Страница:
– Я вижу сколько… Пятнадцать… – сказал Мартенс. – Кто начнет, того и верхушка…
– Фу, Господи, какой вы… аккуратный! – буркнул Бессонов, мысленно сказав другой эпитет. – Ну как же быть тогда?
– Бросайте рубль! – произнес Ханенко. – Орел и решетка самая соломоновская выдумка.
– Г. Мартенс скажет тогда, что я монету держу в пальцах неправильно. Или заспорит о том, кому первому назначать…
– Кидайте монету, – вымолвил фон Энзе. – И пускай г. Шумский назначает, что желает.
– Нет. Вы говорите, – сказал Шумский. – А мне пускай – что останется. Тем паче, что я вперед знаю, что вы назовете.
Фон Энзе глянул на соперника странными глазами.
– Вы ведь не суеверны. Мудрить не станете. Назовете первое…
– Да… все равно…
– Ну, а я россиянин… Валяйте, Бессонов. Да повыше. В потолок.
XXXVI
XXXVII
XXXVIII
– Фу, Господи, какой вы… аккуратный! – буркнул Бессонов, мысленно сказав другой эпитет. – Ну как же быть тогда?
– Бросайте рубль! – произнес Ханенко. – Орел и решетка самая соломоновская выдумка.
– Г. Мартенс скажет тогда, что я монету держу в пальцах неправильно. Или заспорит о том, кому первому назначать…
– Кидайте монету, – вымолвил фон Энзе. – И пускай г. Шумский назначает, что желает.
– Нет. Вы говорите, – сказал Шумский. – А мне пускай – что останется. Тем паче, что я вперед знаю, что вы назовете.
Фон Энзе глянул на соперника странными глазами.
– Вы ведь не суеверны. Мудрить не станете. Назовете первое…
– Да… все равно…
– Ну, а я россиянин… Валяйте, Бессонов. Да повыше. В потолок.
XXXVI
Бессонов достал монету из кошелька, положил на ладонь и, став середи горницы, высоко пустил ее вверх.
– Орел! – выговорил фон Энзе глухо и серьезно.
– Матушка решеточка, – сказал Шумский, как бы нечто лишнее, уже известное.
Монета упала на паркет около канделябра, звеня, подпрыгнула два раза, сверкая в лучах огня, и покатилась на ребре в угол. Все двинулись за ней и, обступив, нагнулись.
– Решетка, – вымолвил Бессонов и поднял монету.
– В данном случае, qui perd – gagne, [11]– сказал Шумский. – Мне, видно, на роду написано проигрывать и в карты, и в пари, и во всяких судьбищах. Всегда malheureux au jeu, – кто heureux en amour! [12]
– Послушайте… – вскрикнул будто невольно фон Энзе сдавленным голосом и сразу смолк…
Он почувствовал, что выдал себя и попадает в глупое положенье, приписывая словам соперника тот намек, которого могло и не быть в них.
Никто не обратил вниманья на слова Шумского и отклик фон Энзе, так как все четыре секунданта были в стороне от них, обступив Бессонова вплотную. Между ними будто возник вдруг какой нежданный серьезный вопрос.
Оно так и было…
Когда Бессонов еще только поднимал монету, то Мартенс шепнул ему что-то на ухо с легкой тревогой в голосе.
– Не может быть! – испуганно отозвался хозяин, тотчас же сделал несколько шагов к канделябру и остановился.
– Ваша правда, – выговорил он, оборачиваясь. – Тогда надо молчать или сказать обоим.
– Решимте это все между собой, – отозвался Мартенс и, обратясь к остальным секундантам, он попросил их в сторону на два слова.
– Изволите видеть, – вымолвил тихо Бессонов, когда все, удивляясь, обступили его. – Я сплоховал. Виноват. Но теперь горю пособить поздно. Г. Мартенс заметил, что вот в энтом месте пол скрипит… Вы понимаете, что это равносильно подаванию голоса… Как же быть?..
– Чего же тут?! – вымолвил Ханенко. – Объяснить обоим, чтобы сюда не ползали. А вот если паркет по всей зале будет трещать и скрипеть… Тогда…
– Надо ее всю освидетельствовать, – заметил Квашнин.
– Тогда и драться нельзя в ней, – решительно заявили в один голос оба немца.
Новость была тотчас заявлена противникам. Бессонов между тем внимательно и мерно зашагал по всем направлениям. Фон Энзе глядел и не понимал, а Шумский рассмеялся и шлепнул себя рукой по ляжке.
– Полноте мудрить, господа… – воскликнул он. – Вот уж, действительно, попали мы оба к семи нянькам и будем оба кривые… Наверное, г. фон Энзе отнесется к этому так же, как и я… Ну, скрипит, так и черт с ним! Скрипи!
– Пожалуйста! Поскорее! Это невыносимо! – будто чужим голосом отозвался фон Энзе. – Это не дуэль, а чертовщина. Сил не хватает терпеть…
Все заметили странный оттенок голоса улана.
– Пожалуйте! – громко произнес хозяин с середины горницы. – Пол скрипит только там. Ну туда и избегайте ходить.
Обоим противникам передали оружие. Всякий из них взял по пистолету в каждую руку, а третий был заткнут за пояс.
Шумский тотчас приблизился к Квашнину и шепнул ему на ухо:
– Петя, пойдет немец на скрипучее место или будет обходить его? Скажи?..
Квашнин, не сообразив значения вопроса, вытаращил глаза…
– Не понял? Ах ты, простофиля!..
Шумский объяснился шепотом подробнее.
– Понятно, не пойдет, – сказал Квашнин.
– Да ведь он немец.
– Так что ж?..
– Он обезьяну выдумал.
Квашнин опять не понял.
Шумский подозвал капитана и шепнул ему тот же вопрос.
– Вы, хохлы, хитрые… Рассудите сие головоломное предложение. А мне это важно.
– Не знаю… Ей Богу… – пробурчал Ханенко. – Обоюдоостро идти. От пуль-то дальше, вернее, не встретишь. Да пол-то, Иуда, предаст. Немцы риску не любят. Это только у россиян авось да небось – самые священные заповеди…
– Так я пойду, капитан. Но если и он пойдет, то мы ведь так сойдемся, что просто лбами треснемся… И тогда уж…
– Тогда – тютю! – отозвался, вздохнув, Ханенко. – Как знаете. Впрочем, вся голубушка кукушка на авось стоит. Ну, дайте руку. Моя легкая, счастливая. Для других… Храни вас Бог и помилуй.
Хохол сильно, с чувством пожал руку Шумского, и этот почувствовал себя вдруг еще бодрее и как-то лучше настроенным.
Шумский и фон Энзе сели на полу к стене в двух противоположных концах залы.
Бессонов и секунданты поглядели на обоих молча и сурово озабоченно. Всем им чудилось, что через несколько мгновений тут произойдет нечто роковое с одним из двух, а быть может, и с обоими.
– Ну-с. Давай вам Бог кончить ничем и затем примириться, – глухим голосом вымолвил Бессонов и двинулся.
Секунданты тихо последовали за ним… Дверь затворилась, и они молча стали за ней. В зале наступила полная тьма…
«Не надо думать! Не надо думать!» – мысленно повторял Шумский и заметил, смущаясь, что он дышит тяжело и, стало быть, громко.
Поединщикам предоставлялось право тотчас по наступлении темноты переменить место и затем уже кричать…
Шумский передвинулся несколько правее вдоль стены и подумал:
«Теперь-то ничего… А вот каково будет в третий раз кричать. Гаркнешь, сидя перед ним в двух шагах… Фу, какая гадость. Смерть?!.. Да смерть!.. Гадость какая…»
И совершенно как бы против воли он вдруг крикнул с азартом.
– Куку!
Последовал выстрел с того места, где сел фон Энзе. Пуля ударилась в стену над головой Шумского…
«Теперь переползем…» – подумал он и поднял руку с пистолетом наготове.
Прошло около полуминуты тишины.
– Куку! – раздался нетвердый голос фон Энзе, но уже с середины залы.
Шумский смутился от близости и выпалил зря… Он почувствовал, что хватил не целя, и по направлению его пистолета пуля должна была пролететь за сажень от соперника. Его смутил маневр соперника, который сразу сократил расстояние на половину и теперь, когда опять его черед кричать в третий раз, фон Энзе, наверно, уже подползет еще ближе и сядет на подачу руки.
«Что делать? Рисковать или уходить?..»
Шумский чувствовал, что он не в состоянии рассуждать и соображать. В голове его будто гудело. Он даже не мог отвечать за себя, что двинется от улана тихо и осторожно. А если его движенья будут слышны сопернику, тот совершенно безопасно последует за ним вплотную. Шумский не двигался, собирался крикнуть, чуял улана около себя, и голос не слушался…
«Сейчас и готово! Сейчас! Сейчас!» – говорило ему что-то на ухо или звучало в нем самом.
И вдруг мысль озарила его… Он вспомнил… Медленно, затаив дыхание, двинулся он ползком немного в сторону и еще медленнее, даже продолжительно, среди полной тишины, улегся и растянулся по полу на спине. Спустя мгновенье он крикнул изо всей мочи.
– Куку!!
Выстрел соперника прогремел шагах в четырех, почти с того места, с которого сошел Шумский.
«Миновала!» – вздохнул он. И тотчас же невольно и порывисто, уже не соблюдая никакой осторожности, он встал и пошел к тому же месту… Затем он остановился и прислушался, поняв, что улан в это мгновенье, наверное, спасается дальше от него.
«Потерял! – подумалось ему. – Черт знает, откуда теперь ждать. Но ведь у меня два выстрела. Один на „куку“, а другой – когда вздумается… Чего же? Хвачу тотчас же третий…»
И он обменил пистолет на другой из-за пояса.
Прошло несколько мгновений. За его спиной, почти вплотную, раздался крик:
– Куку!
Он обернулся и выпалил. Фон Энзе легко вскрикнул, но тотчас же и его выстрел, уже третий, оглушил Шумского, и одновременно что-то сильно рвануло ему рукав сорочки. Он взбесился от минувшей опасности. Улан чуть не убил его, надумав то же, что и он хотел сделать. И тотчас, в одно мгновенье, произошло нечто ужасное, неожиданное, сразу непонятное.
Шумский, еще не решив, выпускать ли в ответ и свой последний выстрел, все-таки поднял руку и вытянул ее вперед…
Пистолет ткнулся во что-то… И в тот же миг с дрожью за спиной от гадкого чувства Шумский все-таки дернул пальцем за шнеллер.
Раздался глухой выстрел, а за ним дикий вопль. Оружие загремело на полу, потом грузно шлепнулось что-то…
«Конечно он!» – будто сказал кто-то Шумскому.
Двери с громом растворились, секунданты ворвались и бросились на середину залы…
При свете задуваемых движением свечей глазам предстал на полу фон Энзе, опрокинутым навзничь. Он поджимал ноги, дергал ими и бил по полу. Протяжный, слабый и нескончаемый стон его хрипливо оглашал залу…
Шумский стоял не двигаясь, как окаменелый и бессмысленно смотрел на лежащую фигуру и на всех нагнувшихся над ней. Наконец, он зажмурился, чтобы не видеть этих дергающихся ног. Он слышал слова, вопросы, говор, крики, но ничего не мог сообразить.
– В лицо! В глаз! – послышалось наконец ему, и он содрогнулся.
Но он давно знал и был даже уверен глубоко, не глядя и не справляясь, в том, что убил соперника… Но ведь это уже не соперник. Такого нет и будто не было. Это человек! Человек, страшно, жалобно и беспомощно стонущий. Он будто прощенья просит, пощады просит… И нельзя не простить, не помочь… Скорее! Всячески! Но нельзя и помочь. Это уж не в его власти… И ни в чьей.
Фон Энзе подняли и понесли из залы… Шумский все-таки не двигался, стоял понурившись, сопел и шептал что-то бессвязное.
– На смерть! В голову! Иди! – говорил кто-то около него.
– Орел! – выговорил фон Энзе глухо и серьезно.
– Матушка решеточка, – сказал Шумский, как бы нечто лишнее, уже известное.
Монета упала на паркет около канделябра, звеня, подпрыгнула два раза, сверкая в лучах огня, и покатилась на ребре в угол. Все двинулись за ней и, обступив, нагнулись.
– Решетка, – вымолвил Бессонов и поднял монету.
– В данном случае, qui perd – gagne, [11]– сказал Шумский. – Мне, видно, на роду написано проигрывать и в карты, и в пари, и во всяких судьбищах. Всегда malheureux au jeu, – кто heureux en amour! [12]
– Послушайте… – вскрикнул будто невольно фон Энзе сдавленным голосом и сразу смолк…
Он почувствовал, что выдал себя и попадает в глупое положенье, приписывая словам соперника тот намек, которого могло и не быть в них.
Никто не обратил вниманья на слова Шумского и отклик фон Энзе, так как все четыре секунданта были в стороне от них, обступив Бессонова вплотную. Между ними будто возник вдруг какой нежданный серьезный вопрос.
Оно так и было…
Когда Бессонов еще только поднимал монету, то Мартенс шепнул ему что-то на ухо с легкой тревогой в голосе.
– Не может быть! – испуганно отозвался хозяин, тотчас же сделал несколько шагов к канделябру и остановился.
– Ваша правда, – выговорил он, оборачиваясь. – Тогда надо молчать или сказать обоим.
– Решимте это все между собой, – отозвался Мартенс и, обратясь к остальным секундантам, он попросил их в сторону на два слова.
– Изволите видеть, – вымолвил тихо Бессонов, когда все, удивляясь, обступили его. – Я сплоховал. Виноват. Но теперь горю пособить поздно. Г. Мартенс заметил, что вот в энтом месте пол скрипит… Вы понимаете, что это равносильно подаванию голоса… Как же быть?..
– Чего же тут?! – вымолвил Ханенко. – Объяснить обоим, чтобы сюда не ползали. А вот если паркет по всей зале будет трещать и скрипеть… Тогда…
– Надо ее всю освидетельствовать, – заметил Квашнин.
– Тогда и драться нельзя в ней, – решительно заявили в один голос оба немца.
Новость была тотчас заявлена противникам. Бессонов между тем внимательно и мерно зашагал по всем направлениям. Фон Энзе глядел и не понимал, а Шумский рассмеялся и шлепнул себя рукой по ляжке.
– Полноте мудрить, господа… – воскликнул он. – Вот уж, действительно, попали мы оба к семи нянькам и будем оба кривые… Наверное, г. фон Энзе отнесется к этому так же, как и я… Ну, скрипит, так и черт с ним! Скрипи!
– Пожалуйста! Поскорее! Это невыносимо! – будто чужим голосом отозвался фон Энзе. – Это не дуэль, а чертовщина. Сил не хватает терпеть…
Все заметили странный оттенок голоса улана.
– Пожалуйте! – громко произнес хозяин с середины горницы. – Пол скрипит только там. Ну туда и избегайте ходить.
Обоим противникам передали оружие. Всякий из них взял по пистолету в каждую руку, а третий был заткнут за пояс.
Шумский тотчас приблизился к Квашнину и шепнул ему на ухо:
– Петя, пойдет немец на скрипучее место или будет обходить его? Скажи?..
Квашнин, не сообразив значения вопроса, вытаращил глаза…
– Не понял? Ах ты, простофиля!..
Шумский объяснился шепотом подробнее.
– Понятно, не пойдет, – сказал Квашнин.
– Да ведь он немец.
– Так что ж?..
– Он обезьяну выдумал.
Квашнин опять не понял.
Шумский подозвал капитана и шепнул ему тот же вопрос.
– Вы, хохлы, хитрые… Рассудите сие головоломное предложение. А мне это важно.
– Не знаю… Ей Богу… – пробурчал Ханенко. – Обоюдоостро идти. От пуль-то дальше, вернее, не встретишь. Да пол-то, Иуда, предаст. Немцы риску не любят. Это только у россиян авось да небось – самые священные заповеди…
– Так я пойду, капитан. Но если и он пойдет, то мы ведь так сойдемся, что просто лбами треснемся… И тогда уж…
– Тогда – тютю! – отозвался, вздохнув, Ханенко. – Как знаете. Впрочем, вся голубушка кукушка на авось стоит. Ну, дайте руку. Моя легкая, счастливая. Для других… Храни вас Бог и помилуй.
Хохол сильно, с чувством пожал руку Шумского, и этот почувствовал себя вдруг еще бодрее и как-то лучше настроенным.
Шумский и фон Энзе сели на полу к стене в двух противоположных концах залы.
Бессонов и секунданты поглядели на обоих молча и сурово озабоченно. Всем им чудилось, что через несколько мгновений тут произойдет нечто роковое с одним из двух, а быть может, и с обоими.
– Ну-с. Давай вам Бог кончить ничем и затем примириться, – глухим голосом вымолвил Бессонов и двинулся.
Секунданты тихо последовали за ним… Дверь затворилась, и они молча стали за ней. В зале наступила полная тьма…
«Не надо думать! Не надо думать!» – мысленно повторял Шумский и заметил, смущаясь, что он дышит тяжело и, стало быть, громко.
Поединщикам предоставлялось право тотчас по наступлении темноты переменить место и затем уже кричать…
Шумский передвинулся несколько правее вдоль стены и подумал:
«Теперь-то ничего… А вот каково будет в третий раз кричать. Гаркнешь, сидя перед ним в двух шагах… Фу, какая гадость. Смерть?!.. Да смерть!.. Гадость какая…»
И совершенно как бы против воли он вдруг крикнул с азартом.
– Куку!
Последовал выстрел с того места, где сел фон Энзе. Пуля ударилась в стену над головой Шумского…
«Теперь переползем…» – подумал он и поднял руку с пистолетом наготове.
Прошло около полуминуты тишины.
– Куку! – раздался нетвердый голос фон Энзе, но уже с середины залы.
Шумский смутился от близости и выпалил зря… Он почувствовал, что хватил не целя, и по направлению его пистолета пуля должна была пролететь за сажень от соперника. Его смутил маневр соперника, который сразу сократил расстояние на половину и теперь, когда опять его черед кричать в третий раз, фон Энзе, наверно, уже подползет еще ближе и сядет на подачу руки.
«Что делать? Рисковать или уходить?..»
Шумский чувствовал, что он не в состоянии рассуждать и соображать. В голове его будто гудело. Он даже не мог отвечать за себя, что двинется от улана тихо и осторожно. А если его движенья будут слышны сопернику, тот совершенно безопасно последует за ним вплотную. Шумский не двигался, собирался крикнуть, чуял улана около себя, и голос не слушался…
«Сейчас и готово! Сейчас! Сейчас!» – говорило ему что-то на ухо или звучало в нем самом.
И вдруг мысль озарила его… Он вспомнил… Медленно, затаив дыхание, двинулся он ползком немного в сторону и еще медленнее, даже продолжительно, среди полной тишины, улегся и растянулся по полу на спине. Спустя мгновенье он крикнул изо всей мочи.
– Куку!!
Выстрел соперника прогремел шагах в четырех, почти с того места, с которого сошел Шумский.
«Миновала!» – вздохнул он. И тотчас же невольно и порывисто, уже не соблюдая никакой осторожности, он встал и пошел к тому же месту… Затем он остановился и прислушался, поняв, что улан в это мгновенье, наверное, спасается дальше от него.
«Потерял! – подумалось ему. – Черт знает, откуда теперь ждать. Но ведь у меня два выстрела. Один на „куку“, а другой – когда вздумается… Чего же? Хвачу тотчас же третий…»
И он обменил пистолет на другой из-за пояса.
Прошло несколько мгновений. За его спиной, почти вплотную, раздался крик:
– Куку!
Он обернулся и выпалил. Фон Энзе легко вскрикнул, но тотчас же и его выстрел, уже третий, оглушил Шумского, и одновременно что-то сильно рвануло ему рукав сорочки. Он взбесился от минувшей опасности. Улан чуть не убил его, надумав то же, что и он хотел сделать. И тотчас, в одно мгновенье, произошло нечто ужасное, неожиданное, сразу непонятное.
Шумский, еще не решив, выпускать ли в ответ и свой последний выстрел, все-таки поднял руку и вытянул ее вперед…
Пистолет ткнулся во что-то… И в тот же миг с дрожью за спиной от гадкого чувства Шумский все-таки дернул пальцем за шнеллер.
Раздался глухой выстрел, а за ним дикий вопль. Оружие загремело на полу, потом грузно шлепнулось что-то…
«Конечно он!» – будто сказал кто-то Шумскому.
Двери с громом растворились, секунданты ворвались и бросились на середину залы…
При свете задуваемых движением свечей глазам предстал на полу фон Энзе, опрокинутым навзничь. Он поджимал ноги, дергал ими и бил по полу. Протяжный, слабый и нескончаемый стон его хрипливо оглашал залу…
Шумский стоял не двигаясь, как окаменелый и бессмысленно смотрел на лежащую фигуру и на всех нагнувшихся над ней. Наконец, он зажмурился, чтобы не видеть этих дергающихся ног. Он слышал слова, вопросы, говор, крики, но ничего не мог сообразить.
– В лицо! В глаз! – послышалось наконец ему, и он содрогнулся.
Но он давно знал и был даже уверен глубоко, не глядя и не справляясь, в том, что убил соперника… Но ведь это уже не соперник. Такого нет и будто не было. Это человек! Человек, страшно, жалобно и беспомощно стонущий. Он будто прощенья просит, пощады просит… И нельзя не простить, не помочь… Скорее! Всячески! Но нельзя и помочь. Это уж не в его власти… И ни в чьей.
Фон Энзе подняли и понесли из залы… Шумский все-таки не двигался, стоял понурившись, сопел и шептал что-то бессвязное.
– На смерть! В голову! Иди! – говорил кто-то около него.
XXXVII
В квартире Шумского, в столовой у окна сидели на двух стульях Марфуша и Шваньский. Уже около двух часов сидели они тут молча друг против дружки. Шваньский отложил на время свой визит в полицию.
Иван Андреевич, понурившись и опустив глаза в пол, шибко сопел, изредка взглядывал на девушку и каждый раз, будто съежившись еще более, задумывался вновь.
Марфуша сидела недвижно, истуканом, с лицом не бледным, а помертвелым, безжизненным. Она, в противоположность Шваньскому, закинула голову назад и почти все время, не отрываясь, глядела в окошко на крышу соседнего дома, где торчала труба. Она так разглядывала ее, как если бы предполагала увидать тут что-нибудь чрезвычайное, чего она ждет неминуемо, отчего замирает и будто беспомощно отбивается ее сердце.
За эти два часа молчаливого сидения у окошка, которые показались и Шваньскому и его невесте длиннее целого дня, оба равно много передумали, перечувствовали и выстрадали.
Все помыслы, вся душа девушки была там, где-то в неведомой ей квартире, где происходит смертоубийство, где жизнь одного человека висит на волоске. Быть может, даже он уже мертвец… Этот человек был еще недавно для нее только «барин», злой и бессердечный, которого она отчасти боялась, отчасти начинала ненавидеть. А теперь он был для нее… чем – она сама не знала.
Она не могла сознаться сама себе, что любит его, что полюбила так же, как если бы он был ей ровней, полюбила неизвестно за что, неизвестно когда. Она даже не знала, любовь ли то чувство, которое кипит в ней. Она думала, что это простое сердечное уважение к барину за его ласку. Но почему же ей хочется этого уважаемого барина обхватить сейчас руками и зацеловать? Даже более… Она готова его прикрыть собою от смерти? Пускай ее убьют, лишь бы он был невредим.
Когда-то, еще недавно, девушке представлялось, что ее чувство к доброму Ивану Андреевичу, который уже давно покровительствует ей, доставая швейную работу, ничто иное, как любовь. А чувство, возникшее к барину-офицеру, казалось ей лишь каким-то непонятным душевным смущением. Теперь же приходится сознаться, что к этому доброму Ивану Андреевичу у нее, неблагодарной, ничего не было и нет. Всю же свою душу она отдала другому. Всю душу неведомо когда и как взял себе, будто вынул из нее и присвоил этот барин-шутник, насмешник и злой.
Да, злой! Его все боятся… Он одного лакея убил. Хоть и нечаянно, а все-таки убил. И все-таки она хоть сейчас отдаст за него жизнь. А он теперь пошел на смерть, в него будут стрелять… Уж стреляли, может быть, уж убили.
Что ж тогда будет? Ей тогда что делать? Выходить замуж за Ивана Андреевича, который получит в подарок все, что тут есть в квартире. А ей брать из того письменного стола деньги, которые он приказал взять… Затем венчание в церкви, семейная жизнь и всякое счастие и благополучие. Да! Горько… Тяжко…
И несколько раз ворочаясь мысленно к этому выводу: смерти Шумского и замужеству, Марфуша каждый раз тихо поднимала руки, брала себя за щеки или за виски, и глубокий вздох ее едва не переходил в стон. И каждый раз Иван Андреевич, встрепенувшись, выпрямлялся на стуле и произносил беспокойно:
– Что ты?
Но Марфуша не слыхала вопроса, не отвечала ни слова и, даже не взглянув на него, снова опустила руки на колени, снова смотрела в мутное небо.
Наконец, раздался гул подъезжающего экипажа. К крыльцу квартиры подкатила коляска и из нее вышел Шумский.
Оба вскочили, как от толчка.
Иван Андреевич бросился на подъезд, а Марфуша вытянулась и стояла истуканом мертво бледная и с полузакрытыми глазами. Она старалась всячески видеть, слышать, понимать, но чувствовала, что все темнеет кругом нее, что она будто уходит куда-то или улетает далеко и высоко.
Через несколько мгновений Шумский вошел в переднюю.
Иван Андреевич не то радостно, не то жалостливо заглядывал ему в лицо, стараясь поскорей отгадать, было ли что или еще ничего не было, и снова все начнется.
– Что же-с?.. Что же-с?.. – два раза решился он тихонько вымолвить, но Шумский несколько бледный, со сверкающими глазами не только не слыхал вопроса, но даже не замечал Шваньского.
Он сбросил плащ, швырнул на стол кивер, отстегнул и тоже швырнул с громом оружие и шагнул из передней в столовую. Но тут он остановился и будто теперь только вдруг очнулся и понял, что находится в своей квартире.
Перед ним на полу шагах в двух от окошка лежала распростертая на спине Марфуша.
– Что такое? – произнес он, недоумевая.
В ту же минуту за ним раздался отчаянный вопль, как бы такой визгливый вой, и Иван Андреевич бросился к девушке.
– Что такое?.. Что же ты молчишь, что тут у вас случилось? – спросил Шумский.
– Не знаю-с… Не знаю-с… Марфушинька… Голубушка… Да, что ж это?.. Господи!
Шваньский стал было поднимать помертвелую девушку, брал ее за плечи, тянул за руки, за спину, но при своей тщедушности и слабосилии не мог ничего сделать.
Шумский нагнулся, отстранил его и крикнул:
– Воды давай!
Шваньский бросился в переднюю, зовя людей и побежал по коридору, а Шумский, обхватив Марфушу поперек тела, поднял ее с полу и понес через горницу. Шагая с ней на руках, он поглядел на ее бледное безжизненное лицо, и странное выражение скользнуло в его взгляде.
Ои положил девушку на то же место, где когда-то лежала она, опоенная дурманом и наклонился близко над ней.
Марфуша вдруг пришла в себя, широко открыла глаза и в одно мгновение, будто невольно и безотчетно, обхватила руками голову, склоненную над ней.
– Живы!.. Живы!.. – прошептала она.
– Ну верю, что любишь. Ладно… Знать будем. А там что – видно будет. А что будет видно, Бог весть!.. – грустно проговорил Шумский.
В ту же минуту раздались в соседней горнице поспешные шаги. Шумский, освободив голову одним движением из-под рук Марфуши, обернулся к вбежавшему Шваньскому и проговорил сухо:
– Ну, отпаивай невесту! С чего это она? Что у вас приключилось?
– От радости знать, Михаил Андреевич. От радости, – завопил Шваньский.
Марфуша приподнялась и стала пить воду.
Лицо ее быстро оживало, глаза уже засияли и даже восторженно блестели, румянец радости и смущения заиграл на щеках. Она улыбалась и в то же время по радостному лицу текли слезы.
– Как мы увидели вас, то вдруг вскочили… Я бросился отпирать… А с ней, стало быть, приключился обморок… Выходит – с радости… А вот вы все говорите, что мы вас не любим…
– Стало быть, выходит, Марфуша, – усмехнулся Шумский, – что ты и за себя, и за Ивана Андреевича чувств лишилась? По крайности, он сам это за свой счет тоже принимает… Ну, что? Очухалась? Ишь, ведь ты какая!.. Ну, спасибо, что любишь!
Шумский приблизился, положил руку на голову Марфуши, погладил ее, как гладят детей, потом взял под подбородок, глянул в глаза и выговорил:
– Чудно! Не знаешь, где найдешь, где потеряешь…
И Шумский перейдя в соседнюю комнату, сел на подоконник спиной к окну. Все, что он до сих пор здесь говорил и делал, казалось сделанным и сказанным как бы через силу. Сам он был полон чем-то другим. Он был еще под властью того чувства или тех мыслей, с которыми ехал домой. И теперь он сел на ближайшее окно так, как если бы недавно, несколько минут тому назад, там, где он был, совершилось что-то роковое для его личной жизни.
Он просидел около четверти часа молча, упершись глазами в спинку дивана, который был перед ним, с тупым взглядом и бессмысленно раскрытым ртом. Наконец, он провел руками по лицу, по голове, вздохнул тяжело и привстал со словами:
– Фу, Господи! Какое бывает! И через мгновение он прибавил:
– Ага! И Господа поминать стал!
Шумский медленно, усталой походкой перешел в свою спальню, сбросил с себя сюртук и, взяв правой рукой левый рукав сорочки, стал разглядывать его.
На рукаве висел клок.
– Да, сорочку убили на мне! – выговорил он серьезным голосом.
В ту же минуту вошла в комнату Марфуша со скатертью, чтобы накрывать стол.
– Смотри, Марфуша! Видишь это? – произнес Шумский серьезно.
И Марфуша, которой, казалось, совершенно нельзя было бы догадаться, чем и как мог быть изорван этот рукав, сразу однако все поняла. Ей все сказало, все объяснило любящее сердце.
– Господи помилуй! Неужели это отстрелили? – произнесла она.
– Да, угадала! Это пулей. А возьми она вершка на три правей, то прямо бы вот сюда… А тут знаешь, что помещается? Тут самая квартира сердца человеческого. Хвати она сюда, то теперь приволокли бы меня домой другие. А вы бы теперь с Иваном Андреевичем бегали да всякое такое для покойника готовили бы.
Девушка, ни слова не ответив, начала креститься, а затем прошептала:
– Вот что значит Господь-то! Господь милостив…
– Вздор все это, Марфуша! – резко выговорил Шумский. – Неправда! Кабы милостив был Господь, так иным людям и жить бы на свете нельзя было. Совсем бы не то творилось. Улан был ни в чем не повинен. Я был во всем виноват. Вся канитель из-за меня пошла, из-за моих мерзостей. И кто же теперь поплатился за все? Он же, я не я! Останься он жив, он только добро бы одно делал, а остался жить я для того, чтобы много еще зла натворить. И с завтрашнего же дня я начну свои гадости. Нет, Марфуша, жизнь человеческая такая мерзкая и свинская комедия, какую твоей головушке никогда и не понять. Да и мне не понять!
Иван Андреевич, услыша голос Шумского и поняв, что патрон в духе, тотчас же явился в горницу.
– Михаил Андреевич, не томите! Скажите, как дело было.
– А что ж, тебе любопытно?
– Как же можно-с. Эдакое дело, до вас касающееся, да не знать…
– Да ведь ты видишь – жив, так чего ж тебе еще знать. А вот тебя я подкузмил. Теперь тебя за карету расписную непомилуют. Аракчеев и тебя, и меня сожрет.
– Бог милостив. Как-нибудь отвертимся. Вы надумаете, изловчитесь и все сойдет с рук. Главное, живу быть. А вот вы, слава Богу-с! Вот нам и не терпится узнать, как дело было…
– Было дело просто… ужасно просто…
И Шумский, взяв себя рукой за голову, произнес глухо:
– Да, ужасно просто! Именно ужасно! Не видал я, что ли, никогда смерти так близко или иное что… Может быть, совесть… Грех. Настоящий! Не выдуманный людьми, а истинный. Смертоубийство! Век буду помнить этот крик… эти ноги… Да, Иван Андреевич! Не дай Бог тебе убивать кого.
– Тьфу! Тьфу! Избави Господи! – пугливо перекрестился Иван Андреевич. И Шваньского как-то даже метнуло в сторону.
– А он что же? – вымолвила вдруг Марфуша. – Улан этот?! Вы его… Разве он помер?..
Шумский молча кивнул головой, потом хотел произнести что-то, но запнулся и махнул рукой.
Иван Андреевич, понурившись и опустив глаза в пол, шибко сопел, изредка взглядывал на девушку и каждый раз, будто съежившись еще более, задумывался вновь.
Марфуша сидела недвижно, истуканом, с лицом не бледным, а помертвелым, безжизненным. Она, в противоположность Шваньскому, закинула голову назад и почти все время, не отрываясь, глядела в окошко на крышу соседнего дома, где торчала труба. Она так разглядывала ее, как если бы предполагала увидать тут что-нибудь чрезвычайное, чего она ждет неминуемо, отчего замирает и будто беспомощно отбивается ее сердце.
За эти два часа молчаливого сидения у окошка, которые показались и Шваньскому и его невесте длиннее целого дня, оба равно много передумали, перечувствовали и выстрадали.
Все помыслы, вся душа девушки была там, где-то в неведомой ей квартире, где происходит смертоубийство, где жизнь одного человека висит на волоске. Быть может, даже он уже мертвец… Этот человек был еще недавно для нее только «барин», злой и бессердечный, которого она отчасти боялась, отчасти начинала ненавидеть. А теперь он был для нее… чем – она сама не знала.
Она не могла сознаться сама себе, что любит его, что полюбила так же, как если бы он был ей ровней, полюбила неизвестно за что, неизвестно когда. Она даже не знала, любовь ли то чувство, которое кипит в ней. Она думала, что это простое сердечное уважение к барину за его ласку. Но почему же ей хочется этого уважаемого барина обхватить сейчас руками и зацеловать? Даже более… Она готова его прикрыть собою от смерти? Пускай ее убьют, лишь бы он был невредим.
Когда-то, еще недавно, девушке представлялось, что ее чувство к доброму Ивану Андреевичу, который уже давно покровительствует ей, доставая швейную работу, ничто иное, как любовь. А чувство, возникшее к барину-офицеру, казалось ей лишь каким-то непонятным душевным смущением. Теперь же приходится сознаться, что к этому доброму Ивану Андреевичу у нее, неблагодарной, ничего не было и нет. Всю же свою душу она отдала другому. Всю душу неведомо когда и как взял себе, будто вынул из нее и присвоил этот барин-шутник, насмешник и злой.
Да, злой! Его все боятся… Он одного лакея убил. Хоть и нечаянно, а все-таки убил. И все-таки она хоть сейчас отдаст за него жизнь. А он теперь пошел на смерть, в него будут стрелять… Уж стреляли, может быть, уж убили.
Что ж тогда будет? Ей тогда что делать? Выходить замуж за Ивана Андреевича, который получит в подарок все, что тут есть в квартире. А ей брать из того письменного стола деньги, которые он приказал взять… Затем венчание в церкви, семейная жизнь и всякое счастие и благополучие. Да! Горько… Тяжко…
И несколько раз ворочаясь мысленно к этому выводу: смерти Шумского и замужеству, Марфуша каждый раз тихо поднимала руки, брала себя за щеки или за виски, и глубокий вздох ее едва не переходил в стон. И каждый раз Иван Андреевич, встрепенувшись, выпрямлялся на стуле и произносил беспокойно:
– Что ты?
Но Марфуша не слыхала вопроса, не отвечала ни слова и, даже не взглянув на него, снова опустила руки на колени, снова смотрела в мутное небо.
Наконец, раздался гул подъезжающего экипажа. К крыльцу квартиры подкатила коляска и из нее вышел Шумский.
Оба вскочили, как от толчка.
Иван Андреевич бросился на подъезд, а Марфуша вытянулась и стояла истуканом мертво бледная и с полузакрытыми глазами. Она старалась всячески видеть, слышать, понимать, но чувствовала, что все темнеет кругом нее, что она будто уходит куда-то или улетает далеко и высоко.
Через несколько мгновений Шумский вошел в переднюю.
Иван Андреевич не то радостно, не то жалостливо заглядывал ему в лицо, стараясь поскорей отгадать, было ли что или еще ничего не было, и снова все начнется.
– Что же-с?.. Что же-с?.. – два раза решился он тихонько вымолвить, но Шумский несколько бледный, со сверкающими глазами не только не слыхал вопроса, но даже не замечал Шваньского.
Он сбросил плащ, швырнул на стол кивер, отстегнул и тоже швырнул с громом оружие и шагнул из передней в столовую. Но тут он остановился и будто теперь только вдруг очнулся и понял, что находится в своей квартире.
Перед ним на полу шагах в двух от окошка лежала распростертая на спине Марфуша.
– Что такое? – произнес он, недоумевая.
В ту же минуту за ним раздался отчаянный вопль, как бы такой визгливый вой, и Иван Андреевич бросился к девушке.
– Что такое?.. Что же ты молчишь, что тут у вас случилось? – спросил Шумский.
– Не знаю-с… Не знаю-с… Марфушинька… Голубушка… Да, что ж это?.. Господи!
Шваньский стал было поднимать помертвелую девушку, брал ее за плечи, тянул за руки, за спину, но при своей тщедушности и слабосилии не мог ничего сделать.
Шумский нагнулся, отстранил его и крикнул:
– Воды давай!
Шваньский бросился в переднюю, зовя людей и побежал по коридору, а Шумский, обхватив Марфушу поперек тела, поднял ее с полу и понес через горницу. Шагая с ней на руках, он поглядел на ее бледное безжизненное лицо, и странное выражение скользнуло в его взгляде.
Ои положил девушку на то же место, где когда-то лежала она, опоенная дурманом и наклонился близко над ней.
Марфуша вдруг пришла в себя, широко открыла глаза и в одно мгновение, будто невольно и безотчетно, обхватила руками голову, склоненную над ней.
– Живы!.. Живы!.. – прошептала она.
– Ну верю, что любишь. Ладно… Знать будем. А там что – видно будет. А что будет видно, Бог весть!.. – грустно проговорил Шумский.
В ту же минуту раздались в соседней горнице поспешные шаги. Шумский, освободив голову одним движением из-под рук Марфуши, обернулся к вбежавшему Шваньскому и проговорил сухо:
– Ну, отпаивай невесту! С чего это она? Что у вас приключилось?
– От радости знать, Михаил Андреевич. От радости, – завопил Шваньский.
Марфуша приподнялась и стала пить воду.
Лицо ее быстро оживало, глаза уже засияли и даже восторженно блестели, румянец радости и смущения заиграл на щеках. Она улыбалась и в то же время по радостному лицу текли слезы.
– Как мы увидели вас, то вдруг вскочили… Я бросился отпирать… А с ней, стало быть, приключился обморок… Выходит – с радости… А вот вы все говорите, что мы вас не любим…
– Стало быть, выходит, Марфуша, – усмехнулся Шумский, – что ты и за себя, и за Ивана Андреевича чувств лишилась? По крайности, он сам это за свой счет тоже принимает… Ну, что? Очухалась? Ишь, ведь ты какая!.. Ну, спасибо, что любишь!
Шумский приблизился, положил руку на голову Марфуши, погладил ее, как гладят детей, потом взял под подбородок, глянул в глаза и выговорил:
– Чудно! Не знаешь, где найдешь, где потеряешь…
И Шумский перейдя в соседнюю комнату, сел на подоконник спиной к окну. Все, что он до сих пор здесь говорил и делал, казалось сделанным и сказанным как бы через силу. Сам он был полон чем-то другим. Он был еще под властью того чувства или тех мыслей, с которыми ехал домой. И теперь он сел на ближайшее окно так, как если бы недавно, несколько минут тому назад, там, где он был, совершилось что-то роковое для его личной жизни.
Он просидел около четверти часа молча, упершись глазами в спинку дивана, который был перед ним, с тупым взглядом и бессмысленно раскрытым ртом. Наконец, он провел руками по лицу, по голове, вздохнул тяжело и привстал со словами:
– Фу, Господи! Какое бывает! И через мгновение он прибавил:
– Ага! И Господа поминать стал!
Шумский медленно, усталой походкой перешел в свою спальню, сбросил с себя сюртук и, взяв правой рукой левый рукав сорочки, стал разглядывать его.
На рукаве висел клок.
– Да, сорочку убили на мне! – выговорил он серьезным голосом.
В ту же минуту вошла в комнату Марфуша со скатертью, чтобы накрывать стол.
– Смотри, Марфуша! Видишь это? – произнес Шумский серьезно.
И Марфуша, которой, казалось, совершенно нельзя было бы догадаться, чем и как мог быть изорван этот рукав, сразу однако все поняла. Ей все сказало, все объяснило любящее сердце.
– Господи помилуй! Неужели это отстрелили? – произнесла она.
– Да, угадала! Это пулей. А возьми она вершка на три правей, то прямо бы вот сюда… А тут знаешь, что помещается? Тут самая квартира сердца человеческого. Хвати она сюда, то теперь приволокли бы меня домой другие. А вы бы теперь с Иваном Андреевичем бегали да всякое такое для покойника готовили бы.
Девушка, ни слова не ответив, начала креститься, а затем прошептала:
– Вот что значит Господь-то! Господь милостив…
– Вздор все это, Марфуша! – резко выговорил Шумский. – Неправда! Кабы милостив был Господь, так иным людям и жить бы на свете нельзя было. Совсем бы не то творилось. Улан был ни в чем не повинен. Я был во всем виноват. Вся канитель из-за меня пошла, из-за моих мерзостей. И кто же теперь поплатился за все? Он же, я не я! Останься он жив, он только добро бы одно делал, а остался жить я для того, чтобы много еще зла натворить. И с завтрашнего же дня я начну свои гадости. Нет, Марфуша, жизнь человеческая такая мерзкая и свинская комедия, какую твоей головушке никогда и не понять. Да и мне не понять!
Иван Андреевич, услыша голос Шумского и поняв, что патрон в духе, тотчас же явился в горницу.
– Михаил Андреевич, не томите! Скажите, как дело было.
– А что ж, тебе любопытно?
– Как же можно-с. Эдакое дело, до вас касающееся, да не знать…
– Да ведь ты видишь – жив, так чего ж тебе еще знать. А вот тебя я подкузмил. Теперь тебя за карету расписную непомилуют. Аракчеев и тебя, и меня сожрет.
– Бог милостив. Как-нибудь отвертимся. Вы надумаете, изловчитесь и все сойдет с рук. Главное, живу быть. А вот вы, слава Богу-с! Вот нам и не терпится узнать, как дело было…
– Было дело просто… ужасно просто…
И Шумский, взяв себя рукой за голову, произнес глухо:
– Да, ужасно просто! Именно ужасно! Не видал я, что ли, никогда смерти так близко или иное что… Может быть, совесть… Грех. Настоящий! Не выдуманный людьми, а истинный. Смертоубийство! Век буду помнить этот крик… эти ноги… Да, Иван Андреевич! Не дай Бог тебе убивать кого.
– Тьфу! Тьфу! Избави Господи! – пугливо перекрестился Иван Андреевич. И Шваньского как-то даже метнуло в сторону.
– А он что же? – вымолвила вдруг Марфуша. – Улан этот?! Вы его… Разве он помер?..
Шумский молча кивнул головой, потом хотел произнести что-то, но запнулся и махнул рукой.
XXXVIII
Через четверть часа Марфуша уже подала самовар и, осматривая стол, соображала, не забыла ли чего. Затем она вымолвила, взглянув на Шумского ясным взором:
– Прикажите заварить?
Шумский, задумавшийся в углу спальни, поднял глаза, молча пригляделся к девушке и, вероятно, на лице ее было что-нибудь ярко и ясно написано, потому что он улыбнулся кроткой и доброй улыбкой.
– Поди сюда! – вымолвил он тихо.
Марфуша подошла. Он взял ее за руки около локтей, притянул к себе и стал смотреть в ее лицо, сиявшее восторженным счастием.
– Марфуша. Что ж? В самом деле оно так?.. Что ж ты, и в самом деле любишь господина Шумского? Говори!
– Не понимаю, – пробормотала девушка.
– Не лги! Понимаешь… Нешто лакеи или горничные падают в обморок от радости, что барин после поединка остался жив. Этого, Марфуша, никогда не бывало с начала века. Стало быть, ты сердчишко-то свое обманным образом у жениха стащила да мне отдала? Стыдно! Ей-Богу, стыдно!
– Не я – сами взяли, – прошептала Марфуша едва слышно и потупляясь.
– Я не брал! – шутя вымолвил Шумский и потянул ее ближе к себе.
– Взяли… Что ж? На то воля Божья! На все воля Божья! Чему быть – тому не миновать!
– Скажи: ты думала, что я убит буду?
– Нет, не думала. Вы все сказывали, а я вам верила. А самой мне все думалось совсем не то… Мне все представлялось, что моя судьба впереди меня, вот как на ладони. Все представлялось, что я с вами буду…
Но Марфуша запнулась и, вспыхнув, отвернула от него лицо.
– Ну, сказывай, что?
– Нет, не скажу, – мотнула девушка головой и прибавила, – пустите… Вон Иван Андреевич идет. Пустите!
– Ах, как страшно! – рассмеялся Шумский, но выпустил ее из рук и, двинувшись, сел к чайному столу.
– Михаил Андреевич, – заговорил Шваньский, входя и подозрительно озираясь. – Мне надо в полицию идти.
– Ну и иди… Что ж спрашиваешься. У тебя своя воля. Хочешь в полицию – ступай. Хочешь в Неву – тоже ступай.
– А можно не ходить-с?
– Можно… Подожди день, два… Тогда на веревочке сведут.
– Как тоись…
– Как! Нешто никогда не видел на улицах, как полиция с вами в лошадки играет. Идет будочник или хожалый с книгой и держит веревочку, а на ней привязанный за руку повыше локотка парадирует парень или господин благородный… вроде тебя.
– Вы все шутите, Михаил Андреевич, – сердясь произнес Шваньский. – Вы мне обещались, что ничего ие будет за езду в полосатой карете. Обещались заступиться, а теперь…
– Не ври. Никогда не обещался! – отрезал Шумский.
– Помилуйте!.. Я на Марфушу вот сошлюсь…
– Не ври. Я только обещался тебе умереть, то есть быть убитым. Это верно. Ну, и прости – надул, жив остался… Теперь тебе другого спасения нет, как самому распорядиться. Пойми, коли я буду мертв, тебя тогда за карету Аракчеев не тронет. Вот и распорядись.
Шваньский, внимательно слушавший, развел руками и вымолвил.
– И даже, можно сказать… Ни бельмеса не понимаю, Михаил Андреевич.
– Прирежь меня бритвой сонного в постели и свали на самоубийство. Все поверят… Ей-Богу… А я сплю не запершись…
Шваньский с отчаянной досадой, даже со злобой махнул рукой и пошел к дверям. Но, уже взявшись за ручку двери, он обернулся.
– Позвольте хоть мне, по крайней мере, сказывать в полиции, что я сам захочу.
– Позволяю.
– Позвольте врать… Я виделся с хозяином двора… Он там говорил: знать не знаю, ведать не ведаю… Стало быть, дело еще не испорчено. Я надумал спасенье и себе и вам. Только позвольте врать.
– Ври, коли сумеешь.
– Страсть, как совру… Только, чур, не сердиться потом.
– Где тебе. Не хвастай… Кикимора!..
– Позволяете?.. – решительно спросил Шваньский.
– Говори, что хочешь. Отвяжись. Хоть сказывай и под присягу иди, что ты – девица. На седьмом месяце беременности…
Шваньский вышел, ухмыляясь загадочно. Он сразу стал весел, получив разрешение врать.
Шумский по уходе Лепорелло, болтовня с которым его развеселила, спросил Марфушу, дома ли Пашута, которую он в этот день еще не видал.
– Да-с. Сейчас вернулась, – ответила девушка. – С раннего утра была в отсутствии, кажется, у баронессы.
– Зови. Зови скорее.
Через несколько мгновений вошла Пашута, уже одетая иначе, в красивое платье, и принявшая вид прежней девушки-барышни. Лицо ее было оживленное, радостное.
– Ну, Пашута. Рада, что я цел…
– Мы там с ума сошли. Прыгали от радости. Я сейчас оттуда, – произнесла Пашута взволнованно.
– Как же вы узнали так скоро?
– Прикажите заварить?
Шумский, задумавшийся в углу спальни, поднял глаза, молча пригляделся к девушке и, вероятно, на лице ее было что-нибудь ярко и ясно написано, потому что он улыбнулся кроткой и доброй улыбкой.
– Поди сюда! – вымолвил он тихо.
Марфуша подошла. Он взял ее за руки около локтей, притянул к себе и стал смотреть в ее лицо, сиявшее восторженным счастием.
– Марфуша. Что ж? В самом деле оно так?.. Что ж ты, и в самом деле любишь господина Шумского? Говори!
– Не понимаю, – пробормотала девушка.
– Не лги! Понимаешь… Нешто лакеи или горничные падают в обморок от радости, что барин после поединка остался жив. Этого, Марфуша, никогда не бывало с начала века. Стало быть, ты сердчишко-то свое обманным образом у жениха стащила да мне отдала? Стыдно! Ей-Богу, стыдно!
– Не я – сами взяли, – прошептала Марфуша едва слышно и потупляясь.
– Я не брал! – шутя вымолвил Шумский и потянул ее ближе к себе.
– Взяли… Что ж? На то воля Божья! На все воля Божья! Чему быть – тому не миновать!
– Скажи: ты думала, что я убит буду?
– Нет, не думала. Вы все сказывали, а я вам верила. А самой мне все думалось совсем не то… Мне все представлялось, что моя судьба впереди меня, вот как на ладони. Все представлялось, что я с вами буду…
Но Марфуша запнулась и, вспыхнув, отвернула от него лицо.
– Ну, сказывай, что?
– Нет, не скажу, – мотнула девушка головой и прибавила, – пустите… Вон Иван Андреевич идет. Пустите!
– Ах, как страшно! – рассмеялся Шумский, но выпустил ее из рук и, двинувшись, сел к чайному столу.
– Михаил Андреевич, – заговорил Шваньский, входя и подозрительно озираясь. – Мне надо в полицию идти.
– Ну и иди… Что ж спрашиваешься. У тебя своя воля. Хочешь в полицию – ступай. Хочешь в Неву – тоже ступай.
– А можно не ходить-с?
– Можно… Подожди день, два… Тогда на веревочке сведут.
– Как тоись…
– Как! Нешто никогда не видел на улицах, как полиция с вами в лошадки играет. Идет будочник или хожалый с книгой и держит веревочку, а на ней привязанный за руку повыше локотка парадирует парень или господин благородный… вроде тебя.
– Вы все шутите, Михаил Андреевич, – сердясь произнес Шваньский. – Вы мне обещались, что ничего ие будет за езду в полосатой карете. Обещались заступиться, а теперь…
– Не ври. Никогда не обещался! – отрезал Шумский.
– Помилуйте!.. Я на Марфушу вот сошлюсь…
– Не ври. Я только обещался тебе умереть, то есть быть убитым. Это верно. Ну, и прости – надул, жив остался… Теперь тебе другого спасения нет, как самому распорядиться. Пойми, коли я буду мертв, тебя тогда за карету Аракчеев не тронет. Вот и распорядись.
Шваньский, внимательно слушавший, развел руками и вымолвил.
– И даже, можно сказать… Ни бельмеса не понимаю, Михаил Андреевич.
– Прирежь меня бритвой сонного в постели и свали на самоубийство. Все поверят… Ей-Богу… А я сплю не запершись…
Шваньский с отчаянной досадой, даже со злобой махнул рукой и пошел к дверям. Но, уже взявшись за ручку двери, он обернулся.
– Позвольте хоть мне, по крайней мере, сказывать в полиции, что я сам захочу.
– Позволяю.
– Позвольте врать… Я виделся с хозяином двора… Он там говорил: знать не знаю, ведать не ведаю… Стало быть, дело еще не испорчено. Я надумал спасенье и себе и вам. Только позвольте врать.
– Ври, коли сумеешь.
– Страсть, как совру… Только, чур, не сердиться потом.
– Где тебе. Не хвастай… Кикимора!..
– Позволяете?.. – решительно спросил Шваньский.
– Говори, что хочешь. Отвяжись. Хоть сказывай и под присягу иди, что ты – девица. На седьмом месяце беременности…
Шваньский вышел, ухмыляясь загадочно. Он сразу стал весел, получив разрешение врать.
Шумский по уходе Лепорелло, болтовня с которым его развеселила, спросил Марфушу, дома ли Пашута, которую он в этот день еще не видал.
– Да-с. Сейчас вернулась, – ответила девушка. – С раннего утра была в отсутствии, кажется, у баронессы.
– Зови. Зови скорее.
Через несколько мгновений вошла Пашута, уже одетая иначе, в красивое платье, и принявшая вид прежней девушки-барышни. Лицо ее было оживленное, радостное.
– Ну, Пашута. Рада, что я цел…
– Мы там с ума сошли. Прыгали от радости. Я сейчас оттуда, – произнесла Пашута взволнованно.
– Как же вы узнали так скоро?