Страница:
47. КЛАВДИЯ
Придя в себя, Стенио презрительно посмотрел на хлопотавшего возле него друга.
— Почему мы здесь одни? — спросил он. — Почему нас выгнали из дома, как прокаженных?
— Вам не следует больше возвращаться на эту оргию, — сказал Тренмор, — потому что сами собутыльники ваши презирают вас и гонят вон. Вы все потеряли, все погубили; вы забыли бога, вы надругались над всем человеческим. Вам остались только узы дружбы, она-то вас всегда приютит.
— А чем мне поможет дружба? — с горечью сказал Стенио. — Разве не она первая устала от меня и объявила, что ничего не может для меня сделать?
— Это вы сами ее оттолкнули; это вы презрели ее благодеяния и от них отказались. Несчастное дитя! Вернитесь к нам, вернитесь к себе самому. Лелия зовет вас; если вы признаете свои заблуждения, Лелия о них позабудет…
— Оставьте меня! — гневно вскричал Стенио. — Никогда не произносите при мне имени этой женщины. Это ее проклятое влияние растлило мои молодые годы; это ее дьявольская ирония открыла мне глаза и показала жизнь во всей ее наготе, во всем уродстве. Не говорите мне больше о Лелии: я больше ее не знаю, я позабыл, как она выглядит. Я далее не знаю, любил ли я ее когда-нибудь. Сто лет прошло с тех пор, как я ее оставил. Если бы я теперь ее увидал, я бы расхохотался от жалости, стоило бы мне только вспомнить о том, что за это время я обладал сотнею женщин, более красивых, более юных, более чистых и более пылких, чем она, и что я досыта испил с ними наслаждения. Для чего же мне теперь гнуть колени перед этим мраморным идолом? Даже если бы у меня был пламенный взгляд Пигмалиона и добрая воля богов, чтобы оживить этот мрамор, на что он мне нужен? Что может она мне дать такого, чего нет у других? Было время, когда я верил в бесконечные радости, в неземные наслаждения. В ее объятиях мечтал я о высшем блаженстве, об экстазе ангелов у ног всевышнего. Но сегодня я больше не верю ни в небеса, ни в ангелов, ни в бога, ни в Лелию. Я познал человеческие радости; я уже больше не могу их переоценить. Это Лелия позаботилась о том, чтобы меня просветить. Теперь я достаточно всего знаю, знаю, может быть, больше, чем она сама! Пусть она лучше об этом не напоминает, не то я отомщу ей за все то зло, которое она мне причинила.
— Горечь твоя успокаивает меня, гнев твой мне нравится, — сказал Тренмор. — Я боялся, что ты будешь бесчувствен к прошлому. Теперь я вижу, что оно глубоко тебя волнует и что сопротивление Лелии осталось у тебя в памяти, как незажившая рана. Да будет благословен господь! Стенио потерял только здоровье; душа его полна сил и надежд на будущее.
— Блистательный философ, насмешливый стоик, — вскричал Стенио, приходя в ярость, — вы что, явились сюда, чтобы отравить своими оскорблениями мои последние часы, или по глупости своей вы находите удовольствие в том, чтобы бесстрастным взором смотреть на мои страдания? Вернитесь туда, откуда пришли, и дайте мне умереть среди суеты и разгула. Не презирайте последних усилий души, может быть и раздавленной своими заблуждениями, но зато не униженной ничьим сочувствием.
Тренмор опустил голову и молчал. Он подыскивал слова, которые могли бы смягчить горечь этой неистовой гордыни, и сердце его наполнилось грустью. Его суровое лицо потеряло привычное спокойствие, и слезы выступили у него на глазах.
Стенио заметил их и был растроган до глубины души. Их взгляды встретились; в глазах Тренмора было столько страдания, что Стенио, почувствовав себя побежденным, проникся жалостью к самому себе. Насмешка и равнодушие, которые окружали его уже давно, приучили его краснеть за свои страдания. Когда он почувствовал, что дружеское участие смягчает ему сердце, он в первую минуту не хотел этому верить, а потом, окончательно покорившись, порывисто кинулся в объятия Тренмора. Но тут же он устыдился своего порыва, а вскочив, увидел женщину, закутанную в венецианский плащ,
— проскользнув мимо него, она укрылась в тени беседки. Это была принцесса Клавдия, в сопровождении одной из своих приближенных направлявшаяся в какой-то садовый павильон.
— Ну конечно, — сказал Стенио, поправляя воротник батистовой рубашки и закалывая его бриллиантовым аграфом, — я не могу допустить, чтобы бедное дитя томилось по мне, и не пожалеть ее. Цинцолина, верно, забыла, что эта девочка должна прийти. Долг чести требует, чтобы я первым пришел на свидание.
В ту же минуту Стенио повернул голову туда, куда шла Клавдия. Его измятое лицо сразу помолодело. Грудь его вздымалась от желаний. Он вырвал руку из руки Тренмора и быстро побежал к павильону, стараясь опередить Клавдию; но вскоре он замедлил шаг и со спокойной небрежностью побрел к своей цели.
Он подошел к дверям павильона одновременно с ней и, задыхаясь от усталости, облокотился о перила крыльца. Юная принцесса, вся красная от смущения и дрожавшая от радости, решила, что поэт, предмет ее любви, охвачен волнением и смущен так же, как она. Но Стенио, немного оживившийся, завидев блеск ее черных глаз, предложил ей руку, чтобы войти вместе с нею, и в движениях его была уверенность герольда и церемонная вежливость камергера.
Когда они остались одни и когда она села, лицо ее все еще пылало и она продолжала дрожать. Стенио какое-то время в молчании на нее смотрел. Принцесса Клавдия была еще очень юна; формы ее тела, правда, уже определились, но еще не окончательно развились; непомерно длинные ресницы, желтизна кожи, преждевременно ставшей гладкой и шелковистой, едва заметные синие круги вокруг темных глаз, болезненный и утомленный вид — все говорило о преждевременно наступившей зрелости, о необузданном воображении. Несмотря на все эти признаки, указывавшие на горячность ее натуры и предвещавшие ей будущее, полное гроз, Клавдия сохранила еще все стыдливое очарование юности. Волнение свое она не умела скрыть, но вместе с тем была не в силах еще до конца обнаружить. Ее дрожащие губы, казалось, звали к поцелую, но глаза были влажны от слез; ее не окончательно еще установившийся голос, казалось, просил пощады и покровительства; желание и испуг потрясали все это хрупкое существо, в котором стыдливое целомудрие смешивалось с огнем страсти.
Охваченный восхищением, Стенио сначала подивился в душе, что ему досталось такое великое сокровище. В первый раз ему приходилось видеть принцессу так близко и уделять ей столько внимания. Она оказалась гораздо красивее и соблазнительнее, чем он ожидал. Но его угасшие и пресытившиеся чувства не могли уже больше обмануть его разум, скептический и холодный. В одно мгновение он рассмотрел Клавдию и взглядом своим овладел ею всей, начиная от пышных волос, собранных жемчужною сеткой, и кончая маленькими ножками в шелковых туфельках. Мысленно он представил себе всю ее будущую жизнь, начиная от этой первой причуды, бросившей ее в объятия бедного поэта, и кончая отвратительными ласками и развратом высокопоставленной старости. Огорченный, испуганный, а главное, охваченный беспредельным отвращением, Стенио смотрел на нее странным взглядом и не мог вымолвить ни слова. Когда он заметил, в какое глупое положение его ставит задумчивость, он попытался подойти к ней и что-то сказать. Но ему никогда еще не удавалось притвориться влюбленным, и он спросил с любопытством и вместе с тем строго, по-отечески беря ее за руку:
— Сколько же вам лет?
— Четырнадцать, — ответила юная принцесса, растерянная и совсем оторопевшая от удивления, огорчения, гнева и страха.
— Ну так вот, дитя мое, — сказал Стенио, — попроси у своего духовника, чтобы он отпустил тебе твой грех, который заключается в том, что ты пришла сюда, и возблагодари господа за то, что на целый год, то есть на целое столетие, он опоздал связать твою судьбу с судьбой Стенио.
Не успел он договорить эти слова, как дуэнья принцессы, остававшаяся в амбразуре окна, чтобы наблюдать за поведением обоих любовников, бросилась к ним, и, приняв в свои объятия плачущую Клавдию, стала осыпать Стенио упреками.
— Наглец! — вскричала она. — Так-то вы принимаете милость, которую вам оказывает ее высочество, удостоившая оказать вам честь своим взглядом? На колени, подлый, на колени! Если ваша грубая душа не растрогана такой редкостной красотой, которой нет равной во всей вселенной, пусть хоть ваша наглость уступит место уважению, которое вам надлежит воздать дочери Бамбуччи.
— Если дочь Бамбуччи соизволила опуститься до меня, — ответил Стенио, — она, должно быть, уже заранее смирилась с тем, чтобы я обошелся с нею как с равной. Если сейчас она в этом раскаивается, то тем лучше для нее. К тому же это единственное наказание, которое она понесет за свое неблагоразумие, но она может похвастаться тем, что пресвятая дева привела ее сюда наутро после оргии, а не накануне ее. Женщины, выслушайте меня, выслушайте обе слова человека, которого близость смерти делает мудрым. Выслушайте вы, дуэнья с грязной душонкой и подлыми замашками, и вы, юная девушка с преждевременно развившимися страстями, с роковой и опасной красотою, выслушайте меня! И прежде всего вы, титулованная куртизанка, маркиза, в чьем сердце прячется столько же пороков, сколько морщин на лице, вы должны быть благодарны беззаботности Стенио: не пройдет и часа, как она изгладит из его памяти все, что сейчас случилось; если бы не она, вы были бы разоблачены перед всем двором и изгнаны, как вы того заслужили, семьей, хрупкий отпрыск которой вы собрались погубить. Убирайтесь отсюда, распутство и корысть, угодничество и низкопоклонство, предательство, проказа всех наций, позор и мерзость человеческого рода! А ты, несчастное дитя, — добавил он, вырывая Клавдию из объятий дуэньи и вытаскивая ее к свету, побагровевшую от отчаяния и стыда, — слушай меня внимательно и если когда-нибудь, занесенная далеко судьбой и страстями, ты в ужасе оглянешься назад на лучшие годы жизни, которые ты погубила, на твое поруганное целомудрие, вспомни о Стенио и остановись на краю пропасти. Взгляни на меня, Клавдия, взгляни прямо, без страха и волнения, на этого человека — тебе кажется, что ты им увлеклась, но я уверен, что ты ни разу на него даже не взглянула. В твоем возрасте сердце бывает взволнованно и нетерпеливо. Оно призывает другое, находит в нем отклик, оно рискует, доверяется, отдается. Но горе тем, кто злоупотребит невинностью и чистотой! Вот ты, Клавдия, слышала стихи человека, которого считала молодым, красивым, страстным. Взгляни же на него, бедная Клавдия, вот тот призрак, который ты любила; вот его облысевшая голова, его костлявые руки, его потухшие глаза, его побелевшие губы. Приложи руку к этому истрепанному сердцу, сосчитай этот медленный, слабый пульс двадцатилетнего старика. Взгляни на эти седеющие волосы — они обрамляют лицо, на котором едва только пробился юношеский пушок; теперь скажи мне, это ли тот Стенио, о котором ты мечтала, это ли тот благоговейный поэт, это ли вдохновенный сильф, являвшийся тебе в твоих небесных видениях, когда ты на закате пела его гимны под звуки арфы? Если бы ты бросила тогда мимолетный взгляд на ступеньки твоего дворца, ты могла бы увидеть тот бледный призрак, который говорит с тобою теперь, — он сидел на одном из мраморных львов, охраняющих твои двери. Ты бы увидела его таким, как сейчас, увядшим, измученным, равнодушным к твоей ангельской красоте, к твоему мелодичному голосу, интересующимся только тем, чтобы узнать, как четырнадцатилетняя принцесса фразирует мелодии, вдохновленные хмелем, написанные в часы разгула. Но ты его не видела, Клавдия, к счастью для тебя, глаза твои искали его на небе, там, где его не было. Вера твоя наделяла его крыльями, в то время как он ползал у твоих ног вместе с разными лаццарони, спящими у порога твоей виллы. Знай, девочка, так будет со всеми твоими иллюзиями, со всеми твоими влюбленностями. Сохрани же воспоминание об этом обмане, если ты хочешь сохранить молодость, красоту и душевные силы; или, если ты еще можешь после этого надеяться и верить, не спеши давать выход своему нетерпению, храни и сдерживай в своей пылкой душе желание, продли, сколько можно, это ослепление надеждой, эту молодость сердца, которая пролетает за один день и никогда больше не возвращается. Разумно распоряжайся сокровищами твоих иллюзий, зорко их стереги и бережно трать; ибо в тот день, когда ты захочешь поддаться вихрю мыслей, мучительному томлению чувств, ты увидишь, что твой кумир из золота и бриллиантов превратился в глиняного божка; в объятиях своих ты будешь сжимать только призрак, в котором нет ни тепла, ни жизни. Напрасно ты будешь гнаться за мечтой своей юности; задыхаясь от безумного бега, ты всегда будешь догонять только тень и скоро упадешь измученная, одна, окруженная целым роем угрызений совести, изголодавшаяся на лоне пресыщения, одряхлевшая и мертвая, как Стенио, не проживши и одного дня.
С этими словами он вышел из павильона и стал искать Тренмора. Но тот схватил его за руку, как только поэт спустился с крыльца. Через открытое окно он все видел и слышал.
— Стенио, — сказал он, — слезы, которые я только что пролил, были оскорблением, скорбь моя была кощунством. Вы несчастны и опустошены, но вы, сын мой, вы еще молоды и чисты.
— Тренмор, — воскликнул Стенио с глубоким презрением и горьким смехом,
— не приходится сомневаться, что вы сошли с ума; неужели вы не видите, что вся эта мораль, которую я здесь выставил напоказ, всего-навсего жалкая комедия старого солдата, впавшего в детство: он сооружает крепости из песка и воображает, что защитил себя от мнимых врагов. Неужели вы не понимаете, что я люблю добродетель, наподобие того как старые распутники любят молоденьких девушек, и что я восхваляю прелести, наслаждаться которыми больше не в силах? Неужели вы думаете, наивный младенец, по-нелепому добродетельный мечтатель, что я бы в самом деле пощадил эту девицу, если бы излишества в наслаждениях не сделали меня бессильным?
Договорив эти слова тоном, полным горечи и цинизма, Стенио впал в глубокую задумчивость; Тренмор увел его тогда далеко из города, а он шел, даже не замечая, куда его ведут.
— Почему мы здесь одни? — спросил он. — Почему нас выгнали из дома, как прокаженных?
— Вам не следует больше возвращаться на эту оргию, — сказал Тренмор, — потому что сами собутыльники ваши презирают вас и гонят вон. Вы все потеряли, все погубили; вы забыли бога, вы надругались над всем человеческим. Вам остались только узы дружбы, она-то вас всегда приютит.
— А чем мне поможет дружба? — с горечью сказал Стенио. — Разве не она первая устала от меня и объявила, что ничего не может для меня сделать?
— Это вы сами ее оттолкнули; это вы презрели ее благодеяния и от них отказались. Несчастное дитя! Вернитесь к нам, вернитесь к себе самому. Лелия зовет вас; если вы признаете свои заблуждения, Лелия о них позабудет…
— Оставьте меня! — гневно вскричал Стенио. — Никогда не произносите при мне имени этой женщины. Это ее проклятое влияние растлило мои молодые годы; это ее дьявольская ирония открыла мне глаза и показала жизнь во всей ее наготе, во всем уродстве. Не говорите мне больше о Лелии: я больше ее не знаю, я позабыл, как она выглядит. Я далее не знаю, любил ли я ее когда-нибудь. Сто лет прошло с тех пор, как я ее оставил. Если бы я теперь ее увидал, я бы расхохотался от жалости, стоило бы мне только вспомнить о том, что за это время я обладал сотнею женщин, более красивых, более юных, более чистых и более пылких, чем она, и что я досыта испил с ними наслаждения. Для чего же мне теперь гнуть колени перед этим мраморным идолом? Даже если бы у меня был пламенный взгляд Пигмалиона и добрая воля богов, чтобы оживить этот мрамор, на что он мне нужен? Что может она мне дать такого, чего нет у других? Было время, когда я верил в бесконечные радости, в неземные наслаждения. В ее объятиях мечтал я о высшем блаженстве, об экстазе ангелов у ног всевышнего. Но сегодня я больше не верю ни в небеса, ни в ангелов, ни в бога, ни в Лелию. Я познал человеческие радости; я уже больше не могу их переоценить. Это Лелия позаботилась о том, чтобы меня просветить. Теперь я достаточно всего знаю, знаю, может быть, больше, чем она сама! Пусть она лучше об этом не напоминает, не то я отомщу ей за все то зло, которое она мне причинила.
— Горечь твоя успокаивает меня, гнев твой мне нравится, — сказал Тренмор. — Я боялся, что ты будешь бесчувствен к прошлому. Теперь я вижу, что оно глубоко тебя волнует и что сопротивление Лелии осталось у тебя в памяти, как незажившая рана. Да будет благословен господь! Стенио потерял только здоровье; душа его полна сил и надежд на будущее.
— Блистательный философ, насмешливый стоик, — вскричал Стенио, приходя в ярость, — вы что, явились сюда, чтобы отравить своими оскорблениями мои последние часы, или по глупости своей вы находите удовольствие в том, чтобы бесстрастным взором смотреть на мои страдания? Вернитесь туда, откуда пришли, и дайте мне умереть среди суеты и разгула. Не презирайте последних усилий души, может быть и раздавленной своими заблуждениями, но зато не униженной ничьим сочувствием.
Тренмор опустил голову и молчал. Он подыскивал слова, которые могли бы смягчить горечь этой неистовой гордыни, и сердце его наполнилось грустью. Его суровое лицо потеряло привычное спокойствие, и слезы выступили у него на глазах.
Стенио заметил их и был растроган до глубины души. Их взгляды встретились; в глазах Тренмора было столько страдания, что Стенио, почувствовав себя побежденным, проникся жалостью к самому себе. Насмешка и равнодушие, которые окружали его уже давно, приучили его краснеть за свои страдания. Когда он почувствовал, что дружеское участие смягчает ему сердце, он в первую минуту не хотел этому верить, а потом, окончательно покорившись, порывисто кинулся в объятия Тренмора. Но тут же он устыдился своего порыва, а вскочив, увидел женщину, закутанную в венецианский плащ,
— проскользнув мимо него, она укрылась в тени беседки. Это была принцесса Клавдия, в сопровождении одной из своих приближенных направлявшаяся в какой-то садовый павильон.
— Ну конечно, — сказал Стенио, поправляя воротник батистовой рубашки и закалывая его бриллиантовым аграфом, — я не могу допустить, чтобы бедное дитя томилось по мне, и не пожалеть ее. Цинцолина, верно, забыла, что эта девочка должна прийти. Долг чести требует, чтобы я первым пришел на свидание.
В ту же минуту Стенио повернул голову туда, куда шла Клавдия. Его измятое лицо сразу помолодело. Грудь его вздымалась от желаний. Он вырвал руку из руки Тренмора и быстро побежал к павильону, стараясь опередить Клавдию; но вскоре он замедлил шаг и со спокойной небрежностью побрел к своей цели.
Он подошел к дверям павильона одновременно с ней и, задыхаясь от усталости, облокотился о перила крыльца. Юная принцесса, вся красная от смущения и дрожавшая от радости, решила, что поэт, предмет ее любви, охвачен волнением и смущен так же, как она. Но Стенио, немного оживившийся, завидев блеск ее черных глаз, предложил ей руку, чтобы войти вместе с нею, и в движениях его была уверенность герольда и церемонная вежливость камергера.
Когда они остались одни и когда она села, лицо ее все еще пылало и она продолжала дрожать. Стенио какое-то время в молчании на нее смотрел. Принцесса Клавдия была еще очень юна; формы ее тела, правда, уже определились, но еще не окончательно развились; непомерно длинные ресницы, желтизна кожи, преждевременно ставшей гладкой и шелковистой, едва заметные синие круги вокруг темных глаз, болезненный и утомленный вид — все говорило о преждевременно наступившей зрелости, о необузданном воображении. Несмотря на все эти признаки, указывавшие на горячность ее натуры и предвещавшие ей будущее, полное гроз, Клавдия сохранила еще все стыдливое очарование юности. Волнение свое она не умела скрыть, но вместе с тем была не в силах еще до конца обнаружить. Ее дрожащие губы, казалось, звали к поцелую, но глаза были влажны от слез; ее не окончательно еще установившийся голос, казалось, просил пощады и покровительства; желание и испуг потрясали все это хрупкое существо, в котором стыдливое целомудрие смешивалось с огнем страсти.
Охваченный восхищением, Стенио сначала подивился в душе, что ему досталось такое великое сокровище. В первый раз ему приходилось видеть принцессу так близко и уделять ей столько внимания. Она оказалась гораздо красивее и соблазнительнее, чем он ожидал. Но его угасшие и пресытившиеся чувства не могли уже больше обмануть его разум, скептический и холодный. В одно мгновение он рассмотрел Клавдию и взглядом своим овладел ею всей, начиная от пышных волос, собранных жемчужною сеткой, и кончая маленькими ножками в шелковых туфельках. Мысленно он представил себе всю ее будущую жизнь, начиная от этой первой причуды, бросившей ее в объятия бедного поэта, и кончая отвратительными ласками и развратом высокопоставленной старости. Огорченный, испуганный, а главное, охваченный беспредельным отвращением, Стенио смотрел на нее странным взглядом и не мог вымолвить ни слова. Когда он заметил, в какое глупое положение его ставит задумчивость, он попытался подойти к ней и что-то сказать. Но ему никогда еще не удавалось притвориться влюбленным, и он спросил с любопытством и вместе с тем строго, по-отечески беря ее за руку:
— Сколько же вам лет?
— Четырнадцать, — ответила юная принцесса, растерянная и совсем оторопевшая от удивления, огорчения, гнева и страха.
— Ну так вот, дитя мое, — сказал Стенио, — попроси у своего духовника, чтобы он отпустил тебе твой грех, который заключается в том, что ты пришла сюда, и возблагодари господа за то, что на целый год, то есть на целое столетие, он опоздал связать твою судьбу с судьбой Стенио.
Не успел он договорить эти слова, как дуэнья принцессы, остававшаяся в амбразуре окна, чтобы наблюдать за поведением обоих любовников, бросилась к ним, и, приняв в свои объятия плачущую Клавдию, стала осыпать Стенио упреками.
— Наглец! — вскричала она. — Так-то вы принимаете милость, которую вам оказывает ее высочество, удостоившая оказать вам честь своим взглядом? На колени, подлый, на колени! Если ваша грубая душа не растрогана такой редкостной красотой, которой нет равной во всей вселенной, пусть хоть ваша наглость уступит место уважению, которое вам надлежит воздать дочери Бамбуччи.
— Если дочь Бамбуччи соизволила опуститься до меня, — ответил Стенио, — она, должно быть, уже заранее смирилась с тем, чтобы я обошелся с нею как с равной. Если сейчас она в этом раскаивается, то тем лучше для нее. К тому же это единственное наказание, которое она понесет за свое неблагоразумие, но она может похвастаться тем, что пресвятая дева привела ее сюда наутро после оргии, а не накануне ее. Женщины, выслушайте меня, выслушайте обе слова человека, которого близость смерти делает мудрым. Выслушайте вы, дуэнья с грязной душонкой и подлыми замашками, и вы, юная девушка с преждевременно развившимися страстями, с роковой и опасной красотою, выслушайте меня! И прежде всего вы, титулованная куртизанка, маркиза, в чьем сердце прячется столько же пороков, сколько морщин на лице, вы должны быть благодарны беззаботности Стенио: не пройдет и часа, как она изгладит из его памяти все, что сейчас случилось; если бы не она, вы были бы разоблачены перед всем двором и изгнаны, как вы того заслужили, семьей, хрупкий отпрыск которой вы собрались погубить. Убирайтесь отсюда, распутство и корысть, угодничество и низкопоклонство, предательство, проказа всех наций, позор и мерзость человеческого рода! А ты, несчастное дитя, — добавил он, вырывая Клавдию из объятий дуэньи и вытаскивая ее к свету, побагровевшую от отчаяния и стыда, — слушай меня внимательно и если когда-нибудь, занесенная далеко судьбой и страстями, ты в ужасе оглянешься назад на лучшие годы жизни, которые ты погубила, на твое поруганное целомудрие, вспомни о Стенио и остановись на краю пропасти. Взгляни на меня, Клавдия, взгляни прямо, без страха и волнения, на этого человека — тебе кажется, что ты им увлеклась, но я уверен, что ты ни разу на него даже не взглянула. В твоем возрасте сердце бывает взволнованно и нетерпеливо. Оно призывает другое, находит в нем отклик, оно рискует, доверяется, отдается. Но горе тем, кто злоупотребит невинностью и чистотой! Вот ты, Клавдия, слышала стихи человека, которого считала молодым, красивым, страстным. Взгляни же на него, бедная Клавдия, вот тот призрак, который ты любила; вот его облысевшая голова, его костлявые руки, его потухшие глаза, его побелевшие губы. Приложи руку к этому истрепанному сердцу, сосчитай этот медленный, слабый пульс двадцатилетнего старика. Взгляни на эти седеющие волосы — они обрамляют лицо, на котором едва только пробился юношеский пушок; теперь скажи мне, это ли тот Стенио, о котором ты мечтала, это ли тот благоговейный поэт, это ли вдохновенный сильф, являвшийся тебе в твоих небесных видениях, когда ты на закате пела его гимны под звуки арфы? Если бы ты бросила тогда мимолетный взгляд на ступеньки твоего дворца, ты могла бы увидеть тот бледный призрак, который говорит с тобою теперь, — он сидел на одном из мраморных львов, охраняющих твои двери. Ты бы увидела его таким, как сейчас, увядшим, измученным, равнодушным к твоей ангельской красоте, к твоему мелодичному голосу, интересующимся только тем, чтобы узнать, как четырнадцатилетняя принцесса фразирует мелодии, вдохновленные хмелем, написанные в часы разгула. Но ты его не видела, Клавдия, к счастью для тебя, глаза твои искали его на небе, там, где его не было. Вера твоя наделяла его крыльями, в то время как он ползал у твоих ног вместе с разными лаццарони, спящими у порога твоей виллы. Знай, девочка, так будет со всеми твоими иллюзиями, со всеми твоими влюбленностями. Сохрани же воспоминание об этом обмане, если ты хочешь сохранить молодость, красоту и душевные силы; или, если ты еще можешь после этого надеяться и верить, не спеши давать выход своему нетерпению, храни и сдерживай в своей пылкой душе желание, продли, сколько можно, это ослепление надеждой, эту молодость сердца, которая пролетает за один день и никогда больше не возвращается. Разумно распоряжайся сокровищами твоих иллюзий, зорко их стереги и бережно трать; ибо в тот день, когда ты захочешь поддаться вихрю мыслей, мучительному томлению чувств, ты увидишь, что твой кумир из золота и бриллиантов превратился в глиняного божка; в объятиях своих ты будешь сжимать только призрак, в котором нет ни тепла, ни жизни. Напрасно ты будешь гнаться за мечтой своей юности; задыхаясь от безумного бега, ты всегда будешь догонять только тень и скоро упадешь измученная, одна, окруженная целым роем угрызений совести, изголодавшаяся на лоне пресыщения, одряхлевшая и мертвая, как Стенио, не проживши и одного дня.
С этими словами он вышел из павильона и стал искать Тренмора. Но тот схватил его за руку, как только поэт спустился с крыльца. Через открытое окно он все видел и слышал.
— Стенио, — сказал он, — слезы, которые я только что пролил, были оскорблением, скорбь моя была кощунством. Вы несчастны и опустошены, но вы, сын мой, вы еще молоды и чисты.
— Тренмор, — воскликнул Стенио с глубоким презрением и горьким смехом,
— не приходится сомневаться, что вы сошли с ума; неужели вы не видите, что вся эта мораль, которую я здесь выставил напоказ, всего-навсего жалкая комедия старого солдата, впавшего в детство: он сооружает крепости из песка и воображает, что защитил себя от мнимых врагов. Неужели вы не понимаете, что я люблю добродетель, наподобие того как старые распутники любят молоденьких девушек, и что я восхваляю прелести, наслаждаться которыми больше не в силах? Неужели вы думаете, наивный младенец, по-нелепому добродетельный мечтатель, что я бы в самом деле пощадил эту девицу, если бы излишества в наслаждениях не сделали меня бессильным?
Договорив эти слова тоном, полным горечи и цинизма, Стенио впал в глубокую задумчивость; Тренмор увел его тогда далеко из города, а он шел, даже не замечая, куда его ведут.
48. ВЕНТА
Хоть Тренмор и любил ходить пешком, ему пришлось на этот раз нанять карету, так как силы Стенио быстро иссякли. Ехали они не спеша и вволю любовались красотами природы. Стенио был спокоен и молчалив. Он ни разу даже не спросил, куда и зачем они едут. Он давал себя увезти с той апатией, какая бывает у военнопленных, и его безразличие к будущему, должно быть, позволяло ему сполна насладиться настоящим. Он то и дело с восхищением смотрел на чарующие пейзажи этой необыкновенной страны и не раз просил Тренмора останавливать лошадей, чтобы подняться на какую-нибудь гору или просто посидеть у берега реки, где он отдавался порывам восторга и поэтического вдохновения. В такие минуты он снова глубоко чувствовал природу и находил силы прославлять ее своими стихами.
Но несмотря на эти светлые промежутки, приносившие Стенио пробуждение и обновление, Тренмор замечал в своем юном друге и неизгладимые следы разгула. В прежнее время его деятельная и всегда ясная мысль вбирала в себя все вокруг и наделяла цветом, формой и жизнью все предметы внешнего мира; теперь Стенио чаще всего пребывал в состоянии какого-то сладостного и вместе с тем мрачного отупения. Можно было подумать, что он считает ниже своего достоинства чем-то занимать свой ум, однако на самом деле он был уже не в состоянии с ним совладать. Нередко он пытался еще взывать к нему, но напрасно: мысли его больше уже не слушались. Тогда он делал вид, что презирает способности, которые утратил, однако в его напускном веселье сквозила горечь, и можно было угадать, что он раздражен и страдает. Он втайне старался обуздать свою непокорную память, как-нибудь подстегнуть разленившееся воображение, пришпорить свой бесчувственный и усталый талант
— но все было напрасно: совершенно истерзанный, он снова предавался хаосу бессмысленных и бесцельных мечтаний. Мысли проносились в его мозгу, бессвязные, фантастические, неуловимые, как те воображаемые искорки, которые, как нам чудится, пляшут во мраке; они льются потоками и все множатся, чтобы потом исчезнуть навсегда в вечной ночи небытия.
Однажды утром, проснувшись на ферме, где они ночевали, Стенио увидел, что остался один. Его спутник исчез. Он оставил вместо себя юного Эдмео, которого Стенио на этот раз принял совсем иначе, чем во время их последней встречи около Монте-Розы. В словах и мыслях поэта вместо прежней дружеской откровенности была теперь горькая насмешка. Впрочем, сердце Стенио не было развращено, и, видя, сколько горя он причиняет своему другу, он сделал над собой усилие, чтобы стать серьезнее; но тут он вдруг впал в мрачное раздумье и последовал за Эдмео, не расспрашивая его о том, куда они направляются. Целый день они шли по безлюдным густым лесам, а к вечеру остановились возле старинной, средневековой башенки, где давно, должно быть, жили только ужи да совы. Это было дикое и живописное место. Строгие архитектурные формы этого здания, теперь уже почти превратившегося в развалины, гармонировали с окружавшими его дикими отвесными скалами. На небе светила бледная луна, и облака, нанесенные осенним ветром на ее мертвенный лик, принимали причудливые очертания, как и тот мрачный пейзаж, на который они бросали свои длинные скользящие тени. Сухой и отрывистый звук потока, падавшего на камни, походил на дьявольский хохот. Стенио был взволнован и, выйдя вдруг из состояния апатии, внезапно остановил Эдмео в ту минуту, когда они переходили через подъемный мост.
— Вид этих мест доставляет мне страдание, — сказал он, — мне кажется, что я вхожу в тюрьму. Где мы находимся?
— У Вальмарины, — ответил Эдмео, увлекая его за собой.
Стенио вздрогнул, услыхав это имя; он никогда не мог слышать его без волнения; но он тут же покраснел, устыдившись своего простодушия, от которого все еще не избавился.
— Год тому назад я был бы очень рад побывать здесь, — сказал он своему другу, — но сейчас все это мне кажется довольно нелепым.
— Может быть, ты сразу же изменишь свое мнение, — спокойно ответил Эдмео; и он провел его по большим дворам, темным и безмолвным, к длинной галерее, где было так же темно и тихо. Потом, побродив какое-то время по лабиринту больших холодных и заброшенных зал, едва освещенных косым лучом луны, они остановились перед дверью, украшенной старинными гербовыми щитами, которые едва заметно светились в темноте. Эдмео несколько раз громко постучал. Он осторожно шепнул в небольшое окошечко пароль, получил ответ, и внезапно обе створки торжественно распахнулись: Стенио и его друг вошли в огромную залу, отделанную в стиле рыцарских времен, с роскошью, которой время придало какую-то особую строгость и которая при свете множества свечей выглядела еще суровее.
Там сидели люди, которых Стенио вначале принял за призраков, потому что ни один из них не пошевельнулся и не проронил ни слова, а потом — за сумасшедших, потому что они выполняли какой-то странный ритуал, исполняя его в соответствии с некими догматами, высокими и вместе с тем ужасными, которых Стенио был не в силах понять. Вслед за Эдмео он вошел в комнату посвящений. Он никогда никому не рассказывал, что ему там открылось. Все, что он увидел, поразило и его воображение, где еще теплилась поэзия, и сердце, в котором не успели заглохнуть высокие чувства — преданность, справедливость и прямодушие, — и в эту минуту он показал себя достойным необыкновенного доверия, оказанного ему там, и благородной готовностью, с какой он дал обет, и самой искренней радостью, которую при этом испытал.
Однако когда встал вопрос о том, чтобы принять его в число избранных, несколько голосов высказалось против, и то были отнюдь не голоса молодых иностранцев, выделявшихся среди прочих таинственностью своих речей и своими крайними взглядами. То были голоса людей, которых Стенио склонен был считать более снисходительными к нему, ибо все это были громкие имена, люди богатые, щедрые и привыкшие жить на широкую ногу. То были князья, блестящие аристократы, весь цвет золотой молодежи этой страны. Но если они и вели, подобно Стенио, распутную жизнь и предавались опасным наслаждениям, если у многих из них под их священными доспехами и скрывались пятна страшной проказы, которая заражает счастливцев этого века, они по крайней мере часто смывали эту грязь великодушными жертвами, а Стенио, тот не мог привести никаких доказательств своего героизма. Все это были люди, которых он часто встречал на празднествах, в театре и, может быть, даже в будуаре Цинцолины, потому что иные из них были когда-то ее любовниками и подавали пример в страшном искусстве прожигать жизнь; именно поэтому, как ему казалось, они должны были стать его покровителями и ответчиками за него теперь, когда речь шла о его спасении. Их недоверие стало для него суровым наказанием, и гордость его была уязвлена ведь, подражая им в распутстве, он видел только дурную их сторону и даже не подозревал о существовании другой, поистине высокой. Они дали ему это почувствовать, и на мгновение лицо его зарделось краской спасительного стыда. Он даже едва не рассердился на них и не ушел, наговорив им колкостей, когда его спросили, кто его крестный отец, и он увидел, что остался среди них один. Эдмео был слишком молод, чтобы взять на себя эту высокую роль. Тогда появился человек, прятавший от всех свое лицо, и подошел к Стенио так, что тот один только мог узнать его: это был Тренмор; он пришел, чтобы поддержать его и чтобы за него поручиться — состоянием за состояние, жизнью за жизнь и честью за честь.
В присутствии стольких знаменитостей, избранников различных наций, собравшихся во имя высокого братства, Стенио, движимый тайным и трусливым тщеславием, хотел было уже отказаться от покровительства Тренмора. Он чувствовал себя оскорбленным высказанными на его счет подозрениями каково же будет его смущение, если хотя бы один голос поднимется, чтобы разоблачить в его единственном покровителе бывшего каторжника? Он заколебался, побледнел, растерянно посмотрел вокруг; но тут он увидел, как все головы склонились и все руки протянулись вперед в знак согласия: Тренмор открыл лицо. Он просил, чтобы неофита избавили от всех установленных испытаний и чтобы, ввиду того что предприятие близится к концу, Стенио приняли, положившись на его, Тренмора, честное слово.
В ту же минуту поэта допустили принести обет, и он был принят. Ради него отказались от всех общепризнанных правил, пренебрегли статутом; его, никому не известного и не имевшего никаких заслуг, приняли по поручительству человека, которому никто не мог ни возразить, ни отказать.
— Отчего же этот человек получил такую власть над умами всех остальных?
— спросил Стенио, обратившись после церемонии принесения клятвы к стоявшему возле него юноше. — Отчего это все собравшиеся так беспрекословно ему повинуются? Что у него за высокая должность?
Молодой человек посмотрел на Стенио с величайшим удивлением и, обернувшись к своим товарищам, воскликнул:
— Боже ты мой! Это же ни на что не похоже — крестник Вальмарины не знает Вальмарину!
— Как, это Вальмарина, он, Тренмор? — вскричал Стенио.
— О, Тренмор, Ансельм, Марио, зовите его как хотите, — ответили новые братья Стенио. — Вы же знаете, что, отправляясь в путешествие, он каждый раз меняет имя, ибо враги наши следят за ним. Но он умеет укрыться от них, он очень осторожен и ловок. Часто он, незамеченный, пробирается по самым опасным местам, и в ту минуту, когда его уже собираются схватить, оказывается где-нибудь совсем далеко и обнаруживает себя только тогда, когда нагнать его уже невозможно. Нигде не знают его настоящего имени, даже здесь. Среди нас он называет себя Вальмариной, но никто не знает, ни в какой семье он родился, ни где и как прошли его молодые годы. Мы знаем только то, чего он не в состоянии от нас скрыть: что он самый ревностный, самый благородный, самый преданный, самый храбрый и самый скромный из нас всех.
— И самый одаренный! — закричало несколько голосов. — Провидение зорко его охраняет — оно спасает его от всех опасностей и делает его неуязвимым для всех потрясений духа и тела. Это он одним из первых сделался здесь апостолом и пропагандистом веры, которую вы только что приняли, и это он оказал важнейшие услуги нашему святому делу. Невозможно рассказать, сколько он нам принес пользы; нельзя даже рассказать и о половине его благородных поступков, — он прячет свои добрые дела столь же ревностно, сколь другой старался бы их расславить. Честь и хвала тебе, поэт Стенио, если Вальмарина, которого ты даже не знаешь, счел тебя достойным такого доверия и с таким уважением отнесся к тебе!
Разговор прервали старейшины. Всем посвященным предложили подать свои голоса для выбора верховного председателя. Старинный бронзовый шлем, какие в былые времена носили рыцари, снятый с одного из трофеев, украшавших стену, служил урной, в которую складывали билеты; наконец, после всех испытаний, совершавшихся как священнодействие, было провозглашено имя Вальмарины, встреченное всеобщим восторгом собравшихся.
Тогда Вальмарина поднялся и сказал:
— Я очень благодарен вам за все эти изъявления доверия и любви; но я не имею права на такое уважение. Для того чтобы управлять вами, нужен человек, вся жизнь которого была бы безукоризненной, а моя молодость не была чиста. Уже в трех сообществах я отказался от той самой чести, которой вы меня удостоили. Я отказываюсь от нее и сейчас. Грехи мои не искуплены.
Но несмотря на эти светлые промежутки, приносившие Стенио пробуждение и обновление, Тренмор замечал в своем юном друге и неизгладимые следы разгула. В прежнее время его деятельная и всегда ясная мысль вбирала в себя все вокруг и наделяла цветом, формой и жизнью все предметы внешнего мира; теперь Стенио чаще всего пребывал в состоянии какого-то сладостного и вместе с тем мрачного отупения. Можно было подумать, что он считает ниже своего достоинства чем-то занимать свой ум, однако на самом деле он был уже не в состоянии с ним совладать. Нередко он пытался еще взывать к нему, но напрасно: мысли его больше уже не слушались. Тогда он делал вид, что презирает способности, которые утратил, однако в его напускном веселье сквозила горечь, и можно было угадать, что он раздражен и страдает. Он втайне старался обуздать свою непокорную память, как-нибудь подстегнуть разленившееся воображение, пришпорить свой бесчувственный и усталый талант
— но все было напрасно: совершенно истерзанный, он снова предавался хаосу бессмысленных и бесцельных мечтаний. Мысли проносились в его мозгу, бессвязные, фантастические, неуловимые, как те воображаемые искорки, которые, как нам чудится, пляшут во мраке; они льются потоками и все множатся, чтобы потом исчезнуть навсегда в вечной ночи небытия.
Однажды утром, проснувшись на ферме, где они ночевали, Стенио увидел, что остался один. Его спутник исчез. Он оставил вместо себя юного Эдмео, которого Стенио на этот раз принял совсем иначе, чем во время их последней встречи около Монте-Розы. В словах и мыслях поэта вместо прежней дружеской откровенности была теперь горькая насмешка. Впрочем, сердце Стенио не было развращено, и, видя, сколько горя он причиняет своему другу, он сделал над собой усилие, чтобы стать серьезнее; но тут он вдруг впал в мрачное раздумье и последовал за Эдмео, не расспрашивая его о том, куда они направляются. Целый день они шли по безлюдным густым лесам, а к вечеру остановились возле старинной, средневековой башенки, где давно, должно быть, жили только ужи да совы. Это было дикое и живописное место. Строгие архитектурные формы этого здания, теперь уже почти превратившегося в развалины, гармонировали с окружавшими его дикими отвесными скалами. На небе светила бледная луна, и облака, нанесенные осенним ветром на ее мертвенный лик, принимали причудливые очертания, как и тот мрачный пейзаж, на который они бросали свои длинные скользящие тени. Сухой и отрывистый звук потока, падавшего на камни, походил на дьявольский хохот. Стенио был взволнован и, выйдя вдруг из состояния апатии, внезапно остановил Эдмео в ту минуту, когда они переходили через подъемный мост.
— Вид этих мест доставляет мне страдание, — сказал он, — мне кажется, что я вхожу в тюрьму. Где мы находимся?
— У Вальмарины, — ответил Эдмео, увлекая его за собой.
Стенио вздрогнул, услыхав это имя; он никогда не мог слышать его без волнения; но он тут же покраснел, устыдившись своего простодушия, от которого все еще не избавился.
— Год тому назад я был бы очень рад побывать здесь, — сказал он своему другу, — но сейчас все это мне кажется довольно нелепым.
— Может быть, ты сразу же изменишь свое мнение, — спокойно ответил Эдмео; и он провел его по большим дворам, темным и безмолвным, к длинной галерее, где было так же темно и тихо. Потом, побродив какое-то время по лабиринту больших холодных и заброшенных зал, едва освещенных косым лучом луны, они остановились перед дверью, украшенной старинными гербовыми щитами, которые едва заметно светились в темноте. Эдмео несколько раз громко постучал. Он осторожно шепнул в небольшое окошечко пароль, получил ответ, и внезапно обе створки торжественно распахнулись: Стенио и его друг вошли в огромную залу, отделанную в стиле рыцарских времен, с роскошью, которой время придало какую-то особую строгость и которая при свете множества свечей выглядела еще суровее.
Там сидели люди, которых Стенио вначале принял за призраков, потому что ни один из них не пошевельнулся и не проронил ни слова, а потом — за сумасшедших, потому что они выполняли какой-то странный ритуал, исполняя его в соответствии с некими догматами, высокими и вместе с тем ужасными, которых Стенио был не в силах понять. Вслед за Эдмео он вошел в комнату посвящений. Он никогда никому не рассказывал, что ему там открылось. Все, что он увидел, поразило и его воображение, где еще теплилась поэзия, и сердце, в котором не успели заглохнуть высокие чувства — преданность, справедливость и прямодушие, — и в эту минуту он показал себя достойным необыкновенного доверия, оказанного ему там, и благородной готовностью, с какой он дал обет, и самой искренней радостью, которую при этом испытал.
Однако когда встал вопрос о том, чтобы принять его в число избранных, несколько голосов высказалось против, и то были отнюдь не голоса молодых иностранцев, выделявшихся среди прочих таинственностью своих речей и своими крайними взглядами. То были голоса людей, которых Стенио склонен был считать более снисходительными к нему, ибо все это были громкие имена, люди богатые, щедрые и привыкшие жить на широкую ногу. То были князья, блестящие аристократы, весь цвет золотой молодежи этой страны. Но если они и вели, подобно Стенио, распутную жизнь и предавались опасным наслаждениям, если у многих из них под их священными доспехами и скрывались пятна страшной проказы, которая заражает счастливцев этого века, они по крайней мере часто смывали эту грязь великодушными жертвами, а Стенио, тот не мог привести никаких доказательств своего героизма. Все это были люди, которых он часто встречал на празднествах, в театре и, может быть, даже в будуаре Цинцолины, потому что иные из них были когда-то ее любовниками и подавали пример в страшном искусстве прожигать жизнь; именно поэтому, как ему казалось, они должны были стать его покровителями и ответчиками за него теперь, когда речь шла о его спасении. Их недоверие стало для него суровым наказанием, и гордость его была уязвлена ведь, подражая им в распутстве, он видел только дурную их сторону и даже не подозревал о существовании другой, поистине высокой. Они дали ему это почувствовать, и на мгновение лицо его зарделось краской спасительного стыда. Он даже едва не рассердился на них и не ушел, наговорив им колкостей, когда его спросили, кто его крестный отец, и он увидел, что остался среди них один. Эдмео был слишком молод, чтобы взять на себя эту высокую роль. Тогда появился человек, прятавший от всех свое лицо, и подошел к Стенио так, что тот один только мог узнать его: это был Тренмор; он пришел, чтобы поддержать его и чтобы за него поручиться — состоянием за состояние, жизнью за жизнь и честью за честь.
В присутствии стольких знаменитостей, избранников различных наций, собравшихся во имя высокого братства, Стенио, движимый тайным и трусливым тщеславием, хотел было уже отказаться от покровительства Тренмора. Он чувствовал себя оскорбленным высказанными на его счет подозрениями каково же будет его смущение, если хотя бы один голос поднимется, чтобы разоблачить в его единственном покровителе бывшего каторжника? Он заколебался, побледнел, растерянно посмотрел вокруг; но тут он увидел, как все головы склонились и все руки протянулись вперед в знак согласия: Тренмор открыл лицо. Он просил, чтобы неофита избавили от всех установленных испытаний и чтобы, ввиду того что предприятие близится к концу, Стенио приняли, положившись на его, Тренмора, честное слово.
В ту же минуту поэта допустили принести обет, и он был принят. Ради него отказались от всех общепризнанных правил, пренебрегли статутом; его, никому не известного и не имевшего никаких заслуг, приняли по поручительству человека, которому никто не мог ни возразить, ни отказать.
— Отчего же этот человек получил такую власть над умами всех остальных?
— спросил Стенио, обратившись после церемонии принесения клятвы к стоявшему возле него юноше. — Отчего это все собравшиеся так беспрекословно ему повинуются? Что у него за высокая должность?
Молодой человек посмотрел на Стенио с величайшим удивлением и, обернувшись к своим товарищам, воскликнул:
— Боже ты мой! Это же ни на что не похоже — крестник Вальмарины не знает Вальмарину!
— Как, это Вальмарина, он, Тренмор? — вскричал Стенио.
— О, Тренмор, Ансельм, Марио, зовите его как хотите, — ответили новые братья Стенио. — Вы же знаете, что, отправляясь в путешествие, он каждый раз меняет имя, ибо враги наши следят за ним. Но он умеет укрыться от них, он очень осторожен и ловок. Часто он, незамеченный, пробирается по самым опасным местам, и в ту минуту, когда его уже собираются схватить, оказывается где-нибудь совсем далеко и обнаруживает себя только тогда, когда нагнать его уже невозможно. Нигде не знают его настоящего имени, даже здесь. Среди нас он называет себя Вальмариной, но никто не знает, ни в какой семье он родился, ни где и как прошли его молодые годы. Мы знаем только то, чего он не в состоянии от нас скрыть: что он самый ревностный, самый благородный, самый преданный, самый храбрый и самый скромный из нас всех.
— И самый одаренный! — закричало несколько голосов. — Провидение зорко его охраняет — оно спасает его от всех опасностей и делает его неуязвимым для всех потрясений духа и тела. Это он одним из первых сделался здесь апостолом и пропагандистом веры, которую вы только что приняли, и это он оказал важнейшие услуги нашему святому делу. Невозможно рассказать, сколько он нам принес пользы; нельзя даже рассказать и о половине его благородных поступков, — он прячет свои добрые дела столь же ревностно, сколь другой старался бы их расславить. Честь и хвала тебе, поэт Стенио, если Вальмарина, которого ты даже не знаешь, счел тебя достойным такого доверия и с таким уважением отнесся к тебе!
Разговор прервали старейшины. Всем посвященным предложили подать свои голоса для выбора верховного председателя. Старинный бронзовый шлем, какие в былые времена носили рыцари, снятый с одного из трофеев, украшавших стену, служил урной, в которую складывали билеты; наконец, после всех испытаний, совершавшихся как священнодействие, было провозглашено имя Вальмарины, встреченное всеобщим восторгом собравшихся.
Тогда Вальмарина поднялся и сказал:
— Я очень благодарен вам за все эти изъявления доверия и любви; но я не имею права на такое уважение. Для того чтобы управлять вами, нужен человек, вся жизнь которого была бы безукоризненной, а моя молодость не была чиста. Уже в трех сообществах я отказался от той самой чести, которой вы меня удостоили. Я отказываюсь от нее и сейчас. Грехи мои не искуплены.