Страница:
Жорж Санд
Лелия
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Когда, поддавшись легковерной надежде, кто-то решается окинуть участливым взглядом сомнения истерзанной, опустошенной души, стремясь проникнуть вглубь, чтобы ее исцелить, он повисает над бездной, в глазах у него темнеет, голова кружится — это холод смерти.
Неизданные мысли отшельника
1
«Кто ты? И почему любовь твоя приносит столько зла? В тебе, должно быть, скрыта некая тайна, неведомая людям и страшная. Можно с уверенностью сказать, что ты вылеплена не из той глины, что все мы, — в тебя вдохнули другую жизнь! Верно ты или ангел, или демон, но уж никак не человеческое существо. Почему ты скрываешь от всех нас свое происхождение, свою природу? Почему ты продолжаешь жить среди нас, если мы не можем тебя понять? Если ты послана богом, говори, и мы будем тебя чтить. Если же ты явилась из ада… Ты — из ада? Ты, такая прекрасная, такая чистая! Может ли быть у духа зла такой божественный взгляд, такой гармонический голос? Может ли злой гений изрекать слова, которые возвышают душу и возносят ее к престолу господню?
А меж тем, Лелия, в тебе есть что-то от дьявола. Горькая улыбка омрачает твой обещающий счастье взгляд. Иные слова твои повергают в отчаяние, как все безбожное: временами ты как будто заставляешь усомниться
— и в боге и в тебе самой. Почему, почему вы такая, Лелия? Где ваша душа, ваша вера, когда вы решаетесь отрицать любовь? О, небо! Вы в силах произносить кощунственные слова! Но кто же вы, если вы действительно думаете так, как порой говорите?»
А меж тем, Лелия, в тебе есть что-то от дьявола. Горькая улыбка омрачает твой обещающий счастье взгляд. Иные слова твои повергают в отчаяние, как все безбожное: временами ты как будто заставляешь усомниться
— и в боге и в тебе самой. Почему, почему вы такая, Лелия? Где ваша душа, ваша вера, когда вы решаетесь отрицать любовь? О, небо! Вы в силах произносить кощунственные слова! Но кто же вы, если вы действительно думаете так, как порой говорите?»
2
«Лелия, я боюсь вас. Чем больше я вижу вас, тем меньше я вас понимаю. Вы кидаете меня в море тревог и сомнений. Вы как будто забавляетесь моей мукой. То вы подымаете меня к небу, то втаптываете в землю. То увлекаете меня за собою к сияющим облакам, то низвергаете в темный хаос! Моему слабому разуму не выдержать таких испытаний. Лелия, пощадите меня!
Вчера, когда мы блуждали по горам, вы были такой величественной, такой возвышенной, что мне хотелось стать перед вами на колени и целовать благоуханные следы ваших ног. Когда Христос преобразился в золотистое облако и, на глазах у своих учеников, воспарил среди пламени, они простерлись перед ним ниц и сказали:
— Господи, воистину ты сын божий!
И потом, когда облако растаяло и пророк спустился со своими учениками с горы, те в тревоге стали вопрошать друг друга:
— Неужели этот человек, что идет вместе с нами, говорит на нашем языке и собирается разделить нашу трапезу, это тот самый, которого мы только что видели окутанного пламенем и осиянного духом господним?
Так вот и вы, Лелия! Каждое мгновение вы преображаетесь на моих глазах, а потом сбрасываете свою божественность, чтобы сделаться равной мне, и тогда я в ужасе спрашиваю себя, не есть ли вы небесная сила, некий новый пророк, еще раз воплотившееся в образе человека слово, и не хотите ли вы поступками своими испытать нашу веру и распознать среди нас истинных христиан.
Но Христос, эта великая мысль в образе человека, это высшее олицетворение бессмертной души, всегда раздвигал пределы, которые ему ставили его плоть и кровь. Напрасно он снова принимал человеческий образ, ему не удавалось затеряться среди людей — он неизменно становился среди них первым.
Вот что меня больше всего пугает в вас, Лелия: когда вы спускаетесь со своих высот, вам не удается удержаться даже на том уровне, на котором находимся все мы, вы падаете еще ниже и развращенным сердцем своим как будто хотите владычествовать над нами. Иначе — что означает эта глубокая, жгучая, незатухающая ненависть к нам, людям? Можно ли любить бога так, как любите вы, и так жестоко ненавидеть его творения? Допустимо ли, чтобы высокая вера, уживалась с закоренелым безбожием, порывы, устремленные к небу, — с наущением дьявола? Еще раз, скажите, откуда вы, Лелия? В чем ваше назначение на земле — спасать или мстить?
Вчера, когда солнце садилось за ледником, окутанное голубовато-розовой дымкой, когда нежный воздух чудесного зимнего вечера овевал ваши волосы и заунывные звуки колокола эхом отдавались в долине, знайте, Лелия, тогда вы были настоящей дочерью неба. Ласковые лучи заката отблеском своим озаряли ваше лицо, окружая вас каким-то волшебным ореолом. Глаза ваши, воздетые к лазурному своду, где еще только начинали загораться одинокие звезды, пламенели священным огнем. Поэт лесов и долин, я слушал таинственные шепоты вод, я глядел на едва заметное колыхание сосен и вдыхал нежный запах фиалок, которые в первый же теплый день, с первым же лучом согревшего их солнца раскрывают под высохшим мхом свои голубые цветы. Но вас это нисколько не занимало; ни цветы, ни лес, ни водный поток не привлекали к себе вашего взгляда. Ничто земное не пробуждало в вас никаких чувств, вы вся были на небесах. И когда я хотел обратить ваше внимание на изумительную картину, расстилавшуюся у ваших ног, вы сказали мне воздев руку к воздушному своду: «Взгляните ввысь!». О Лелия, вы воздыхали по вашей отчизне, не правда ли? Вы спрашивали бога, почему он так надолго оставил вас среди смертных; почему он не возвращает вам ваших белых крыльев, чтобы вы могли улететь к нему.
Но когда в зарослях вереска поднялся холодный ветер и нам пришлось искать убежища в городе, когда, привлеченный звуками колокола, я просил вас войти со мной в церковь и прослушать вечернюю мессу, увы, Лелия, почему вы тогда не покинули меня? Почему вы, владеющая силой совершать и более трудные деяния, не приказали облаку сойти на землю и окутать ваше лицо? Увы! Зачем я увидел вас, когда вы стояли, нахмурив брови, надменная и жестокая? Зачем вы не опустились на каменные плиты, не столь холодные, как ваше сердце? Зачем вы не скрестили рук на своей груди, которую присутствие бога должно было бы наполнить умилением или ужасом? Откуда это гордое спокойствие и это открытое презрение к нашим обрядам? Неужели же вы не чтите истинного бога, Лелия? Или вы явились сюда из знойных краев, где поклоняются Браме, или с берегов больших безымянных рек, где люди молятся злому духу, отвергая доброго? Мы ведь не знаем ни вашей семьи, ни страны, где вы родились. Никто этого не знает, окружающая вас тайна помимо нашей воли заставляет пускаться в догадки, вселяя в нас суеверный страх.
Вы бесчувственная! Вы нечестивая! Нет, не может быть! Но скажите мне, бога ради, что же творится в эти ужасные часы с душою, проникнутой поэзией, с великой душою, объятой восторгом и трепетом, исторгающей пламя, которое перекидывается и на нас, увлекая за собою в область неизведанных ощущений? О чем вы думали вчера, что сделали вы с собой, когда, немая и холодная, вы стояли в храме, как фарисей, взирая на бога без трепета, не внемля песнопениям, не чувствуя запахов ладана и облетающих цветов, не слыша звуков органа, не ощущая всей поэзии, заполнившей благословенные стены? А сколько красоты было в этой церкви, напоенной влажными ароматами, где все трепетало от торжественных песнопений. Как пламя серебряных светильников, бледное и тусклое, вливалось в опаловые клубы раскаленных смол, в то время как из золоченых кадильниц вились, поднимаясь к самому своду, кольца благоуханного дыма! Сколько изящества было в золоченых гранях дарохранительницы, как они сверкали, отражая сияние свеч! А когда священник, этот высокий, красивый ирландский священник, черноволосый, с величественной осанкой, суровым взглядом и звучной речью, медленно спустился со ступенек амвона, влача по ковру свою длинную бархатную мантию; когда он заговорил своим громким голосом, грустным и пронизывающим насквозь, как ветры его страны, когда, вынося блистающую дароносицу, он произнес это слово, с такой силой прозвучавшее в его устах: «Adoremus!» 1, тогда, Лелия, я почувствовал, что меня охватывает священный трепет, я упал на колени прямо на мраморные плиты, я ударил себя в грудь, я опустил глаза.
Но ваши мысли так тесно связаны в моей душе со всеми великими мыслями, что я почти тотчас же повернулся к вам, чтобы разделить с вами это сладостное волнение или, может быть, да простит меня господь, чтобы обратить к вам половину моих смиренных молитв.
Но вы, вы продолжали стоять! Вы не преклонили колен, не опустили глаз! Ваш гордый взгляд холодно и испытующе обвел священника, гостию, простертую толпу; вам ни до чего не было дела. Одна-единственная среди нас всех, вы не стали молиться богу. Неужели же вы — существо более могущественное, чем он?
Так вот, Лелия (да простит меня еще раз господь!), на какую-то минуту я этому поверил и едва не отпрянул от бога, чтобы все молитвы свои вознести к вам. Я дал себя ослепить и поработить таившейся в вас силе. Увы! Надо признаться, никогда еще я не видел вас такою красивой. Вы были бледны, как одна из тех статуй белого мрамора, что стоят у надгробий, в вас не осталось уже ничего земного. Глаза ваши горели темным огнем, и ваш высокий лоб, с которого вы смахнули черные пряди волос, величественно и гордо высился над толпой, над священником, над самим господом богом. Глубина вашего нечестия вселяла страх, и при виде того, как вы окидываете взглядом пространство между нами и небом, все окружающие ощущали свое ничтожество. Не вас ли видел Милтон, изобразивший таким благородным и таким прекрасным чело своего падшего ангела?
Говорить ли вам об ужасе, который меня тогда охватил? Мне казалось, что в ту минуту, когда священник, возносивший символ веры над нашими склоненными головами, увидел вас — а вы возвышались, как и он, над толпой, вы стояли так, будто вас было в мире только двое, — да, мне показалось, что тогда взгляд его, глубокий и строгий, встретив ваш бесстрастный взгляд, невольно потупился. Мне показалось, что священник побледнел, что чаша едва не выпала из его задрожавших рук и что голос замер в его могучей груди. Что это, бред моего расстроенного воображения или действительно, когда служитель всевышнего увидел, что вы противитесь изреченному им слову божию, негодование сдавило вдруг ему горло? Или в эту минуту у него, как и у меня была необыкновенная галлюцинация: ему почудилось в вас что-то сверхъестественное, сила, исторгнутая из бездны или откровение, ниспосланное небом».
Вчера, когда мы блуждали по горам, вы были такой величественной, такой возвышенной, что мне хотелось стать перед вами на колени и целовать благоуханные следы ваших ног. Когда Христос преобразился в золотистое облако и, на глазах у своих учеников, воспарил среди пламени, они простерлись перед ним ниц и сказали:
— Господи, воистину ты сын божий!
И потом, когда облако растаяло и пророк спустился со своими учениками с горы, те в тревоге стали вопрошать друг друга:
— Неужели этот человек, что идет вместе с нами, говорит на нашем языке и собирается разделить нашу трапезу, это тот самый, которого мы только что видели окутанного пламенем и осиянного духом господним?
Так вот и вы, Лелия! Каждое мгновение вы преображаетесь на моих глазах, а потом сбрасываете свою божественность, чтобы сделаться равной мне, и тогда я в ужасе спрашиваю себя, не есть ли вы небесная сила, некий новый пророк, еще раз воплотившееся в образе человека слово, и не хотите ли вы поступками своими испытать нашу веру и распознать среди нас истинных христиан.
Но Христос, эта великая мысль в образе человека, это высшее олицетворение бессмертной души, всегда раздвигал пределы, которые ему ставили его плоть и кровь. Напрасно он снова принимал человеческий образ, ему не удавалось затеряться среди людей — он неизменно становился среди них первым.
Вот что меня больше всего пугает в вас, Лелия: когда вы спускаетесь со своих высот, вам не удается удержаться даже на том уровне, на котором находимся все мы, вы падаете еще ниже и развращенным сердцем своим как будто хотите владычествовать над нами. Иначе — что означает эта глубокая, жгучая, незатухающая ненависть к нам, людям? Можно ли любить бога так, как любите вы, и так жестоко ненавидеть его творения? Допустимо ли, чтобы высокая вера, уживалась с закоренелым безбожием, порывы, устремленные к небу, — с наущением дьявола? Еще раз, скажите, откуда вы, Лелия? В чем ваше назначение на земле — спасать или мстить?
Вчера, когда солнце садилось за ледником, окутанное голубовато-розовой дымкой, когда нежный воздух чудесного зимнего вечера овевал ваши волосы и заунывные звуки колокола эхом отдавались в долине, знайте, Лелия, тогда вы были настоящей дочерью неба. Ласковые лучи заката отблеском своим озаряли ваше лицо, окружая вас каким-то волшебным ореолом. Глаза ваши, воздетые к лазурному своду, где еще только начинали загораться одинокие звезды, пламенели священным огнем. Поэт лесов и долин, я слушал таинственные шепоты вод, я глядел на едва заметное колыхание сосен и вдыхал нежный запах фиалок, которые в первый же теплый день, с первым же лучом согревшего их солнца раскрывают под высохшим мхом свои голубые цветы. Но вас это нисколько не занимало; ни цветы, ни лес, ни водный поток не привлекали к себе вашего взгляда. Ничто земное не пробуждало в вас никаких чувств, вы вся были на небесах. И когда я хотел обратить ваше внимание на изумительную картину, расстилавшуюся у ваших ног, вы сказали мне воздев руку к воздушному своду: «Взгляните ввысь!». О Лелия, вы воздыхали по вашей отчизне, не правда ли? Вы спрашивали бога, почему он так надолго оставил вас среди смертных; почему он не возвращает вам ваших белых крыльев, чтобы вы могли улететь к нему.
Но когда в зарослях вереска поднялся холодный ветер и нам пришлось искать убежища в городе, когда, привлеченный звуками колокола, я просил вас войти со мной в церковь и прослушать вечернюю мессу, увы, Лелия, почему вы тогда не покинули меня? Почему вы, владеющая силой совершать и более трудные деяния, не приказали облаку сойти на землю и окутать ваше лицо? Увы! Зачем я увидел вас, когда вы стояли, нахмурив брови, надменная и жестокая? Зачем вы не опустились на каменные плиты, не столь холодные, как ваше сердце? Зачем вы не скрестили рук на своей груди, которую присутствие бога должно было бы наполнить умилением или ужасом? Откуда это гордое спокойствие и это открытое презрение к нашим обрядам? Неужели же вы не чтите истинного бога, Лелия? Или вы явились сюда из знойных краев, где поклоняются Браме, или с берегов больших безымянных рек, где люди молятся злому духу, отвергая доброго? Мы ведь не знаем ни вашей семьи, ни страны, где вы родились. Никто этого не знает, окружающая вас тайна помимо нашей воли заставляет пускаться в догадки, вселяя в нас суеверный страх.
Вы бесчувственная! Вы нечестивая! Нет, не может быть! Но скажите мне, бога ради, что же творится в эти ужасные часы с душою, проникнутой поэзией, с великой душою, объятой восторгом и трепетом, исторгающей пламя, которое перекидывается и на нас, увлекая за собою в область неизведанных ощущений? О чем вы думали вчера, что сделали вы с собой, когда, немая и холодная, вы стояли в храме, как фарисей, взирая на бога без трепета, не внемля песнопениям, не чувствуя запахов ладана и облетающих цветов, не слыша звуков органа, не ощущая всей поэзии, заполнившей благословенные стены? А сколько красоты было в этой церкви, напоенной влажными ароматами, где все трепетало от торжественных песнопений. Как пламя серебряных светильников, бледное и тусклое, вливалось в опаловые клубы раскаленных смол, в то время как из золоченых кадильниц вились, поднимаясь к самому своду, кольца благоуханного дыма! Сколько изящества было в золоченых гранях дарохранительницы, как они сверкали, отражая сияние свеч! А когда священник, этот высокий, красивый ирландский священник, черноволосый, с величественной осанкой, суровым взглядом и звучной речью, медленно спустился со ступенек амвона, влача по ковру свою длинную бархатную мантию; когда он заговорил своим громким голосом, грустным и пронизывающим насквозь, как ветры его страны, когда, вынося блистающую дароносицу, он произнес это слово, с такой силой прозвучавшее в его устах: «Adoremus!» 1, тогда, Лелия, я почувствовал, что меня охватывает священный трепет, я упал на колени прямо на мраморные плиты, я ударил себя в грудь, я опустил глаза.
Но ваши мысли так тесно связаны в моей душе со всеми великими мыслями, что я почти тотчас же повернулся к вам, чтобы разделить с вами это сладостное волнение или, может быть, да простит меня господь, чтобы обратить к вам половину моих смиренных молитв.
Но вы, вы продолжали стоять! Вы не преклонили колен, не опустили глаз! Ваш гордый взгляд холодно и испытующе обвел священника, гостию, простертую толпу; вам ни до чего не было дела. Одна-единственная среди нас всех, вы не стали молиться богу. Неужели же вы — существо более могущественное, чем он?
Так вот, Лелия (да простит меня еще раз господь!), на какую-то минуту я этому поверил и едва не отпрянул от бога, чтобы все молитвы свои вознести к вам. Я дал себя ослепить и поработить таившейся в вас силе. Увы! Надо признаться, никогда еще я не видел вас такою красивой. Вы были бледны, как одна из тех статуй белого мрамора, что стоят у надгробий, в вас не осталось уже ничего земного. Глаза ваши горели темным огнем, и ваш высокий лоб, с которого вы смахнули черные пряди волос, величественно и гордо высился над толпой, над священником, над самим господом богом. Глубина вашего нечестия вселяла страх, и при виде того, как вы окидываете взглядом пространство между нами и небом, все окружающие ощущали свое ничтожество. Не вас ли видел Милтон, изобразивший таким благородным и таким прекрасным чело своего падшего ангела?
Говорить ли вам об ужасе, который меня тогда охватил? Мне казалось, что в ту минуту, когда священник, возносивший символ веры над нашими склоненными головами, увидел вас — а вы возвышались, как и он, над толпой, вы стояли так, будто вас было в мире только двое, — да, мне показалось, что тогда взгляд его, глубокий и строгий, встретив ваш бесстрастный взгляд, невольно потупился. Мне показалось, что священник побледнел, что чаша едва не выпала из его задрожавших рук и что голос замер в его могучей груди. Что это, бред моего расстроенного воображения или действительно, когда служитель всевышнего увидел, что вы противитесь изреченному им слову божию, негодование сдавило вдруг ему горло? Или в эту минуту у него, как и у меня была необыкновенная галлюцинация: ему почудилось в вас что-то сверхъестественное, сила, исторгнутая из бездны или откровение, ниспосланное небом».
3
«Какое тебе до этого дело, юный поэт? Зачем тебе хочется знать, кто я и откуда явилась?.. Я родилась, как и ты, в долине слез, и все несчастные, что ползают по земле, — мои братья. А так ли уж велика эта земля — ее ведь можно обнять мыслью, а ласточка облетает ее вокруг за несколько дней? Что может быть необычайного и таинственного в человеческом существе? Можно ли приписывать столь большое влияние солнечному лучу, который всюду почти под прямым углом падает нам на головы? Полно! Мир этот очень далек от солнца; он очень бледен, очень тесен. Спроси лучше у ветра, сколько часов ему нужно, чтобы растрясти его весь от полюса и до полюса.
Родись я на противоположном конце земли, мы и то очень мало бы рознились друг от друга. Мы оба осуждены страдать, оба слабы, несовершенны, надорваны всеми нашими радостями, вечно в смятении, жадные до неведомого счастья, вечно не в себе, — вот наша общая участь, вот что сближает нас как товарищей, как братьев на этой земле, где все изгнание и рабство.
Вы спрашиваете, не есть ли я существо иной природы, чем вы? Неужели вы думаете, что я не страдаю? Я встречала людей более несчастных, чем я, по положению, но куда более счастливых по характеру. Не все люди способны в одинаковой степени страдать. В глазах великого мастера, ниспосылающего нам страдания, эти различия наших натур, разумеется, значат не так уж много. Что же касается нас, существ с ограниченным кругозором, то мы целых полжизни разглядываем друг друга и примечаем различие оттенков, которые принимает явившееся к нам в жизнь горе. Какое это имеет значение для бога? Не больше, чем для нас различие травинок где-нибудь на лугу.
Вот почему я не молюсь богу. О чем мне просить его? Изменить мою участь? Он посмеялся бы надо мной. Дать мне силу справиться с посланным мне страданием? Но ведь он уже дал ее, и мне надо только воспользоваться ею.
Вы спрашиваете, не поклоняюсь ли я злому духу. Злой дух и добрый дух едины, это и есть бог: это неведомая и таинственная воля, которая превыше воли каждого из нас. Добро и зло — понятия, созданные нами самими. Бог не знает их, как не знает он счастья и несчастья. Поэтому не спрашивайте тайны моего предназначения ни у неба, ни у ада. Это я могу упрекнуть вас в том, что вы заставляете меня беспрерывно то кидаться куда-то выше себя самой, то опускаться ниже. Поэт, не ищите во мне этих глубоких тайн: душа моя — родная сестра вашей, вы огорчаете, ее, и вы отпугиваете ее тем, что хотите измерить ее глубину. Берите ее такой, какая она есть, как душу, которая страдает и ждет. Если вы будете так жестоко все у нее выпытывать, она затворится в себе и больше не дерзнет вам открыться».
Родись я на противоположном конце земли, мы и то очень мало бы рознились друг от друга. Мы оба осуждены страдать, оба слабы, несовершенны, надорваны всеми нашими радостями, вечно в смятении, жадные до неведомого счастья, вечно не в себе, — вот наша общая участь, вот что сближает нас как товарищей, как братьев на этой земле, где все изгнание и рабство.
Вы спрашиваете, не есть ли я существо иной природы, чем вы? Неужели вы думаете, что я не страдаю? Я встречала людей более несчастных, чем я, по положению, но куда более счастливых по характеру. Не все люди способны в одинаковой степени страдать. В глазах великого мастера, ниспосылающего нам страдания, эти различия наших натур, разумеется, значат не так уж много. Что же касается нас, существ с ограниченным кругозором, то мы целых полжизни разглядываем друг друга и примечаем различие оттенков, которые принимает явившееся к нам в жизнь горе. Какое это имеет значение для бога? Не больше, чем для нас различие травинок где-нибудь на лугу.
Вот почему я не молюсь богу. О чем мне просить его? Изменить мою участь? Он посмеялся бы надо мной. Дать мне силу справиться с посланным мне страданием? Но ведь он уже дал ее, и мне надо только воспользоваться ею.
Вы спрашиваете, не поклоняюсь ли я злому духу. Злой дух и добрый дух едины, это и есть бог: это неведомая и таинственная воля, которая превыше воли каждого из нас. Добро и зло — понятия, созданные нами самими. Бог не знает их, как не знает он счастья и несчастья. Поэтому не спрашивайте тайны моего предназначения ни у неба, ни у ада. Это я могу упрекнуть вас в том, что вы заставляете меня беспрерывно то кидаться куда-то выше себя самой, то опускаться ниже. Поэт, не ищите во мне этих глубоких тайн: душа моя — родная сестра вашей, вы огорчаете, ее, и вы отпугиваете ее тем, что хотите измерить ее глубину. Берите ее такой, какая она есть, как душу, которая страдает и ждет. Если вы будете так жестоко все у нее выпытывать, она затворится в себе и больше не дерзнет вам открыться».
4
«Я слишком откровенно высказал свое назойливое беспокойство о вас, Лелия; я оскорбил этим вашу целомудренную душу. Я ведь тоже несчастен, Лелия! Вы думаете, я разглядываю вас с любопытством, достойным философа. Вы ошибаетесь. Если бы я не чувствовал, что принадлежу вам, что с этой поры мое существование неразрывно слито с вашим, словом, если бы я страстно вас не любил, у меня не хватило бы смелости расспрашивать вас, будь вы даже объектом, на редкость интересным для физиолога.
Все, кто видел вас, разделяют то недоумение, которое я осмелился высказать. Люди в удивлении спрашивают, кто вы — проклятое или избранное существо, любить вас или бояться, принять или оттолкнуть, грубая чернь оставляет присущую ей беспечность, чтобы устремить все свое внимание на вас Ни выражение ваших губ, ни звук вашего голоса ничего для нее не значат, и стоит только послушать нелепые их разговоры, как убеждаешься, что все эти люди в равной степени готовы и бросаться перед вами на колени и проклинать вас как наваждение. Люди более образованные внимательно наблюдают за вами, одни из любопытства, другие из симпатии; но ни для кого из них это не вопрос жизни и смерти, как для меня. У меня одного есть право быть смелым и спрашивать вас, кто вы, ибо (я это ощущаю всеми фибрами души и чувство это слито для меня со всею жизнью) отныне я сделался частью вашего существа, вы завладели мною, может быть сами того не замечая; но так или иначе, я уже порабощен, я больше себе не принадлежу, душа моя не может больше жить сама по себе Ей уже недостаточно бога и поэзии: бог и поэзия — для нее теперь вы, а без вас нет ни поэзии, ни бога, нет вообще ничего.
Так скажи мне, Лелия, раз ты хочешь, чтобы я считал тебя женщиной и говорил с тобою как с равной, скажи, есть ли у тебя сила любить, из огня или изо льда твоя душа и, отдавшись тебе — а я ведь действительно тебе отдался, — обрекаю я себя на гибель или готовлю себе спасение. Я ведь ничего не знаю и в ужасе взираю на неведомый путь, которым мне предстоит идти за тобой. Грядущее затянуто тучами, порою розовыми и светящимися, вроде тех, что виднеются на горизонте, когда восходит солнце, порою же багровыми и темными, как те, что предвещают грозу и таят в себе молнии.
Начал ли я вместе с тобою жизнь или, напротив, окончил, чтобы последовать за тобою в смерть? Во что обратишь ты все, чем я жил доселе, мои спокойные неискушенные годы? Увянут они от твоего дыхания или вновь расцветут? Изведал ли я уже счастье и теперь его потеряю или только еще вкушу его, сам, не зная, какое оно? Годы эти были так хороши; в них была и свежесть и сладость! Но вместе с тем они были спокойны, темны, бесплодны! Всю мою жизнь, с тех пор как я появился на свет, я только мечтал, ждал, надеялся… Создам ли я наконец что-нибудь свое? Сделаешь ты меня великим или достойным презрения? Преодолею ли я свое ничтожество, выйду ли из этого отупения, которое начинает меня тяготить? Сумею ли я подняться или опущусь еще ниже?
Вот о чем я спрашиваю себя каждый день с тревогой. А ты ничего мне не отвечаешь, Лелия, ты будто и не подозреваешь, что речь идет о человеческой жизни, о чьей-то участи, слитой с твоей, за которую ты теперь должна отвечать перед богом!
Рассеянная и беспечная, ты взяла в свои руки один конец моей цепи и каждую минуту забываешь о ней, роняя ее на землю!
Теперь я страшусь своего одиночества, страшусь того, что ты можешь покинуть меня. И вот я призываю тебя и заставляю спускаться вниз из неведомых пределов, куда ты устремляешься без меня.
Жестокая Лелия! Как вы счастливы тем, что душа ваша свободна и что вы можете мечтать одна, любить одна, жить одна. А я больше не могу, я люблю вас. Я люблю только вас. Все эти пленительные образы красоты, все эти переодетые женщинами ангелы, которые являлись в моих мечтах, одаривая меня поцелуями и цветами, все они ушли. Они больше не приходят ко мне ни во сне, ни наяву. Теперь я вижу вас, только вас, бледную, спокойную и молчаливую, то рядом со мной, то на небе.
До чего же я жалок! Положение мое не из обычных; речь ведь идет не только о том, чтобы я решил, достоин ли я вашей любви, я ведь не знаю, способны ли вы вообще любить мужчину, и — мне стоит большого труда начертать это страшное слово — скорей всего нет!
О Лелия! Ответите ли вы мне на этот раз? Сегодня я дрожу, оттого что задал вам этот вопрос. Завтра я, может быть, снова уже смогу жить сомнениями и иллюзиями. Завтра, может быть, мне будет нечего бояться и не на что надеяться».
Все, кто видел вас, разделяют то недоумение, которое я осмелился высказать. Люди в удивлении спрашивают, кто вы — проклятое или избранное существо, любить вас или бояться, принять или оттолкнуть, грубая чернь оставляет присущую ей беспечность, чтобы устремить все свое внимание на вас Ни выражение ваших губ, ни звук вашего голоса ничего для нее не значат, и стоит только послушать нелепые их разговоры, как убеждаешься, что все эти люди в равной степени готовы и бросаться перед вами на колени и проклинать вас как наваждение. Люди более образованные внимательно наблюдают за вами, одни из любопытства, другие из симпатии; но ни для кого из них это не вопрос жизни и смерти, как для меня. У меня одного есть право быть смелым и спрашивать вас, кто вы, ибо (я это ощущаю всеми фибрами души и чувство это слито для меня со всею жизнью) отныне я сделался частью вашего существа, вы завладели мною, может быть сами того не замечая; но так или иначе, я уже порабощен, я больше себе не принадлежу, душа моя не может больше жить сама по себе Ей уже недостаточно бога и поэзии: бог и поэзия — для нее теперь вы, а без вас нет ни поэзии, ни бога, нет вообще ничего.
Так скажи мне, Лелия, раз ты хочешь, чтобы я считал тебя женщиной и говорил с тобою как с равной, скажи, есть ли у тебя сила любить, из огня или изо льда твоя душа и, отдавшись тебе — а я ведь действительно тебе отдался, — обрекаю я себя на гибель или готовлю себе спасение. Я ведь ничего не знаю и в ужасе взираю на неведомый путь, которым мне предстоит идти за тобой. Грядущее затянуто тучами, порою розовыми и светящимися, вроде тех, что виднеются на горизонте, когда восходит солнце, порою же багровыми и темными, как те, что предвещают грозу и таят в себе молнии.
Начал ли я вместе с тобою жизнь или, напротив, окончил, чтобы последовать за тобою в смерть? Во что обратишь ты все, чем я жил доселе, мои спокойные неискушенные годы? Увянут они от твоего дыхания или вновь расцветут? Изведал ли я уже счастье и теперь его потеряю или только еще вкушу его, сам, не зная, какое оно? Годы эти были так хороши; в них была и свежесть и сладость! Но вместе с тем они были спокойны, темны, бесплодны! Всю мою жизнь, с тех пор как я появился на свет, я только мечтал, ждал, надеялся… Создам ли я наконец что-нибудь свое? Сделаешь ты меня великим или достойным презрения? Преодолею ли я свое ничтожество, выйду ли из этого отупения, которое начинает меня тяготить? Сумею ли я подняться или опущусь еще ниже?
Вот о чем я спрашиваю себя каждый день с тревогой. А ты ничего мне не отвечаешь, Лелия, ты будто и не подозреваешь, что речь идет о человеческой жизни, о чьей-то участи, слитой с твоей, за которую ты теперь должна отвечать перед богом!
Рассеянная и беспечная, ты взяла в свои руки один конец моей цепи и каждую минуту забываешь о ней, роняя ее на землю!
Теперь я страшусь своего одиночества, страшусь того, что ты можешь покинуть меня. И вот я призываю тебя и заставляю спускаться вниз из неведомых пределов, куда ты устремляешься без меня.
Жестокая Лелия! Как вы счастливы тем, что душа ваша свободна и что вы можете мечтать одна, любить одна, жить одна. А я больше не могу, я люблю вас. Я люблю только вас. Все эти пленительные образы красоты, все эти переодетые женщинами ангелы, которые являлись в моих мечтах, одаривая меня поцелуями и цветами, все они ушли. Они больше не приходят ко мне ни во сне, ни наяву. Теперь я вижу вас, только вас, бледную, спокойную и молчаливую, то рядом со мной, то на небе.
До чего же я жалок! Положение мое не из обычных; речь ведь идет не только о том, чтобы я решил, достоин ли я вашей любви, я ведь не знаю, способны ли вы вообще любить мужчину, и — мне стоит большого труда начертать это страшное слово — скорей всего нет!
О Лелия! Ответите ли вы мне на этот раз? Сегодня я дрожу, оттого что задал вам этот вопрос. Завтра я, может быть, снова уже смогу жить сомнениями и иллюзиями. Завтра, может быть, мне будет нечего бояться и не на что надеяться».
5
«Какое же вы дитя! Давно ли вы появились на свет и уже торопитесь жить. Ибо надо вам сказать: вы еще не жили, Стенио. Куда вы так спешите? Неужели вы боитесь, что не успеете добраться до этой проклятой скалы, у которой все мы терпим крушение? Вы разобьетесь, как и другие, Стенио. Так пользуйтесь временем, не торопитесь, резвитесь вволю, чтобы как можно позже переступить порог школы, в которой учатся жизни.
Счастлив ребенок, спрашивающий, где счастье, какое оно, вкусил ли он его уже или только еще вкусит! О, глубокое и драгоценное неведение! Я не отвечу тебе, Стенио.
Не бойся ничего, я не приведу тебя в уныние, открыв хоть что-нибудь из того, что ты тщишься узнать. Люблю ли я, могу ли вообще любить, одарю ли я тебя счастьем, буду ли добродетельной или развратной, будешь ли ты возвеличен моей любовью или уничтожен моим равнодушием: все это, видишь ли, не так просто узнать; господу не угодно открывать эту тайну такому неискушенному юноше, и он запрещает мне говорить с тобою об этом. Подожди!
Благословляю тебя, юный поэт, спи спокойно. Завтрашний день настанет, как и другие дни твоей юности, украшенный самым великим благодеянием провидения, завесой, скрывающей от людей грядущее».
Счастлив ребенок, спрашивающий, где счастье, какое оно, вкусил ли он его уже или только еще вкусит! О, глубокое и драгоценное неведение! Я не отвечу тебе, Стенио.
Не бойся ничего, я не приведу тебя в уныние, открыв хоть что-нибудь из того, что ты тщишься узнать. Люблю ли я, могу ли вообще любить, одарю ли я тебя счастьем, буду ли добродетельной или развратной, будешь ли ты возвеличен моей любовью или уничтожен моим равнодушием: все это, видишь ли, не так просто узнать; господу не угодно открывать эту тайну такому неискушенному юноше, и он запрещает мне говорить с тобою об этом. Подожди!
Благословляю тебя, юный поэт, спи спокойно. Завтрашний день настанет, как и другие дни твоей юности, украшенный самым великим благодеянием провидения, завесой, скрывающей от людей грядущее».
6
«Вот как вы всегда отвечаете! Ну что же! Ваше молчание наводит меня на мысль о предстоящих мне муках, и я вынужден только благодарить вас за то, что вы мне ничего не сказали. Вместе с тем это состояние неведения, которое вы считаете столь сладостным, на самом деле ужасно, Лелия; вы говорите о нем с высокомерной легкостью потому лишь, что вы его не испытали. Ваше детство, может быть, и было похоже на мое, но, думается, вспыхнувшей в вас первой страсти не приходилось столько бороться с тоской и страхами, как моей. Разумеется, вас уже любили, прежде чем вы полюбили сами.
Ваше сердце, это сокровище, о котором я бы все так же молил на коленях, будь я даже царем всей земли, ваше сердце должно было лишь ответить на пламенный призыв другого сердца; вы не знали томлений ревности и тревоги; любовь вас ждала, счастье ринулось вам навстречу, и вам достаточно было согласиться, быть счастливой, быть любимой. Нет, вы не знаете, как я страдаю; иначе бы вы пожалели меня, ибо в душе-то вы ведь добры и поступки ваши доказывают это наперекор всем вашим словам. Я видел, как вы смягчили чужие страдания, видел, как вы творили евангельское милосердие с вашей злобной усмешкою на губах, видел, как вы кормили и одевали голодных и голых, продолжая изрекать ужасающие своим скептицизмом суждения. Вы добры прирожденной, не зависящей от вас добротою, которую ваше холодное раздумье не в силах отнять.
Если бы вы знали, каким вы меня делаете несчастным, вы бы пожалели меня; вы сказали бы, что мне делать: жить или умереть, ведь вы тотчас же даровали бы мне счастье, которое пьянит, или разум, который несет утешение».
Ваше сердце, это сокровище, о котором я бы все так же молил на коленях, будь я даже царем всей земли, ваше сердце должно было лишь ответить на пламенный призыв другого сердца; вы не знали томлений ревности и тревоги; любовь вас ждала, счастье ринулось вам навстречу, и вам достаточно было согласиться, быть счастливой, быть любимой. Нет, вы не знаете, как я страдаю; иначе бы вы пожалели меня, ибо в душе-то вы ведь добры и поступки ваши доказывают это наперекор всем вашим словам. Я видел, как вы смягчили чужие страдания, видел, как вы творили евангельское милосердие с вашей злобной усмешкою на губах, видел, как вы кормили и одевали голодных и голых, продолжая изрекать ужасающие своим скептицизмом суждения. Вы добры прирожденной, не зависящей от вас добротою, которую ваше холодное раздумье не в силах отнять.
Если бы вы знали, каким вы меня делаете несчастным, вы бы пожалели меня; вы сказали бы, что мне делать: жить или умереть, ведь вы тотчас же даровали бы мне счастье, которое пьянит, или разум, который несет утешение».
7
«Кто этот бледный мужчина, который появляется сейчас, будто сумрачное видение, всюду, где появляетесь вы? Чего он хочет от вас? Откуда он вас знает? Где он вас видел? Почему в первый же день он пробрался сквозь толпу, чтобы взглянуть на вас, и вы тут же обменялись с ним печальной улыбкой?
Человек этот тревожит меня и пугает. Когда он приближается, я весь холодею; когда одежда его касается меня, по телу моему словно проходит ток. Вы говорите, что это великий поэт, который не показывается на людях. Его высокое чело обличает в нем гения, но я не нахожу в нем той небесной чистоты, той лучистой восторженности, которая присуща поэту. Человек этот мрачен и скорбен, как Гамлет, как Лара, как вы, Лелия, когда вы страдаете. Мне неприятно видеть, что он ни на шаг не отходит от вас, приковывает к себе ваше внимание, поглощает ваше расположение к людям и ваш интерес ко всему земному.
Я знаю, что у меня нет права на ревность. Поэтому я и не буду говорить вам о том, как я иногда страдаю, но меня огорчает (огорчаться-то мне полезно), когда я вижу вас подпавшей под влияние этого зловещего человека. Ведь вы и без того такая грустная, такая разочарованная, вас надо бы поддерживать надеждой и нежностью. А вместо этого около вас находится существо отчаявшееся, опустошенное. Ибо человек этот иссушен дыханием страстей. В его окаменевших чертах нет и следа юношеской свежести, губы его разучились улыбаться, щеки не знают румянца, он ходит, говорит, совершает какие-то поступки, движимый привычкой, воспоминанием. Но искра жизни давно уже погасла в его груди. Я в этом убежден, я давно уже наблюдаю этого человека, я проник сквозь завесу окутывающей его тайны. Если он говорит вам, что любит вас, это ложь! Он уже не способен любить.
Но, может быть, тот, кто ничего не чувствует сам, способен возбудить чувство в других? Вот страшный вопрос, разрешить который я стараюсь уже давно, с тех пор как живу, с тех пор как я вас люблю. Я никак не решаюсь поверить, что столько любви и поэзии может источаться из вас, а в душе не таится очага той и другой. От человека этого веет таким холодом. Все, к чему он прикасается, становится таким отвратительным, что пример его утешает меня и воодушевляет. Если бы сердце ваше так же омертвело, я бы не любил вас, я питал бы к вам такой же ужас, как и к нему.
И вместе с тем в каком безысходном лабиринте сомнений терзается мой разум! Вы ведь не разделяете того ужаса, который человек этот мне внушает. Напротив, вас как будто притягивает к нему какая-то неодолимая сила. Бывают минуты, когда, видя вас вдвоем с ним на наших празднествах, обоих таких бледных, таких рассеянных среди кружащихся в танцах пар, среди смеющихся женщин и мелькающих в воздухе цветов, мне кажется, что из всех присутствующих только вы двое способны понять друг друга. Мне кажется, что в чувствах ваших и даже в чертах утверждается некое скорбное сходство. Что это, перенесенное горе роднит ваши чувства и даже черты? Или чужестранец этот, Лелия, в самом деле ваш брат? В жизни вашей все так таинственно, что готов пускаться на всякие домыслы.
Да, бывают дни, когда я убеждаю себя, что вы его сестра. Так знайте же, ревность моя не опрометчива и не слепа — от предположения этого мне не становится легче. Мне все равно бывает больно видеть, как вы доверяете ему, как близки с ним, вы, такая холодная, такая недоверчивая, такая сдержанная, — с ним вы другая. Если он ваш брат, Лелия, то отчего же у него больше прав на вас, чем у меня? Неужели вы думаете, что я люблю вас не такой чистой любовью, как он? Неужели вы думаете, что если бы вы были моей сестрой, я любил бы вас нежнее, заботливее? Ах, если бы вы были моей сестрой. Я бы ничем не запятнал наших кровных уз. Вам не приходилось бы на каждом шагу сомневаться в чистоте глубокого чувства, которое вы возбуждаете во мне. Нельзя разве страстно любить сестру, если душа у вас страстная, а сестра такая, как вы, Лелия! Как бы много ни значили узы крови для натур заурядных, что значат они в сравнении с тем таинственным сродством душ, которым наделили нас небеса?
Нет, если он даже ваш брат, он не может любить вас больше, чем я, и вы не должны быть с ним откровеннее, чем со мной. Как же он счастлив, проклятый, если вы поверяете ему все ваши страдания и если у него есть сила их облегчить! Горе мне, вы не оставляете за мной даже права их разделить! Значит, я совершеннейшее ничтожество! Значит, любовь моя совсем ничего не стоит! Значит, я дитя, слабый еще и ни на что не годный, если вы боитесь переложить на меня хотя бы частицу вашего тяжелого бремени! О я несчастлив, Лелия! Ибо несчастны вы, и вы не пролили ни одной слезы у меня на груди. Есть дни, когда вы стараетесь быть со мною веселой, будто боитесь стать мне в тягость, дав волю одолевающей вас печали. Ах, Лелия, эта учтивость ваша оскорбительна, я не раз от нее страдал! С ним вы никогда не бываете веселой. Подумайте сами, есть ли у меня основание быть ревнивым!»
Человек этот тревожит меня и пугает. Когда он приближается, я весь холодею; когда одежда его касается меня, по телу моему словно проходит ток. Вы говорите, что это великий поэт, который не показывается на людях. Его высокое чело обличает в нем гения, но я не нахожу в нем той небесной чистоты, той лучистой восторженности, которая присуща поэту. Человек этот мрачен и скорбен, как Гамлет, как Лара, как вы, Лелия, когда вы страдаете. Мне неприятно видеть, что он ни на шаг не отходит от вас, приковывает к себе ваше внимание, поглощает ваше расположение к людям и ваш интерес ко всему земному.
Я знаю, что у меня нет права на ревность. Поэтому я и не буду говорить вам о том, как я иногда страдаю, но меня огорчает (огорчаться-то мне полезно), когда я вижу вас подпавшей под влияние этого зловещего человека. Ведь вы и без того такая грустная, такая разочарованная, вас надо бы поддерживать надеждой и нежностью. А вместо этого около вас находится существо отчаявшееся, опустошенное. Ибо человек этот иссушен дыханием страстей. В его окаменевших чертах нет и следа юношеской свежести, губы его разучились улыбаться, щеки не знают румянца, он ходит, говорит, совершает какие-то поступки, движимый привычкой, воспоминанием. Но искра жизни давно уже погасла в его груди. Я в этом убежден, я давно уже наблюдаю этого человека, я проник сквозь завесу окутывающей его тайны. Если он говорит вам, что любит вас, это ложь! Он уже не способен любить.
Но, может быть, тот, кто ничего не чувствует сам, способен возбудить чувство в других? Вот страшный вопрос, разрешить который я стараюсь уже давно, с тех пор как живу, с тех пор как я вас люблю. Я никак не решаюсь поверить, что столько любви и поэзии может источаться из вас, а в душе не таится очага той и другой. От человека этого веет таким холодом. Все, к чему он прикасается, становится таким отвратительным, что пример его утешает меня и воодушевляет. Если бы сердце ваше так же омертвело, я бы не любил вас, я питал бы к вам такой же ужас, как и к нему.
И вместе с тем в каком безысходном лабиринте сомнений терзается мой разум! Вы ведь не разделяете того ужаса, который человек этот мне внушает. Напротив, вас как будто притягивает к нему какая-то неодолимая сила. Бывают минуты, когда, видя вас вдвоем с ним на наших празднествах, обоих таких бледных, таких рассеянных среди кружащихся в танцах пар, среди смеющихся женщин и мелькающих в воздухе цветов, мне кажется, что из всех присутствующих только вы двое способны понять друг друга. Мне кажется, что в чувствах ваших и даже в чертах утверждается некое скорбное сходство. Что это, перенесенное горе роднит ваши чувства и даже черты? Или чужестранец этот, Лелия, в самом деле ваш брат? В жизни вашей все так таинственно, что готов пускаться на всякие домыслы.
Да, бывают дни, когда я убеждаю себя, что вы его сестра. Так знайте же, ревность моя не опрометчива и не слепа — от предположения этого мне не становится легче. Мне все равно бывает больно видеть, как вы доверяете ему, как близки с ним, вы, такая холодная, такая недоверчивая, такая сдержанная, — с ним вы другая. Если он ваш брат, Лелия, то отчего же у него больше прав на вас, чем у меня? Неужели вы думаете, что я люблю вас не такой чистой любовью, как он? Неужели вы думаете, что если бы вы были моей сестрой, я любил бы вас нежнее, заботливее? Ах, если бы вы были моей сестрой. Я бы ничем не запятнал наших кровных уз. Вам не приходилось бы на каждом шагу сомневаться в чистоте глубокого чувства, которое вы возбуждаете во мне. Нельзя разве страстно любить сестру, если душа у вас страстная, а сестра такая, как вы, Лелия! Как бы много ни значили узы крови для натур заурядных, что значат они в сравнении с тем таинственным сродством душ, которым наделили нас небеса?
Нет, если он даже ваш брат, он не может любить вас больше, чем я, и вы не должны быть с ним откровеннее, чем со мной. Как же он счастлив, проклятый, если вы поверяете ему все ваши страдания и если у него есть сила их облегчить! Горе мне, вы не оставляете за мной даже права их разделить! Значит, я совершеннейшее ничтожество! Значит, любовь моя совсем ничего не стоит! Значит, я дитя, слабый еще и ни на что не годный, если вы боитесь переложить на меня хотя бы частицу вашего тяжелого бремени! О я несчастлив, Лелия! Ибо несчастны вы, и вы не пролили ни одной слезы у меня на груди. Есть дни, когда вы стараетесь быть со мною веселой, будто боитесь стать мне в тягость, дав волю одолевающей вас печали. Ах, Лелия, эта учтивость ваша оскорбительна, я не раз от нее страдал! С ним вы никогда не бываете веселой. Подумайте сами, есть ли у меня основание быть ревнивым!»
8
«Я показала ваше письмо человеку, которого здесь зовут Тренмор и настоящее имя которого знаю лишь я одна. Он отнесся с необычайным участием к вашему страданию, а сердце его (то самое сердце, которое, по-вашему, уже омертвело) преисполнено такого сочувствия, что он позволил мне поведать вам его тайну Вы убедитесь, что с вами обходятся не как с ребенком, — это великая тайна, из тех, которые один человек редко доверяет другому.