Страница:
Ужин подходил к концу. Когда Марсенда поднялась, Рикардо Рейс предупредительно отодвинул ce стул, пропустил ее вместе с отцом вперед, и все трое замешкались, в их словах и движениях засквозила нерешительность — пройти ли в гостиную или нет — но Марсенда сказала, что поднимется к себе в номер, голова разболелась. Завтра, вероятно, мы с вами уже не увидимся, мы рано уезжаем, произнесла она, потом эти же слова повторил отец, и Рикардо Рейс пожелал им счастливого пути. Может быть, через месяц вас здесь еще застанем. А если нет, оставьте ваш новый адрес, добавил нотариус. Теперь, когда все сказано, Марсенда уйдет к себе — по причине или под предлогом мигрени, Рикардо Рейс еще не знает, чем займется, а доктор Сампайо куда-то собирается.
Вышел из отеля и Рикардо Рейс. Побродил по улицам, разглядывая киноафиши, посмотрел, как играют в шахматы — белые выиграли — а когда покидал кафе, пошел дождь. Вернулся на такси. Вошел в номер и увидел, что постель не раскрыта, и вторая подушка так и осталась в шкафу. У порога моей души на мгновенье останется смутное чувство вины, посмотрит на меня мельком и пойдет дальше, улыбаясь неизвестно чему, пробормотал он себе под нос.
Человек должен прочесть все, или немногое, или сколько сможет, а большего от него с учетом быстротечности жизни и присущего миру многословия и не требуется. Начать следует с тех книг, которые никого не должны миновать — в просторечии именуются они учебниками, словно не все книги чему-нибудь да учат — и свод их меняется в зависимости от того, к какому источнику познания намерены мы припасть, и от того, кто поставлен следить за течением его, так что в этом смысле в чем-то сходимся мы с Рикардо Рейсом, выучеником иезуитов, хоть учили нас разные учителя в разное время. За ними следуют склонности отрочества, настольные книги, внушающие страсть пылкую, но мимолетную, юный Вертер, склоняющий к самоубийству или помогающий убежать от него, затем — серьезное чтение зрелых лет, и можно сказать, что мы все по достижении определенного возраста читаем приблизительно одно и то же, но отправной пункт никогда не потеряет своего значения, и есть одно огромное преимущество, распространяющееся на всех живых, на всех, кто пока еще пребывает в мире сем: мы можем почерпнуть из книг то, чего до срока скончавшимся узнать не довелось и не доведется никогда. Вот лишь один пример: бедному Алберто Каэйро, упокоившемуся в девятьсот пятнадцатом, не суждено было прочесть ни «Псевдоним» — одному Богу известно, велика ли потеря — ни творения Фернандо Пессоа, ни оды Рикардо Рейса, который тоже переселится в мир иной, не дождавшись, пока Алмада Негрейрос [23] опубликует свой труд. И как тут не вспомнить забавное происшествие с месье Лапалисом, который еще за четверть часа до смерти был жив-здоров, как бойко уверяет шутейная французская песенка, не давая себе труда на минутку задуматься и загрустить при мысли о том, что уже через четверть часа после смерти был он совершенно мертв. Но — не будем отвлекаться! Всем воспользуется человек — нарекаю его Заговором — и никакого ущерба
не причинит ему то, что время от времени придется ему спускаться с заоблачных высот, на которых привык он пребывать, спускаться, дабы посмотреть, как вырабатывается общественное мнение, как мнет оно общество, ибо расхожими понятиями, а никак не воззрениями Цицерона или Спинозы, живет народ в повседневности своей. И тем более, тем гораздо более, что имеется у нас рекомендация Коимбры, настоятельный совет: Прочтите «Заговор», мой друг, там содержатся здравые мысли, а плодотворная доктрина с лихвой окупает огрехи языка и слабости композиции, а Коимбра плохого не посоветует, этот город всем городам профессор, там плюнешь — в бакалавра попадешь. На следующий же день Рикардо Рейс приобрел упомянутую книжицу, принес ее в отель и развернул покупку лишь в номере, где никто не мог его над ней увидеть, но заметим, что не всякая тайная и скрытная деятельность заслуживает названия «подпольной»: порою она проистекает всего лишь от того, что человек, стесняясь иных своих действий, не желает предаваться порочным усладам, ковырять в носу, вычесывать перхоть при посторонних, и сказанное в равной степени относится и к бранию в руки этой книги, на переплете которой изображена женщина в плаще и берете, идущая по улице, где стоит тюрьма, как явствует со всей очевидностью из решеток на окнах и караульной будки, для того и помещенных на обложку, чтобы ясно было, какая участь ждет заговорщиков. Ну, стало быть, сидит Рикардо Рейс у себя в номере, удобно устроившись на диване, а на улице и в мире льет дождь, словно бы небо сделалось морем, бесчисленными капельками изливающимся на землю: повсюду лужи, разрушение, голод, однако книжица эта расскажет, как устремилась душа женщины в благородный крестовый поход, взывая к разуму и национальному чувству всех, кого затронули тлетворные (sic!) идеи. Женщины щедро наделены этими дарованиями: может быть, высшие силы надеялись уравновесить таким образом иные, противоположные и более свойственные слабому полу, которыми он прельщают, смущают и губят наивные души потомков Адама» Уже прочитано семь глав, перечислим их поименно, для вашего сведения — «В канун выборов», «Революция без выстрелов», «Легенда о любви», «Праздник Царицы Небесной», «Студенческая забастовка», «Заговор», «Дочь сенатора», и на последней — на главе, а не на дочери — остановимся поподробней: рассказывается в ней, как некий юноша-студент, крестьянский сын, за мальчишеский проступок угодил в тюрьму, и тогда вышеупомянутая дочка сенатора, движимая патриотическим порывом, объятая жаром самоотречения, горы свернула ради того, чтобы вызволить его из заключения, что, впрочем, не стоило ей такого уж труда, ибо она пользовалась большим уважением и влиянием в высших правительственных сферах, к вящему удивлению того, кто подарил ей жизнь — сенатора от демократической партии, ныне ставшего посмешищем: не дано отцам знать, к чему готовят они своих дочерей. Эта же дочка, уподобясь Жанне д'Арк — ну, чуть пожиже, разумеется, — говорит так: Два дня назад вас, папа, арестовали, я дала честное слово, что вы, папа, не будете уклоняться от ответственности, и гарантировала, кроме того, что вы, папа, больше не будет принимать участие в заговорах, вот она, дочерняя любовь, до слез трогает, до костей пробирает, в такой короткой фразе трижды встречается слово «папа», и преданная девица продолжает: Завтра можете прийти на тайную сходку, никто вас не тронет, ручаюсь вам, потому что знаю, знает о вашем сборище и полиция, но теперь это уже не имеет никакого значения. Благородная, милосердная полиция у нас в Португалии.
Рикардо Рейс захлопнул книгу, прочитанную так быстро — нет уроков лучше тех, которые формулируются кратко, усваиваются крепко и разят как удар молнии: Чушь собачья! — сказал он, за все отплатив этим восклицанием доктору Сампайо, и в это мгновение ему стало нестерпимо тошно, опротивел весь мир — нескончаемый дождь, отель, брошенная на пол книга, нотариус, Марсенда — но Марсенду он тотчас, сам не зная почему, исключил из этого синодика, может быть, просто приятно спасти что-нибудь, так иногда на развалинах мы, привлеченные формой деревянного или каменного обломка, подбираем его с земли, а потом нам не хватает мужества отшвырнуть его, и мы суем его в карман, так просто, ни для чего, или же от смутного сознания своей ответственности, Бог весть, из чего возникшей и на что направленной.
Мы, люди здешние, люди местные, живем-поживаем в точности как на тех лучезарных картинках, что были предъявлены вам ранее. А вот у братьев-испанцев все как-то наперекосяк пошло, свары раздирают семью иберийских народов: на выборах одни голосуют за Хиля Роблеса, другие — за Ларго Кабальеро, а Фаланга уже известила всех, что в случае чего для отпора красной диктатуре выведет своих сторонников на улицы. Мы, пребывающие в оазисе мира и спокойствия, сокрушенно поглядываем на Европу, объятую хаосом и яростью, глохнущую от воплей и криков, бьющуюся в нескончаемых политических корчах, которые, если верить романной Марилии, ни к чему хорошему не приведут: вот, пожалуйста, Сарро во Франции сформировал республиканское по преимуществу правительство, и правые тут же обрушили на него потоки обвинений, хулы и клеветы, выдержанные в стиле отборной площадной брани, а ведь культурная, казалось бы, страна, образец учтивости, светоч западной цивилизации. И еще слава Богу, что на этом несчастном континенте нашлось кому возвысить свой звучный голос, призвать к умиротворению и согласию — это мы о Гитлере, который провозгласил, выступая перед своими сподвижниками в коричневых рубашках: Германия озабочена лишь тем, чтобы мирно трудиться, — и, дабы окончательно заткнуть глотку маловерам и скептикам, рискнул фюрер германского народа пойти дальше, заявив с полнейшей и исчерпывающей определенностью: Пусть все государства знают, что Германия будет хранить и любить мир, как никто и никогда еще не любил его. Ну, готовы занять Рейнскую область двести пятьдесят тысяч германских солдат, ну, вторглись несколько дней назад германские войска на территорию Чехословакии, все так, но если Юнона является порой в облике облака, не стоит из этого делать вывод, будто всякое облако — Юнона, а политика государства строится в конечном итоге на том, чтобы побольше лаять и лишь изредка — кусаться, и вот увидите, что с Божьей помощью все образуется и во всем воцарится благолепие и гармония. Но вот решительно не можем мы согласиться с утверждением Ллойд-Джорджа, что, мол, колониальные владения Португалии чересчур обширны по сравнению с тем, что принадлежит Германии и Италии. Нет, вы подумайте, мы облачились в глубокий траур по случаю кончины пятого Георга Ихнего, повязали черный галстук, нацепили креповую повязку на рукав, на жен напялили траурные вуали, а этот, видишь ли, позволяет себе утверждать, будто у нас слишком много колоний, тогда как на самом деле у нас их всего ничего, да хоть на карту гляньте, как мало там закрашено розовым цветом, да если бы по справедливости -никто бы и рядом не стоял, и никакой чересполосицы бы не было, и над всем пространством от Анголы до самого восточного побережья реял бы исключительно наш португальский флаг. А ведь это англичане нам подгадили, коварный, как говорится, Альбион, натура у них такая, и впрямь засомневаешься, способны ли они по-другому себя вести, видно, у них в крови стремление напакостить, впрочем, нет на свете такого народа, которому не на что было бы жаловаться. И когда в следующий раз появится здесь Фернандо Пессоа, Рикардо Рейс не забудет обрисовать ему эту волнующую коллизию — нужны нам колонии или не нужны — но не с точки зрения Ллойд-Джорджа, озабоченного тем, как бы унять Германию, бросив ей кусок, другими — и с такими трудами! — добытый, а относительно его, Фернандо Пессоа, собственного пророчества о том, что суждено нам в грядущем стать Пятой Империей, и как тогда разрешить возникающее противоречие: эти колонии не нужны Португалии для ее имперской судьбы, но без них уменьшится она тысячекратно в собственных глазах и в глазах всего остального мира, претерпит сильнейший моральный и материальный ущерб, впадет в ничтожество, а, с другой стороны, если, как предлагает Ллойд-Джордж передать наши колонии Германии и Италии, и если останется под нашей властью один только Мыс, да и тот Зеленый, что же это будет за Пятая Империя, и что мы, обманутые и обобранные, будем за императоры и кто нас таковыми признает? — нет, станем мы тогда народом-страдальцем и сами протянем руки — вяжите нас, дескать — ибо истинная тюрьма начинается с того, что сам признаешь себя узником — либо за подаянием, благодаря которому мы до сей поры и живы. И скорей всего, скажет Фернандо Пессоа то же, что и раньше говорил: Вам отлично известно, что у меня нет принципов, что сегодня я отстаиваю одно, а завтра — другое и не верю в то, что защищаю сегодня, как не поверю в то, что буду отстаивать завтра, и, быть может, добавит еще, словно бы оправдываясь: Для меня, видите ли, уже не существуют ни «сегодня», ни «завтра», во что же я должен, по-вашему, верить, и неужто вы надеетесь, что другие смогут поверить, а если поверят, узнают ли, спрошу я, во что на самом деле они верят, и если Пятая Империя бродила во мне смутным прозрением, как же смогла она превратиться в вашу определенность, поразительно, с какой легкостью поверили люди моим словам, я же никогда не скрывал и не таил своих сомнений, я сам был при жизни воплощенным сомнением, так что лучше будет, если я помолчу и погляжу на все это со стороны. Именно так я всегда поступал, скажет ему Рикардо Рейс, а Фернандо Пессоа ответит: Глядеть со стороны можно лишь тому, кто уже умер, а мы ведь и в этом не можем быть уверены до конца: я вот — мертв, однако брожу по городу, сворачиваю за угол, и те, кто смог бы меня увидеть — немного таких — подумали бы, что только увидеть меня и можно: если я дотронусь до них, они не почувствуют моих прикосновений, а если упадут — не смогу помочь им подняться, и, кроме того, я не ощущаю, будто смотрю на все со стороны или что вообще смотрю и присутствую при всем этом, и если да, то какой частью: все слова мои, все деяния живы по-прежнему, вот они идут из-за угла, в котором я стою, я вижу, как они покидают меня, улетают оттуда, откуда я не могу и шагу сделать, я вижу их, слова и деяния, но не властен над ними, а если есть в них ошибка, не могу исправить ее, не в силах свести в единое деяние и в одно слово все то, что было мною когда-то и исходило из меня, даже если ради этого пришлось бы на место сомнения поставить отрицание, тьмою заменить полумрак, взамен «да» вымолвить «нет», но хуже всего, пожалуй, не то, что сказал или сделал, нет, самое скверное, ибо это уж совершенно непоправимо, это движение, которого я не сделал, слово, которое не произнес, вы понимаете, то, что могло бы придать смысл и значение сказанному и сделанному. Если покойник столь беспокоен, значит, смерть не дарует покой. В мире вообще нет покоя — ни для живых, ни для мертвых. Так в чем же тогда разница между ними? В том лишь, что у живых еще есть время, пусть и неумолимо истекающее, время, чтобы произнести слово, сделать движение. Какое слово, какое движение? Не знаю, но люди умирают не от болезни, а от того, что не успели сказать слово, сделать дело, и потому так трудно мертвецу принять свою смерть, примириться с небытием. Дорогой мой Фернандо Пессоа, вы читаете эту книгу с конца. Дорогой мой Рикардо Рейс, я вообще уже никак не читаю. Этот вдвойне неправдоподобный разговор передан так, словно он имел место, но как еще, скажите, можно было сделать его достоянием гласности?
Лидия не могла долго сердиться и ревновать, ибо Рикардо Рейс не давал ей для ревности иных поводов, кроме давешней беседы с Марсендой, происходившей, хоть при открытых, так сказать, дверях, но едва ли не шепотом, а если в полный голос, то еще того хуже — сначала ей было ясно сказано, что больше им ничего не угодно, потом они замолчали, дожидаясь, пока она удалится с подносом, и этой малости было довольно, чтобы руки у нее затряслись. Четыре ночи проплакала она в обнимку с подушкой, но не столько из-за этих страданий — да и какое у нее, у горничной, заводящей шашни с уже третьим постояльцем, есть право ревновать: грех как случился, так и забылся — а оттого, что сеньор доктор перестал завтракать в номере, это ей было нож острый, будто наказывая ее за что-то — а за что же, матерь Божья, я ведь ни в чем не виновата?! Но на пятый день Рикардо Рейс в ресторан к завтраку не спустился, и Сальвадор сказал ей: Лидия, подай кофе и молоко в двести первый, и она вошла в номер, немножко дрожа, тут уж было никак с ним не разминуться, и он поглядел на нее очень серьезно, за руку взял и спросил: Ты что — сердишься на меня? А она сказала: Нет, сеньор доктор. А почему же тогда не приходила? — и на это Лидия, не умея ответить, только плечами пожала, и тогда он притянул ее к себе, и уж в эту ночь она спустилась к нему, но ни слова не было сказано о том, по какой причине отдалились они на несколько дней друг от друга, хотя могла бы она осмелиться: Я вас приревновала, а он снизойти: Ах, ты дурочка, дурочка, но все равно никогда бы не говорили они как равные, ибо, по утверждению иных, мир наш устроен таким образом, что ничего труднее вообще нет.
Борются народы друг с другом, отстаивая интересы, не имеющие отношения к отдельно взятому Джеку, Пьеру, Гансу, Маноло или Джузеппе — обозначим их для простоты только мужскими именами — но пребывая в простодушной уверенности, будто преследуют именно свою нынешнюю выгоду или действуют в чаянии грядущей прибыли, кругленькой суммы, которая скопится на счету, когда придет пора закрыть его, хотя по общему правилу одни едят, а другие облизываются; борются люди и за то, что считают своими чувствами, всегда им присущими или на краткий срок пробудившимися и обострившимися: так вот обстоит дело с горничной нашей, с Лидией, и с Рикардо Рейсом, который, когда решит вновь открыть практику, для всех будет врачом, а когда даст наконец прочесть то, что он так усердно кропает, для немногих — поэтом, борются и по другим причинам, разнообразным, хоть по сути своей — одинаковым: власть, престиж, ненависть, любовь, зависть, ревность, просто досада или, например, забрел человек поохотиться в чужие угодья, соперничество и конкуренция, да вот хоть взять происшествие в квартале Моурария, сам Рикардо Рейс эту заметку не заметил, мимо бы прошел, если бы ему в радостном возбуждении не прочел ее Сальвадор, упершийся локтями в аккуратно разложенную на стойке газету: Кровавая драма, сеньор доктор, что это за чертов народ такой, чуть что — палить, полиция боится встревать, является под занавес, вот, если угодно, я прочту: некий Жозе Рейс по прозвищу Горлица выпустил пять зарядов в голову некоему Антонио по прозвищу Мечеть, человеку в Мавританском квартале известному, и, ясное дело, убил наповал, нет-нет, не из-за юбки, тут написано, что один другого крепко надул, это у нас случается. Пять пуль, повторил Рикардо Рейс, проявляя неискренний интерес, и, произнеся эти слова, задумался, представил себе, как ствол пятикратно изрыгает пламя и свинец по одной и той же цели, и лишь первую пулю встречает вскинутая голова, а потом, когда убитый уже валяется на мостовой, голова эта уже расколота, размозжена, мозги из нее выпущены, но — трах-тарарах! — четырежды гремят уже излишние, но необходимые выстрелы, и ненависть возрастает с каждым выстрелом, и голова от каждого бьется о камни, а вокруг ужас и остолбенение, многоголосый женский крик из окон, и смолкла стрельба не оттого, что решился кто-нибудь удержать Жозе Рейса, дураков нет под пулю лезть, вероятно, патроны кончились, или занемел палец на спусковом крючке, или ненависти уже некуда было больше расти, и убийца скрылся с места происшествия, но только далеко ему не уйти и деться некуда, в Мавританском квартале расплата на месте. Завтра похороны, говорит Сальвадор, если бы не служба, я бы пошел. Любите бывать на похоронах? — осведомился Рикардо Рейс. Да нет, нельзя сказать «люблю», но на эти похороны соберется такая прорва народу, что стоит посмотреть, тем паче, что хоронят застреленного, вот Рамон — он живет по соседству — слышал, что. А о том, что же слышал Рамон, Рикардо Рейс узнал за ужином: Говорят, сеньор доктор, что весь квартал соберется на похороны, а дружки Жозе Рейса вроде бы собираются разнести гроб в щепки, а если они решатся на такое, будет настоящая война, никому не поздоровится. Не понимаю, ведь этот Антонио уже мертв, мертвей не бывает, чего еще от него хотят: этот человек вроде бы не из тех, кто приходит с того света доканчивать начатое на этом? С этими людьми, сеньор доктор, никогда не знаешь, как обернется: злобы в душе столько, что ее и смертью не уймешь. Пожалуй, я тоже пойду посмотреть на эти похороны. Дело ваше, только держитесь поодаль, близко не подходите, а если начнется свалка, заскочите в подъезд и дверь за собой закройте, не то попадетесь под горячую руку.
До крайности, однако, не дошло — то ли потому, что угроза была чистым хвастовством, то ли потому, что для сопровождения гроба отрядили двоих вооруженных полицейских, приставили, стало быть, к покойнику символическую охрану, которая не сумела бы воспрепятствовать приведению некрофобского намерения в исполнение, но все же обозначала присутствие власти. Рикардо Рейс, стараясь не привлекать к себе внимания, появился задолго до выхода похоронной процессии, держался, следуя совету галисийца, подальше, ибо не хотел попасть в свалку, и каково же было его изумление при виде огромной, многосотенной толпы, запрудившей всю улицу перед моргом — все это напоминало бы достопамятную раздачу милостыни у здания газеты «Секуло», если бы не такое количество женщин в ярко-алых блузках, юбках, шалях и юношей в костюмах того же кричащего цвета, который можно было бы расценить как единственный в своем роде траур — в том случае, если это были друзья покойного — или высокомерный вызов — если они были его врагами, так что все это больше смахивает на карнавальное шествие; пара одров, украшенных траурными плюмажами, покрытых траурными попонами, повлекла катафалк, и по обе стороны от него шагали полицейские — кто бы мог подумать, что Мечеть будут хоронить с почетным караулом, какая ирония судьбы! — с одного боку пистолет в расстегнутой кобуре, с другой — побрякивающая о камни сабля, а вокруг слышатся рыдания, всхлипывания, стенания, вздохи, испускаемые и теми, кто оделся в красное, и теми, кто облачился в черное, одни оплакивают покойника, другие — арестованного, и много людей босых и оборванных, то есть босяков и оборванцев, но попадаются и расфуфыренные дамы в трауре, обвешанные золотом, их, недоверчиво оглядываясь по сторонам, ведут под руку сизовыбритые мужья в черных лакированных башмаках, однако и друзей усопшего, и недругов его, помимо особой, нагло-развалистой походочки, объединяет какая-то свирепая веселость, которая пробивается из-под искренней или напускной скорби: идет племя разномастных отщепенцев — проститутки, ворье да жулье, щипачи и барыги, и когда батальон этого сброда церемониальным маршем проходит по городу, из открытых окон, поеживаясь, взирают жители на обитателей Двора Чудес: как знать, нет ли среди них такого, кто завтра вломится в дом: Смотри, смотри, мамочка, кричат дети, но для детей, как известно, вce — развлечение. Рикардо Рейс довел кортеж до Площади Королевы и там остановился, поскольку уже несколько раз перехватывал брошенные украдкой взоры — интересно, что это за элегантный господин? — что ж, это женское любопытство, вполне естественное для тех, кто но профессиональной необходимости обязан разбираться в мужчинах. И похоронная процессия скрылась за углом, направляясь, без сомнения, в сторону Алто-де-Сан-Жоан, если, конечно, пройдя еще немного вперед, не свернет налево, на дорогу, ведущую к Бенфике, и ясно, что кладбище Празерес останется в другой стороне: а жаль, прекрасное было бы доказательство того, что перед смертью все равны, и жулик Антонио-Мечеть присоединился бы к поэту Фернандо Пессоа, любопытно, какие беседы вели бы они под сенью кипарисов, поглядывая тихими вечерами, как входят в гавань корабли, и объясняя друг другу, как надо расставлять слова, чтобы провернулась афера, написалось стихотворение. За ужином, наливая Рикардо Рейсу суп, объяснил галисиец Рамон, что ярко-красный цвет — отнюдь не знак траура и уж тем более — не признак неуважения к покойнику: по обычаям Мавританского квартала, так принято одеваться по особым случаям вроде рождения, бракосочетания, похорон или когда устраивается шествие, а давно ли этот обычай возник, он сказать затрудняется, давно, наверно, еще до того, как он перебрался в Лиссабон из Галисии, а вот не обратил ли сеньор доктор внимания — должна была там быть женщина, видная такая, фигуристая, рослая, черноглазая, хорошо одета, в мериносовой шали. Да там их столько было, дружок, что глаза разбегались, а кто она такая? Это полюбовница Мечети, певица. Нет, Рамон, если и была, то я ее не заметил. Какая женщина, сеньор доктор, все отдай — и мало, а голос какой, вот хотелось бы знать, кто теперь ее приберет к рукам. Да уж не я, Рамон, и, боюсь, не ты. Ох, мне бы такую, но, как говорится, видит око, да зуб неймет, на нее много денег надо, ох, много, само собой разумеется, что беседа эта — из разряда тех, которые называются «языки почесать», ну, надо же о чем-то говорить за ужином: Да, дружище Рамон, и все-таки почему они вырядились в красное? Я так полагаю, сеньор доктор, это стародавний обычай, должно быть, еще от мавров идет, дьявольские одеяния, добрые христиане себе такого бы не позволили, и Рамон отходит к соседнему столу обслужить посетителя, а вернувшись и подавая очередное блюдо, просит, чтобы сеньор доктор объяснил ему — сейчас или потом, когда время выберет — смысл приходящих из Испании известий насчет тамошних выборов и кто, по его мнению, их выиграет: Я потому интересуюсь, что у меня родня в Галисии, я-то, можно считать, в порядке, а кое-кто еще остался в родных краях, хоть много народу уехало. В Португалию? По всему миру разъехались, — это, конечно, так говорится, «по всему миру», но куда только не занесло моих братьев, кумовьев, племянников: и на Кубу, и в Бразилию, и в Аргентину, крестник вон даже в Чили. Рикардо Рейс сообщил официанту все сведения, почерпнутые по этому поводу из газет, прибавив, что, по общему мнению, победят правые и что Хиль Роблес заявил: А ты, кстати, знаешь, кто такой Хиль Роблес? Слыхал. Так вот, Хиль Роблес заявил, что, придя к власти, покончит с марксизмом и с классовой борьбой и установит социальную справедливость, а известно ли тебе, Рамон, что такое «марксизм»? Нет, сеньор доктор. А «классовая борьба»? Понятия не имею. А о «социальной справедливости» слышал? Бог миловал. Ну и ладно, через несколько дней узнаем, кто выиграл выборы, глядишь, все останется по-прежнему. Голому разбой не страшен, так мой дед говорил. Твой дед, Рамон, был совершенно прав, твой дед, Рамон, был мудр.
Вышел из отеля и Рикардо Рейс. Побродил по улицам, разглядывая киноафиши, посмотрел, как играют в шахматы — белые выиграли — а когда покидал кафе, пошел дождь. Вернулся на такси. Вошел в номер и увидел, что постель не раскрыта, и вторая подушка так и осталась в шкафу. У порога моей души на мгновенье останется смутное чувство вины, посмотрит на меня мельком и пойдет дальше, улыбаясь неизвестно чему, пробормотал он себе под нос.
* * *
Человек должен прочесть все, или немногое, или сколько сможет, а большего от него с учетом быстротечности жизни и присущего миру многословия и не требуется. Начать следует с тех книг, которые никого не должны миновать — в просторечии именуются они учебниками, словно не все книги чему-нибудь да учат — и свод их меняется в зависимости от того, к какому источнику познания намерены мы припасть, и от того, кто поставлен следить за течением его, так что в этом смысле в чем-то сходимся мы с Рикардо Рейсом, выучеником иезуитов, хоть учили нас разные учителя в разное время. За ними следуют склонности отрочества, настольные книги, внушающие страсть пылкую, но мимолетную, юный Вертер, склоняющий к самоубийству или помогающий убежать от него, затем — серьезное чтение зрелых лет, и можно сказать, что мы все по достижении определенного возраста читаем приблизительно одно и то же, но отправной пункт никогда не потеряет своего значения, и есть одно огромное преимущество, распространяющееся на всех живых, на всех, кто пока еще пребывает в мире сем: мы можем почерпнуть из книг то, чего до срока скончавшимся узнать не довелось и не доведется никогда. Вот лишь один пример: бедному Алберто Каэйро, упокоившемуся в девятьсот пятнадцатом, не суждено было прочесть ни «Псевдоним» — одному Богу известно, велика ли потеря — ни творения Фернандо Пессоа, ни оды Рикардо Рейса, который тоже переселится в мир иной, не дождавшись, пока Алмада Негрейрос [23] опубликует свой труд. И как тут не вспомнить забавное происшествие с месье Лапалисом, который еще за четверть часа до смерти был жив-здоров, как бойко уверяет шутейная французская песенка, не давая себе труда на минутку задуматься и загрустить при мысли о том, что уже через четверть часа после смерти был он совершенно мертв. Но — не будем отвлекаться! Всем воспользуется человек — нарекаю его Заговором — и никакого ущерба
не причинит ему то, что время от времени придется ему спускаться с заоблачных высот, на которых привык он пребывать, спускаться, дабы посмотреть, как вырабатывается общественное мнение, как мнет оно общество, ибо расхожими понятиями, а никак не воззрениями Цицерона или Спинозы, живет народ в повседневности своей. И тем более, тем гораздо более, что имеется у нас рекомендация Коимбры, настоятельный совет: Прочтите «Заговор», мой друг, там содержатся здравые мысли, а плодотворная доктрина с лихвой окупает огрехи языка и слабости композиции, а Коимбра плохого не посоветует, этот город всем городам профессор, там плюнешь — в бакалавра попадешь. На следующий же день Рикардо Рейс приобрел упомянутую книжицу, принес ее в отель и развернул покупку лишь в номере, где никто не мог его над ней увидеть, но заметим, что не всякая тайная и скрытная деятельность заслуживает названия «подпольной»: порою она проистекает всего лишь от того, что человек, стесняясь иных своих действий, не желает предаваться порочным усладам, ковырять в носу, вычесывать перхоть при посторонних, и сказанное в равной степени относится и к бранию в руки этой книги, на переплете которой изображена женщина в плаще и берете, идущая по улице, где стоит тюрьма, как явствует со всей очевидностью из решеток на окнах и караульной будки, для того и помещенных на обложку, чтобы ясно было, какая участь ждет заговорщиков. Ну, стало быть, сидит Рикардо Рейс у себя в номере, удобно устроившись на диване, а на улице и в мире льет дождь, словно бы небо сделалось морем, бесчисленными капельками изливающимся на землю: повсюду лужи, разрушение, голод, однако книжица эта расскажет, как устремилась душа женщины в благородный крестовый поход, взывая к разуму и национальному чувству всех, кого затронули тлетворные (sic!) идеи. Женщины щедро наделены этими дарованиями: может быть, высшие силы надеялись уравновесить таким образом иные, противоположные и более свойственные слабому полу, которыми он прельщают, смущают и губят наивные души потомков Адама» Уже прочитано семь глав, перечислим их поименно, для вашего сведения — «В канун выборов», «Революция без выстрелов», «Легенда о любви», «Праздник Царицы Небесной», «Студенческая забастовка», «Заговор», «Дочь сенатора», и на последней — на главе, а не на дочери — остановимся поподробней: рассказывается в ней, как некий юноша-студент, крестьянский сын, за мальчишеский проступок угодил в тюрьму, и тогда вышеупомянутая дочка сенатора, движимая патриотическим порывом, объятая жаром самоотречения, горы свернула ради того, чтобы вызволить его из заключения, что, впрочем, не стоило ей такого уж труда, ибо она пользовалась большим уважением и влиянием в высших правительственных сферах, к вящему удивлению того, кто подарил ей жизнь — сенатора от демократической партии, ныне ставшего посмешищем: не дано отцам знать, к чему готовят они своих дочерей. Эта же дочка, уподобясь Жанне д'Арк — ну, чуть пожиже, разумеется, — говорит так: Два дня назад вас, папа, арестовали, я дала честное слово, что вы, папа, не будете уклоняться от ответственности, и гарантировала, кроме того, что вы, папа, больше не будет принимать участие в заговорах, вот она, дочерняя любовь, до слез трогает, до костей пробирает, в такой короткой фразе трижды встречается слово «папа», и преданная девица продолжает: Завтра можете прийти на тайную сходку, никто вас не тронет, ручаюсь вам, потому что знаю, знает о вашем сборище и полиция, но теперь это уже не имеет никакого значения. Благородная, милосердная полиция у нас в Португалии.
Рикардо Рейс захлопнул книгу, прочитанную так быстро — нет уроков лучше тех, которые формулируются кратко, усваиваются крепко и разят как удар молнии: Чушь собачья! — сказал он, за все отплатив этим восклицанием доктору Сампайо, и в это мгновение ему стало нестерпимо тошно, опротивел весь мир — нескончаемый дождь, отель, брошенная на пол книга, нотариус, Марсенда — но Марсенду он тотчас, сам не зная почему, исключил из этого синодика, может быть, просто приятно спасти что-нибудь, так иногда на развалинах мы, привлеченные формой деревянного или каменного обломка, подбираем его с земли, а потом нам не хватает мужества отшвырнуть его, и мы суем его в карман, так просто, ни для чего, или же от смутного сознания своей ответственности, Бог весть, из чего возникшей и на что направленной.
Мы, люди здешние, люди местные, живем-поживаем в точности как на тех лучезарных картинках, что были предъявлены вам ранее. А вот у братьев-испанцев все как-то наперекосяк пошло, свары раздирают семью иберийских народов: на выборах одни голосуют за Хиля Роблеса, другие — за Ларго Кабальеро, а Фаланга уже известила всех, что в случае чего для отпора красной диктатуре выведет своих сторонников на улицы. Мы, пребывающие в оазисе мира и спокойствия, сокрушенно поглядываем на Европу, объятую хаосом и яростью, глохнущую от воплей и криков, бьющуюся в нескончаемых политических корчах, которые, если верить романной Марилии, ни к чему хорошему не приведут: вот, пожалуйста, Сарро во Франции сформировал республиканское по преимуществу правительство, и правые тут же обрушили на него потоки обвинений, хулы и клеветы, выдержанные в стиле отборной площадной брани, а ведь культурная, казалось бы, страна, образец учтивости, светоч западной цивилизации. И еще слава Богу, что на этом несчастном континенте нашлось кому возвысить свой звучный голос, призвать к умиротворению и согласию — это мы о Гитлере, который провозгласил, выступая перед своими сподвижниками в коричневых рубашках: Германия озабочена лишь тем, чтобы мирно трудиться, — и, дабы окончательно заткнуть глотку маловерам и скептикам, рискнул фюрер германского народа пойти дальше, заявив с полнейшей и исчерпывающей определенностью: Пусть все государства знают, что Германия будет хранить и любить мир, как никто и никогда еще не любил его. Ну, готовы занять Рейнскую область двести пятьдесят тысяч германских солдат, ну, вторглись несколько дней назад германские войска на территорию Чехословакии, все так, но если Юнона является порой в облике облака, не стоит из этого делать вывод, будто всякое облако — Юнона, а политика государства строится в конечном итоге на том, чтобы побольше лаять и лишь изредка — кусаться, и вот увидите, что с Божьей помощью все образуется и во всем воцарится благолепие и гармония. Но вот решительно не можем мы согласиться с утверждением Ллойд-Джорджа, что, мол, колониальные владения Португалии чересчур обширны по сравнению с тем, что принадлежит Германии и Италии. Нет, вы подумайте, мы облачились в глубокий траур по случаю кончины пятого Георга Ихнего, повязали черный галстук, нацепили креповую повязку на рукав, на жен напялили траурные вуали, а этот, видишь ли, позволяет себе утверждать, будто у нас слишком много колоний, тогда как на самом деле у нас их всего ничего, да хоть на карту гляньте, как мало там закрашено розовым цветом, да если бы по справедливости -никто бы и рядом не стоял, и никакой чересполосицы бы не было, и над всем пространством от Анголы до самого восточного побережья реял бы исключительно наш португальский флаг. А ведь это англичане нам подгадили, коварный, как говорится, Альбион, натура у них такая, и впрямь засомневаешься, способны ли они по-другому себя вести, видно, у них в крови стремление напакостить, впрочем, нет на свете такого народа, которому не на что было бы жаловаться. И когда в следующий раз появится здесь Фернандо Пессоа, Рикардо Рейс не забудет обрисовать ему эту волнующую коллизию — нужны нам колонии или не нужны — но не с точки зрения Ллойд-Джорджа, озабоченного тем, как бы унять Германию, бросив ей кусок, другими — и с такими трудами! — добытый, а относительно его, Фернандо Пессоа, собственного пророчества о том, что суждено нам в грядущем стать Пятой Империей, и как тогда разрешить возникающее противоречие: эти колонии не нужны Португалии для ее имперской судьбы, но без них уменьшится она тысячекратно в собственных глазах и в глазах всего остального мира, претерпит сильнейший моральный и материальный ущерб, впадет в ничтожество, а, с другой стороны, если, как предлагает Ллойд-Джордж передать наши колонии Германии и Италии, и если останется под нашей властью один только Мыс, да и тот Зеленый, что же это будет за Пятая Империя, и что мы, обманутые и обобранные, будем за императоры и кто нас таковыми признает? — нет, станем мы тогда народом-страдальцем и сами протянем руки — вяжите нас, дескать — ибо истинная тюрьма начинается с того, что сам признаешь себя узником — либо за подаянием, благодаря которому мы до сей поры и живы. И скорей всего, скажет Фернандо Пессоа то же, что и раньше говорил: Вам отлично известно, что у меня нет принципов, что сегодня я отстаиваю одно, а завтра — другое и не верю в то, что защищаю сегодня, как не поверю в то, что буду отстаивать завтра, и, быть может, добавит еще, словно бы оправдываясь: Для меня, видите ли, уже не существуют ни «сегодня», ни «завтра», во что же я должен, по-вашему, верить, и неужто вы надеетесь, что другие смогут поверить, а если поверят, узнают ли, спрошу я, во что на самом деле они верят, и если Пятая Империя бродила во мне смутным прозрением, как же смогла она превратиться в вашу определенность, поразительно, с какой легкостью поверили люди моим словам, я же никогда не скрывал и не таил своих сомнений, я сам был при жизни воплощенным сомнением, так что лучше будет, если я помолчу и погляжу на все это со стороны. Именно так я всегда поступал, скажет ему Рикардо Рейс, а Фернандо Пессоа ответит: Глядеть со стороны можно лишь тому, кто уже умер, а мы ведь и в этом не можем быть уверены до конца: я вот — мертв, однако брожу по городу, сворачиваю за угол, и те, кто смог бы меня увидеть — немного таких — подумали бы, что только увидеть меня и можно: если я дотронусь до них, они не почувствуют моих прикосновений, а если упадут — не смогу помочь им подняться, и, кроме того, я не ощущаю, будто смотрю на все со стороны или что вообще смотрю и присутствую при всем этом, и если да, то какой частью: все слова мои, все деяния живы по-прежнему, вот они идут из-за угла, в котором я стою, я вижу, как они покидают меня, улетают оттуда, откуда я не могу и шагу сделать, я вижу их, слова и деяния, но не властен над ними, а если есть в них ошибка, не могу исправить ее, не в силах свести в единое деяние и в одно слово все то, что было мною когда-то и исходило из меня, даже если ради этого пришлось бы на место сомнения поставить отрицание, тьмою заменить полумрак, взамен «да» вымолвить «нет», но хуже всего, пожалуй, не то, что сказал или сделал, нет, самое скверное, ибо это уж совершенно непоправимо, это движение, которого я не сделал, слово, которое не произнес, вы понимаете, то, что могло бы придать смысл и значение сказанному и сделанному. Если покойник столь беспокоен, значит, смерть не дарует покой. В мире вообще нет покоя — ни для живых, ни для мертвых. Так в чем же тогда разница между ними? В том лишь, что у живых еще есть время, пусть и неумолимо истекающее, время, чтобы произнести слово, сделать движение. Какое слово, какое движение? Не знаю, но люди умирают не от болезни, а от того, что не успели сказать слово, сделать дело, и потому так трудно мертвецу принять свою смерть, примириться с небытием. Дорогой мой Фернандо Пессоа, вы читаете эту книгу с конца. Дорогой мой Рикардо Рейс, я вообще уже никак не читаю. Этот вдвойне неправдоподобный разговор передан так, словно он имел место, но как еще, скажите, можно было сделать его достоянием гласности?
Лидия не могла долго сердиться и ревновать, ибо Рикардо Рейс не давал ей для ревности иных поводов, кроме давешней беседы с Марсендой, происходившей, хоть при открытых, так сказать, дверях, но едва ли не шепотом, а если в полный голос, то еще того хуже — сначала ей было ясно сказано, что больше им ничего не угодно, потом они замолчали, дожидаясь, пока она удалится с подносом, и этой малости было довольно, чтобы руки у нее затряслись. Четыре ночи проплакала она в обнимку с подушкой, но не столько из-за этих страданий — да и какое у нее, у горничной, заводящей шашни с уже третьим постояльцем, есть право ревновать: грех как случился, так и забылся — а оттого, что сеньор доктор перестал завтракать в номере, это ей было нож острый, будто наказывая ее за что-то — а за что же, матерь Божья, я ведь ни в чем не виновата?! Но на пятый день Рикардо Рейс в ресторан к завтраку не спустился, и Сальвадор сказал ей: Лидия, подай кофе и молоко в двести первый, и она вошла в номер, немножко дрожа, тут уж было никак с ним не разминуться, и он поглядел на нее очень серьезно, за руку взял и спросил: Ты что — сердишься на меня? А она сказала: Нет, сеньор доктор. А почему же тогда не приходила? — и на это Лидия, не умея ответить, только плечами пожала, и тогда он притянул ее к себе, и уж в эту ночь она спустилась к нему, но ни слова не было сказано о том, по какой причине отдалились они на несколько дней друг от друга, хотя могла бы она осмелиться: Я вас приревновала, а он снизойти: Ах, ты дурочка, дурочка, но все равно никогда бы не говорили они как равные, ибо, по утверждению иных, мир наш устроен таким образом, что ничего труднее вообще нет.
Борются народы друг с другом, отстаивая интересы, не имеющие отношения к отдельно взятому Джеку, Пьеру, Гансу, Маноло или Джузеппе — обозначим их для простоты только мужскими именами — но пребывая в простодушной уверенности, будто преследуют именно свою нынешнюю выгоду или действуют в чаянии грядущей прибыли, кругленькой суммы, которая скопится на счету, когда придет пора закрыть его, хотя по общему правилу одни едят, а другие облизываются; борются люди и за то, что считают своими чувствами, всегда им присущими или на краткий срок пробудившимися и обострившимися: так вот обстоит дело с горничной нашей, с Лидией, и с Рикардо Рейсом, который, когда решит вновь открыть практику, для всех будет врачом, а когда даст наконец прочесть то, что он так усердно кропает, для немногих — поэтом, борются и по другим причинам, разнообразным, хоть по сути своей — одинаковым: власть, престиж, ненависть, любовь, зависть, ревность, просто досада или, например, забрел человек поохотиться в чужие угодья, соперничество и конкуренция, да вот хоть взять происшествие в квартале Моурария, сам Рикардо Рейс эту заметку не заметил, мимо бы прошел, если бы ему в радостном возбуждении не прочел ее Сальвадор, упершийся локтями в аккуратно разложенную на стойке газету: Кровавая драма, сеньор доктор, что это за чертов народ такой, чуть что — палить, полиция боится встревать, является под занавес, вот, если угодно, я прочту: некий Жозе Рейс по прозвищу Горлица выпустил пять зарядов в голову некоему Антонио по прозвищу Мечеть, человеку в Мавританском квартале известному, и, ясное дело, убил наповал, нет-нет, не из-за юбки, тут написано, что один другого крепко надул, это у нас случается. Пять пуль, повторил Рикардо Рейс, проявляя неискренний интерес, и, произнеся эти слова, задумался, представил себе, как ствол пятикратно изрыгает пламя и свинец по одной и той же цели, и лишь первую пулю встречает вскинутая голова, а потом, когда убитый уже валяется на мостовой, голова эта уже расколота, размозжена, мозги из нее выпущены, но — трах-тарарах! — четырежды гремят уже излишние, но необходимые выстрелы, и ненависть возрастает с каждым выстрелом, и голова от каждого бьется о камни, а вокруг ужас и остолбенение, многоголосый женский крик из окон, и смолкла стрельба не оттого, что решился кто-нибудь удержать Жозе Рейса, дураков нет под пулю лезть, вероятно, патроны кончились, или занемел палец на спусковом крючке, или ненависти уже некуда было больше расти, и убийца скрылся с места происшествия, но только далеко ему не уйти и деться некуда, в Мавританском квартале расплата на месте. Завтра похороны, говорит Сальвадор, если бы не служба, я бы пошел. Любите бывать на похоронах? — осведомился Рикардо Рейс. Да нет, нельзя сказать «люблю», но на эти похороны соберется такая прорва народу, что стоит посмотреть, тем паче, что хоронят застреленного, вот Рамон — он живет по соседству — слышал, что. А о том, что же слышал Рамон, Рикардо Рейс узнал за ужином: Говорят, сеньор доктор, что весь квартал соберется на похороны, а дружки Жозе Рейса вроде бы собираются разнести гроб в щепки, а если они решатся на такое, будет настоящая война, никому не поздоровится. Не понимаю, ведь этот Антонио уже мертв, мертвей не бывает, чего еще от него хотят: этот человек вроде бы не из тех, кто приходит с того света доканчивать начатое на этом? С этими людьми, сеньор доктор, никогда не знаешь, как обернется: злобы в душе столько, что ее и смертью не уймешь. Пожалуй, я тоже пойду посмотреть на эти похороны. Дело ваше, только держитесь поодаль, близко не подходите, а если начнется свалка, заскочите в подъезд и дверь за собой закройте, не то попадетесь под горячую руку.
До крайности, однако, не дошло — то ли потому, что угроза была чистым хвастовством, то ли потому, что для сопровождения гроба отрядили двоих вооруженных полицейских, приставили, стало быть, к покойнику символическую охрану, которая не сумела бы воспрепятствовать приведению некрофобского намерения в исполнение, но все же обозначала присутствие власти. Рикардо Рейс, стараясь не привлекать к себе внимания, появился задолго до выхода похоронной процессии, держался, следуя совету галисийца, подальше, ибо не хотел попасть в свалку, и каково же было его изумление при виде огромной, многосотенной толпы, запрудившей всю улицу перед моргом — все это напоминало бы достопамятную раздачу милостыни у здания газеты «Секуло», если бы не такое количество женщин в ярко-алых блузках, юбках, шалях и юношей в костюмах того же кричащего цвета, который можно было бы расценить как единственный в своем роде траур — в том случае, если это были друзья покойного — или высокомерный вызов — если они были его врагами, так что все это больше смахивает на карнавальное шествие; пара одров, украшенных траурными плюмажами, покрытых траурными попонами, повлекла катафалк, и по обе стороны от него шагали полицейские — кто бы мог подумать, что Мечеть будут хоронить с почетным караулом, какая ирония судьбы! — с одного боку пистолет в расстегнутой кобуре, с другой — побрякивающая о камни сабля, а вокруг слышатся рыдания, всхлипывания, стенания, вздохи, испускаемые и теми, кто оделся в красное, и теми, кто облачился в черное, одни оплакивают покойника, другие — арестованного, и много людей босых и оборванных, то есть босяков и оборванцев, но попадаются и расфуфыренные дамы в трауре, обвешанные золотом, их, недоверчиво оглядываясь по сторонам, ведут под руку сизовыбритые мужья в черных лакированных башмаках, однако и друзей усопшего, и недругов его, помимо особой, нагло-развалистой походочки, объединяет какая-то свирепая веселость, которая пробивается из-под искренней или напускной скорби: идет племя разномастных отщепенцев — проститутки, ворье да жулье, щипачи и барыги, и когда батальон этого сброда церемониальным маршем проходит по городу, из открытых окон, поеживаясь, взирают жители на обитателей Двора Чудес: как знать, нет ли среди них такого, кто завтра вломится в дом: Смотри, смотри, мамочка, кричат дети, но для детей, как известно, вce — развлечение. Рикардо Рейс довел кортеж до Площади Королевы и там остановился, поскольку уже несколько раз перехватывал брошенные украдкой взоры — интересно, что это за элегантный господин? — что ж, это женское любопытство, вполне естественное для тех, кто но профессиональной необходимости обязан разбираться в мужчинах. И похоронная процессия скрылась за углом, направляясь, без сомнения, в сторону Алто-де-Сан-Жоан, если, конечно, пройдя еще немного вперед, не свернет налево, на дорогу, ведущую к Бенфике, и ясно, что кладбище Празерес останется в другой стороне: а жаль, прекрасное было бы доказательство того, что перед смертью все равны, и жулик Антонио-Мечеть присоединился бы к поэту Фернандо Пессоа, любопытно, какие беседы вели бы они под сенью кипарисов, поглядывая тихими вечерами, как входят в гавань корабли, и объясняя друг другу, как надо расставлять слова, чтобы провернулась афера, написалось стихотворение. За ужином, наливая Рикардо Рейсу суп, объяснил галисиец Рамон, что ярко-красный цвет — отнюдь не знак траура и уж тем более — не признак неуважения к покойнику: по обычаям Мавританского квартала, так принято одеваться по особым случаям вроде рождения, бракосочетания, похорон или когда устраивается шествие, а давно ли этот обычай возник, он сказать затрудняется, давно, наверно, еще до того, как он перебрался в Лиссабон из Галисии, а вот не обратил ли сеньор доктор внимания — должна была там быть женщина, видная такая, фигуристая, рослая, черноглазая, хорошо одета, в мериносовой шали. Да там их столько было, дружок, что глаза разбегались, а кто она такая? Это полюбовница Мечети, певица. Нет, Рамон, если и была, то я ее не заметил. Какая женщина, сеньор доктор, все отдай — и мало, а голос какой, вот хотелось бы знать, кто теперь ее приберет к рукам. Да уж не я, Рамон, и, боюсь, не ты. Ох, мне бы такую, но, как говорится, видит око, да зуб неймет, на нее много денег надо, ох, много, само собой разумеется, что беседа эта — из разряда тех, которые называются «языки почесать», ну, надо же о чем-то говорить за ужином: Да, дружище Рамон, и все-таки почему они вырядились в красное? Я так полагаю, сеньор доктор, это стародавний обычай, должно быть, еще от мавров идет, дьявольские одеяния, добрые христиане себе такого бы не позволили, и Рамон отходит к соседнему столу обслужить посетителя, а вернувшись и подавая очередное блюдо, просит, чтобы сеньор доктор объяснил ему — сейчас или потом, когда время выберет — смысл приходящих из Испании известий насчет тамошних выборов и кто, по его мнению, их выиграет: Я потому интересуюсь, что у меня родня в Галисии, я-то, можно считать, в порядке, а кое-кто еще остался в родных краях, хоть много народу уехало. В Португалию? По всему миру разъехались, — это, конечно, так говорится, «по всему миру», но куда только не занесло моих братьев, кумовьев, племянников: и на Кубу, и в Бразилию, и в Аргентину, крестник вон даже в Чили. Рикардо Рейс сообщил официанту все сведения, почерпнутые по этому поводу из газет, прибавив, что, по общему мнению, победят правые и что Хиль Роблес заявил: А ты, кстати, знаешь, кто такой Хиль Роблес? Слыхал. Так вот, Хиль Роблес заявил, что, придя к власти, покончит с марксизмом и с классовой борьбой и установит социальную справедливость, а известно ли тебе, Рамон, что такое «марксизм»? Нет, сеньор доктор. А «классовая борьба»? Понятия не имею. А о «социальной справедливости» слышал? Бог миловал. Ну и ладно, через несколько дней узнаем, кто выиграл выборы, глядишь, все останется по-прежнему. Голому разбой не страшен, так мой дед говорил. Твой дед, Рамон, был совершенно прав, твой дед, Рамон, был мудр.