57. МЕРТВЫЕ

   «Каждый день, поднимаясь еще задолго до рассвета, я потом гуляю по испещренным надписями длинным надгробным плитам, положенным здесь, чтобы стеречь чей-то непробудный и вечный сон. Я ловлю себя на том, что мысленно спускаюсь в эти склепы и спокойно ложусь там, чтобы отдохнуть от жизни.
   Время от времени я предаюсь мыслям о небытии, таким сладостным для разума, стремящегося от всего отрешиться, и для утомленного сердца; и видя в этих склепах, по которым я ступаю, только дорогие мне священные реликвии, я ищу среди них себе место, я вглядываюсь в мраморное надгробие, прикрывающее немое и безмятежное ложе, где я буду скоро покоиться, и дух мой счастлив расположиться в нем.
   В другие минуты я поддаюсь очарованию христианской поэзии. Мне кажется, что дух мой явится еще, чтобы тихо скользить под этими сводами, привыкшими повторять эхо моих шагов. Иногда мне кажется, что я только призрак, который с наступлением сумерек должен скрыться, уйти под этот мрамор, и я взираю тогда на прошлое, даже на настоящее, как на жизнь, от которой меня уже отделяет могильная плита.
   Под этими прекрасными византийскими аркадами монастыря есть одно место, которое я особенно люблю. Это у самого края монастырского дворика, где ряды надгробий утопают в пахучих травах, которыми поросли аллеи, где расцветающие в неволе бледные розы склоняются над человеческим черепом, изображение которого высечено в углу каждой плиты. Большой олеандр захватил легкий свод последней арки. Ветви его повторяют округлость купола галереи. Плиты усыпаны чудесными лепестками, которые при малейшем дуновении ветра отрываются от своих крохотных чашечек и усыпают ложе смерти Франциски.
   Франциска была аббатисой, предшественницей той, которую я сменила. Она прожила около ста лет, сохранив в полной силе добродетели свои и ясный ум.
   Говорят, что это была праведница и женщина очень умная. Она явилась Марии дель Фиоре через несколько дней после своей смерти, в ту минуту, когда робкая послушница молилась у нее на могиле. Девушка так испугалась, что неделю спустя умерла, то улыбаясь, то леденея от страха, говоря, что аббатиса ее призвала и приказала готовиться к смерти. Ее похоронили в ногах у Франциски, под олеандрами.
   Я хочу, чтобы там похоронили и меня. Там есть плита без надписи над пустой могилой, которую поднимут для меня, а потом за мной замуруют, — между женщиною большой силы духа и твердой веры, вынесшей бремя столетней жизни, и девушкой благочестивой и робкой, которая погибла при первом же дуновении ветра смерти, между этими двумя столь дорогими для меня образами
   — воплощением силы и воплощением нежности, между сестрою Тренмора и сестрою Стенио.
   Франциска увлекалась астрономией. Она глубоко ее изучила и немного подсмеивалась, над страстью Марии к цветам. Говорят, что когда вечером послушница звала ее посмотреть, как она убрала за день цветочные клумбы, старая аббатиса, показывая своей костлявой рукой на звезды, голосом все еще сильным и уверенным говорила: «Вот мой цветник».
   Мне интересно было расспросить монахинь об обеих усопших и собрать сведения об этих двух жизнях, которые скоро канут в забвение.
   Как грустно это наше полное отчуждение от мертвых. Вырождающееся христианство старалось внушить к ним ужас, смешанный с ненавистью. В основе этого чувства лежит, может быть, тот отвратительный способ, которым мы хороним своих покойников, и эта необходимость внезапно расставаться навсегда с останками любимых существ. У древних не было этого ребяческого страха. Мне приятно смотреть, как они несут в руках урну с прахом родственника или друга; и мне кажется, что я вижу, как часто они на нее смотрят, как призывают ее в самых важных случаях жизни, как посвящают ей свои самые высокие деяния. Она становится частью их наследства. Погребальные церемонии не поручаются наемной силе; сын не отворачивается с ужасом от трупа той, чье чрево выносило его. Он не дает касаться его посторонним рукам: он сам отдает ей последний долг и сам умащает благовониями, свидетельством любви, останки любимой матери.
   В религиозных общинах я отыскала частицу этого уважения и этой античной любви к мертвым. Руки сестер завертывают тело усопшей в саван, украшают цветами ее лицо, открытое целый день для прощания. Гроб ставится в доме, где жила покойная и где все для нее привычно. Ей надлежит спать вечным сном среди людей, которые и сами будут спать с нею рядом, и все, кто придет на ее могилу, здороваются с покойницей как с живой. Монастырский устав охраняет память об умершем как о живом и увековечивает почести, которые ему воздают. Правила — такая замечательная вещь, насущно необходимая человеку, подобие божества на земле: они оберегают людей от злоупотребления своими силами, помогают великодушно хранить добрые чувства и старые привязанности, они становятся другом для тех, у кого больше нет друзей. Они напоминают нам каждый день в молитвах о множестве умерших, от которых на земле не осталось ничего, кроме имени, написанного на могильной плите и произнесенного за вечерней мессой. Обычай этот пришелся мне так по душе, что я вписала немало стертых имен, вычеркнутых когда-то, чтобы сделать молитвы короче; я требую строго перечислять их все и слежу за тем, чтобы толпа молодых послушниц, возвращающихся с шумной прогулки, проходила по галереям монастыря сосредоточенно и тихо.
   Что же касается забвения обстоятельств жизни, то для умерших оно здесь наступает быстрее, чем где бы то ни было: причина этому — отсутствие потомства. Целое поколение монахинь уходит из жизни почти что одновременно, ибо отсутствие событий, одинаковые привычки почти в равной степени продлевают жизнь всем. Случаев долголетия здесь очень много, но жизнь кончается вся сполна. Особые интересы или фамильная гордость не оказывают предпочтения ни единому имени, и ввиду того, что никакого соперничества не существует, всех торжественно уравнивает могила. Это равенство очень скоро стирает черты биографий. Правила запрещают записывать их, если не произошло формальной канонизации, и в этом предписании много силы и мудрости. Оно обуздывает гордость, порок самый распространенный среди добродетельных душ; оно не дает живущим смиренной жизнью рассчитывать на удовлетворение тщеславия своего за гробом. Поэтому спустя пятьдесят лет очень редко бывает, чтобы предание сохранило какие-то подробности из жизни той или иной монахини, а в силу этого подробности эти тем более драгоценны.
   Так как запрещение писать не распространяется на меня, я хочу упомянуть об Агнессе Катанской, романтическая история которой передается здесь из уст в уста.
   Это была послушница, исполненная религиозного рвения, и накануне того дня, когда ей предстояло принять постриг, отец ее, человек непреклонной воли возвратил ее в мир. Ее выдали замуж за старого французского дворянина, и она очутилась при дворе Людовика XV. Но она и там хранила верность обету, оставшись девственницей и телом и духом, несмотря на то, что ее исключительная красота была предметом самого восторженного поклонения. Наконец, после десяти лет изгнания на земле Ханаанской, когда отец ее, а потом и муж умерли, она обрела свободу и снова посвятила себя Иисусу Христу. Когда она ехала сюда горной дорогой, она была богато одета, и ее сопровождала многочисленная свита. У входа собралась толпа любопытных, и каждому не терпелось на нее взглянуть. Монахини вышли из церкви, и с поднятыми хоругвями процессия их направилась к воротам монастыря; возглавляла шествие аббатиса. Они пели хором: «In exitu Israel de Egypto». Решетка отворилась, чтобы впустить приехавшую. Тогда прелестная Агнесса сняла со своего корсажа букет и, улыбнувшись, перебросила его через плечо, как первый и последний залог, который мир мог от нее получить; вслед за тем, быстро вырвав из рук маленького мавра шлейф своего плаща, она стремительно ступила за решетку, которая закрылась за ней навсегда. Тут аббатиса приняла ее в свои объятия, а монахини одна за другой запечатлели на ее лбу поцелуй, в знак того, что теперь они сестры по духу. На другой день она принесла покаяние за десять лет, проведенных в миру, и исповедник нашел жизнь ее на протяжении этих лет такой чистой и прекрасной, что позволил ей вернуться в ту степень послушничества, на которой он ее оставил, как будто это было не десять лет, а всего один день; и день, исполненный такой чистоты и такого рвения, что он не смутил совершенства ее души, когда накануне принятия пострига она была увезена к иным алтарям.
   Это была одна из самых непривередливых и смиренных монахинь, каких только когда-либо знал этот монастырь. Кроткая, набожная, терпимая и всегда приветливая, она сохранила вместе с тем то изящество, к которому с детства была приучена. Рассказывают, что ее монашеское одеяние всегда было очень изысканно, и когда на исповеди ее упрекнули в тщеславии, она простодушно ответила в духе своего времени, что ей непонятен этот упрек и что она, вовсе об этом не думая старается всегда приодеться, просто из привычки повиноваться родителям, усвоенной ею еще в мирской жизни; что в общем-то она нисколько не огорчена тем, что, по мнению всех, хорошо выглядит, ибо считает, что цветущая молодость и признанная всеми красота более достойный дар небесному жениху, чем увядшая красота и уже угасающая жизнь. История эта показалась мне прелестной.
   Знайте, Тренмор, как велико обаяние привычки, как радостно созерцание, которое ничто не смущает. У непоседливой женщины, которую вы знали раньше, не было родины, да она и не хотела ее иметь: она продавала и перепродавала замки свои и земли, не умея привязать себя к определенному месту; этой душе странницы, которая нигде не находила себе приюта, везде было тесно, и в поисках места для могилы она колебалась между вершинами Альп, кратером Везувия и глубинами океана. И вот наконец она так горячо полюбила несколько туазов земли и груду камней, что мысль быть похороненной где-то в другом месте ей была бы мучительна. Она прониклась такой нежной любовью к мертвым, что иногда она простирает к ним руки и среди ночи кричит:
   «О тени, подруги мои! Возлюбленные моей души! Девственницы, которые, как и я, ходили в тишине по могилам ваших сестер! Вы, дышавшие ароматами, которыми теперь дышу я, и улыбавшиеся этой луне, которая теперь отвечает и мне своей улыбкой! Вы, которые, может быть, тоже испытали грозы жизни и светскую суету! Вы, которые стремились к великому покою и которые предвкушали его здесь, под сенью этих священных сводов, укрытые от всего в этом добровольном узилище! И прежде всего вы, препоясавшие себя крестом веры и перешедшие из объятий незримого ангела в объятия небесного супруга, непорочные возлюбленные Надежды, сильные жены Воли! Благословляете ли вы меня, скажите, и молитесь ли вы непрестанно за ту, которая предпочитает быть с вами, а не с живыми? Ваши ли золотые кадильницы источают по ночам эти вот благовония? Ваши ль нежные голоса слышатся сейчас в воздухе? Вы ли это священным волшебством своим придаете столько красоты, обаяния и целительного покоя этому участку земли, этому уголку зелени, мрамору и цветам, где теперь отдыхаете и вы и я?
   Каким чудом удалось вам сделать его таким драгоценным и желанным, что я привязалась к нему всеми фибрами души, что он горячит мне кровь, что жизнь кажется мне теперь слишком короткой, чтобы насладиться ею сполна, и я хочу, чтобы мне отвели в нем уголок для моих костей, когда божественное дыхание их оставит?»
   Тогда, раздумывая над смутами прошлого и над умиротворенностью настоящего, я призываю их в свидетели моего смирения.
   О души усопших, — говорю я им, — о девственницы — сестры! О красавица Агнесса! О кроткая Мария дель Фиоре! О премудрая Франциска! Взгляните, как сердце мое отрешается от своей прежней неприязни и как покорно соглашается на жизнь в те времена и на том пространстве, которое ему отвел господь!
   Взгляните и скажите тому, на кого вы смотрите с открытым лицом:
   «Лелия больше не проклинает того дня, который ты повелел ей заполнить; она идет к ночи своей, ведомая духом разума, который тебе угоден. Она больше не воспламеняется страстью к мгновениям, которые проходят. Она не стремится удержать иные из них, не торопится сократить другие. И вот она идет мерно и непрестанно, подобно земле, которая совершает кругооборот свой без потрясений и которая, видя, как от вечера до утра меняются звезды на небе, не останавливается ни под одним знаком зодиака, не желая бросаться в объятия прекрасных Плеяд, не убегая от пылающего дротика Стрельца, не отступая перед растрепанными волосами похожей на привидение Вероники. Она покорилась, она живет! Она исполняет закон. Она не боится смерти, но и не хочет ее; она не противится порядку вселенной. Без сожаления смешает она прах свой с нашим; она уже касается наших ледяных рук, и в ней нет страха. Не дозволишь ли ты, милосердный господь, чтобы испытанию ее пришел конец и чтобы, как только солнце начнет всходить, она последовала за нами туда, куда идем мы?»
   И тогда в борющемся с зарею ветерке мне чудятся голоса слабые и смутные, таинственные они звучат то громче, то тише и пытаются призвать меня к себе из-под камня, но все еще никак не могут справиться с навалившейся на меня тяжестью.
   На какое-то мгновение я останавливаюсь и смотрю, не приподнимается ли моя каменная плита и не стоит ли со мною рядом столетняя старуха, не показывает ли она мне Марию дель Фиоре, тихо уснувшую на первой ступеньке нашего склепа. В это мгновение страшный шум слышится из подземелья, и под ногами у меня раздаются чьи-то вздохи. Но все глохнет, все умолкает, как только Полярная звезда исчезает с ночного неба. Тонкие тени кипарисов, которые свет луны чертит на стенах, а ветер каждым порывом своим колеблет, словно вдыхая жизнь в изображения святых на фресках, понемногу начинают бледнеть. Тогда фигуры на стенах снова застывают в своей неподвижности: шелест листвы умолкает, и раздаются голоса птиц. Жаворонок просыпается в клетке, и в воздух врывается его отчетливое, звучное пение, большие белые лилии на клумбах вырисовываются из полумрака и, омытые обильной росой, цепенеют от наслаждения. В ожидании солнца замирает тревожная рябь, все смутные отсветы сбрасывают свой волшебный покров. Вот тогда-то призраки действительно исчезают в прояснившемся воздухе и необъяснимые шумы уступают место чистым гармониям. Время от времени последнее дуновение ночи колышет олеандр, судорожно мнет его ветки, парит, кружась, над его цветущей верхушкой и замирает издавая совсем слабый вздох, как будто это Франциска взяла за руку Марию дель Фиоре и уводит ее от цветника, а той трудно оторваться от любимого деревца, и она уходит в объятия мертвых, исполненная какой-то досады и сожаления.
   Наконец все иллюзии исчезают; металлические купола сверкают золотом в первых лучах солнца. Звон колокола как бы проводит в воздухе глубокую борозду, в которой тонут все разрозненные, парящие тут и там шумы; павлины слетают с насестов и долго отряхают влажные перья на блестящий песок садовых дорожек; двери дортуаров со скрипом повертываются на своих петлях, и звуки «Ave Maria», которую поет хор послушниц, гулко разносятся под сводами огромных каменных лестниц. Нет ничего торжественнее, чем этот первый звук человеческого голоса, когда только еще занимается день. Здесь все исполнено величия, все запоминается, потому что даже в самом незначительном проявлении домашней жизни есть черты единства и цельности. После всех метаний, после всех восторженных прозрений в часы бессонницы, слыша эту утреннюю молитву, чувствую, как по жилам моим пробегает трепет наслаждения и страха. Монастырские правила, этот великий закон, которому все никак не нарадуется мой ум и суровость которого иногда чрезмерно поэтизирует мое воображение, тут же простирают надо мной свою власть, о которой я забываю в романтические ночные часы. Тогда я покидаю могилу Франциски, где простояла, неподвижная и сосредоточенная, пока свершалось это обновление света и пробуждение природы, и схожу с камня, как античная статуя, которая вдруг оживает и при первых лучах солнца обретает в груди свой голос. Как она, я начинаю петь гимн радости, и вот я уже иду навстречу моей пастве и пою громко и восторженно, в то время как девушки двумя стройными рядами спускаются по большой лестнице, ведущей в церковь. Я всегда замечала в них какой-то инстинктивный страх, когда они видели, как я выхожу из обители мертвых, чтобы стать во главе их, раскрыв свои объятия и воздев глаза к небу. В часы, когда мысли их еще отягчены сном и когда чувство долга борется в них со слабостью природы, они поражаются, видя, что я полна сил и жизни, и, несмотря на все мои усилия разубедить их, они продолжают упорно считать, что я по ночам общаюсь с мерными, покоящимися на монастырском кладбище под сенью олеандров. Я вижу, как они бледнеют, когда, скрестив свои белые руки на пурпурных скапуляриях, опускают головы, преклоняя передо мною колена, и как невольно вздрагивают, когда, заворачивая за угол, одна за другой касаются моего одеяния».

58. СОЗЕРЦАНИЕ

   «Одна из дверей помещения, где я живу, выходит на скалы. Изъеденные временем и поросшие мхом уступы окружают со всех сторон обрывистый утес, на котором стоит эта часть здания, и крутыми переходами соединяют монастырь с горою. Это единственный путь, каким можно подняться на нашу крепость; но идти им страшно, и после святой Франциски никто не решается туда взбираться. Идти по неровным ступенькам очень трудно, некуда поставить ногу, и кружится голова от соседствующих с ними крутых обрывов.
   Мне хотелось узнать, не потеряла ли я за время моей уединенной и бездеятельной жизни прежнюю храбрость и физическую силу. И вот однажды, среди ночи, когда ярко светила луна, я решила спуститься по этим ступенькам. Без труда добралась я до того места, где обвал, казалось, разрушил всю работу монахов. Повиснув на мгновение между небом и бездонной пропастью, я задрожала от мысли, что мне предстоит возвращаться той же дорогой. Я очутилась на выступе — таком узеньком, что ноги мои едва на нем помещались. Я долго простояла так, не шевелясь, чтобы дать глазам освоиться с этим положением, и раздумывая о том, какую власть над нашими чувствами имеют, с одной стороны, воля, с другой — воображение. Если бы я уступила силе воображения, я бы бросилась на дно пропасти, которая, казалось, каким-то магнитом притягивала меня к себе; но холодная воля обуздала все мои страхи и помогла мне держаться твердо на моем узеньком пьедестале.
   Нельзя ли предложить этот пример тем, кто говорит, что соблазны непреодолимы, что всякое принуждение, предписанное человеку, противно природе и преступно по отношению к богу? О Пульхерия! В эту минуту я подумала о тебе; я сравнивала всю тщету погубивших тебя наслаждений с этим обманом чувств, который я испытала, стоя на краю пропасти, — как он соблазнял меня сократить мой томительный путь, поддавшись охватившей меня слабости. Я сравнивала также добродетель, которая могла бы тебя уберечь, с инстинктом самосохранения, с силой мысли, помогающей человеку побеждать в себе всякую изнеженность и страх. О, вы наносите оскорбление милости господней, и вы глубоко презираете его дары, вы, принимающие за самую благородную и здоровую часть вашего существа слабость, которую он ниспослал вам лишь для того, чтобы уравновесить силу, которой бы вы без этого чересчур гордились.
   Внимательно осмотрев все вокруг, я заметила, что лестница идет дальше вниз по другой скале, как раз под площадкой, где я стояла. Без труда я перебралась на этот новый уступ. Стоило мне все спокойно обдумать, как казавшееся с первого взгляда невозможным сделалось вполне осуществимым. Вскоре я была вне опасности на естественных террасах горы. Глаза мои давно уже привыкли к виду этих неприступных мест. Пять лет в воображении я прогуливалась по ним, при этом даже не мечтая, что нога моя на них когда-нибудь ступит. Но я видела только снаружи эту величественную каменную громаду, зубцы которой врезаются в облака. Каково же было мое удивление, когда, подойдя к этим зубцам совсем близко, я обнаружила, что могу проникнуть в глубь скалы сквозь трещины, которые издали казались такими узкими, что по ним едва ли могла пролететь даже птица. Долго не раздумывая, я устремилась туда и, по обломкам камней, по грудам базальта, прорываясь сквозь густую сеть вьющихся растений, крадучись по трудным неведомым переходам, добралась до мест, куда никогда не проникал взгляд, по которым никогда не ступала нога человека с того времени, когда святая уединялась там, чтобы творить молитву вдали от всякого шума и суеты.
   Здесь существует поверье, что каждую ночь дух господень поднимал ее на эти неприступные вершины, что незримый ангел взносил ее на кручи, и с тех пор ни один житель этих мест не решался разгадать это чудо, совершавшееся с помощью веры — веры, которую люди недалекие называют слабостью, суеверием, глупостью! Веры, которая есть не что иное, как воля, соединенная с доверием, — великолепная способность, дарованная человеку, чтобы перейти границы животной жизни и беспредельно раздвинуть границы разума.
   Гора, вершина которой была срезана извержением вулкана, потухшего еще в первые тысячелетия нашей планеты, являла взгляду обширные нагромождения обломков, обрамленных неровными зубцами и зиявшими меж ними расщелинами. Черная зола, металлическая пыль, выброшенная извержением; кучи хрупкого шлака, которого состояние остекленения оберегает от действия стихий и который хрустит под ногами, словно мелкие кости; пропасть, заполненная наносной землей и поросшая мхом; естественные стены из красной лавы, которую можно принять за кирпич; гигантские кристаллы базальта, и всюду, на всех минералах, — застывшие капли расплавленного металла, когда-то выброшенного бурей из недр земли; большие, грубые лишаи, поблекшие, как сами камни, на которых они выросли; потоки, которых не видно и которые только бурлят где-то под скалами, — вот как выглядел этот дикий край, где нельзя было обнаружить ни единого следа живых существ. Я так давно не была в пустыне, что в первую минуту мной овладел ужас при виде этих руин вселенной, существовавших еще задолго до появления человека. Меня охватило какое-то странное и неприятное чувство, и я не могла заставить себя сесть и спокойно посидеть среди этого хаоса. Мне казалось, что это владения нечистой силы, призванной нарушать покой человека. И я все шла, поднимаясь выше и выше, до тех пор, пока не достигла самых высоких гребней, образующих вокруг этого огромного кратера великолепный венец странной и затейливой формы.
   Там я увидела необъятное небо, море, город, окружающие его плодородные долины, реку, леса, мысы, и чудесные острова, и вулкан. Это был единственный гигант, возвышавшийся надо мной, единственное жерло подземного канала, куда ринулись все потоки огня, бушевавшие в недрах этой земли. Возделанные поля, деревушки и виллы, покрывающие живописные склоны холмов, тонули вдалеке в прозрачной мгле. Но, по мере того как над морем занималась заря, все вокруг становилось отчетливее, и вскоре я могла убедиться, что почва еще плодородна, что человечество еще существует. Когда я сидела на этом воздушном троне, там, куда, может быть, никогда не поднималась и сама святая, мне показалось, что я овладела краями, неподвластными человеку. Отвратительный циклоп, нагромоздивший здесь эти каменные глыбы, чтобы сбросить их вниз, в долину, и извлекший из неведомых подземелий адский пламень, чтобы сжечь юные всходы земли, навлек на себя гнев мстительного бога. Мне казалось, что я пришла сюда заклеймить его последним клеймом раба, ступив ногою на его разбитую голову. Недостаточно было, чтобы вседержитель позволил цивилизованной расе заполонить своими победами и трудами всю эту землю, отвоеванную у стихий; надо было, чтобы женщина взошла на эту последнюю вершину, поднялась к пустынному и безмолвному алтарю поверженного титана. Надо было, чтобы человеческий разум, орел, способный охватить полетом своим бесконечные пространства и владеющий сокровищем всех миров, прилетел и опустился на этот алтарь и расправил крылья, чтобы склониться к земле и братски благословить ее, пробуждая в первый раз сочувствие человека к человеку среди бездны пространства. Повернувшись тогда к пустынным местам, по которым я только что шля, я попыталась уяснить себе ту перемену, которая произошла во вкусах моих и привычках. Почему это раньше мне все время казалось, что я недостаточно далеко ушла от человеческого жилья? Почему теперь мне так хочется быть к нему ближе? Я ведь не открыла в человеке никаких новых добродетелей, качеств, которых бы я до сих пор не знала. Общество не стало ведь лучше с того дня, когда я с ним рассталась. Издали, так же как и вблизи, я до сих пор нахожу в нем все те же пороки, все ту же косность, мешающую ему переделать себя в соответствии с благородными и истинными потребностями. Что же касается дикой красоты природы, то я отнюдь не потеряла способности восхищаться ею.
   Ничто не может погасить в поэтических душах чувства прекрасного, и то, что им сначала кажется гибельным, развивает в них неведомые способности, неистощимые силы Между тем прежде мне казалось, что где-то, должно быть, есть какая-то еще более недоступная пещера, еще более безлюдная пустошь, еще более дикий морской берег, что лишь он один удовлетворит одолевающий меня зуд ходьбы и ненасытную жажду ума. Альпы были для меня слишком низки, а море чересчур узко. Непреложные гармонические законы вселенной утомили мой взгляд, истощили мое терпение. Следя глазами за ползущей лавиной, я думала каждый раз, что она должна бы на пут своем взрыхлить больше снега, повалить больше сосен, сильнее оглушить своим грохотом испуганное эхо окрестных ледников. Мне казалось, что гроза всегда медлит и всегда звучит приглушенно. Мне хотелось запустить руку в темные тучи и с грохотом разодрать их на части. Мне хотелось присутствовать при каком-нибудь новом потопе, видеть, как падает звезда, как некая новая катаклизма потрясает вселенную. Я бы закричала от радости, если бы вдруг низверглась в бездну вместе с обломками мира, и тогда только я признала бы, что бог действительно такой сильный, каким я его себе представляла.