42. ЛЕЛИЯ НА СКАЛЕ

   Так говорил Вальмарина, идя с Лелией по горной тропинке. В полночь они вышли из города и углубились в одно из пустынных ущелий, освещенных мягким и ровным светом луны. Им никуда не надо было спешить, но шли они быстро. Странник с трудом поспевал за этой высокой бледной женщиной, которая в ту ночь казалась еще бледнее и выше, чем обычно. Это была одна из тех тревожных прогулок, в которых главную роль играет воображение; они уносят только наш дух, а тело в них как бы не принимает участия, до такой степени неощутима физическая усталость; одна из тех ночей, когда глаза не поднимаются к небесному своду, чтобы следить за гармоничным шествием звезд, а душа спускается вниз и проникает в бездны воспоминаний; один из тех часов, которые длятся целую жизнь и когда ощущаешь только прошлое и будущее.
   Лелия все же подняла к небу взор, более дерзновенный, чем обычно; но неба она не видела. Ветер развевал ее волосы, и густые пряди то и дело закрывали ей лицо, но она этого не замечала. Если бы Стенио в эту ночь увидел ее впервые, он уловил бы, как грудь ее трепещет, как тревожно каждое ее движение. Холодный пот выступил на ее обнаженных плечах, брови сдвинулись и нахмурились, белое лицо заволокла какая-то тень. Время от времени Лелия останавливалась, складывала руки на горевшей груди и окидывала своего спутника мрачным взглядом: можно было подумать, что вот-вот в ней вспыхнет небесный гнев.
   Однако в ту минуту, когда Вальмарина умолкал, встревоженный впечатлением, которое произвели его упреки, и боясь, что зашел слишком далеко, она, словно по какому-то волшебству, вновь обретала все свое высокомерное спокойствие; видя, как друг ее смутился, она только улыбалась и делала ему знак идти дальше и договаривать до конца.
   Когда он кончил, она еще долго ждала, не добавит ли он к своим словам что-нибудь еще; потом, когда они дошли до вершины, она села на уступ скалы и, в порыве отчаяния заломив руки, воздела их к бесстрастным звездам.
   — Вы страдаете, — с грустью сказал ее друг, — я чем-нибудь вас задел?
   — Да, — ответила она, опустив на колени руки, белые как мрамор. — Вы задели мою гордость, и я хотела бы воскликнуть сейчас вместе с героями Кальдерона: «О честь моя, ты больна!».
   — А вы знаете, что болезни гордости лечат очень сильными средствами? — сказал Вальмарина.
   — Да, знаю! — отвечала она и подняла руку, приглашая его к молчанию.
   Потом она поднялась на гребень скалы и, стоя на этом огромном пьедестале, выпрямившись во весь свой высокий рост, освещенная отблесками луны, засмеялась таким ужасным смехом, что даже Вальмарине стало страшно.
   — Почему вы смеетесь? — спросил он строго. Неужели дух зла восторжествовал? Мне почудилось, что ваш добрый ангел только что улетел, заслышав этот горький, душераздирающий смех.
   — Здесь нет никакого злого духа, — сказала Лелия, — что же касается доброго, то я стану им сама Лелия сумеет спасти Лелию. Тот, кто улетает, напуганный этим смехом, где слышатся прощание и проклятие, — это дух-искуситель, это призрак, принявший обличье ангела; к нему-то и относится моя насмешка это Стенио, боговдохновенный поэт. Он ужинает сегодня с падшими женщинами.
   Опустив глаза на расстилавшиеся перед ним вдалеке пространства, Вальмарина увидел бледные огни города и ярко освещенный дворец куртизанки Пульхерии, в котором бушевала ночная оргия.
   Он снова посмотрел на Лелию, сидевшую рядом: она заливалась слезами.
   — Несчастная, — сказал он, — ревность закралась в твое сердце.
   — Скажите лучше, неразумный человек, что она только что его покинула, — ответила она. — Я оплакиваю иллюзию, а не человека. Стенио никогда не существовал! Это создание моего воображения. И как оно прекрасно! Мне надо было быть великим художником, искусным мастером, чтобы сотворить этот возвышенный образ! Рафаэль и Микеланджело, слитые воедино, никогда не смогли бы создать ничего столь прекрасного.
   И Лелия провела рукой по глубокой складке, пересекавшей ей лоб в минуты, когда ей бывало особенно тяжело.
   — Напрасно я стала бы искать его сейчас, — сказала она, — это всего лишь тень, которая становится все бледнее чтобы слиться с миром небытия Ветер смерти сломил эту райскую лилию Дыхание Пульхерии убило моего Стенио. Там, в таверне, воет в страхе какой-то призрак. Каким именем его теперь называть?
   О мой поэт! Я похоронила тебя в могиле, достойной тебя, в гробнице более холодной, чем мрамор, и более твердой, чем бронза, сокрытой под землею глубже, чем алмаз сокрыт в камне. Я схоронила тебя в своем сердце!
   А ты, призрак, подними твою непослушную руку. Поднеси к твоим оскверненным губам ониксовый кубок вакханки! Назло всему, пей за здоровье Лелии! Посмейся над безрассудной гордячкой, которая презирает прелестные губы и душистые волосы такого красавца, как ты. Пей же, Стенио! Это тело скоро станет бурдюком, в который можно будет налить все пятьдесят семь сортов вин Архипелага. Теперь это пустая амфора, хрупкий сосуд, где больше уже не течет кровь сердца, не пламенеет огонь души; теперь он разобьется вдребезги, и осколки его смешаются под столом у Пульхерии с разбитыми бокалами и потерявшими человеческий образ людьми.
   Спасибо тебе, мой Стенио! Ты меня спас. Ты помешал мне забрызгать грязью пошлости тот незапятнанный снег, тот сверкающий лед, под которым меня схоронил господь. Это благодаря тебе я не покинула мой хрустальный дворец. Как только я дерзнула ступить на порог, ты увидел меня и с улыбкой воспарил к небесам, о мой сладостный сон! И ты кинул развратнице только грязное платье, которое она покрывает теперь нечестивыми поцелуями в уверенности, что это Стенио!
   — Довольно бредить! — воскликнул Вальмарина, пытаясь стащить Лелию со скалы, на которой она стояла, словно пифия; он боялся, как бы она окончательно не сошла с ума.
   — Оставь меня, оставь, человек, у которого нет ни выдержки, ни решимости! — вскричала она, отталкивая его. — Для тебя, чтобы собраться с силами, нужна целая жизнь, не так ли? Знай же, что для Лелии это дело одной ночи. Уходи, не бойся моего бреда; как только я сойду с этой скалы, менада, которую ты видишь сейчас, станет самой целомудренной и самой спокойной весталкой. Дай же мне попрощаться с миром, который рушится, с солнцем, которое гаснет. Человеческая душа — это уменьшенное, но очень точное и полное отражение вечности. Когда один из очагов жизни тухнет, от него тут же загорается другой, еще более яркий, и это потому, что над жизненным началом властен один только бог. Оттого что некий человек проклял Лелию, ее не разразило громом. У меня осталось собственное сердце, и в сердце этом есть чувство божественного, интуиция и любовь к совершенству! С каких это пор мы стали терять из виду солнце из-за того лишь, что один из атомов, озаренных его лучами, погрузился в тень?
   Она села и снова стала немой и неподвижной, как статуя. Все, что творилось в ее душе, было не более заметно для глаз, чем движения часового механизма под металлической крышкой. Вальмарина долго смотрел на нее почтительно и восхищенно. В эту минуту в ней не было ничего человеческого, ничего, что могло бы пробудить к себе сочувствие. Она была прекрасна и холодна, как сама сила. Она походила на тех больших львов из белого пирейского мрамора, которые, оттого что они все время смотрят на волны моря, словно обретают силу их укрощать.
   — Вы говорите, что, войдя в будуар моей сестры и увидав там мой бюст, он выплеснул свой кубок на бедное мраморное лицо? Вы говорите, что он поджег пунш последним моим письмом?
   Лелия задала эти вопросы совершенно спокойно; она хотела знать подробно все эти вспышки гнева Стенио, свидетелем которых Вальмарина был несколько дней тому назад.
   — Я непременно хотел рассказать вам об этом, — отвечал он, — считая, что мой рассказ только разожжет в вас гнев и вернет вам ту твердость, которой вы лишились уже давно. Но слезы, которые вы только что проливали, заставляют меня опасаться, что я поранил вас глубже, чем сам того хотел.
   — Не бойтесь, — сказала она, — вот уже три дня, как я его не люблю. Плакала я о нем, а не о себе. Не думайте, что его напрасная досада и его нелепые оскорбления могут меня задеть. Не этим я оскорблена. Оскорбил он меня четыре дня тому назад в павильоне Афродиты, тогда, когда принял руку куртизанки за мою руку, ее губы за мои, ее грудь за мою, когда он вскричал: «Что с тобою, моя любимая? Я никогда тебя не видел такой. Ты опьяняешь меня счастьем, о котором я не имел понятия: твое дыхание сжигает меня. Оставайся такой! Только с этой минуты я тебя люблю, до сих пор я любил только тень!».
   — А вы что же, хотели, чтобы он обладал волшебным даром распознать тот жестокий обман, на который вы решились пойти?
   — Решилась пойти? Я? О нет! Господь свидетель, что, следуя за ним в глубину коридоров, куда его увлекала эта безумная женщина, я не догадывалась, что все будет так. Я видела, как он противился, я была уверена, что буду свидетельницей его победы. Неужели вы думаете, что я шла туда, чтобы присутствовать при их любовных объятиях? Господь мне свидетель и в этом! Увы, я любила его! Да, я его любила, любила это милое и нежное дитя! И я не раз принимала решение победить все свои страхи и попытаться сочетаться с ним браком, освященным старинным обычаем. Разве он мне не брат, — спрашивала я себя, — разве он не мечтатель, не идеалист, не богом вдохновенный поэт, который мог бы облагородить и обожествить мою жизнь? Притом я хотела еще испытать его постоянство и силу чувств, подвергнув его нескольким испытаниям — страхом меня потерять, разлукой; и я не была настолько жестока, чтобы заставить его страдать ради собственной славы. Я сама страдала больше, чем он, от его ожидания и от его испуга. Но я знала, как кончается для меня любовь! Я вспоминала день, когда отвращение и стыд смели у меня в памяти мою первую любовь, как ветер сметает пену волн. Я думала, я была уверена, что действительно нашла в Стенио настоящее чувство, что мое равнодушие может разбить ему жизнь, и я не хотела давать ему даже слабой надежды, не уверившись сначала сама, что завтра этой надежды его не лишу. До чего же пристально я его изучала! С какой любовью, с какой материнской заботой наблюдала я за инстинктами и способностями этого любимого ученика! В безумии своем я хотела научить его любви. Я хотела передать ему все, что знала сама, все очарование, всю изощренность мысли — в обмен на то, что я узнала бы от него: на жар его крови, на исступление молодости… О, как я была права, что не стала спешить, что так внимательно следила за этим драгоценным растением! Увы, сердцевину его точил червь, и демону непотребства достаточно было только дохнуть на него, чтобы он упал в грязь. Вот каковы эти хрупкие существа, эти свободные художники наслаждения, эти жрецы любви! Они обвиняют нас в том, что мы холодные статуи, а у самих у них есть только одно чувство, которое даже нельзя назвать! Они говорят, что у нас ледяные руки, а у них самих на руках такая толстая кожа, что они не могут отличить волосы своей возлюбленной от волос первой встречной женщины! Они всем существом своим готовы поддаться самому грубому обману. Тонкой вуали, легкого сумрака летней ночи достаточно, чтобы глаза их и ум самым постыдным образом ослепли; их слух легко попадает впросак; в звуках незнакомого голоса им слышится голос любимой… Стоит какой-нибудь женщине поцеловать их в губы, и глаза их уже затянуты пеленою, в ушах гудит, их охватывает божественная тревога, смятение души кидает их в бездну разврата!
   Ах, дайте мне вволю посмеяться над этими поэтами без музы и без бога, над этими жалкими хвастунами, которые сравнивают свои чувства с тончайшим благоуханием цветов, свои объятия с великолепными созвездиями! Лучше уж откровенные распутники, которые говорят все самое отвратительное нам в лицо!
   — Ах, Лелия, — ответил Вальмарина, — все это негодование идет от ревности, а ревность — это любовь.
   — Только не для меня, — возразила она, переходя от жгучего гнева к самому холодному презрению. — В гордой душе ревность сразу же убивает любовь. Я не вступаю в борьбу с недостойными соперницами. Я действительно страдала, я это признаю, я ужасно страдала в течение целого часа. Я была в этом кабинете, я была почти что меж ними. Мы говорили попеременно с сестрою, а он даже не замечал разницы наших голосов и наших слов. Иногда он брал меня за руку и тут же выпускал ее, чтобы инстинктивно, не думая, схватить замаранную грязью руку моей сестры, которая казалась ему моею. Ах, я все это видела; почему же все-таки он не видел меня? Я видела, как он прижимал Пульхерию к груди, и я едва успела убежать; его приглушенные вздохи, возгласы торжествующей любви преследовали меня даже в саду. Это была страшная мука, и когда я увидела проходившие мимо гондолы, я бросилась в первую попавшуюся, чтобы покинуть этот отравленный клочок земли, на котором только что умер Стенио.
   — Вы были очень бледны, Лелия, когда вскочили ко мне в лодку, и я боялся, что вы не переживете всех ваших мук. О, несчастная! Соразмерьте ваши силы, прежде чем поддаваться гневу.
   — Я в гневе только на вас, за то что вы так плохо меня понимаете. Верно, матери было бы не так страшно потерять ребенка, которого она выкормила своим молоком и целый год не отнимала от груди, как страшно было мне это внезапное отчуждение между мною и Стенио. Однако начало уже рассветать, когда я, умирающая, бросилась в гондолу, и там, едва только солнечный диск выглянул весь из-за горизонта, встала и звучным голосом запела эту бравурную арию, которой от меня хотели. Все находящиеся в гондоле любители пения объявили, что голос мой никогда так изумительно не звучал; а сила голоса, насколько я знаю, не только в легких: истоки ее, должно быть, немного повыше.
   — Ах, гордячка! Вы же разобьете голову о триумфальную арку, которую сами себе воздвигли.
   — Я сделаю эту арку такой стройной и такой просторной, что там хватит места и самому сатане, если только он захочет пройти под ней. Неужели, по-вашему, за все эти три дня я хоть раз высказала свою досаду Пульхерии или Стенио? Разве я не пыталась утешить поэта в его позоре и сделать куртизанку более благородной в его глазах? Разве я не предлагала этому ребенку мою вечную дружбу, мою заботу и мою материнскую опеку?
   — А почему же вы сейчас так волнуетесь? Не потому ли, что он настаивал на вашей любви и, раздраженный вашим отказом, сейчас вот, ночью, охваченный досадой и яростью среди всего отчаянного разгула, сделался по собственной воле любовником Пульхерии?
   — Нет, ошибается тот, кто будет думать, что он борется с Лелией. Нельзя бороться с морскими ветрами и волнами океана, а моя гордость более неуловима для человеческой воли, чем волны и буря. Оскорбительнее всего для меня то, что вы еще предлагаете мне принять решение, как будто я могла колебаться, как будто, увидав труп, я должна еще спрашивать себя, зарыть его в землю или положить с собою в постель. Похороним сначала всех мертвецов и потом уже будем жить.
   — А что же это будет за жизнь?
   — Сейчас это не очень важно. Дайте мне время вытереть слезы, укрыть покойника саваном, и если только я смогу забыть его через час, вам больше ни о чем не придется меня спрашивать. Взгляните, Вальмарина, на чудесные Плеяды, что легкой дугою касаются горизонта. Сколько всего изменится в этом измученном сердце, в этой дрогнувшей жизни, прежде чем последняя из них исчезнет! Вы тревожитесь, видя меня на дурном пути, вы думали, что я борюсь с дурными побуждениями. Вы ошиблись: я шла к цели. Разразилась гроза, она разрушила все — и дорогу и цель. Дайте мне время подобрать те немногие обломки, которые докатились до меня, и свернуть в сторону с этой проклятой дороги.
   — Это не единственная дорога, но цель у вас все та же, — сказал Вальмарина. — Вы думаете, что одиночество может привести вас к ней; только остерегайтесь брать себе в спутники гнев. Если когда-нибудь вас охватит сожаление, то ведь, как бы вы ни были внешне спокойны, как бы ни торжествовало ваше самолюбие, что станется с вашей гордостью, ставшей для вас святыней, с гордостью, ради которой вы готовы жертвовать всем на свете и которую я чту, ибо видел, что именно она побуждает вас на самые высокие поступки? Будет ли эта гордость удовлетворена?
   — Все это останется между богом и мной. Он один будет свидетелем моего страдания. Предел моей гордости — это он…
   — Бог! Да, разумеется, но вы верите в него, Лелия?
   — Верю ли я? А разве вы не видите, что на земле я ничего не могу полюбить? Вы, что же, объясняете это так, как, может быть, в эту минуту объясняет целомудренный Стенио, рассуждая с Цинцолиной о том, почему я холодна? Люди, не знающие иного божества, кроме собственного тела, единственной причиной воздержания считают физическое бессилие. Что значит требование изощренных способностей, что значит потребность в идеальной красоте, что значит жажда высокой любви в глазах черни? Даже если случайно восторги любви и озаряют ее мимолетным светом, то это всего лишь результат отчаянного напряжения нервов, чисто механического воздействия чувств на разум. Каждое существо, какой бы посредственностью оно ни было, может внушить или само почувствовать это мгновенное безумие и принять его за любовь. Умственное развитие и стремления большинства дальше этого не идут. Человек, который хочет вкушать только благородные радости и наслаждения чистые и святые, который стремится к неразрывному единству любви духовной и любви физической, — это честолюбец, удел которого великое счастье или великое страдание. Для тех, кто делает из любви божество, середины не существует. Для того чтобы разыграть их божественные мистерии, им нужно святилище другой любви, такой же безграничной, как их собственная; только пусть они не надеются когда-либо вкусить наслаждение в публичном доме. А ведь вся любовь мужчин, даже под кровлей супружества, сделалась самым настоящим публичным домом. Большинство мужчин для женщины чистой — это то же самое, что проститутка для целомудренного юноши. Только у юноши есть право презирать проститутку, вырваться из ее объятий сразу же после того, как она удовлетворит его потребность, при воспоминании о которой он краснеет. Почему же получается, что чистым женщинам отказано в способности испытывать отвращение и в праве высказывать его вслух нечистым мужчинам, которые их обманывают? Разве они не в сто раз подлее, чем куртизанки? Те обещают только одно наслаждение, а ведь погрязшие в разврате мужчины нам обещают любовь. Но для женщины гордой не может быть наслаждения без любви: вот почему в объятиях большинства мужчин она не найдет ни того, ни другого. Что же касается самих мужчин, то им не так легко ответить на наши высокие побуждения и удовлетворить наши благородные желания: им гораздо легче обвинить нас в том, что мы холодны. Эти аскетические души, говорят они, бывают всегда у женщин неполноценных. Последняя публичная девка для них соблазнительнее, чем самая чистая из девственниц. Публичная девка — вот настоящая жена, настоящая любовница мужчин нашего поколения; она им как раз под стать. Жрица материи, она погасила все, что было в женщине божественного, человеческого, чтобы развить звериные инстинкты. Она не горда, не навязчива: она требует только то, что подобные люди могут дать,
   — золото!
   О, благодарю тебя, боже! Тебе было угодно, чтобы последняя завеса спала с моих глаз, чтобы эти страшные истины, в которых я все еще сомневалась, сделались для меня ясными, как свет твоего солнца, усилиями самого Стенио, того, кого я называла уже моим любовником, кого считала чистейшим из сынов человеческих. Ты допустил, чтобы глубокое уныние погрузило мою душу на какое-то время во тьму и чтобы страдание помрачило мой разум до такой степени, что я усомнилась в великой истине. Безумие, ложь, мудрость, софизмы, божественная любовь, нечестивое отрицание, целомудрие, распутство
   — все эти элементы истины и заблуждений, низости и величия смешались в одно и метались, кружась в вихре воображения. В бездонных глубинах моей мысли разражались страшные грозы и неотвратимые катастрофы. Я все подвергла сомнению, все перепробовала и в этом бессилии воли, в этой отрешенности от разума нашла только страдание все более жестокое, одиночество все более явное. Тогда в тоске моей я простерла руки к тебе, и ты показал мне развращенность человеческой натуры, причины ее и последствия. Ты дал мне понять, что ни один мужчина (в том числе и Стенио) не заслуживает любви, очаг которой горит во мне. Ты преподал мне хороший урок, ты захотел, чтобы все страдания и унижения, которые заполняют жизнь женщины, открылись мне за один миг; чтобы грязные когти ревности слегка поранили мое сердце и выжали из него несколько капель моей крови, как некий стигмат искупления и наказания. На какое-то мгновение я пожалела, что я не куртизанка, и, в вечное назидание себе, увидела, как куртизанка затмила меня после первого же поцелуя.
   Благодарю тебя, господи, за то, что ты до такой степени меня унизил: ибо в ту минуту я поняла, что призвание мое не в этом! Нет, нет! Мое наслаждение и моя слава не здесь, и теперь я буду приходить к тебе не с жалобой, а с благословениями. Я была неблагодарной, о высшее совершенство! Образ твой был у меня в сердце, и я искала бесконечного во всем сущем. Я хотела перестать поклоняться тебе, чтобы обратить свое поклонение на идолов из плоти и крови. Я думала, что между тобой и мной должен быть посредник — священник — и что мужчина и будет этим священником. Я ошиблась: у меня может быть только один возлюбленный — это ты, и всякий, кто станет между нами, не только не приблизит меня к тебе, наполнив мою душу признательностью и счастьем, но, напротив, удалит меня от тебя, вселив в нее отвращение и разочарование. А вы еще спрашиваете меня, Вальмарина, верю ли я в бога. Я должна в него верить, ибо люблю его безумной любовью, ибо неугасимый огонь этой страсти разъедает мне грудь, ибо, если бы я на минуту усомнилась в его мудрости, кровь моя заледенела бы в жилах и жизнь моя зачахла, как опаленный морозом плод. Мне надо в него верить, ибо живу я только любовью, и вместе с тем я не люблю ни одно живое существо, созданное по моему подобию, ибо не могу признать над собой ничьей власти, кроме власти неба. А ты, Стенио, неужели ты мог быть настолько слеп, чтобы мечтать о любви ко мне? Как мог ты возомнить себя соперником бога, решить, что сможешь насытить жизнь, которая вся — неистовство, вся — исступление, экстаз, ссоры и примирения избранницы божьей, ревниво и безраздельно влюбленной? Это тебя следует назвать гордецом, ибо это ты захотел стать богом, ты надеялся, что я обращу к тебе тот же гнев, те же слезы, проклятия, желания и восторги! Бедное дитя! Ты плохо меня знал. Сколько бы ты ни писал стихов, ты был плохим поэтом. Ты плохо понял, что такое идеал, если думал, что дыхание смертного может стереть его образ в зеркале моей души!
   — Во всем, что вы говорите, я ощущаю трепет безудержной гордыни, моя дорогая Лелия, — сказал Вальмарина, ласково улыбаясь и протягивая ей руку, чтобы помочь сойти вниз, — но мне нравится слушать ваши речи, ибо я узнаю вас прежнюю, а в той, какой я вас знал, нет ничего, что могло бы меня ужаснуть. К тому же настоящая дружба — это когда один человек безраздельно принимает другого; вот почему я люблю ваши недостатки. И если я начинаю тревожиться и расспрашивать вас, то это бывает тогда, когда я вижу, что вы свернули с вашего пути и совершаете не свойственные вашей натуре поступки. Тогда я перестаю вас узнавать, и, видя, что вы становитесь робкой, неуверенной и мягкой, как женщины, которых любят и которыми повелевают, я начинаю думать, что вы погибли, что самого безумного и самого лучшего творения господа больше не существует.
   Лелия поправила одной рукой свои распустившиеся волосы и, держа руку друга и стоя на скале, выпрямилась в последний раз во весь свой высокий рост.
   — Гордыня! — вскричала она. — Чувство и сознание собственной силы! Священный и благородный рычаг вселенной! Да будешь ты вознесена на чистейшие алтари, да наполнят тобою избранные сосуды! Торжествуй же, ты, которая заставляешь страдать и царствовать! О кольчуга архангелов, как я люблю, когда ты власяницею вонзаешься мне в тело! Если ты заставляешь избранных испытывать неслыханные муки, если ты предписываешь им суровое самоотречение, ты вместе с тем приобщаешь их к великим радостям! Ты даруешь им неслыханные победы. Когда ты увлекаешь их за собой в пустыни, откуда нет исхода, ты приводишь к их ногам львов, их одинокие ночи ты населяешь духами, чтобы избранники твои с ними боролись, чтобы они могли испробовать и познать свою силу, и вознаграждаешь их за все поутру высокими словами: «Ты побежден, но повергнись к стопам моим без стыда, ибо я есмь господь!»
   Лелия закрутила волосы и спрыгнула со скалы.
   — Уйдем отсюда, — сказала она, — уже скрылась последняя из Плеяд, и мне здесь больше нечего делать. Борьба моя окончена. Святой дух возложил на меня свою десницу, как на Иакова, и Иаков простерся ниц. Ты можешь теперь поразить меня, о всевышний, ты увидишь, что я стою перед тобою на коленях!
   — А ты, гордая скала, — сказала она, оборачиваясь назад, — я какой-то миг была прикована к тебе, как Прометей, но я не ждала, чтобы коршун прилетел клевать мою печень, и я разбила твои железные цепи тою же рукой, которая их заклепала.

43. КАМАЛЬДУЛЫ

   Лелия и Вальмарина снова спустились с горы по склону, противоположному тому, который вел в город. Лелия шла первая, спокойно и не спеша.