– Все вздор! – раздражительно вымолвил Шумский и, отпустив Марфушу, принялся курить и ходить из угла в угол по комнате.
   – Диковинная жизнь! – забормотал он вслух. – От одного переплета избавился, в другой попал. Фон Энзе убил и жалею… Собираюсь жениться на Еве, а Аракчеев собирается со мной такое учинить, что пожалуй, не до свадьбы будет. Чудно. Когда же конец мытарствам. Две недели дал сроку. Зачем? Черт его знает… А это… Это?! Да ведь это вздор. Он особа, военный министр, а я офицерик…
   И Шумский снова начал стараться думать о другом, о том, что за эти две недели надо во что бы то ни стало, хотя бы обманом, взять Еву, заставить этим барона согласиться на их брак… А браком обезоружить графа.
   – Стыдно будет ему мстить! Да и жена, Ева заступится за меня. С красавицей-невесткой не сговорит.
   Шумский сел и стал подробно и обстоятельно обдумывать план действий относительно Евы. Он доказывал себе мысленно, что женитьба на баронессе теперь двояко желательна, необходима, даже полезна…
   «Если я ее возьму, – рассуждал про себя молодой человек, – барон поневоле согласится на наш брак. Если я обвенчаюсь, Аракчеев меня простит. Да я и сам повинюсь. Я виноват перед ним как ни верти. А от того, что я виноват, он мне менее ненавистен. Нет, он мне то менее, то еще более ненавистен. А „этого“ вот я еще не соображу… Как будто „оно“ тяжело… Сам не знаю… Какой я сумбурный, однако, человек. Создатель мой, какой я разношерстный… Умный, глупый, злой, добрый, шалый, безжалостный, мягкосердный, нахальный, совестливый… И черный, и белый… Зачем меня улан не убил?! Был бы теперь на столе и всей этой дурацкой канители жизни был бы шабаш! Моя жизнь – алтын. А его жизнь была порядливая, честная… Ему бы жить и жить. И это называется, вишь, судьбой… Так, видишь ли, Богу угодно… Вздор. Если Господь все видит и знает, не может Ему быть эдакое угодно… Это мы делаем, а не Он нас направляет… Справедливо ли, чтобы такой мерзавец, безродный подкидыш, как я, убивал честных людей, а сам оставался на свете… чтобы быть оплеванным! Правду говорит граф, что земле тяжело от меня приходится… Ох, да и мне тяжело на ней… Вот теперь Ева… Люблю ли я ее? Да! Так же как месяц назад? Нет! Теперь меньше. Почему? Дьявол знает. Но взять ее надо. Жениться надо… Так пошло все с лета, пускай так и идет до конца. А до какого конца? Чем я кончу? Никто этого не знает. Кто бы угадал, что сегодня в один день будет кукушка и… это… Эх, кабы меня улан убил… Теперь бы как хорошо было. Просто, спокойно, понятно… Мертвое тело. Недаром говорится про мертвеца – покойник. Про живого надо бы говорить – тревожник». Шумский встал, вздохнул и вымолвил вслух:
   – Ах, как мне нехорошо… И отчего?.. Застрелиться что ли?
   Он стал посреди комнаты и прерывистое дыхание его стало учащаться, становилось все быстрее, неровнее, тяжелее…
   – Отчего мне так гадко. Ах, как гадко. Никогда эдак не было. Душно… либо в горнице, либо на свете. Душно – смерть. А что, если сейчас… Кому потеря? А себе выигрыш. Ева пожалеет. Марфуша и того пуще. Пашута пожалеет. Квашнин и Ханенко пожалеют. Дай попробую. Пример примерю. Стрелять не стану, а примерю. Репетицию сделаю…
   Шумский постоял и вдруг двинулся.
   – Давай, Михаил Андреевич, побалуемся.
   Шумский полез было в стол, но вспомнил, что ящик с пистолетами, привезенный от Бессонова друзьями, был еще в передней. Он быстро направился туда, взял ящик и, вернувшись к себе, достал порох и пули из стола.
   Быстро, с оживленным нервно лицом, с блестящими глазами начал он заряжать пистолет, и скоро все было готово… Он даже ввинтил свежий кремень и насыпал мелкого пороху на полку. Затем с пистолетом в руке он подошел к зеркалу и приставил себе дуло к правому виску… И стал смотреть на себя. Лицо его вдруг стало бледно. И он сам удивился…
   – Нет, лучше в сердце… Башку пакостить не годится. Башка – лучшая часть тела. Благородная часть. Разум – самый дорогой дар Божий.
   Шумский перевел пистолет и приставил к груди. Рука его дрожала…
   – Вот диковинно… – прошептал он. – Только пальцем потяни чуточку… И будет смерть. И всему конец! Только палец двинь. Двинуть. А?! Двинуть? Михаил Андреевич! Слушай, – громче выговорил он, глядя на себя в зеркало. – Двинуть?.. А? Обиды большой нет… Он особа… Он воспитал… Да зачем тебе жить? Ведь совсем не нужно… Пакостить и мерзости делать. Жить крестьянским подкидышем в дворянских хоромах… С глупой метой на лбу ходить. Жить на деньги плюющего тебе в лицо изувера… Валяй. Ей-Богу… Может быть, и цел останешься, только ранишь себя. А коли судьба, то совсем готов будешь. А может быть только так… Ну?.. Что же? Страшно? Э-эх… Животное!..
   Шумский опустил руку, вздохнул и задумался.
   – И наверное даже не буду убит, а только ранен… – зашептал он через минуту. – Не уйду верно на тот свет… А вот попробую уходить… И как это хорошо пробовать!.. Веселее, легче на душе, чуя, что висишь на волоске от смерти по собственной воле… Это не то, что сегодня в темноте… Там страшно было… Ну, что же? Одна комедия? А? Оплеванный?
   Шумский снова приставил пистолет к груди и снова стал смотреть на себя в зеркало. Лицо бледнело все более…
   – Будьте вы все прокляты! Не хочу я с вами жить! – закричал он вдруг вне себя. – Фон Энзе! Слушай… Я туда, где ты…
   Прошло несколько мгновений полной тишины и затем в квартире страшно прогремел гулкий выстрел. Марфуша, сидевшая в гардеробной, вздрогнула и побледнела. Она вскочила со стула и прислушалась… Все снова было тихо… Она перекрестилась несколько раз и дрожа побежала к спальне.

XLII

   Между тем в маленькой квартире уланского офицера, убитого в этот день, была необычная суетня.
   Тело фон Энзе, привезенное в карете его секундантами, было положено на кровать.
   Часа через два в полку уже стало известно о происшедшем диком поединке и его смертельном исходе для товарища. Все офицеры тотчас же отправились на квартиру покойного.
   Весть о новом случае кукушки быстро распространилась по столице. Говору не было конца, и все толки сводились к вопросу, что сделают с аракчеевским подкидышем. Неужели временщик и теперь отстоит его, и он останется не наказанным, не будет посажен в крепость.
   Большинство было уверено, что если всякого рода прошлые безобразия «блазня» оставались всегда безнаказанными, то поединок, хотя и дикий, сойдет тоже, конечно, даром с рук.
   В сумерки, к дому, где был покойник, подъехала карета и из нее вышел барон Нейдшильд с красавицей дочерью.
   Они медленно и молча поднялись по лестнице и вошли в квартиру… Мартенс, распоряжавшийся всем, принял их… Барон был сурово печален, а его дочь стыдливо смущена и немного бледнее обыкновенного.
   Ни друг покойного, ни прибывшие не обменялись ни словом, только поздоровались. Затем родственники убитого прошли в спальню, где лежал на кровати поверх одеяла покойник в парадном мундире с иголочки.
   И никто не знал, что этот мундир был еще недавно заказан порядливым немцем загодя, ради иного назначения… Надеясь на согласие баронессы, фон Энзе запасся этим платьем для своей свадьбы.
   Пробыв несколько мгновений на коленях в молитве около тела, и барон и Ева вернулись в маленькую гостиную и сели на диван в ожидании прибытия пастора.
   Мартенс отсутствовал, ибо хлопотал и совещался с какой-то фигурой, ожидавшей в передней, которая казалась всем прибывшим фатальной, так как всякий догадывался, что это был гробовщик.
   Биллинг подсел к барону и, несмотря на свое грустное смущение, невольно приглядывался к Еве и любовался ею.
   Барон стал расспрашивать офицера о подробностях поединка и о смерти фон Энзе. Биллинг рассказал все…
   Барон дивился, охал и пожимал плечами, узнавая из рассказа офицера, что за безумно дикая выдумка эта кукушка.
   – Стало быть, никто не видал и не знает, как фон Энзе был убит?!.– воскликнул, наконец, барон.
   – Никто. Мы вошли, когда раздался последний выстрел и его стон.
   – Не может быть, тут было… – Барон запнулся и поглядел искоса на дочь. – Может быть, не все было правильно…
   – Объясните батюшке, – вдруг, как от толчка, обратилась Ева к офицеру тихим, но взволнованным голосом. – Объясните, что в этого рода поединках правил нет, или они другие совсем. Я знаю… Мне все рассказывали. А батюшка не знает.
   Биллинг стал объяснять барону какие правила кукушки, и, когда он кончил, молодая девушка выговорила:
   – Стало быть, опасность была одинакова для обоих. Г. Шумский, быть может, перехитрил покойного… Но подобное допускается в этой дуэли.
   – Точно так, баронесса. В темноте всякий делает, что может, чтобы избежать выстрела противника и выстрелить вернее в удобную минуту.
   – Стало быть, заподозрить кого-либо в нечестном поступке нельзя, не следует?!.– сказала Ева твердым голосом.
   – Я и не обвиняю Шумского, моя милая, – грустно заметил барон. – Если поединок такой азиатский, то, конечно, он был прав, если перехитрил противника и подвел его в какую-нибудь ловкую западню. Я удивляюсь, что фон Энзе согласился на такую нелепую дуэль… Да, все это… Вообще, все это очень грустно, – вздохнул барон.
   – Грустно. Да… – едва слышно отозвалась молодая девушка. – И все-таки все честно. Нет бесчестья победившему. Я жалею покойного от всей души, но думаю, что и г. Шумский не должен быть осуждаем за то, что остался жив. Не убит, а убил…
   – Конечно, – вздохнул Биллинг, но в голосе его слышалось вполне, что он не согласен с мнением баронессы.
   Ева вдруг слегка выпрямилась, ее красивые бирюзовые глаза широко раскрылись и устремились на офицера пытливо, тревожно, но, вместе с тем, и строго…
   Она молчала, но глаза ее спрашивали офицера и требовали объяснения интонации его голоса.
   – Кукушку мы не знаем… – заговорил вдруг Биллинг не твердо, робко, как бы извиняясь. – Никто из нас никогда так не дрался… Мы расспросили, что могли у Бессонова… Нам объяснили… Но может быть в этом поединке есть… Есть… Как бы сказать…
   – Что?! – строго произнесла Ева, и голос ее ясно говорил: ты хочешь сказать вздор или прямо солгать.
   – Есть тонкости… Сноровка… Фортель, как говорят про разные тонкости. Не только в дуэлях на шпагах и саблях, но даже на пистолетах, есть, баронесса, тонкости, которые можно знать и не знать. Кто знает, тот скорее останется победителем. Вот и в кукушке, может быть, есть что-нибудь… По всей вероятности.
   – Может быть? Что-нибудь? По всей вероятности? – отчеканивая слова, повторила Ева. – Но скажите, г. Биллинг, пользование тонкостями в обыкновенных дуэлях считается бесчестным?
   – Нет, баронесса… Но там все происходит при свете, на глазах секундантов, а тут в темноте и наедине…
   – Стали бы вы также судить этот род дуэли, если бы был теперь убит г. Шумский?
   – Да, баронесса… Но…
   Биллинг запнулся.
   – Говорите. Ваше «но» любопытно.
   – Но я знал фон Энзе за честнейшего человека. Я не могу того же сказать про г. Шумского.
   – Позвольте мне, знавшей близко обоих, поручиться и за г. Шумского! – холодно выговорила Ева, и яркая краска впервые показалась на ее бледных щеках.
   Биллинг почтительно наклонился и замолчал…
   Барон поглядел украдкой на дочь и, вздохнув, потупился грустно и даже беспомощно…
   Между тем в соседней горнице, где сидело человек шесть офицеров, шла шепотом беседа буквально о том же. И все беседующие были согласны между собой, что смерть фон Энзе есть возмутительное, предательское убийство… И так оставить дела нельзя. Честь полка замешана. Товарищи покойного должны вступиться. Надо что-нибудь решить и предпринять немедленно.
   Один из офицеров предложил бросить жребий, чтобы один из присутствующих назвал Шумского убийцей и вызвал на обыкновенный поединок.
   Предложение было отвергнуто.
   Другой предложил подать жалобу государю… Но и это было найдено нелепым. Докладывать дело императору пришлось бы тому же военному министру.
   После целого часа совещаний товарищи покойного не пришли ни к какому результату, но единогласно решили:
   – Так дело все-таки оставить нельзя. Надо собраться завтра всему полку. Надо, чтобы аракчеевский подкидыш был наказан. Если закон его достать не может за спиной военного министра, то надо тогда наказать его частным образом.
   Появление Мартенса прекратило совещание. Он заявил, что прибыл пастор.
   Все поднялись и двинулись…
   Во время заупокойного обряда, совершаемого пастором, все товарищи убитого были заняты не столько мыслями о покойном товарище и молитвой, сколько присутствием красавицы-баронессы. Большинство офицеров видело ее близко в первый раз. И Ева поразила их своей красотой.
   Когда через полчаса барон Нейдшильд с дочерью отбыл из квартиры, то уланы, собравшись в той же горнице, говорили опять-таки не о товарище, а исключительно о той, которая когда-то была почти объявленной невестой его и, собственно, из-за которой он теперь лежал мертвый.
   – А она влюблена в его убийцу! – горячо воскликнул Биллинг.
   – Не может быть?! В Шумского? В безродного? В блазня! – раздались голоса.
   – Верно, господа, – глухо произнес Мартене. – Вот логика судьбы… Вот наука нам, мужчинам. Защищайте женщин от негодяев, в которых они влюбляются легче, чем в честных людей, и отдавайте себя на убой.
   – А когда вы будете убиты, – добавил Биллинг, – то красавица выйдет замуж за вашего убийцу. И вместе они посмеются…
   Наступило минутное молчание.
   – Смеяться в данном случае, – заговорил снова Мартенс, – будет один лишь мерзавец Шумский. Баронесса, добрая и честная девушка, и смеяться не станет. Зато негодяй блазень весело смеется теперь над убитым врагом, а потом… со временем посмеется зло и над бедной женщиной, которая его любит.
   – Женится, а потом бросит?
   – Нет. Не женится, а потом бросит…

XLIII

   Барон Нейдшильд и его дочь, ворочаясь домой, сидели в карете молча, задумавшись. Барон под тяжестью своих размышлений согнулся, опустил голову и глядел на коврик экипажа. Так сидят выздоравливающие или совсем дряхлые старики, или, наконец, убитые горем люди.
   Красавица Ева, напротив, как-то особенно выпрямилась, даже слегка закинула голову назад и только крайне бледное лицо и необычный тревожный огонек в глазах всегда ясных и спокойных выдавали ее нравственное настроение. Когда свет фонарей, уже зажженных на улице, освещал ее фигуру в карете, она казалась не живым существом, а красивым привидением.
   Молча доехали они домой, вошли и разошлись в столовой, направляясь в свои горницы. Однако, через несколько минут, побродив по своему кабинету, барон вышел, прошел на половину дочери и постучался в ее дверь.
   Она откликнулась. Барон вошел и выговорил, как бы извиняясь:
   – Ева, надо поговорить… Молчать хуже.
   Молодая девушка не отвечала и вздохнула.
   – Надо поговорить, – повторил барон, опускаясь в кресло. – Может быть, что-нибудь выяснится… Придумаем, что делать…
   Ева тихо подошла, села около отца и произнесла твердо:
   – Нечего делать, батюшка… И сколько бы мы ни говорили, придумать ничего нельзя. Вы хотите утешить и успокоить меня беседой. Это напрасный труд, я спокойна. Притом же я знаю, что никакие беседы, хотя бы они длились целый год, ничего не решат. Вы скажете снова мне, что он безродный, подкинутый или купленный приемыш, и, что, несмотря на свое звание флигель-адъютанта, он мне не пара…
   – Конечно, милая моя!
   – Да. Но я отвечу вам, что я его люблю. Вы скажете, что он дурной человек, очень дурной, дурно воспитанный, с дурными наклонностями, даже с пороками, что в нем нет ничего привлекательного, что он человек без нравственности, без религии, без сердца, не так ли?
   – Ты знаешь, что это все видно из всех его поступков. Я говорю не наобум.
   – Ну, да. А я отвечу вам на это, что все это верно, справедливо, но… но, что я его люблю!
   – Подумай! – воскликнул барон. – Если ты признаешь в нем все, что ты говоришь, сама убеждена в этом, а не просто повторяешь чужие слова, то подумай – за что ты любишь его? Почему?
   – За что и почему, я сама не знаю! За то, что он – именно он, а не другой. Отнимите у него все его недостатки и пороки, сделайте его другим – добродетельным – и тогда, пожалуй, я перестану любить его.
   – Это ужасно, что ты говоришь!..
   – Да, конечно, но поверьте, что чувство, которое во мне, еще ужаснее. Мне кажется иногда, что я в борьбе с каким-то чудовищем, которое овладело мною. Этот человек и мое чувство к нему так мало похожи на мои прежние грезы о счастии, что, размышляя, я только более запутываюсь. В нем есть, конечно, хорошее, но сравнительно мало: недостатки и даже пороки преобладают. И вот это все дурное в нем я тоже люблю. Я бы не желала, чтоб он изменился. Быть может, вы думаете и даже вы однажды говорили, что я напрасно надеюсь, что он изменится, что, будучи женой его, я буду тщетно стараться его изменить. Я об этом не думаю. Я не желаю, чтобы он переменился. Пускай остается он тем же дурным человеком, а я буду любить в нем, помимо хорошего, и все это дурное.
   – Ева! Ведь это сумасшествие! – снова воскликнул барон в отчаянии. – Ты обманываешь себя. Твое воспитание, характер, твоя религиозность не могут допустить тебя до этого!
   – Все это было, – едва слышно, упавшим голосом, отозвалась Ева.
   – Что было?
   – Все это было, – повторила Ева.
   – Да что все?
   – Все что была ваша дочь Ева, все это где-то далеко, будто потеряно на дороге, все это не нужно… Все это лишнее… Без всего этого можно жить. А теперь есть одно, чем живешь – чувство к этому человеку.
   – Ева, что же это?! А отец?..
   Девушка двинулась со своего места, опустилась на колени перед бароном, взяла его за руки и, целуя их, опустила на них голову и прижалась лицом.
   – Стало быть, и меня ты любишь меньше. И я ему пожертвован?..
   – Неправда! – отозвалась Ева. – Я чувствую, что это неправда. Но теперь я не могу ничего разъяснить ни себе, ни вам. Не будем говорить об этом… Время все разъяснит нам обоим.
   – Время! Да… Но теперь ведь ты несчастлива?.. Неужели рассудок твой не может придти к тебе на помощь? Тогда будем говорить вместе. Чаще…
   – Нет, батюшка, напротив. Дайте мне слово, что это наш последний разговор о нем. Что мы больше об этом говорить не будем, что мы имени его ни разу не произнесем. Дайте мне слово! Иначе я не могу… Это, действительно, мучение и мне, и вам. Для меня будет уже маленьким утешением знать, что мы больше с вами о нем никогда говорить не будем. И вы должны мне дать честное слово, что не заговорите обо всем этом долго, долго… покуда я сама не заговорю, сколько бы времени это не продолжалось. Дайте мне слово! Это будет мое единственное утешение.
   Нейдшильд взял дочь за голову и поцеловал ее в лоб дрожащими губами. Слезы показались на лице его.
   – Даете слово? – ласково спросила Ева, целуя отца.
   – Даю…
   – Никогда ни слова ни о чем, как если б его не было, как если б ничего не случилось. Даете?..
   – Даю слово.
   – Ну, вот! – с грустной улыбкой произнесла девушка, поцеловала руку отца, поднялась и, отойдя к зеркалу, стала поправлять прическу.
   Но ее собственное лицо с каким-то незнакомым ей самой выражением во взгляде, с какой-то новой странной полуулыбкой на губах вдруг поразило ее. Она будто испугалась самой себя и быстро отошла от зеркала.
   Нейдшильд, тяжело поднявшись, молча вышел и, придя к себе в кабинет, не зажигая свечей, сел в кресло и произнес шепотом:
   – Надо уехать! Увезти ее подальше, надолго… А если она не захочет, то надо…
   Он запнулся и мысленно добавил:
   – Но ведь это будет счастье на один месяц, на полгода… Ужасно!..

XLIV

   Тотчас же после ухода барона явился лакей и доложил барышне о приходе Пашуты. Легкий румянец вспыхнул на щеках Евы. Вместо того, чтобы велеть позвать девушку, которую она уже видела в этот день, Ева быстро двинулась сама. Пройдя в прихожую и увидя Пашуту, она взяла ее за руки и потянула за собой, ни слова не вымолвив.
   Усевшись на кушетке и усадив Пашуту, как часто бывало прежде, на скамейке у себя в ногах, Ева выговорила тихо:
   – Говори все!.. Что-нибудь новое есть?.. Все говори, что знаешь… Ты видела его теперь? После поединка?..
   – Да-с. После…
   – Что он говорит? Как себя чувствует? Он не был в опасности?..
   – На нем рукав сорочки разорвала пуля.
   Ева схватила Пашуту за руку и вдруг замерла, потом вздохнула, покачала головой и потупилась.
   Пашута говорила что-то, но она не слушала.
   – Как же это понять? – произнесла вдруг Ева. – Когда мне сказали: фон Энзе убит, со мной этого не было. А теперь, узнав только про рукав… Бог знает что… Ну, говори, что он? Рад, доволен, что избавился от фон Энзе… Радуется и смеется со своими секундантами, с приятелями?..
   – Нет, барышня. Как можно! Он не такой, как все… Ведь он чудной! Дверь была долго растворена к нему в спальню, и я все до единого слова слышала.
   – Что же?
   – Он говорил, так ему скверно, что не знает, что лучше: убить ли или быть убитым. Говорил, что уж лучше бы фон Энзе его убил, легче бы стало. А они все над ним смеялись… Он сказал, что и говорить об этом не станет и поминать не хочет. Уж очень тяжело.
   – Да, это так… Это он! – тихо произнесла Ева. – Я так и думала. Это он! И про этого человека говорят, что он дурной, порочный… И сам он считает себя порочным. И ты ведь считаешь его извергом и злодеем.
   – Да, барышня, считала! А теперь и у меня ум за разум зашел. Теперь я и сама не знаю, какой он человек. Должно быть, он, барышня, знаете что?.. – вдруг произнесла Пашута.
   – Что?..
   – Колдун он.
   – Да, правда твоя, Пашута, – улыбнулась Ева, – именно колдун!
   – Вот что, милая моя барышня, – заговорила Пашута, опуская глаза. – Я ведь к вам не сама пришла, меня послал Михаил Андреевич.
   Ева схватила девушку за руку и сжала ее. Она не вымолвила ни слова, но глаза ее ясно сказали:
   «Говори скорей!»
   Пашута рассказала подробно свой разговор с Шумским и передала то положение, в котором он находится благодаря своей последней шутке с каретой. Она объяснила Еве, что Шумский настолько верил в свою неминуемую смерть, что не побоялся дерзкой выходкой нанести страшное оскорбление Аракчееву. Но вышло все иначе. Он остался невредим. Карета расписная наделала много шуму в Петербурге. А он ждет отместки от графа. Все сводится к тому, признается ли он графу или будет отрицать. А все это: погибель его или спасение, зависит от нее – Евы. Если у него будет надежда, что прежнее возвратимо, то он выгородит себя и не сознается Аракчееву.
   – Все зависит от вас, барышня, – кончила Пашута.
   – Что же я могу сделать? Скажи ему, чтобы он надеялся, что все еще устроится.
   – Этого мало. Он хочет видеть вас, говорить с вами или у вас, или…
   Пашута запнулась и опустила глаза.
   – Или у нас, или где? – произнесла Ева.
   – Понятно там…
   – Где там?..
   – У нас, – вымолвила Пашута тихо.
   Наступила пауза. И, наконец, Ева произнесла тихо:
   – У него?
   Пашута не ответила.
   Наступило молчание и длилось долго.
   Пашута, державшая руку Евы в своих обеих руках, вдруг почувствовала, что маленькая ручка вздрагивает все сильнее, она подняла глаза на свою дорогую барышню и увидала, что Ева плачет.
   – Что вы, барышня? Вы оскорбились и на меня. Я передаю чужое… Это не я… – взволнованно заговорила Пашута.
   – Скажи ему, – заговорила Ева, но голос ее прерывался от слез и спазмы в горле. – Принять его в доме отца я не могу без его позволения. Здесь все его. Это значит нарушить его права. Стало быть, можно видеться только там… у вас. Скажи, что это может быть. Не скоро, но будет. Понимаешь? Я чувствую, что это будет. Но затем, после, тотчас же все кончится благополучно или мне останется только самоубийство.
   – Ах, что вы! – воскликнула Пашута.
   – Ах, милая, давно ли ты говорила мне сама, что жизнь может так повернуться, что другого выбора нет. Давно ли ты говорила, рассказывая о себе, что это вовсе не так трудно, как кажется, что ты много думала об этом, будучи в Г рузине. Ну вот я теперь в положении, которое, пожалуй, хуже твоего. Тебе грозят мучениями, пытками, но не душевными. Тебя будут наказывать, придумывать всякие истязания, но душу твою не тронут, а ведь мне грозит много худшее…
   Пашута молчала и волновалась. В голове ее неотступно стоял вопрос: говорить ли баронессе все или нет? Говорить ли, что задумал Шумский? Каким образом он хочет заставить барона согласиться на их брак. И Пашута не решалась. Она будто боялась, что, испугав баронессу, она не выполнит поручения Шумского и предаст ей его. Умалчивая, она ему предает то существо, которое обожает. Давно ли она ненавидела этого человека, считала врагом и злодеем Евы. А вдруг теперь в ней борьба, кого из двух предавать.
   И, наконец, Пашута, мысленно решив умолчать, по крайней мере на время, произнесла:
   – Барышня, позвольте мне завтра опять придти?
   – Конечно, приходи. Всякий день приходи. Я батюшку попрошу дозволить это. Я знаю, он согласится. У меня теперь только одно утешение, тебя видеть. Но я одного боюсь, Пашута. Ты можешь всякий день, всякий час попасться полиции. Тебя схватят и опять отвезут в Г рузино, а там твоя погибель. Я хочу опять просить батюшку, не боясь Аракчеева, укрыть тебя где-нибудь. Там ты не в безопасности… там, на Морской… у него…
   И Ева почему-то не решилась назвать Шумского по имени.
   – Там тебя скорее разыщут и схватят. Я даже не понимаю, как до сих пор тебя не нашли. Приходи завтра же. А я сегодня переговорю с батюшкой. Прежде он не хотел, но теперь после всего этого, он согласится укрыть тебя. Если же мы уедем к себе в Финляндию, а кажется это так и будет, то мы возьмем тебя с собой. Там и Аракчеев тебя не достанет. За русской границей, в Финляндии, ты уже не крепостная. Мне это говорили знающие люди.