* * *
 
   Сокрытые от взоров, заливаются среди пальм Санта-Катарины цикады. Хоровой стрекот, оглушительно отдающийся в ушах Адамастора, едва ли заслуживает причисления к сладостному разряду «музыка», но звуки эти в значительной степени зависят от расположения слушающего, и когда внимал им влюбленный гигант, прогуливаясь вдоль берега и поджидая сводницу Дориду [54], назначившую ему желанное свидание, то и море пело, и любимый голос Тетии носился над водою, хоть это действие и принято относить обычно к Духу Божьему. Здесь, у нас, распевают всего лишь цикады — цикады-самцы — вернее, не распевают, а трут жесткими крылышками друг о друга, издавая этот беспрестанный, назойливый стрекот, похожий на звук пилы, вгрызающейся в кусок мрамора, и вдруг знойный воздух содрогается от пронзительного резкого визга, словно зубья пилы натолкнулись в сердцевине камня на более твердую и неподатливую жилку. Жарко. Еще в Фатиме впервые повеяло настоящим нестерпимым летним зноем, однако потом потянулись серенькие пасмурные дни, даже и без дождичка не обошлось, зато теперь в низинах разом упал уровень воды, а от огромного разлива не осталось теперь ничего, кроме лужиц зловонной воды, которую постепенно высасывает солнце. Старики приходят сюда с утра пораньше, когда еще прохладно, приносят с собой зонтики на случай дождя, но когда раскрывают их, уже начинает припекать всерьез, так что служат они для защиты от солнца, то есть происходит превращение parapluie в parasol, лишний раз доказывающее, что назначение предмета важнее его названия, хотя одно зависит от другого, как мы только что отметили, волей-неволей опять и снова вернувшись к словам. Входят и выходят корабли со своими флагами, дымящими трубами, малюсенькими матросиками, могучим голосом сирен — люди так наслушались воя океанских шквалов, остервенело дующих в исполинские раковины, что мало-помалу научились разговаривать с богом морей на равных. Двое стариков никогда никуда не плавали, но не кровь стынет у них в жилах, когда раздается, чуть приглушенный расстоянием, могучий рев — нет, содрогается что-то в самой глубине нутра, словно фарватером вен и артерий проходят корабли в кромешной телесной тьме, лавируя меж исполинских костей мира. В недвижной духоте спускаются они по склону, идут обедать, проведут дома, как исстари повелось, сиесту, при первом дуновении вечерней прохлады вернутся на Алто, усядутся на ту же скамейку, раскроют зонт, ибо тень от деревьев, как нам известно, непостоянна, стоит солнцу чуть снизиться, как сдвинется тень, но сейчас, впрочем, она спасает от палящих лучей — это потому, что пальмы такие высокие. Помрут старики, так и не узнав, что пальма — это не дерево, даже невероятно, до каких пределов может простираться невежество человеческое, а иными словами — не поверят они, если мы скажем им, что пальма — это не дерево, что в сущности не имеет значения, ибо повторяется история с зонтиком: хоть горшком назови, лишь бы дарил защиту. Впрочем, если спросим у сеньора доктора, ну, того, что каждый день после обеда приходит сюда, правда ли, что пальма — это не дерево, уверен, что и он с ходу не ответит, ему придется пойти домой, порыться в своем ботаническом справочнике, если он не забыл его в Бразилии, а верней всего, что представления его о растительном мире — самые приблизительные, предназначенные для украшения стихов: просто цветы, ну разве что — лавры, пришедшие из эпох богов, никак не поименованные деревья, виноградные лозы и подсолнухи, тростник, подрагивающий от струения вод, плющ забвения, лилии и розы, розы, розы. Между стариками и Рикардо Рейсом установились вполне дружеские отношения, однако никогда не придет ему в голову загодя припасти для них вопросец: А вы знаете, что пальма — это не дерево? — а те до такой степени уверены в том, что знают, что и не подумают спросить: Сеньор доктор, а пальма — это дерево? — и когда-нибудь все они разделятся, так и не прояснив до конца этот фундаментальный вопрос бытия: оттого ли, что похоже на дерево, пальма — это дерево, оттого ли, что похожа на жизнь эта ветвящаяся тень, которая ложится от нас на землю, — это жизнь?
   Рикардо Рейс теперь встает поздно. Он перестал завтракать, научившись перебарывать утренний аппетит, и так преуспел в этом, что воспоминаниями о чьей-то иной жизни кажутся ему те заставленные снедью подносы, которые вносила Лидия в его номер в изобильные времена отеля «Браганса». Он спит чуть не до полудня, просыпается и вновь задремывает, как со стороны наблюдая за собственной дремой, и с нескольких попыток удается ему сосредоточиться на одном-единственном и одном и том же сне, и ему снится, что ему не хочется видеть сон, и сон укрывает сон, как человек заметает следы, уничтожает предательские отпечатки своих ступней, а это ведь очень просто — достаточно протащить за собой ветку дерева или пальмы, и ничего не останется, кроме листочков или остроконечных узких стрел, которые скоро иссохнут, смешаются с дорожной пылью. А когда он встает, время — к обеду. Мытье, бритье, одевание — все это совершается механически и машинально, почти без участия сознания. Лицо, густо покрытое мыльной пеной, — это просто маска, которую можно надеть на любое лицо, и когда бритва постепенно стягивает ее, Рикардо Рейс смотрит на себя с беспокойным любопытством, словно тревожась, не обнаружится ли там чего дурного. Он внимательно вглядывается в то, что показывает ему зеркало, пытается определить черты сходства между этим лицом и тем, которое он давно уже перестал видеть, и о том, что этого быть не может, говорит ему разум, хватит и уверенности в том, что он бреется каждое утро и каждое утро видит эти вот глаза, этот рот, этот нос, этот подбородок, эти бледные щеки, эти сморщенные забавные отростки, именуемые ушами, и вместе с тем — кажется, будто он много-много лет не смотрел на себя, будто жил там, где зеркал не бывает, а сегодня наконец взглянул — и не узнал себя. Он идет пообедать и иногда встречает спускающихся по склону стариков, и они приветствуют его: Добрый день, сеньор доктор, а он отвечает: Добрый день, тем и ограничиваясь, поскольку до сих пор не знает, как их зовут, что за имена они носят, деревья они или пальмы. Изредка он отправляется в кино, но чаще сразу после обеда — возвращается домой, пустынен сад, придавленный тяжкой плитой зноя, слепя глаза, блестит река, вот-вот испустит оглушительный крик прикованный к своей скале Адамастор — крик ярости, если судить по выражению лица, которое придал ему скульптор, а если судить по резонам, известным нам со времен Камоэнса, то — крик боли. Как и старики, Рикардо Рейс пережидает зной в полумраке квартиры, куда мало-помалу вновь возвращается прежний запах затхлости, несмотря на все старания Лидии, которая, когда приходит, настежь распахивает все окна, и кажется, что запах этот источают сами стены и мебель, так что борьба неравная, да и Лидия, по правде говоря, появляется теперь пореже. Ближе к вечеру, с первым дуновением прохлады, Рикардо Рейс снова выходит на улицу, садится в скверике на скамейку, не слишком близко, не слишком далеко от стариков, отдает им утреннюю, уже прочитанную газету, это его единственное милосердное деяние, деяние, а не подаяние, потому что они не просят у него милостыни, протягивает листы бумаги с известиями и новостями, также непрошенными, и судите сами, какой из двух поступков был бы великодушней, если бы и первый был совершен. И мы бы спросили Рикардо Рейса, что он делал столько часов дома, в одиночестве, чем занимался, а он, не сумев нам ответить, пожал бы плечами. Должно быть, запамятовал, что читал, сочинял стихи, бродил по коридору, вышел на зады дома поглядеть на огородик, на развешанную сушиться одежду, белые простыни, полотенца, на курятник и на домашних животных, представленных исключительно кошками, которые дремлют на заборе в тени, и ни одной собаки, представьте, ибо не такое это добро, чтобы надо было его охранять. А потом он снова берется за чтение, сочиняет стихи или правит сочиненное, рвет в клочья то, чего нет смысла хранить — видите, корень один, а слова разные и смысл — тоже. Потом, дождавшись, когда спадет зной, повеет бриз, спускается по лестнице, встречая на площадке соседку с первого этажа, а поскольку течение времени уняло злоязычие, сделав обыденностью причины, его породившие, весь дом теперь являет собой торжество добрососедства и мир с ближним. Ну, что, получше мужу? — спрашивает он, а соседка отвечает: Спасибо вам, сеньор доктор, полегчало, просто чудо какое-то, счастье, и не этого ли, не чудес ли вкупе со счастьем мы неустанно просим, хотя по чистейшей случайности в час засорения желудка оказался у нас в соседях и случился дома врач: Пронесло? Да, сеньор доктор, слава Богу, прочистило сверху и снизу на славу, да-с, такова жизнь: одна и та же рука выписывает рецепт слабительного и возвышенные стихотворные кренделя.
   Старики читают газету, и мы уже знаем, что один из них грамоте не обучен и потому особенно щедр на комментарии, особенно охотно высказывает свое мнение, ибо нет иного способа сохранить равновесие — если один знает, то другой объясняет: Полоумный Шестьсот — это все же занятно, Я уже давно его знаю, еще с той поры, когда он служил в трамвайной компании «Каррис» вагоновожатым, у него тогда была блажь сшибать вагонами телеги, Тут говорится, что из-за этого его тридцать восемь раз забирали в участок, а потом уволили из «Каррис» без выходного пособия, Да, брат, это была форменная война, но и возчики тоже виноваты, скотину свою не подгоняли, пусть идет как идет, а Полоумный Шестьсот звонит-звонит, прямо до посинения, чуть пена изо рта не идет, не вытерпит, двинет вагон, ну и готово — наезд, скандал, полиция тут как тут, всех тащат в участок, А теперь Полоумный Шестьсот пошел в ломовые извозчики и собачится с прежними своими коллегами. Недаром же давным-давно было сказано: Не рой другому яму, и эта сентенция принадлежала, разумеется, тому старику, который читать не умел и потому испытывал нужду в формулах концентрированной мудрости, предназначенных — на манер слабительного — для немедленного употребления и моментального эффекта. Рикардо Рейс, сидевший на той же скамейке, случай нечастый, но сегодня все остальные оказались заняты, понял, что пространный диалог этот ведется для его просвещения, и спросил: А откуда же это прозвище у него такое — Полоумный Шестьсот? — на что неграмотный старик отвечает: Рабочий номер его в компании был 600, ну, а сам он из-за своей придури прослыл полоумным, вот и получилось — Полоумный Шестьсот, да и прилипло. Да уж. Старики снова взялись за чтение, мысли же Рикардо Рейса приняли иное направление: Любопытно, а какое прозвище подошло бы мне — Поэтический Медик, Туда-и-Обратно, Спирит, Виршеплет, Шахматист, Соблазнитель Служанок, Серенада Лунному Свету, и тут тот старик, что читал, произнес: Непруха, такова была кличка одного мелкого карманника, пойманного на краже бумажника, что называется, за руку, и вовсе не исключено, что уголовника этого звали по-настоящему Рикардо Рейс, имена себе судьбу не выбирают. По-настоящему стариков интересуют именно эти подробности жгуче-живописного повседневья, всяческие страсти-мордасти, правонарушения и насилия, сумерки души, деяния, продиктованные отчаяньем, преступления, порожденные страстью, тень от кипариса, которая, как известно, далеко падает [55], умерщвленный в утробе матери плод, автокатастрофы, теленок о двух головах, сука, выкормившая котенка, по крайней мере, ее хоть звали не Уголина — та и собственных-то детенышей пожирала [56]. Теперь настал черед некоей Микас Салойа, настоящее имя — Мария да Консейсан, воровке, имевшей сто шестьдесят приводов в полицию и добиравшейся даже до Африки, а также некоей Жудиты Мелесас, выдававшей себя за графиню де Кастело-Мельор, обманом выманившей две с половиной тысячи эскудо у лейтенанта Национальной Гвардии, ныне, спустя полвека после этого происшествия, сумма кажется незначительной, но в те давние дни это были огромные деньжищи, вы скажите это женщинам из Бенавенте, которые за день работы от зари до зари получают десять миль-рейсов, вот и подсчитайте, получается, что оная Жудита, липовая графиня де Кастело-Мельор в обмен неизвестно, а верней — известно за что, положила в карман двести пятьдесят дней жизни и работы Микас из деревни Бордас-д'Агуа, не считая дней бесхлебья и безработицы, а их тоже наберется немало. Все прочее — не так интересно. Ну, состоялся, как и было ранее объявлено, праздник Жокей-клуба, где присутствовало несколько тысяч человек, и нечего удивляться такому многолюдству: нам ли не знать, до каких крайних пределов простирается любовь португальского народа к празднествам и паломничествам — уж на что язычник Рикардо Рейс, а и тот отправился в Фатиму — а особенно там, где дело касается благотворительности, как в данном случае, когда речь идет о помощи ближним, пострадавшим от наводнения в Рибатежо, а среди них, кстати сказать, и Микас де Бенавенте, которая получит свою долю от собранной суммы в сорок пять тысяч семьсот пятьдесят три эскудо, пять сентаво и полтостана, но это подсчет предварительный, ибо предстоит еще выплатить налоги — изрядные, добавим. Но все равно — дело того стоило: празднество вышло изысканным и пышным, духовой оркестр Национальной Республиканской Гвардии дал концерт, два кавалерийских эскадрона той же гвардии показали свое искусство в выездке и стрельбе, вольтижировали питомцы кавалерийского же училища из Торрес-Новас, nuestros hermanos [57] были представлены — небезвозмездно, то есть не без мзды — пикадорами из Севильи и Бадахоса, специально приехавшими в наше отечество, а чтобы поговорить с земляками и получить вести с далекой родины, сошли на арену герцог Альба и герцог Мединасели, постояльцы отеля «Браганса», и был явлен нам впечатляющий пример иберийской солидарности, ничего нет лучше, чем быть в Португалии испанским грандом.
   Известия, приходящие со всего прочего мира, не сильно изменились за последнее время: продолжаются забастовки во Франции, где число тех, кто принял в них участие приближается к полумиллиону, и, значит, в самом скором времени падет кабинет Альбера Сарро, а на смену ему Леон Блюм сформирует новый. Тогда, словно очередное правительство удовлетворит тех, кто сейчас недоволен, пойдут забастовки на убыль. Однако в Испании, а сказать наверное, вернулись ли туда севильские и бадахосские пикадоры после беседы с герцогами, которые предложили им: Здесь к нам относятся так, будто мы — португальские гранды, а может, и еще лучше, оставайтесь-ка лучше с нами, вместе будем быков колоть, мы затрудняемся, так вот, в Испании, говорю, забастовки растут как грибы, и Ларго Кабальеро уже произносит угрозы, в переводе звучащие примерно так: Стихийные выступления, не исключающие насилие, неизбежны до тех пор, пока власти не поддержат трудящиеся классы, он сказал — с него и спрос, но сказал чистую правду и добавил: И потому мы обязаны готовиться к худшему. Пусть и не совсем вовремя, но как кто-то некогда сказал, жертвы только тогда хороши, если есть настоящая ширь у души [58], каковая ширь обнаружилась у англичан, оказавших восторженный прием абиссинскому негусу, что лишний раз подтверждает правоту старинных речений относительно того, сколь дорого яичко к Христову дню и пользительны мертвому припарки — не так давно британцы бросили эфиопов на произвол судьбы, повернувшейся весьма печально, а теперь вот рукоплещут их императору, и если желаете знать, сударь мой, мое мнение по поводу всего этого, то я вам скажу: все это — чистой воды мошенничество. И потому стоит ли нам удивляться, что старики на Санта-Катарине ведут приятную беседу, а доктор-то уже ушел домой, беседу о животных — о том, что в окрестностях Риодадеса, что в окрестностях Сан-Жоан-де-Пескейра, объявился белый волк, прозванный Голубем, или о том, что львица Надя повредила ногу факиру Блакаману, и дело было в нашем «Колизее», на глазах у восхищенной публики, убедившейся, что цирковые артисты подвергаются всамделишному риску. Повременил бы Рикардо Рейс немножко со своим возвращением домой, смог бы вполне кстати и к месту вспомнить историю суки Уголины, и таким образом составилась бы недурная коллекция хищников — гуляющий пока на воле волк, львица, получившая лошадиную дозу наркотика, и наконец, собачка-детоубийца — у каждого из которых своя кличка: Голубь, Надя и Уголина, не может быть, чтобы только этим отличались звери от людей.
   Однажды, ранней ранью, с точки зрения новообретенной склонности Рикардо Рейса к неге, когда он еще пребывал в полусне, его разбудил орудийный салют — вошедшие в Тежо военные корабли с торжественной расстановкой дали двадцать один залп, от которых задребезжали стекла, и он подумал сперва, что началась новая война, но тотчас вспомнил — нынче десятое июня, накануне об этом и в газетах было, День Нации, повод вспомянуть наши прошлые великие свершения и задуматься о грядущих. Он сонно осведомился у своего организма, хватит ли энергии вскочить с измятых простынь, настежь распахнуть окна, чтобы последние отзвуки торжественной канонады без помехи проникли в жилище, бестрепетно распугивая обитающих в нем призраков, стирая незаметную глазу плесень, прогоняя тлетворный ее запах — но покуда он все это обдумывал и сам с собою обсуждал, окончательно прекратились колебания воздуха, снова воцарилась на Алто-да-Санта-Катарина всеобъемлющая тишина, и Рикардо Рейс снова закрыл глаза и задремал, все у нас в жизни не так, все как не надо: спим, когда следует бодрствовать, переминаемся с ноги на ногу, когда должно маршировать, закрываем окно, хотя лучше бы держать его открытым. Уже днем, возвращаясь домой после обеда, он заметил у пьедестала памятника Камоэнсу цветы, возложенные какими-то патриотическими союзами как дань благодарной памяти нашему великому эпическому поэту, воспевшему, как никто, благородные свойства португальской нации, и с намерением ясно дать понять всем и каждому, что мы более не имеем ничего общего с той мерзостной и тусклой грустью, которой терзались в шестнадцатом столетии, а теперь мы — очень даже всем довольные, уж вы поверьте, и сегодня вечером включим здесь на площади сколько-то прожекторов, дабы вся фигура сеньора Камоэнса была освещена, да что я говорю?! — не освещена, а преображена ослепительным сиянием, без вас знаю, что поэт был крив на правый глаз, ну и что с того, левый-то у него остался, вполне достаточно, чтобы нас увидеть, недаром же говорится «Хоть бы одним глазком взглянуть», вот он и взглянет, а если слишком ярким и резким покажется ему этот свет, нам не составит труда притушить его или вовсе выключить, погрузить площадь в полу— или в полный мрак, в беспросветную первоначальную тьму, мы к ней привычные. Вышел бы Рикардо Рейс сегодня вечером из дому, повстречал бы на Площади Луиса де Камоэнса Фернандо Пессоа, который присел на одной из скамеек с видом человека, пожелавшего подышать морским воздухом, а рядом ищут прохлады еще несколько семей и одиночек, и светло как днем, и кажется, что лица сияют восторгом, и сразу делается понятно — вот он, День Нации. Может быть, захотел бы Фернандо Пессоа мысленно прочесть при сей, как говорится, верной оказии те строки своего «Послания», которые посвящены Камоэнсу, и потребуется известное время, чтобы осознать — нет в «Послании» ни строчки о Камоэнсе, да как же такое возможно, однако же нет — и все, невероятно, но факт, от Улисса до короля Себастьяна всем нашлось место, помянуты и пророки — Бандарра и Виейра [59] — а про Камоэнса, вообразите, ни полслова, и от этого упущения, зияния, пробела затрясутся у Фернандо Пессоа руки, и совесть, воззвав к его сознательности, спросит: Отчего же так? — бессознательное же затруднится с ответом, и тогда бронзовые уста Луиса де Камоэнса, дрогнув во всепонимающей улыбке, присущей тем, кто давно уже почил, произнесут: От зависти, дорогой Пессоа, но бросьте, не терзайтесь, там, где мы с вами сейчас, ничего уже не имеет значения, придет день — будете сто раз отринуты, придет другой — сами пожелаете, чтобы вас отринули. И в это самое время, в квартире на втором этаже дома по улице Санта-Катарины пытается Рикардо Рейс сочинить стихи к Марсенде, чтобы завтра нельзя было сказать, что напрасно появлялась в его жизни Марсенда: Это лето уже оплакиваю и во вспять опрокинутой памяти по цветам, что утрачу вновь, слезы горькие лью [60], так эта ода будет начинаться, до этого места никто и не догадается, что речь пойдет о Марсенде, хотя известно, что часто мы начинаем говорить о горизонте, ибо это — кратчайший путь к сердцу. Спустя полчаса или час, или много часов — согласимся, что при занятиях стихотворством время то летит, то вовсе замирает — обрела форму и смысл средняя часть оды, и теперь это не жалоба, как казалось прежде, а мудрое признание в том, что нет средства спасения: Через двери годов, мною прожитых, проходя, представляю густую тьму бездны, гулом наполненной, где не будет цветов. Весь город объят рассветным сном, погасли, лишившись смысла, ибо не для кого светить, прожектора вокруг статуи Камоэнса, вернулся к себе Фернандо Пессоа, промолвив: Бабушка, я уже здесь, и в этот миг стихотворение завершается, завершается с трудом, и, против обыкновения, есть в нем точка с запятой, поставленные с большим неудовольствием, ибо мы-то знаем, как боролся с ними Рикардо Рейс, не хотел он здесь этого знака, да пришлось поставить, и давайте угадаем, куда именно, угадаем, чтобы создать иллюзию сопричастности к творчеству: Розу утром сорвав случайную, не бросаю, Марсенда, пусть вянет со мною, пока не свершит поворота в ночь вместе с нами земля. Рикардо Рейс, как и в чем был, лег на кровать, положив левую руку на листок бумаги, если бы, не просыпаясь, заснул он вечным сном, подумали бы люди, что это — его завещание, духовная, прощальная предсмертная записка, и не сумели бы понять, что это, даже если бы прочли, ибо женщины не носят имени Марсенда, это слово из другого мира, из другого края, женского рода, но герундиальной породы, такое же, например, как Блимунда [61], потому что это имя ждет женщину, которая будет его носить, в случае с Марсендой — дождалось, да только слишком далеко она.
   Зато совсем близко, на той же самой кровати, лежала Лидия, когда содрогнулась земля. Краткий, но сильный толчок — дом сотрясся от крыши до фундамента — ощутился и пропал, оставив по себе лишь вопли соседок на лестнице да раскачивающуюся на потолке люстру, маятниковые колебания которой постепенно замирали. Перед лицом великого страха непристойными казались голоса, звучавшие теперь уже и на улице, летевшие из окна в окно по всему городу, еще хранившему, должно быть, в своих камнях ужасную память о других землетрясениях, неспособному снести тишину, наступающую после толчка — тот миг, когда сознание замирает в ожидании и спрашивает себя: Неужели повторится? Неужели я погибну? Но Рикардо Рейс и Лидия не встали. Обнаженные, как поваленные статуи, они лежали на спине, не прикрывшись даже простыней, и если бы в самом деле настигла их смерть, они бы предались ей без сопротивления, ибо лишь несколько минут назад разомкнули объятия, и их плоть еще не успела обмякнуть и просохнуть от недавно пролитого пота и влаги сокровенных выделений, еще ловили они ртами воздух, еще колотилось сердце, отдаваясь где-то в животе, и именно в тот миг, когда невозможно было острее ощутить, что ты — жив, ходуном заходила кровать, зашатались шкаф и стол, заскрипели пол и потолок, и это не головокружение, присущее последнему мигу оргазма, это сама земля рычит из глубин своих, и: Мы погибнем, Мы погибнем, произнесла Лидия, но не стала цепляться за лежащего рядом мужчину, как следовало бы по обычаю поступить слабой женщине, что, как правило, и происходит, мужчины же, придя в ужас, бормочут: Ну, что ты, что ты, успокойся, уже все кончилось, обращаясь, главным образом, к самим себе, и именно эти слова проговорил, трясясь от страха, Рикардо Рейс и оказался совершенно прав, толчок ощутился и пропал, как уже было этими же самыми словами доложено выше.