Страница:
Рикардо Рейс перечитывает уже известное ему — призыв ректора Саламанкского университета: Спасем западную цивилизацию! Я с вами, мужи Испании, пять тысяч песет из своего кармана на нужды армии генерала Франко, позорное предложение президенту Асанье покончить жизнь самоубийством, о святых женщинах на сегодняшний день он еще ничего сказать не успел, но можно и не дожидаться этого высказывания, а просто вспомнить, как простой португальский кинорежиссер поддержал мнение испанского ученого: по эту сторону Пиренеев все женщины — святые, все зло заключено в мужчинах, которые так хорошо о них думают. Рикардо Рейс неторопливо перелистывает страницы, задерживаясь взглядом на хронике, которая может быть здешней и чужестранной, относиться к нашему времени или к прошлому — ну, например, сообщения о крещениях и венчаниях, прибытиях и отъездах, плохо только, что светская жизнь имеется, а одного какого-то света нет, и если бы можно было выбирать для прочтения новости себе по вкусу, каждый из нас был бы Джоном Д. Рокфеллером. Он пробегает глазам строчные объявления: Сдается квартира, Сниму квартиру, с этим у него все благополучно, жилье имеется, а вот глядите-ка, сообщают нам, какого числа какого месяца выйдет из лиссабонского порта пароход «Хайленд Бригэйд» и возьмет курс на Пернамбуко, Рио-де-Жанейро, Сантос, о, неутомимый вестник, какие вести принес ты из Виго, кажется, будто вся Галисия встала на сторону генерала Франко, да и неудивительно, он ведь оттуда родом, а чувство — штука могущественная. И так вот въехал один мир в другой, и утерял читатель свою безмятежную созерцательность и, нетерпеливо перевернув страницу, натыкается на Ахиллесов щит, давненько он его не видал. Да, это то самое и уже познанное нами великолепие образов и речений, несравненное видение не признающего недоговоренностей мира, тот самый на миг остановившийся и выставивший себя на всеобщее обозрение калейдоскоп, и можно даже сосчитать морщины на челе Бога, явившегося к нам под именем Фрейре-Гравера: вот его портрет, вот неумолимый монокль, вот галстук, которым нам суждено быть удавленными, хотя врач и скажет, что умираем мы от болезни или — как в Испании — от пули, а ниже изображены его творения, о которых принято говорить, что они воспевают неизреченную мудрость Творца и упиваются ею, а Он не посадил на свою репутацию ни единого пятнышка и был увенчан тремя золотыми медалями, высшими отличиями, врученными ему другим, высшим божеством — оно не публикует свою рекламу в газете «Диарио де Нотисиас» а потому, быть может, и является истинным Богом. Если раньше эта реклама казалась Рикардо Рейсу подобием лабиринта, то теперь представляется замкнутым кругом, из которого нет и не может быть выхода, то есть, фактически — лабиринтом, а по форме — пустыней, где не проложено троп. Он пририсовывает Фрейре-Граверу остроконечную бородку, превращает монокль в очки, но даже путем таких ухищрений все равно не может добиться его сходства с тем доном Мигелем де Унамуно, который тоже безнадежно заплутал в некоем лабиринте, а выбрался из него, если верить недавно прозвучавшей речи, чуть ли не в смертный свой час, и в любом случае вызывает сильнейшие сомнения, что в эти последние слова вложил он всего себя, всю суть свою, и слабо верится, будто в промежутке между произнесением этих слов и переселением в лучший мир его превосходительство сеньор ректор вернулся к первоначальному услужливому сообщничеству, скрыл свою вспышку, утаил внезапный бунт. «Да» и «нет» Мигеля де Унамуно томят смятенную душу Рикардо Рейса, разделенную между тем, что известно ему про обыденные жизни — свою и Унамуно — связанные газетной заметкой, и невнятным, темным пророчеством того, кто, зная будущее, лишь чуточку приподнял покрывающую его завесу, и Рикардо Рейс, жалея, что не осмелился спросить у него, у португальского этого оратора, каковы же были те решающие слова, которые сказал дон Мигель генералу, и когда были они сказаны, понял вдруг — не осмелился потому, что ему было непреложно возвещено, что ко дню раскаяния его-то самого уже не будет на свете. Вам, сеньор доктор Рикардо Рейс, узнать этих слов не доведется, ничего не поделаешь, жизни на все хватить не может, вот и вашей не хватило. Зато может Рикардо Рейс заметить, что колесо судьбы уже двинулось, свершая оборот: генерал Милан д'Астрай, находившийся в Буэнос-Айресе, возвращается в Испанию через Рио-де-Жанейро, не слишком сильно, оказывается, отличаются пути, которыми движутся люди, пересекает Атлантику, пылая воинственным жаром, и через несколько дней сойдет в Лиссабоне на берег со сходен корабля «Альмансора», после чего направится в Севилью, а оттуда — в Тетуан, где заменит генерала Франко. Милан д'Астрай приближается к Саламанке и к Мигелю де Унамуно, скоро он крикнет: Да здравствует смерть! — а что потом? Тьма. Португальский оратор снова попросил слова, шевелятся его губы, освещенные черным солнцем грядущего, но слова не слышны, невозможно даже догадаться, о чем он говорит.
Рикардо Рейсу очень хочется обсудить все эти вопросы с Фернандо Пессоа, но Фернандо Пессоа не появляется. Время катится медленной липкой волной, тянется жидкой стекловидной массой, на поверхности которой, занимая глаза и отвлекая чувства, вспыхивают мириады искр, тогда как в глубине просвечивает огненно-красное беспокойное ядро, приводящее все это в движение. Такие вот дни чередуются с такими вот ночами, и великий зной то валится с неба, то поднимается с земли. Старики теперь выходят в скверик на Алто-да-Санта-Катарина лишь под вечер, им не под силу сносить раскаленное солнце, со всех сторон подступающее к скудной тени пальм, их утомленные жизнью глаза не выдерживают нестерпимого блеска реки, а удушливое марево непереносимо для изношенных легких. Лиссабон откручивает краны, откуда не льется ни единой струйки, и население его относится ныне к отряду куриных — бессильно поникли его крылья, жадно распялен клюв. В дремотной одури идут разговоры о том, что, мол, гражданская война в Испании близится к концу, и прогноз этот кажется верным, если мы вспомним, что войска Кейпо де Льяно уже стоят под стенами Бадахоса вместе с ихним Иностранным легионом и прямо рвутся в бой, жаждут крови, и жаль мне тех, кто осмелится противостоять им. Дон Мигель де Унамуно идет в университет, стараясь держаться в узкой тени, лежащей вдоль фасадов, леонское солнце калит камни Саламанки, но достойный старец ощущает на суровом челе дуновение прохлады, производимое, очевидно, веющими крыльями славы, и с удовлетворением в душе отвечает на приветствия сограждан, и отдают ему честь, беря под козырек или вскидывая руку, встречные военные, и каждый из них — воплощенный Сид-Кампеадор, который тоже ведь в свое время говорил, мол, спасем западную цивилизацию. В один из таких дней рано-рано утром, пока солнце не слишком припекает, вышел из дому и Рикардо Рейс и тоже постарался держаться в узкой тени, лежащей вдоль фасадов, пока не показалось такси, не повезло его, отдуваясь и переводя пух, вверх по Калсада-да-Эстрела на кладбище Празерес [68], — оно так много сулит и все на свете отбирает, даруя только тишину, а вот насчет покоя — дело сомнительное, и посетителю уже не надо справляться в конторе, он еще не позабыл ни местоположения, ни номера — четыре тысячи триста семьдесят один — и это не номер дома или квартиры, и потому не стоит стучать и осведомляться: Есть кто живой? — ибо если одного присутствия живых недостаточно, чтобы вызнать тайну мертвых, то уж эти слова и вовсе ни к чему. Подходит Рикардо Рейс к железной ограде, опускает руку на теплый камень, так уж причудливо расположена эта могила — солнце еще невысоко, но с самого восхода бьют сюда его лучи. С аллейки неподалеку доносится шарканье метлы, в глубине проходит вдова в глубоком трауре, даже краешек щеки не белеет из-под крепа. Иных признаков нет. Рикардо рейс спускается до поворота и, остановившись там, глядит на реку, на ее устье, которое, должно быть, родственно «устам» — ведь именно сюда приходит океан утолять свою неутолимую жажду, и здесь всасывающиеся его губы приникают к водным источникам земли, и согласимся, что всем этим образам, метафорам и сравнениям не нашлось бы места в жесткости античной оды, но и с одописцем изредка случается подобное, особенно в утренние часы, когда в нас то, чему полагается думать, предается лишь чувствованиям.
Рикардо Рейс не обернулся. Он знает, что Фернандо Пессоа стоит рядом, на этот раз он — невидим, быть может, неведомые правила воспрещают показываться во плоти внутри кладбищенской ограды, а то ведь что получится, если начнут покойники толпой разгуливать по аллеям и рядам, можно даже допустить, что получится смешно. И вот голос Фернандо Пессоа спрашивает: Что привело вас, милейший Рейс, сюда в такую рань, вам уже мало горизонтов, открывающихся с Алто-да-Санта-Катарина, точки зрения Адамастора? — и отвечает, не отвечая, Рикардо: Вон по тому морю, что видно нам отсюда, плывет испанский генерал на гражданскую войну, не знаю, знаете ли вы, что в Испании началась гражданская война. И дальше что? Мне было сказано, что этот генерал по имени Милан д'Астрай однажды встретится с Мигелем де Унамуно, а тот, услышав возглас «Да здравствует война!», ответит ему. Что? Вот я и хотел бы узнать ответ дона Мигеля. Откуда же мне знать, если это еще не произошло? Может быть, вам будет легче сказать, если вы узнаете, что ректор Саламанкского университета принял сторону мятежных военных, пытающихся свалить правительство и сменить режим. Чем же мне это поможет, вы, друг мой, забываете о том, сколь важны противоречия: однажды я сам дошел до того, что рабство — это естественный закон существования здорового общества, а сегодня не способен думать о том, что думаю о том, что думал тогда, и что побудило меня написать такое. Я рассчитывал на вас, Фернандо, а вы меня подвели. Самое большее, что я могу — это выдвинуть гипотезу. Ну-ка, ну-ка. Предположим ваш ректор сказал так при определенных обстоятельствах промолчать то же самое что солгать только что прозвучал болезненный и бессмысленный крик да здравствует смерть и этот варварский парадокс вселяет в меня отвращение к генералу Милану д'Астраю ибо он калека здесь нет неучтивости ибо калекой был и Сервантес но к несчастью в наши дни в Испании калек стало слишком много и я страдаю при мысли о том что генерал Милан д'Астрай может оказать воздействие на массовое сознание калека не обладающий духовным величием Сервантеса пытается обычно найти утешение в том чтобы искалечить других и тем самым заставить их страдать. И вы считаете, дон Мигель ответил бы так? Эта гипотеза — одна из бесчисленного множества. И по смыслу согласуется с теми словами, которые сказал мне португальский оратор. Уже хорошо, когда одно согласуется с другим хотя бы по смыслу. А какой смысл в левой руке Марсенды? Вы все еще думаете о ней. Иногда. Зачем так далеко ходить? все мы — калеки.
Рикардо Рейс — один. На нижних ветвях вязов уже слышится стрекот: безъязыкие цикады придумали, как дать о себе знать. Большой черный корабль входит в гавань и потом исчезает в сверкающем зеркале воды. Пейзаж этот мало похож на реальность.
В доме Рикардо Рейса слышится теперь еще один голос. Подает его радиоприемник — маленький, самый дешевый из всех имеющихся в продаже, популярной марки «Пилот», в бакелитовом корпусе мраморного цвета, предпочтенный иным прежде всего по причине своей компактности и — не побоимся этого слова — портативности: его легко таскать из столовой в кабинет, где сомнамбулический обитатель этой квартиры проводит большую часть времени. Если бы решение приобрести радио принято было сразу после переезда, когда обживание на новом месте еще доставляло живое удовольствие, стояло бы здесь сейчас какое-нибудь суперсовременное чудище о двенадцати лампах, наделенное такой мощью звучания, что хватило бы на всю округу и привело бы под окна, из которых доносились бы попеременно то музыка, то радиоспектакли, всех соседей, включая, разумеется, и двоих стариков, вновь сделавшихся учтивыми и обходительными. Но Рикардо Рейс желает всего лишь быть в курсе новостей, причем входить в этот курс скромно и сдержанно, получать их в виде доверительного бормотания, а, следовательно, не почтет себя обязанным объяснять себе самому или толковать, какая сила, какое внутреннее беспокойство тянет его к приемнику, не будет вынужден спрашивать себя о том, какой тайный смысл сокрыт в тусклом глазу, подобном глазу умирающего циклопа, а на самом деле являющемся крохотным индикатором настройки, что выражает этот глаз — ликование, столь противоречащее его агонии, или страх, или жалость. Будет гораздо яснее, если мы скажем, что Рикардо Рейс неспособен решить, радуют ли его настойчиво твердимые вести о победах мятежной испанской армии или не менее часто повторяемые сообщения о поражениях верных правительству войск. Разумеется, не будет недостатка в тех, кто укажет нам, что эти победы и поражения суть одно и то же, но мы эти возражения отметаем с порога: скверно нам придется, если мы не примем в должный расчет сложность души человеческой: мне, может быть, и приятно узнать, что у моего врага — крупные неприятности, но из этого вовсе не следует автоматически, что я примусь рукоплескать тому и венчать лаврами того, кто его в эти неприятности вверг. Следует различать. Рикардо Рейс не станет углублять этот внутренний конфликт, он удовлетворится, простите за странный каламбур, своим недовольством, схожим с чувствами того, кто, не обладая мужеством, потребным для того, чтобы зарезать и освежевать кролика, зовет для этого соседа, но и сам при операции присутствует, досадуя на себя за трусость, и стоит при этом так близко, что ощущает теплый парной запах, исходящий от тушки, вдыхает легкое и приятно пахнущее испарение до тех пор, пока не вызреет в сердце его — ну, или не в сердце, а в том месте, где этому чувству положено вызревать — злоба на того, кто совершает такое зверство: как же может быть, что мы с ним принадлежим к одному и тому же роду человеческому, и, вероятно, этими невысказанными чувствами объясняется, что мы не любим палачей и не едим козлятину искупления.
А Лидия, увидав приемничек, страшно обрадовалась: какая прелесть! как замечательно, что можно теперь слушать музыку когда пожелаешь, хоть днем, хоть ночью, ну, это она, что называется, загнула, ибо до этого времени еще очень далеко. Простая душа, радуется любой малости или использует, чтобы обрадоваться, самый малозначащий эпизод, а в эту минуту она скрывает свою озабоченность по поводу того, что Рикардо Рейс не следит за собой, стал небрежен в одежде и, что называется, опустился. И вот она рассказывает, что герцоги Альба и Мединасели съехали из «Брагансы» к вящему недовольству управляющего Сальвадора, который проявляет столько нежной заботы по отношению к постоянным постояльцам и особо — к особам титулованным, но не только к ним, ибо эти двое — всего лишь дон Лоренсо и дон Алонсо, а в герцогское достоинство Рикардо Рейс возвел их в свое время шутки ради, а теперь уже не до шуток. Неудивительно, что они покинули отель. Теперь, когда победа уже совсем близка, наслаждаются они последними мгновениями изгнания и потому снискали себе приют в Эсторисе, что в переводе на язык светской хроники означает местопребывание избранного сословия испанской колонии, которая, может статься, проведет там весь летний сезон, вот и дон Лоренсо с доном Алонсо мотыльками устремились на свет — высший, разумеется, — а когда придет старость, расскажут внукам: Вот когда мы с герцогом Альба мыкались на чужбине. Для них, для пользы их и удовольствия радиостанция «Португальский Клуб» несколько дней назад завела себе испанскую дикторшу, которая об очередном продвижении националистов нежным сопрано, каким только арии из сарсуэлы [69] исполнять, сообщает на благозвучном языке Сервантеса, да простят нам Господь и он сам эту совсем невеселую иронию, порожденную в большей мере желанием расплакаться, нежели побуждением расхохотаться. Вот и Лидия, легко и изящно исполнив свою партию, всей душой проникается той озабоченностью, которую вызывают у Рикардо Рейса дурные вести с театра военных действий, но — в меру собственного разумения, совпадающего у нее, как нам известно, с мнением брата Даниэла. И, услышав по радио сообщения о том, что Бадахос бомбят и обстреливают из орудий, немедленно ударяется она в слезы, горькие, как у Магдалины, что несколько странно, если вспомнить, что сроду не бывала она в Бадахосе, что нет у нее там ни родни, ни имущества, которым бомбы могли причинить ущерб. Что ты плачешь, Лидия, спросил Рикардо Рейс, а она не знала, что на это следовало бы ответить, должно быть, это то самое, о чем рассказывал ей Даниэл, а уж откуда он знает, какие у него источники информации — Бог весть, но нетрудно догадаться, что на «Афонсо де Албукерке» много говорят о войне в Испании, и моряки, скатывая палубу и драя медяшку, передают друг другу вести, причем они, как правило, оказываются не такими скверными, как в газетах или по радио, а еще хуже. Впрочем, вероятно все же, что только в кубрике «Афонсо де Албукерке» не верят в полной мере обещанию генерала Молы, входящего в квадрильо матадора Франко и заявившего, что еще в этом месяце он выступит по мадридскому радио, тогда как другой генерал, Кейпо де Льяно, сообщает, что республиканское правительство приблизилось к началу своего конца, мятежу не исполнилось еще и трех недель, а кто-то уже провидит его завершение. Брехня все это, отвечает моряк Даниэл. Но Рикардо Рейс, который с неловкой нежностью помогает Лидии осушить слезы, одновременно пытается ввести ее в круг собственных представлений и убеждений, пересказывая читанное и слышанное: Ты вот плачешь по Бадахосу, а того не знаешь, что коммунисты отрезали по одному уху у ста десяти предпринимателей, а потом обесчестили их жен, то есть подвергли насилию этих несчастных. Вам-то это откуда известно? В газете прочел, а, кроме того, один журналист, по имени Томе Виейра, он, кстати, еще и книги пишет, сообщил, что престарелому священнику большевики выдавили глаза, а потом облили его бензином и сожгли заживо. Я не верю. В газете было, своими глазами видел. Я не в ваших словах, сеньор доктор, сомневаюсь, а просто брат мне говорил — не всему, что в газетах пишут, можно верить. Я не могу отправиться в Испанию своими глазами посмотреть, что там творится, и должен верить, что мне говорят правду, газета, солгав, совершит тягчайший грех. Сеньор доктор, вы — человек ученый, я же — почти неграмотная, но все же одну вещь накрепко усвоила: правд на свете много, и они борются друг с другом, а покуда не вступят в борьбу, нельзя будет узнать, какая из них — неправда. Ну, а если сообщение о том, что престарелого священника ослепили, а потом облили бензином и сожгли заживо — правда? Тогда это ужасная правда, но вот мой брат говорит, что если бы церковь стала на сторону бедняков и помогла бы им на этом свете, те же самые бедняки жизнь бы свою отдали за нее, за то, чтобы она не пребывала в аду, как сейчас. А если они отрезают людям уши и насилуют женщин? Тогда это еще одна ужасная правда, но вот мой брат говорит, что пока бедняки страдают на этой земле, богатые блаженствуют, как на небесах. Ты отвечаешь мне словами своего брата. А вы ссылаетесь на газеты. Ну да. А ведь сейчас в Фуншале и в других местах Мадейры произошли беспорядки, так сказать, народные выступления — люди захватили маслозаводы, есть убитые и раненые, и дело, должно быть, серьезное, потому что туда послали два военных корабля, и самолеты, и стрелковый батальон с пулеметами, и как бы не вышло из всего этого гражданской войны на португальский манер. Рикардо Рейс не вполне понял истинные причины беспорядков, но они, причины эти, должны были бы сильно удивить нас, нас и его, черпающего сведения только из газет. Он включает приемник «Пилот» в корпусе, отделанном под мрамор, быть может, больше веры будет словам произнесенным, жаль только, нельзя увидеть лицо произносящего их, ибо по легкому подергиванию щеки, по сомневающемуся выражению глаз, легко и просто определить, правду он говорит или нет, и поскорей бы додумался человеческий гений до того, чтобы у нас в доме, перед каждым из нас возникало лицо человека, который обращается к нам, вот тогда бы научились мы наконец отличать правду от лжи, вот тогда и настанет наконец время справедливости, и придет к нам наше царствие. Итак, Рикардо Рейс включил «Пилот», стрелочка шкалы уперлась в радиостанцию «Португальский Клуб», и, ожидая, когда нагреются лампы, он прижимает усталый лоб к приемнику, откуда исходит чуть пьянящее тепло, и отвлекается на это ощущение, пока не спохватывается, что звук выключен, и резко откручивает регулятор громкости — поначалу не слышно ничего, кроме подвывания и треска, это просто пауза, так совпало, и сразу взрывается эфир музыкой и пением, передают гимн Фаланги на радость и утешение избранным членам испанской диаспоры, обретающейся в «Эсторисе» и «Брагансе», и в этот час в казино завершается последний прогон «Серебряной ночи», представляемой Эрико Брагой, в гостиной отеля постояльцы недоверчиво смотрят в позеленевшее зеркало, а тем временем дикторша зачитывает телеграмму от бывших португальских воинов, ветеранов третьего батальона Иностранного легиона, которые шлют боевой привет былым товарищам по оружию, ныне осаждающим Бадахос, и мороз по коже от воинственных выражений, от готовности стеной встать на защиту западной цивилизации и христианства, от фронтового братства, от воспоминаний о прошлых подвигах, от надежды на светлое будущее двух иберийских держав, неразрывно спаянных национальной идеей. Выслушав последнее сообщение выпуска: В Альхесирасе высадились три тысячи марокканских солдат, Рикардо Рейс выключает приемник, ложится на кровать поверх одеяла, придя в отчаяние от сознания своего одиночества, нет, он не думает о Марсенде, он вспоминает Лидию, поскольку та — ближе, можно сказать, под рукой, сказать можно, но сделать ничего нельзя, в доме нет телефона, а и был бы — немыслимо же, скандально позвонить в отель и сказать: Добрый вечер, сеньор Сальвадор, это доктор Рейс, помните такого? давненько не слышал ваш голос, а недели, проведенные в вашем отеле, были самыми счастливыми в моей жизни, нет-нет, номер мне не нужен, я хотел бы поговорить с Лидией, или передайте, чтоб зашла ко мне, да, она знает, прекрасно, будет очень любезно с вашей стороны, если вы отрядите ее ко мне на час-другой, а то мне очень одиноко, да нет, ну что вы, вовсе не для этого, говорю же — мне очень одиноко. Он поднимается, собирает газетные листы, раскиданные по всей комнате, по полу и по кровати, скользит глазами по объявлениям о различных, как принято говорить, зрелищных мероприятиях, однако воображение не находит себе стимула, иногда хочется быть слепым, глухим, немым, то есть в три раза перекрыть норму увечности, о которой давеча толковал Фернандо Пессоа, уверяя, что каждый из нас — калека, но тут среди прочих сообщений из Испании натыкается на фотографию, ранее не замеченную: на башнях танков генерала Франко намалевано изображение Святого Сердца Иисусова, и если уж пошли в ход такие опознавательные знаки, можно не сомневаться, что это война на уничтожение. Тут он вспоминает, что Лидия — беременна, ребенка ждет, мальчика, как сама она всякий раз уточняет, и мальчик, когда вырастет, пойдет на войну, которая пока еще только готовится, ибо на нынешнюю не поспеет, но, повторяю, завариваются новые каши, и уж какую-нибудь ему придется расхлебывать, и если прикинуть, сколько же будет ему лет, когда пойдет он на войну, двадцать три, двадцать четыре, и что же за война разразится в тысяча девятьсот шестьдесят первом, и где она будет, и за что, и на каких пустынных равнинах, и глазами воображения, правда, не своего, видит Рикардо Рейс, как на траве расстеленной он лежит расстрелянный, смуглый и бледный, как его отец, мамин и только мамин сын [70], потому что отец его своим не признает.
Рикардо Рейсу очень хочется обсудить все эти вопросы с Фернандо Пессоа, но Фернандо Пессоа не появляется. Время катится медленной липкой волной, тянется жидкой стекловидной массой, на поверхности которой, занимая глаза и отвлекая чувства, вспыхивают мириады искр, тогда как в глубине просвечивает огненно-красное беспокойное ядро, приводящее все это в движение. Такие вот дни чередуются с такими вот ночами, и великий зной то валится с неба, то поднимается с земли. Старики теперь выходят в скверик на Алто-да-Санта-Катарина лишь под вечер, им не под силу сносить раскаленное солнце, со всех сторон подступающее к скудной тени пальм, их утомленные жизнью глаза не выдерживают нестерпимого блеска реки, а удушливое марево непереносимо для изношенных легких. Лиссабон откручивает краны, откуда не льется ни единой струйки, и население его относится ныне к отряду куриных — бессильно поникли его крылья, жадно распялен клюв. В дремотной одури идут разговоры о том, что, мол, гражданская война в Испании близится к концу, и прогноз этот кажется верным, если мы вспомним, что войска Кейпо де Льяно уже стоят под стенами Бадахоса вместе с ихним Иностранным легионом и прямо рвутся в бой, жаждут крови, и жаль мне тех, кто осмелится противостоять им. Дон Мигель де Унамуно идет в университет, стараясь держаться в узкой тени, лежащей вдоль фасадов, леонское солнце калит камни Саламанки, но достойный старец ощущает на суровом челе дуновение прохлады, производимое, очевидно, веющими крыльями славы, и с удовлетворением в душе отвечает на приветствия сограждан, и отдают ему честь, беря под козырек или вскидывая руку, встречные военные, и каждый из них — воплощенный Сид-Кампеадор, который тоже ведь в свое время говорил, мол, спасем западную цивилизацию. В один из таких дней рано-рано утром, пока солнце не слишком припекает, вышел из дому и Рикардо Рейс и тоже постарался держаться в узкой тени, лежащей вдоль фасадов, пока не показалось такси, не повезло его, отдуваясь и переводя пух, вверх по Калсада-да-Эстрела на кладбище Празерес [68], — оно так много сулит и все на свете отбирает, даруя только тишину, а вот насчет покоя — дело сомнительное, и посетителю уже не надо справляться в конторе, он еще не позабыл ни местоположения, ни номера — четыре тысячи триста семьдесят один — и это не номер дома или квартиры, и потому не стоит стучать и осведомляться: Есть кто живой? — ибо если одного присутствия живых недостаточно, чтобы вызнать тайну мертвых, то уж эти слова и вовсе ни к чему. Подходит Рикардо Рейс к железной ограде, опускает руку на теплый камень, так уж причудливо расположена эта могила — солнце еще невысоко, но с самого восхода бьют сюда его лучи. С аллейки неподалеку доносится шарканье метлы, в глубине проходит вдова в глубоком трауре, даже краешек щеки не белеет из-под крепа. Иных признаков нет. Рикардо рейс спускается до поворота и, остановившись там, глядит на реку, на ее устье, которое, должно быть, родственно «устам» — ведь именно сюда приходит океан утолять свою неутолимую жажду, и здесь всасывающиеся его губы приникают к водным источникам земли, и согласимся, что всем этим образам, метафорам и сравнениям не нашлось бы места в жесткости античной оды, но и с одописцем изредка случается подобное, особенно в утренние часы, когда в нас то, чему полагается думать, предается лишь чувствованиям.
Рикардо Рейс не обернулся. Он знает, что Фернандо Пессоа стоит рядом, на этот раз он — невидим, быть может, неведомые правила воспрещают показываться во плоти внутри кладбищенской ограды, а то ведь что получится, если начнут покойники толпой разгуливать по аллеям и рядам, можно даже допустить, что получится смешно. И вот голос Фернандо Пессоа спрашивает: Что привело вас, милейший Рейс, сюда в такую рань, вам уже мало горизонтов, открывающихся с Алто-да-Санта-Катарина, точки зрения Адамастора? — и отвечает, не отвечая, Рикардо: Вон по тому морю, что видно нам отсюда, плывет испанский генерал на гражданскую войну, не знаю, знаете ли вы, что в Испании началась гражданская война. И дальше что? Мне было сказано, что этот генерал по имени Милан д'Астрай однажды встретится с Мигелем де Унамуно, а тот, услышав возглас «Да здравствует война!», ответит ему. Что? Вот я и хотел бы узнать ответ дона Мигеля. Откуда же мне знать, если это еще не произошло? Может быть, вам будет легче сказать, если вы узнаете, что ректор Саламанкского университета принял сторону мятежных военных, пытающихся свалить правительство и сменить режим. Чем же мне это поможет, вы, друг мой, забываете о том, сколь важны противоречия: однажды я сам дошел до того, что рабство — это естественный закон существования здорового общества, а сегодня не способен думать о том, что думаю о том, что думал тогда, и что побудило меня написать такое. Я рассчитывал на вас, Фернандо, а вы меня подвели. Самое большее, что я могу — это выдвинуть гипотезу. Ну-ка, ну-ка. Предположим ваш ректор сказал так при определенных обстоятельствах промолчать то же самое что солгать только что прозвучал болезненный и бессмысленный крик да здравствует смерть и этот варварский парадокс вселяет в меня отвращение к генералу Милану д'Астраю ибо он калека здесь нет неучтивости ибо калекой был и Сервантес но к несчастью в наши дни в Испании калек стало слишком много и я страдаю при мысли о том что генерал Милан д'Астрай может оказать воздействие на массовое сознание калека не обладающий духовным величием Сервантеса пытается обычно найти утешение в том чтобы искалечить других и тем самым заставить их страдать. И вы считаете, дон Мигель ответил бы так? Эта гипотеза — одна из бесчисленного множества. И по смыслу согласуется с теми словами, которые сказал мне португальский оратор. Уже хорошо, когда одно согласуется с другим хотя бы по смыслу. А какой смысл в левой руке Марсенды? Вы все еще думаете о ней. Иногда. Зачем так далеко ходить? все мы — калеки.
Рикардо Рейс — один. На нижних ветвях вязов уже слышится стрекот: безъязыкие цикады придумали, как дать о себе знать. Большой черный корабль входит в гавань и потом исчезает в сверкающем зеркале воды. Пейзаж этот мало похож на реальность.
* * *
В доме Рикардо Рейса слышится теперь еще один голос. Подает его радиоприемник — маленький, самый дешевый из всех имеющихся в продаже, популярной марки «Пилот», в бакелитовом корпусе мраморного цвета, предпочтенный иным прежде всего по причине своей компактности и — не побоимся этого слова — портативности: его легко таскать из столовой в кабинет, где сомнамбулический обитатель этой квартиры проводит большую часть времени. Если бы решение приобрести радио принято было сразу после переезда, когда обживание на новом месте еще доставляло живое удовольствие, стояло бы здесь сейчас какое-нибудь суперсовременное чудище о двенадцати лампах, наделенное такой мощью звучания, что хватило бы на всю округу и привело бы под окна, из которых доносились бы попеременно то музыка, то радиоспектакли, всех соседей, включая, разумеется, и двоих стариков, вновь сделавшихся учтивыми и обходительными. Но Рикардо Рейс желает всего лишь быть в курсе новостей, причем входить в этот курс скромно и сдержанно, получать их в виде доверительного бормотания, а, следовательно, не почтет себя обязанным объяснять себе самому или толковать, какая сила, какое внутреннее беспокойство тянет его к приемнику, не будет вынужден спрашивать себя о том, какой тайный смысл сокрыт в тусклом глазу, подобном глазу умирающего циклопа, а на самом деле являющемся крохотным индикатором настройки, что выражает этот глаз — ликование, столь противоречащее его агонии, или страх, или жалость. Будет гораздо яснее, если мы скажем, что Рикардо Рейс неспособен решить, радуют ли его настойчиво твердимые вести о победах мятежной испанской армии или не менее часто повторяемые сообщения о поражениях верных правительству войск. Разумеется, не будет недостатка в тех, кто укажет нам, что эти победы и поражения суть одно и то же, но мы эти возражения отметаем с порога: скверно нам придется, если мы не примем в должный расчет сложность души человеческой: мне, может быть, и приятно узнать, что у моего врага — крупные неприятности, но из этого вовсе не следует автоматически, что я примусь рукоплескать тому и венчать лаврами того, кто его в эти неприятности вверг. Следует различать. Рикардо Рейс не станет углублять этот внутренний конфликт, он удовлетворится, простите за странный каламбур, своим недовольством, схожим с чувствами того, кто, не обладая мужеством, потребным для того, чтобы зарезать и освежевать кролика, зовет для этого соседа, но и сам при операции присутствует, досадуя на себя за трусость, и стоит при этом так близко, что ощущает теплый парной запах, исходящий от тушки, вдыхает легкое и приятно пахнущее испарение до тех пор, пока не вызреет в сердце его — ну, или не в сердце, а в том месте, где этому чувству положено вызревать — злоба на того, кто совершает такое зверство: как же может быть, что мы с ним принадлежим к одному и тому же роду человеческому, и, вероятно, этими невысказанными чувствами объясняется, что мы не любим палачей и не едим козлятину искупления.
А Лидия, увидав приемничек, страшно обрадовалась: какая прелесть! как замечательно, что можно теперь слушать музыку когда пожелаешь, хоть днем, хоть ночью, ну, это она, что называется, загнула, ибо до этого времени еще очень далеко. Простая душа, радуется любой малости или использует, чтобы обрадоваться, самый малозначащий эпизод, а в эту минуту она скрывает свою озабоченность по поводу того, что Рикардо Рейс не следит за собой, стал небрежен в одежде и, что называется, опустился. И вот она рассказывает, что герцоги Альба и Мединасели съехали из «Брагансы» к вящему недовольству управляющего Сальвадора, который проявляет столько нежной заботы по отношению к постоянным постояльцам и особо — к особам титулованным, но не только к ним, ибо эти двое — всего лишь дон Лоренсо и дон Алонсо, а в герцогское достоинство Рикардо Рейс возвел их в свое время шутки ради, а теперь уже не до шуток. Неудивительно, что они покинули отель. Теперь, когда победа уже совсем близка, наслаждаются они последними мгновениями изгнания и потому снискали себе приют в Эсторисе, что в переводе на язык светской хроники означает местопребывание избранного сословия испанской колонии, которая, может статься, проведет там весь летний сезон, вот и дон Лоренсо с доном Алонсо мотыльками устремились на свет — высший, разумеется, — а когда придет старость, расскажут внукам: Вот когда мы с герцогом Альба мыкались на чужбине. Для них, для пользы их и удовольствия радиостанция «Португальский Клуб» несколько дней назад завела себе испанскую дикторшу, которая об очередном продвижении националистов нежным сопрано, каким только арии из сарсуэлы [69] исполнять, сообщает на благозвучном языке Сервантеса, да простят нам Господь и он сам эту совсем невеселую иронию, порожденную в большей мере желанием расплакаться, нежели побуждением расхохотаться. Вот и Лидия, легко и изящно исполнив свою партию, всей душой проникается той озабоченностью, которую вызывают у Рикардо Рейса дурные вести с театра военных действий, но — в меру собственного разумения, совпадающего у нее, как нам известно, с мнением брата Даниэла. И, услышав по радио сообщения о том, что Бадахос бомбят и обстреливают из орудий, немедленно ударяется она в слезы, горькие, как у Магдалины, что несколько странно, если вспомнить, что сроду не бывала она в Бадахосе, что нет у нее там ни родни, ни имущества, которым бомбы могли причинить ущерб. Что ты плачешь, Лидия, спросил Рикардо Рейс, а она не знала, что на это следовало бы ответить, должно быть, это то самое, о чем рассказывал ей Даниэл, а уж откуда он знает, какие у него источники информации — Бог весть, но нетрудно догадаться, что на «Афонсо де Албукерке» много говорят о войне в Испании, и моряки, скатывая палубу и драя медяшку, передают друг другу вести, причем они, как правило, оказываются не такими скверными, как в газетах или по радио, а еще хуже. Впрочем, вероятно все же, что только в кубрике «Афонсо де Албукерке» не верят в полной мере обещанию генерала Молы, входящего в квадрильо матадора Франко и заявившего, что еще в этом месяце он выступит по мадридскому радио, тогда как другой генерал, Кейпо де Льяно, сообщает, что республиканское правительство приблизилось к началу своего конца, мятежу не исполнилось еще и трех недель, а кто-то уже провидит его завершение. Брехня все это, отвечает моряк Даниэл. Но Рикардо Рейс, который с неловкой нежностью помогает Лидии осушить слезы, одновременно пытается ввести ее в круг собственных представлений и убеждений, пересказывая читанное и слышанное: Ты вот плачешь по Бадахосу, а того не знаешь, что коммунисты отрезали по одному уху у ста десяти предпринимателей, а потом обесчестили их жен, то есть подвергли насилию этих несчастных. Вам-то это откуда известно? В газете прочел, а, кроме того, один журналист, по имени Томе Виейра, он, кстати, еще и книги пишет, сообщил, что престарелому священнику большевики выдавили глаза, а потом облили его бензином и сожгли заживо. Я не верю. В газете было, своими глазами видел. Я не в ваших словах, сеньор доктор, сомневаюсь, а просто брат мне говорил — не всему, что в газетах пишут, можно верить. Я не могу отправиться в Испанию своими глазами посмотреть, что там творится, и должен верить, что мне говорят правду, газета, солгав, совершит тягчайший грех. Сеньор доктор, вы — человек ученый, я же — почти неграмотная, но все же одну вещь накрепко усвоила: правд на свете много, и они борются друг с другом, а покуда не вступят в борьбу, нельзя будет узнать, какая из них — неправда. Ну, а если сообщение о том, что престарелого священника ослепили, а потом облили бензином и сожгли заживо — правда? Тогда это ужасная правда, но вот мой брат говорит, что если бы церковь стала на сторону бедняков и помогла бы им на этом свете, те же самые бедняки жизнь бы свою отдали за нее, за то, чтобы она не пребывала в аду, как сейчас. А если они отрезают людям уши и насилуют женщин? Тогда это еще одна ужасная правда, но вот мой брат говорит, что пока бедняки страдают на этой земле, богатые блаженствуют, как на небесах. Ты отвечаешь мне словами своего брата. А вы ссылаетесь на газеты. Ну да. А ведь сейчас в Фуншале и в других местах Мадейры произошли беспорядки, так сказать, народные выступления — люди захватили маслозаводы, есть убитые и раненые, и дело, должно быть, серьезное, потому что туда послали два военных корабля, и самолеты, и стрелковый батальон с пулеметами, и как бы не вышло из всего этого гражданской войны на португальский манер. Рикардо Рейс не вполне понял истинные причины беспорядков, но они, причины эти, должны были бы сильно удивить нас, нас и его, черпающего сведения только из газет. Он включает приемник «Пилот» в корпусе, отделанном под мрамор, быть может, больше веры будет словам произнесенным, жаль только, нельзя увидеть лицо произносящего их, ибо по легкому подергиванию щеки, по сомневающемуся выражению глаз, легко и просто определить, правду он говорит или нет, и поскорей бы додумался человеческий гений до того, чтобы у нас в доме, перед каждым из нас возникало лицо человека, который обращается к нам, вот тогда бы научились мы наконец отличать правду от лжи, вот тогда и настанет наконец время справедливости, и придет к нам наше царствие. Итак, Рикардо Рейс включил «Пилот», стрелочка шкалы уперлась в радиостанцию «Португальский Клуб», и, ожидая, когда нагреются лампы, он прижимает усталый лоб к приемнику, откуда исходит чуть пьянящее тепло, и отвлекается на это ощущение, пока не спохватывается, что звук выключен, и резко откручивает регулятор громкости — поначалу не слышно ничего, кроме подвывания и треска, это просто пауза, так совпало, и сразу взрывается эфир музыкой и пением, передают гимн Фаланги на радость и утешение избранным членам испанской диаспоры, обретающейся в «Эсторисе» и «Брагансе», и в этот час в казино завершается последний прогон «Серебряной ночи», представляемой Эрико Брагой, в гостиной отеля постояльцы недоверчиво смотрят в позеленевшее зеркало, а тем временем дикторша зачитывает телеграмму от бывших португальских воинов, ветеранов третьего батальона Иностранного легиона, которые шлют боевой привет былым товарищам по оружию, ныне осаждающим Бадахос, и мороз по коже от воинственных выражений, от готовности стеной встать на защиту западной цивилизации и христианства, от фронтового братства, от воспоминаний о прошлых подвигах, от надежды на светлое будущее двух иберийских держав, неразрывно спаянных национальной идеей. Выслушав последнее сообщение выпуска: В Альхесирасе высадились три тысячи марокканских солдат, Рикардо Рейс выключает приемник, ложится на кровать поверх одеяла, придя в отчаяние от сознания своего одиночества, нет, он не думает о Марсенде, он вспоминает Лидию, поскольку та — ближе, можно сказать, под рукой, сказать можно, но сделать ничего нельзя, в доме нет телефона, а и был бы — немыслимо же, скандально позвонить в отель и сказать: Добрый вечер, сеньор Сальвадор, это доктор Рейс, помните такого? давненько не слышал ваш голос, а недели, проведенные в вашем отеле, были самыми счастливыми в моей жизни, нет-нет, номер мне не нужен, я хотел бы поговорить с Лидией, или передайте, чтоб зашла ко мне, да, она знает, прекрасно, будет очень любезно с вашей стороны, если вы отрядите ее ко мне на час-другой, а то мне очень одиноко, да нет, ну что вы, вовсе не для этого, говорю же — мне очень одиноко. Он поднимается, собирает газетные листы, раскиданные по всей комнате, по полу и по кровати, скользит глазами по объявлениям о различных, как принято говорить, зрелищных мероприятиях, однако воображение не находит себе стимула, иногда хочется быть слепым, глухим, немым, то есть в три раза перекрыть норму увечности, о которой давеча толковал Фернандо Пессоа, уверяя, что каждый из нас — калека, но тут среди прочих сообщений из Испании натыкается на фотографию, ранее не замеченную: на башнях танков генерала Франко намалевано изображение Святого Сердца Иисусова, и если уж пошли в ход такие опознавательные знаки, можно не сомневаться, что это война на уничтожение. Тут он вспоминает, что Лидия — беременна, ребенка ждет, мальчика, как сама она всякий раз уточняет, и мальчик, когда вырастет, пойдет на войну, которая пока еще только готовится, ибо на нынешнюю не поспеет, но, повторяю, завариваются новые каши, и уж какую-нибудь ему придется расхлебывать, и если прикинуть, сколько же будет ему лет, когда пойдет он на войну, двадцать три, двадцать четыре, и что же за война разразится в тысяча девятьсот шестьдесят первом, и где она будет, и за что, и на каких пустынных равнинах, и глазами воображения, правда, не своего, видит Рикардо Рейс, как на траве расстеленной он лежит расстрелянный, смуглый и бледный, как его отец, мамин и только мамин сын [70], потому что отец его своим не признает.