы на часах, карауля и подслушивая беседу патрона с невестой.
Марфуша, отперев дверь и выйдя в коридор, чуть не столкнулась с ним лоб в лоб.
XXI
Весь день Шумский с крайним нетерпением прождал своих приятелей-секундантов. Наконец, в десять часов Квашнин и Ханенко явились. Шумский вышел к ним навстречу и пытливо пригляделся к их лицам, стараясь по ним поскорее узнать результат совещания.
К его крайнему удивлению Квашнин выглядел весело и смешливо, а толстое лицо Ханенки расплылось в одну веселую усмешку, как если бы он приехал из театра, где прохохотал целый вечер.
– Что такое? – воскликнул Шумский, совершенно теряясь в догадках.
Квашнин пожал плечами и усмехнулся, а Ханенко захохотал на всю квартиру густым басом и промолвил:
– Черт в ступе! Вот что, Михаил Андреевич! Стоял свет и будет стоять, а ничего такого не приключится.
– Драться согласен? – выговорил Шумский, чтобы скорее узнать главное.
– Согласен! согласен! – заговорили оба.
– Слава Богу!
– Да вы не согласитесь, – прибавил Ханенко.
Когда все трое прошли в кабинет и уселись, Квашнин заговорил, рассказывая о свидании с Мартенсом и Биллингом, но начал тянуть, вдаваясь в загадочные подробности. Ханенко перебивал Квашнина, вставляя разные шуточки. Шумский понял по всему, что дело принимает какой-то забавно замысловатый оборот.
– Не томите меня! – выговорил он. – Скажите сразу, чего они хотят.
– Позвольте в двух словах скажу! – воскликнул Ханенко.
И капитан кратко и сжато изложил суть дела: так как с одной стороны, фон Энзе дал честное слово не драться с Шуйским и не может изменить данному слову, и так как с другой стороны, он находит необходимым и всей душой желает выйти на смертельный бой с соперником, то вопрос делается неразрешимым. И приходится ухитряться, чтобы выйти из затруднения. Поэтому секунданты предлагают особого рода поединок, при котором фон Энзе и Шумский драться, собственно говоря, не будут. Соперники и их секунданты соберутся в одно место, причем добудут какого-нибудь восьмилетнего ребенка и дадут ему серебряный рубль в руки. Каждый из соперников выберет орел или решетку. Ребенок три раза подбросит рубль, и только третий раз будет считаться. Тот кто проиграет, обязан в тот же вечер застрелиться сам.
Шумский, выслушав все, рассмеялся.
– Умно! Хитро! Вовсе не глупо! И действительно, действительнее всякого иного поединка. По крайности один непременно на тот свет отправится. Только вот что… русскому человеку на эдакое идти мудрено.
– Вот и мы тоже сказали, – заметил Квашнин.
– А я даже сказал, Михаил Андреевич, – прибавил Ханенко, – что я три раза готов драться на всяком оружии, хоть на ружьях или на топорах, а на этакий поединок не пойду. Другой меня убьет, я тут, так сказать, не грешен, а самоубийцей быть грех.
– Грех грехом, – отозвался Квашнин, – и то, и другое равно грех. Я совсем с другой стороны смотрю. Обыкновенный поединок естественнее. Там я всячески стараюсь ненавистного мне человека похерить. Оно в некотором смысле даже удовольствие доставляет. Можно забыть, что сам в опасности. А тут извольте стараться для другого, для этого самого ненавистного человека. Извольте стараться его от себя избавить. Совсем как-то несообразно выходит. Чепуха!
– Нет, – задумчиво отозвался Шумский, – не чепуха! Оно умно! Я об этаких поединках слыхал. Оно даже очень не глупо. Только по правде сказать я на это не могу идти. Мне даже кажется, что никакой русский человек на этакое не пойдет.
– Ну вот, мы так и сказали, – воскликнул, оживляясь, Квашнин. – Мы сказали, что ты на это не согласишься.
– Чем же вы кончили?
– А вот пускай капитан рассказывает. Он тоже отличную штуку выдумал. И отказаться им нельзя.
– Что такое? – оживился Шумский.
– А вот извольте видеть, – заговорил Ханенко. – В чем вся сила? В чем затруднение? Так как вся сила в том, что господину улану нужда, чтобы «и овцы были целы и волки сыты», хочет он драться на поединке и в то же время хочет сдержать честное слово, данное в том, чтобы ни на что не драться. Я им и предложил передать г. фон Энзе, что если они что выдумали заморское, что есть и не есть поединок, дуэль, то у нас на Руси еще с Павловских времен, а то, почитай, и с Екатерининских, есть своего рода дуэль. В армейских полках на Украине то и дело, слышно, такие бывают. Кто это выдумал, не знаю. Может и русский человек, а может, тоже обычай из-за моря привезен. Слыхали вы, Михаил Андреевич, про кукушку?
– Кукушка! – выговорил Шумский. – Что-то такое знакомое, а что, право, не припомню.
– Кукушка, изволите видеть, – продолжал Ханенко, – не есть, собственно говоря, дуэль, а есть игра. Понятное дело такая игра, в которую не дети играют, а взрослые, всего больше офицеры. И в таких местах устраивают эту игру или зрелище, где нет никаких развлечений. Полагаю я, спьяна да с тоски, когда полк стоит в какой-нибудь трущобе, и выдумали гг. офицеры эту кукушку и себя, и товарищей потешать. Но так как г. фон Энзе честное слово мешает драться с вами по образу и подобию людей благовоспитанных и трезвых, то иного исхода нет. Надо согласиться на кукушку.
– Стойте! Вспомнил! – воскликнул Шумский, вставая. – Это в темной комнате «ку-ку» кричать?
– Точно так-с.
– Знаю, слышал. Ну что же? Отлично! Вот это по-российски! Это получше, чем их орел и решетка. На это я с удовольствием пойду. Это, пожалуй, много веселее и забавнее.
И Шумский стал среди комнаты и крикнул пронзительно:
– Ку-ку!
В ту же минуту Ханенко хлопнул в ладоши и крикнул:
– Трах!
И все трое рассмеялись, хотя Квашнин рассмеялся не вполне искренно. На лице его было написано смущение.
– Ну, что же они отвечали? – спросил Шумский, снова садясь.
– Очень были немчуры озадачены. Г. барон Биллинг заявил, что такой образ действий, конечно, нельзя считать поединком, а очень опасной нелепицей. А Мартенс сказал, что считает такого рода сражение только к лицу пьяным армеутам, а не гвардейским офицерам. На это мы ему заметили, что в Петербурге много раз бывала кукушка да, надо полагать, и вперед будет. Тут, по крайности, самоубийства нет и глупая индейка судьба никакого действия не имеет. А что такое – ребенок будет рубль серебром под потолок бросать. Глупость! А тут немалая смелость тоже нужна. Кто дрался, сказывает, что когда приходится кричать «ку-ку», то совсем бывает язык прилипё к гортани, а голос драже, как в лихорадке.
– Но все-таки, – заговорил Квашнин, – они оба порешили, что фон Энзе согласится на этот поединок, так как иного исхода нет. Мартенс заявил, что считает «кукушку» дикой выдумкой трущобных армейских офицеров, которая, смотря по условиям, или бойня или балаган, и что его друг на балаганство не пойдет. Следовательно, надо обсудить и обдумать все подробности заранее.
– Конечное дело! – воскликнул Шумский. – Вы жару и наддайте. Небось, у нас из голубушки кукушки комедии не выйдет. Что они ни пожелают, я заранее на все согласен, а вам даю полномочие устроить так, чтобы один из двух остался на месте. Бой на смерть, а не на потеху столицы.
– Кукушка – вещь чудесная, – выговорил, как бы смакуя, Ханенко. – Благородная вещь! А не их дурацкая выдумка самого себя убивать. Да и условия простые: кричать и палить.
– Надо все-таки подумать и что-нибудь забористое надумать, – сказал Шумский угрюмо. – Я простой «кукушки» не хочу. Кончим ничем – беда. Да и срам.
– Какую же вы хотите? – спросил капитан.
– По-вашему крикнул раз да и выпалил раз! Нет, капитан. Я на это не пойду. Да и фон Энзе не пойдет. Это в самом деле балаган будет, комедия.
– Чего же вы еще желаете? – удивился Ханенко. – Ну пожалуй, повторить можно, хоть до трех раз садитесь.
– Нет, садиться один раз, а иметь с собой за раз три пистолета, по малой мере два. Вот я как желаю. И чтобы времени было дано с четверть часа, а то и больше. Вот что-с. И затем хочу я, что коли у нас будет у каждого по два выстрела, то «ку-ку» кричать по одному разу и сейчас двигаться с места на удачу!
– Это же зачем?!. – воскликнули оба приятеля.
– Ну, уж это мое дело!
– Скажите! Мы же знать должны, – заявил Ханенко. – У нас они спросят объяснения вашего требования.
– Извольте. Я хочу, чтобы после этих, так сказать, подаваний голоса, наступил благодушный спокой и мир. «Тишь да гладь, да Божья благодать». А чтобы на эту тишь да гладь был у меня лишний выстрел в запасе. Понятно, и у него тоже! Когда я его в темноте разыщу, тогда и шаркну в упор. Хоть четверть часа прошарю! Поняли?
Квашнин не понял сразу, но хитрый хохол сообразил тотчас же в чем дело, промычал и почесал за ухом.
– Понимё!.. – протянул он. – Ловко, Михаил Андреевич! Это вам кто-нибудь рассказывал, или сами надумали?
– Сам! – рассмеялся Шумский.
– Ловко! Ей-Богу. Это стало быть, когда наступит тишь да гладь, то распространится в горнице сильнейший и противнейший запах.
– Какой? – удивился Шумский.
– Смертью запахнет!
– Это верно, капитан.
– Да. И даже очень сильно пахнуть будет матушкой смертью одному из двух, а то и обоим. Это уже, стало быть, ваше собственное сочинительство, так сказать, усовершенствование обыкновенной кукушки. Пожалуй, что они на это не пойдут!
– Увидите, не посмеют не пойти! – вскрикнул Шумский. – Они вам что толковали. Не хотят быть посмешищем на весь город. Поэтому и надо нам не срамить российского изобретения. Немцы говорят, что это балаган. Ну вот, благодаря моему усовершенствованию балагана и не будет. Или его, или меня за ноги вытащут, либо мертвым, либо чуть живым.
Объяснившись еще подробнее ради своих полномочий, секунданты обсудили всевозможные мелочи. Обсудили даже те возражения, которые могут представить Биллинг и Мартенс.
Поздно вечером приятели Шумского уже собрались уезжать, когда Ханенко вдруг треснул себя по лбу и воскликнул:
– Ай да гуси мы! Нечего сказать! Главное и позабыли!.. Да и немцы тоже забыли.
– Что такое? – удивился Шумский. – Пистолеты? Так надо новые. Одну пару пусть выберет и купит фон Энзе, а другую – я. Берите деньги. Поезжайте завтра утром и купите.
– Какие пистолеты! – отозвался Ханенко. – Об этом я думал. Их купить не долго!
И обернувшись к Квашнину, капитан выговорил:
– А где же будет кукушка-то? У вас что ли на квартире, Петр Сергеевич, или у меня в спальне?
И он рассмеялся.
– Верно! – отозвался Квашнин. – Главное забыли! Надо будет об этом подумать за ночь, а завтра им обоим передадим. Может, они найдут.
– Как бы из-за этого помехи не было, – задумчиво произнес Шумский. – Нужна большая горница. Я тоже подумаю и если надумаю, то тебе, Квашнин, рано утром напишу.
И приятели стали прощаться.
Выходя уже в переднюю и накидывая шинели, Ханенко вдруг обратился к Шумскому.
– Михаил Андреевич! Еще один вопросик. Отвечайте мне, пожалуйста, да не сразу, а так подумавши маленько.
– Извольте. Что такое? – удивился Шумский.
– А вот что. Нельзя ли вам с уланом не драться…
– Как?.. Я не понимаю…
– Да так… Помириться, что ли, или так плюнуть и бросить.
– Христос с вами, капитан!
– И слава Богу, что Он со мной! Я вам дело говорю. Ведь раз уже совсем собрались драться, а дело уладилось. Ну и теперь можно уладить!
Шумский грубо и желчно рассмеялся.
– Хорошо оно тогда уладилось, нечего сказать! Уладилось тем, что негодяй нанес мне новое оскорбление, крикнув мне в трактире, что я не родной сын, а подкидыш Аракчеевский, да при этом же повторил свой отказ драться с подкидышем. Хорошо уладилось! Нет, вы, капитан, будьте капитаном и судите, как офицер, а не как барышня какая!
– Ну, ладно, ладно! Не сердитесь, – пробурчал Ханенко.
К его крайнему удивлению Квашнин выглядел весело и смешливо, а толстое лицо Ханенки расплылось в одну веселую усмешку, как если бы он приехал из театра, где прохохотал целый вечер.
– Что такое? – воскликнул Шумский, совершенно теряясь в догадках.
Квашнин пожал плечами и усмехнулся, а Ханенко захохотал на всю квартиру густым басом и промолвил:
– Черт в ступе! Вот что, Михаил Андреевич! Стоял свет и будет стоять, а ничего такого не приключится.
– Драться согласен? – выговорил Шумский, чтобы скорее узнать главное.
– Согласен! согласен! – заговорили оба.
– Слава Богу!
– Да вы не согласитесь, – прибавил Ханенко.
Когда все трое прошли в кабинет и уселись, Квашнин заговорил, рассказывая о свидании с Мартенсом и Биллингом, но начал тянуть, вдаваясь в загадочные подробности. Ханенко перебивал Квашнина, вставляя разные шуточки. Шумский понял по всему, что дело принимает какой-то забавно замысловатый оборот.
– Не томите меня! – выговорил он. – Скажите сразу, чего они хотят.
– Позвольте в двух словах скажу! – воскликнул Ханенко.
И капитан кратко и сжато изложил суть дела: так как с одной стороны, фон Энзе дал честное слово не драться с Шуйским и не может изменить данному слову, и так как с другой стороны, он находит необходимым и всей душой желает выйти на смертельный бой с соперником, то вопрос делается неразрешимым. И приходится ухитряться, чтобы выйти из затруднения. Поэтому секунданты предлагают особого рода поединок, при котором фон Энзе и Шумский драться, собственно говоря, не будут. Соперники и их секунданты соберутся в одно место, причем добудут какого-нибудь восьмилетнего ребенка и дадут ему серебряный рубль в руки. Каждый из соперников выберет орел или решетку. Ребенок три раза подбросит рубль, и только третий раз будет считаться. Тот кто проиграет, обязан в тот же вечер застрелиться сам.
Шумский, выслушав все, рассмеялся.
– Умно! Хитро! Вовсе не глупо! И действительно, действительнее всякого иного поединка. По крайности один непременно на тот свет отправится. Только вот что… русскому человеку на эдакое идти мудрено.
– Вот и мы тоже сказали, – заметил Квашнин.
– А я даже сказал, Михаил Андреевич, – прибавил Ханенко, – что я три раза готов драться на всяком оружии, хоть на ружьях или на топорах, а на этакий поединок не пойду. Другой меня убьет, я тут, так сказать, не грешен, а самоубийцей быть грех.
– Грех грехом, – отозвался Квашнин, – и то, и другое равно грех. Я совсем с другой стороны смотрю. Обыкновенный поединок естественнее. Там я всячески стараюсь ненавистного мне человека похерить. Оно в некотором смысле даже удовольствие доставляет. Можно забыть, что сам в опасности. А тут извольте стараться для другого, для этого самого ненавистного человека. Извольте стараться его от себя избавить. Совсем как-то несообразно выходит. Чепуха!
– Нет, – задумчиво отозвался Шумский, – не чепуха! Оно умно! Я об этаких поединках слыхал. Оно даже очень не глупо. Только по правде сказать я на это не могу идти. Мне даже кажется, что никакой русский человек на этакое не пойдет.
– Ну вот, мы так и сказали, – воскликнул, оживляясь, Квашнин. – Мы сказали, что ты на это не согласишься.
– Чем же вы кончили?
– А вот пускай капитан рассказывает. Он тоже отличную штуку выдумал. И отказаться им нельзя.
– Что такое? – оживился Шумский.
– А вот извольте видеть, – заговорил Ханенко. – В чем вся сила? В чем затруднение? Так как вся сила в том, что господину улану нужда, чтобы «и овцы были целы и волки сыты», хочет он драться на поединке и в то же время хочет сдержать честное слово, данное в том, чтобы ни на что не драться. Я им и предложил передать г. фон Энзе, что если они что выдумали заморское, что есть и не есть поединок, дуэль, то у нас на Руси еще с Павловских времен, а то, почитай, и с Екатерининских, есть своего рода дуэль. В армейских полках на Украине то и дело, слышно, такие бывают. Кто это выдумал, не знаю. Может и русский человек, а может, тоже обычай из-за моря привезен. Слыхали вы, Михаил Андреевич, про кукушку?
– Кукушка! – выговорил Шумский. – Что-то такое знакомое, а что, право, не припомню.
– Кукушка, изволите видеть, – продолжал Ханенко, – не есть, собственно говоря, дуэль, а есть игра. Понятное дело такая игра, в которую не дети играют, а взрослые, всего больше офицеры. И в таких местах устраивают эту игру или зрелище, где нет никаких развлечений. Полагаю я, спьяна да с тоски, когда полк стоит в какой-нибудь трущобе, и выдумали гг. офицеры эту кукушку и себя, и товарищей потешать. Но так как г. фон Энзе честное слово мешает драться с вами по образу и подобию людей благовоспитанных и трезвых, то иного исхода нет. Надо согласиться на кукушку.
– Стойте! Вспомнил! – воскликнул Шумский, вставая. – Это в темной комнате «ку-ку» кричать?
– Точно так-с.
– Знаю, слышал. Ну что же? Отлично! Вот это по-российски! Это получше, чем их орел и решетка. На это я с удовольствием пойду. Это, пожалуй, много веселее и забавнее.
И Шумский стал среди комнаты и крикнул пронзительно:
– Ку-ку!
В ту же минуту Ханенко хлопнул в ладоши и крикнул:
– Трах!
И все трое рассмеялись, хотя Квашнин рассмеялся не вполне искренно. На лице его было написано смущение.
– Ну, что же они отвечали? – спросил Шумский, снова садясь.
– Очень были немчуры озадачены. Г. барон Биллинг заявил, что такой образ действий, конечно, нельзя считать поединком, а очень опасной нелепицей. А Мартенс сказал, что считает такого рода сражение только к лицу пьяным армеутам, а не гвардейским офицерам. На это мы ему заметили, что в Петербурге много раз бывала кукушка да, надо полагать, и вперед будет. Тут, по крайности, самоубийства нет и глупая индейка судьба никакого действия не имеет. А что такое – ребенок будет рубль серебром под потолок бросать. Глупость! А тут немалая смелость тоже нужна. Кто дрался, сказывает, что когда приходится кричать «ку-ку», то совсем бывает язык прилипё к гортани, а голос драже, как в лихорадке.
– Но все-таки, – заговорил Квашнин, – они оба порешили, что фон Энзе согласится на этот поединок, так как иного исхода нет. Мартенс заявил, что считает «кукушку» дикой выдумкой трущобных армейских офицеров, которая, смотря по условиям, или бойня или балаган, и что его друг на балаганство не пойдет. Следовательно, надо обсудить и обдумать все подробности заранее.
– Конечное дело! – воскликнул Шумский. – Вы жару и наддайте. Небось, у нас из голубушки кукушки комедии не выйдет. Что они ни пожелают, я заранее на все согласен, а вам даю полномочие устроить так, чтобы один из двух остался на месте. Бой на смерть, а не на потеху столицы.
– Кукушка – вещь чудесная, – выговорил, как бы смакуя, Ханенко. – Благородная вещь! А не их дурацкая выдумка самого себя убивать. Да и условия простые: кричать и палить.
– Надо все-таки подумать и что-нибудь забористое надумать, – сказал Шумский угрюмо. – Я простой «кукушки» не хочу. Кончим ничем – беда. Да и срам.
– Какую же вы хотите? – спросил капитан.
– По-вашему крикнул раз да и выпалил раз! Нет, капитан. Я на это не пойду. Да и фон Энзе не пойдет. Это в самом деле балаган будет, комедия.
– Чего же вы еще желаете? – удивился Ханенко. – Ну пожалуй, повторить можно, хоть до трех раз садитесь.
– Нет, садиться один раз, а иметь с собой за раз три пистолета, по малой мере два. Вот я как желаю. И чтобы времени было дано с четверть часа, а то и больше. Вот что-с. И затем хочу я, что коли у нас будет у каждого по два выстрела, то «ку-ку» кричать по одному разу и сейчас двигаться с места на удачу!
– Это же зачем?!. – воскликнули оба приятеля.
– Ну, уж это мое дело!
– Скажите! Мы же знать должны, – заявил Ханенко. – У нас они спросят объяснения вашего требования.
– Извольте. Я хочу, чтобы после этих, так сказать, подаваний голоса, наступил благодушный спокой и мир. «Тишь да гладь, да Божья благодать». А чтобы на эту тишь да гладь был у меня лишний выстрел в запасе. Понятно, и у него тоже! Когда я его в темноте разыщу, тогда и шаркну в упор. Хоть четверть часа прошарю! Поняли?
Квашнин не понял сразу, но хитрый хохол сообразил тотчас же в чем дело, промычал и почесал за ухом.
– Понимё!.. – протянул он. – Ловко, Михаил Андреевич! Это вам кто-нибудь рассказывал, или сами надумали?
– Сам! – рассмеялся Шумский.
– Ловко! Ей-Богу. Это стало быть, когда наступит тишь да гладь, то распространится в горнице сильнейший и противнейший запах.
– Какой? – удивился Шумский.
– Смертью запахнет!
– Это верно, капитан.
– Да. И даже очень сильно пахнуть будет матушкой смертью одному из двух, а то и обоим. Это уже, стало быть, ваше собственное сочинительство, так сказать, усовершенствование обыкновенной кукушки. Пожалуй, что они на это не пойдут!
– Увидите, не посмеют не пойти! – вскрикнул Шумский. – Они вам что толковали. Не хотят быть посмешищем на весь город. Поэтому и надо нам не срамить российского изобретения. Немцы говорят, что это балаган. Ну вот, благодаря моему усовершенствованию балагана и не будет. Или его, или меня за ноги вытащут, либо мертвым, либо чуть живым.
Объяснившись еще подробнее ради своих полномочий, секунданты обсудили всевозможные мелочи. Обсудили даже те возражения, которые могут представить Биллинг и Мартенс.
Поздно вечером приятели Шумского уже собрались уезжать, когда Ханенко вдруг треснул себя по лбу и воскликнул:
– Ай да гуси мы! Нечего сказать! Главное и позабыли!.. Да и немцы тоже забыли.
– Что такое? – удивился Шумский. – Пистолеты? Так надо новые. Одну пару пусть выберет и купит фон Энзе, а другую – я. Берите деньги. Поезжайте завтра утром и купите.
– Какие пистолеты! – отозвался Ханенко. – Об этом я думал. Их купить не долго!
И обернувшись к Квашнину, капитан выговорил:
– А где же будет кукушка-то? У вас что ли на квартире, Петр Сергеевич, или у меня в спальне?
И он рассмеялся.
– Верно! – отозвался Квашнин. – Главное забыли! Надо будет об этом подумать за ночь, а завтра им обоим передадим. Может, они найдут.
– Как бы из-за этого помехи не было, – задумчиво произнес Шумский. – Нужна большая горница. Я тоже подумаю и если надумаю, то тебе, Квашнин, рано утром напишу.
И приятели стали прощаться.
Выходя уже в переднюю и накидывая шинели, Ханенко вдруг обратился к Шумскому.
– Михаил Андреевич! Еще один вопросик. Отвечайте мне, пожалуйста, да не сразу, а так подумавши маленько.
– Извольте. Что такое? – удивился Шумский.
– А вот что. Нельзя ли вам с уланом не драться…
– Как?.. Я не понимаю…
– Да так… Помириться, что ли, или так плюнуть и бросить.
– Христос с вами, капитан!
– И слава Богу, что Он со мной! Я вам дело говорю. Ведь раз уже совсем собрались драться, а дело уладилось. Ну и теперь можно уладить!
Шумский грубо и желчно рассмеялся.
– Хорошо оно тогда уладилось, нечего сказать! Уладилось тем, что негодяй нанес мне новое оскорбление, крикнув мне в трактире, что я не родной сын, а подкидыш Аракчеевский, да при этом же повторил свой отказ драться с подкидышем. Хорошо уладилось! Нет, вы, капитан, будьте капитаном и судите, как офицер, а не как барышня какая!
– Ну, ладно, ладно! Не сердитесь, – пробурчал Ханенко.
XXII
На другой же день около полудня на квартире Мартенса произошло совещание четырех секундантов. Продолжалось оно довольно долго и обсуждалась подробно всякая мелочь. Оба улана приняли предложение секундантов Шумского. Они не согласились только на три выстрела, мотивируя это совершенно логично тем, что нельзя человеку держать в руках три пистолета.
Было положено главным основанием, чтобы каждому из поединщиков кричать «ку-ку» один раз, причем выстрел противника должен последовать мгновенно. Но затем на второй выстрел время не определялось. А это условие имело громадное значение, делая поединок смертельным. Однако, по предложению Биллинга, второй выстрел должен был все-таки последовать не позже, как через четверть часа после первого.
– Ну-с, теперь почти главный вопрос, – выговорил Квашнин. – Где будет кукушка? Вам известно, что ни у кого из нас нет подходящей квартиры.
– Я об этом уже думал, – заявил Мартенс. – И если вы согласитесь, то помещение уже готово, обещано и в нашем распоряжении. Вместе с тем, так как нам необходим будет, так сказать, супер-арбитрум, то владелец помещения, любезно предложивший его фон Энзе и мне, может быть и выбран нами в должность главного судьи.
Было положено главным основанием, чтобы каждому из поединщиков кричать «ку-ку» один раз, причем выстрел противника должен последовать мгновенно. Но затем на второй выстрел время не определялось. А это условие имело громадное значение, делая поединок смертельным. Однако, по предложению Биллинга, второй выстрел должен был все-таки последовать не позже, как через четверть часа после первого.
– Ну-с, теперь почти главный вопрос, – выговорил Квашнин. – Где будет кукушка? Вам известно, что ни у кого из нас нет подходящей квартиры.
– Я об этом уже думал, – заявил Мартенс. – И если вы согласитесь, то помещение уже готово, обещано и в нашем распоряжении. Вместе с тем, так как нам необходим будет, так сказать, супер-арбитрум, то владелец помещения, любезно предложивший его фон Энзе и мне, может быть и выбран нами в должность главного судьи.