Страница:
На станции Фатима поезд опорожнил нутро. Толкались локтями богомольцы, издалека почуявшие благоухание святости, перекликались родичи, в суматохе растерявшие друг друга, и станционная площадь стала подобна военному лагерю, взбудораженному командой «в ружье!». Большинство совершит двадцатикилометровый переход до пещеры, именуемой Кова-да-Ириа, пешком, другие же — те, кому такие подвиги не под силу, у кого дыхание покороче, кто на ногу нетверд — вереницей поползут к автобусам. Солнце с безоблачного неба светит ярко, греет жарко. Рикардо Рейс отправился на поиски пропитания. Кругом в изобилии снуют бродячие торговцы, предлагающие пирожки и творожники, печенье, сушеные фиги, воду из кувшинов, фрукты по сезону, груды кедровых орешков и миндаля, и семечек, и зернышек люпина, однако нет ничего, что заслуживало бы гордого имени ресторана, а есть лишь немногочисленные и мерзкого вида забегаловки, битком набитые харчевни — если и втиснешься, как следует запасись терпением, прежде чем добудешь вилку, нож и тарелку с чем-нибудь съестным. Впрочем, могучий прилив духовности, осенявшей здешние места, сыграл на руку Рикардо Рейсу: нашлись, как ни странно, посетители, которые при виде представительного, по-городскому одетого господина, протолкнули его с грубовато-добродушной непосредственностью вперед, и вот благодаря цивилизованному его облику перепало ему скорее, чем он надеялся, приправленной маслом и уксусом жареной рыбки с отварным картофелем, а потом еще и яичницы-болтуньи, ибо для прочих изысков не было у него ни времени, ни терпения. Он выпил вина, которое вполне могло бы оказаться церковным, вкусил доброго крестьянского хлеба, сырого и тяжелого, и, поблагодарив новых знакомых, вышел, озаботившись теперь разрешением проблем транспортных. Бешеная сутолока на станционной площади слегка, как показалось ему, улеглась — очевидно, пока не прибыл с юга или с севера очередной поезд — но поток пеших богомольцев не иссякал. Хрипло прогудел автобус, оповещая, что есть еще свободные места, и Рикардо Рейс подбежал, вскочил, пробрался, перешагивая через наваленные в проходе корзины, скатанные циновки и одеяла, отвоевал себе кусочек незанятого сидения, и для человека, занятого процессом пищеварения и разморенного зноем, все это было непросто и требовало усилий изрядных и даже чрезмерных. Автобус, немилосердно тряся и встряхивая своих пассажиров, тронулся и покатил, вздымая клубы пыли, по окаянной, гравием крытой дороге. Сквозь грязные стекла едва можно было различить пейзаж, волнистый и бесплодный, а кое-где — и диковатый, как в дремучем лесу. Водитель сигналил беспрерывно, оттесняя паломников на обочины, отчаянно вертел рулем, объезжая рытвины и выбоины, и каждые три минуты звучно и смачно сплевывал в открытое окно кабины. Дорога же являла собой разворошенный людской муравейник — шли колонны богомольцев, ползли — каждая в своем темпе — запряженные волами повозки и телеги, а иногда проскакивал, сдержанно рыча, роскошный лимузин с шофером в форменной тужурке и фуражке, провозил престарелых дам в черном, коричневато-пепельном или темно-синем, солидных, в строгих костюмах, господ, хранивших на лице сосредоточенное выражение, присущее лишь тому, кто сию минуту пересчитал деньги и обнаружил малость лишку.
Разумеется, наблюдать такие картины можно лишь в те минуты, когда стремительный автомобиль притормаживает, не в силах пробиться сквозь запрудившую шоссе густую толпу богомольцев во главе с приходским священником, который торит и указует им путь как в фигурально-духовном, так и в прямо-материальном смысле слова, заслуживая всяческих похвал за то, что несет все тяготы и глотает пыль наравне с паствой своей, постукивающей копытцами по неровной щебенке. Впрочем, большинство босиком. Кое-кто держит над головой раскрытый зонт — чтобы темечко не напекло, ибо люди, склонные к солнечным ударам и обморокам, встречаются и среди простонародья. Вразброд и вразнобой звучат песнопения, пронзительные голоса женщин тянут бесконечную, хоть пока еще и бесслезную жалобу, а мужчины, которые, за редкими исключениями, не помнят слов, лишь подтягивают, басовито подхватывая гласные, а большего от них и не требуется, пусть делают вид, будто участвуют. Там и тут видны паломники, присевшие в тени заморить червячка, набраться сил перед последним отрезком пути, пожевать хлеба с колбасой, звенышко вяленой трески, сардинку, изжаренную дня три тому назад в далекой деревне. Подкрепившись, вновь выходят на дорогу, женщины несут на голове корзины с провизией, то одна, то другая на ходу кормит грудью младенца, и все окутаны облаком пыли, взметенной проехавшим автобусом, однако никто не обращает на это ни малейшего внимания, никто не ворчит, вот она — привычка, вторая натура, седьмая шкура, и пот ручьями течет по лбу, прочерчивает дорожки на пропыленных щеках, тылом ладони утрется паломник — и без толку, даже еще хуже: была грязь, а стала просто-таки короста. От зноя темно-багровыми делаются лица, но женщины не стягивают платки с голов, мужчины не снимают толстые суконные пиджаки, не расстеги-вают воротнички, в бессознательной памяти этого народа накрепко засели обычаи пустыни, по-прежнему верит он — что спасает от холода, то и от жары спасет, и потому-то кутается, закрывается весь, словно прячется под одеждой. Там, где дорога делает изгиб, под деревом собралась кучка людей, слышны крики, женские рыдания, виден распростертый на земле человек. Автобус замедляет ход, чтобы пассажиры могли разглядеть происходящее, но Рикардо Рейс говорит, кричит водителю: Остановите, надо узнать, что с ним, я врач! Возроптавшие — вероятно, это те, кто стремится как можно скорее прибыть в край, где явлено было чудо — быстро замолкают, устыдясь перспективы если не оказаться, так показаться бесчеловечными. Рикардо Рейс выходит из автобуса, протискивается сквозь небольшую толпу, становится на колени прямо в пыль рядом с лежащим, прикладывает пальцы к сонной артерии, убеждается, что он умер, и говорит: Он умер, и, видит Бог, не стоило останавливать автобус для того лишь, чтобы произнести эти слова. От них плач и стенания возобновляются с новой силой, ибо родня у новопреставленного многочисленна, и лишь вдова — старуха, выглядящая еще старше, чем покойный ее старик, у которого теперь нет возраста — глядит на него сухими глазами, только губы дрожат, да пальцы теребят бахрому шали. Двое мужчин лезут в автобус, чтобы, доехав до Фатимы, сообщить о смерти властям — пусть распорядятся забрать тело с обочины и предать его земле на ближайшем кладбище.
Рикардо Рейс возвращается на свое место, оказываясь в перекрестье устремленных на него взглядов и в центре всеобщего внимания — сеньор доктор в нашем драндулете, повезло нам с таким попутчиком, хоть на этот раз проку было от него немного, всего лишь засвидетельствовал смерть. Новые пассажиры поведали всем желающим слушать, что старик был уже очень болен, ему бы дома сидеть, а он — ни в какую, не возьмете, говорит, меня с собой — повешусь на кухне, вот и помер вдали от дома, своей судьбы никто не избегнет. Рикардо Рейс покивал в знак согласия, но никто этого не заметил: да уж, судьба, будем надеяться, поставят под этим деревом крест в назидание будущим богомольцам, пусть хоть «Отче наш» прочтут за упокой души того, кто помер, не испо сдавшись, не причастясь святых тайн, но сейчас уже, конечно, в царствии небесном, путь его туда начался с той минуты, как он вышел из дому. А если бы звали этого старика Лазарем и появился бы из-за поворота дороги Иисус Христос, направляющийся в Кова-да-Ирию поглядеть на чудеса, он бы, благодаря большому опыту и долгой практике, все понял сразу, с первого взгляда, протиснулся бы через толпу зевак, а того, кто воспротивился бы, спросил: Да ты знаешь, с кем разговариваешь? — и подойдя к бесслезной старухе, сказал бы: Предоставь это мне, и вот делает еще два шага вперед, осеняет себя крестом, будто предчувствуя свой собственный, и, само собой разумеется, что раз уж он стоит здесь, среди нас, то еще не распят, и возглашает: Лазарь, встань и иди! — или как там? — Лазарь, иди вон! и усопший поднимается с земли, обнимает жену, теперь-то уж давшую волю слезам, и все возвращается в первоначальное состояние, так что, когда через небольшое время подкатит, чтобы забрать труп, телега с санитарами и представителем власти, едва ли кто в толпе удержится от вопроса: Почему ищете вы живого среди мертвых? — и от того, чтобы добавить: Его нет здесь, ибо воскрес он. В Кова-да-Ирии при всех стараниях ни разу не происходило ничего похожего.
Ну, вот и добрались. Автобус останавливается, в последний раз стреляя выхлопами, радиатор кипит, как котел в преисподней, пассажиры выходят, а когда шофер, обернув руки ветошью, отвинчивает крышку, в небо ударяет столб пара, воскуряя этакий фимиам механики — солнце шпарит так неистово, что немудрено, если в голову полезет всякая чушь. Рикардо Рейс присоединяется к потоку богомольцев, воображая, как выглядит это зрелище с небес: текут вереницы муравьев на все четыре стороны света — четыре основные и Бог знает, сколько побочных — расползаясь по местности исполинской звездой, и то ли эти мысли, то ли раздавшийся рокот заставляют его поднять глаза, подумать о горних высях, о взгляде с птичьего полета. Там, в поднебесье, закладывая плавный вираж, ширяет аэроплан, разбрасывая листочки бумаги — тексты ли молитв, записочки ли от Господа Бога с извинениями за то, что сам сегодня быть не сможет и потому прислал вместо себя Сына Своего Возлюбленного, который и так уже успел сегодня свершить на повороте дороги чудо не из последних, бумажки же плавно опускаются, кружась в безветрии, и богомольцы задирают голову к небу, жадно тянут руки, ловят листки — белые, желтые, синие, зеленые — где, может статься, начерчен кратчайший путь до райских врат, а, ухватив, растерянно вертят в руках, не зная, что с ними делать, ибо большинство в этом мистическом скоплении народа грамоте не знает, и некто спрашивает Рикардо Рейс, по виду его догадавшись, что уж он-то умеет читать: Сеньор, чего тут написано, а? — и Рикардо Рейс отвечает: Это реклама фирмы «Бовриль», а тот, взглянув недоверчиво, складывает листовку вчетверо, засовывает ее в самый глубокий внутренний карман пиджака, недаром же говорится: «Подальше положишь, поближе возьмешь», бумажке же, шелковистой и тонкой, всегда найдется употребление.
Море людей. Вокруг огромной, вогнутой пустоши стоят сотни палаток, под парусиновыми сводами которых нашли приют тысячи паломников — висят над костерками кастрюли и котелки, сторожат пожитки собаки, плачут дети, не упускают своего — да и вообще ничего — мухи. Рикардо Рейс с чемоданом в руке пробирается меж рядами палаток, пребывая в некотором ошеломлении от этого двора чудес, размерами приближающегося к городу — натуральный цыганский табор с неимоверным количеством телег и мулов и ослов с израненными — оводам на радость, слепням на утешение — спинами. Он не знает, куда приткнуться, где обрести кров, пусть хоть такой вот, ненадежный и парусиновый, и ведь ясно уже, что нет здесь в округе меблированных комнат или пансионатов, не говоря уж о гостиницах, сейчас даже угол не снять — все заказаны заблаговременно, Бог знает, когда. Ладно, будем надеяться, что все тот же Бог не выдаст. Солнце палит, до вечера еще далеко, и непохоже, что он принесет прохладу, но ведь не за удобствами приехал в Фатиму Рикардо Рейс, а чтобы встретить здесь Марсенду. Чемодан у него — нетяжелый, там лишь кое-какие туалетные принадлежности, бритва, мыльный порошок, помазок, смена белья, пара носок, да грубые, на толстой подошве башмаки, и, кстати, сейчас самое время надеть их, чтоб не причинить непоправимый ущерб тем, в которых бродит он сейчас. Марсенда, если она и в самом деле щесь, уж, конечно, находится не в палатке, дочке видного нотариуса из Коимбры пристали иные пристанища, но — какие и где? Рикардо Рейс отправился на поиски больницы, нашел и, горделиво отрекомендовавшись врачом, проник, двинулся сквозь сумятицу и толчею: повсюду — во всех палатах и коридорах, на полу, на носилках, на соломенных тюфяках — лежали вповалку больные, но от них-то шуму было меньше всего, это читаемые родственниками молитвы производили постоянный жужжащий гул, прорезаемый время от времени душераздирающими стонами, криками, призывами к Пречистой Деве, и хор голосов то вдруг усиливался, делаясь оглушительным, то вдруг стихал, превращаясь — правда, ненадолго — в монотонное бормотание. В больнице было не больше тридцати коек, больных же — душ триста с лишком, и каждого надо устроить в соответствии с тяжестью и характером заболевания, десятерых приткнули как придется, и, чтобы пройти, посетители должны, высоко задирая ноги, перешагивать через них, но вот что интересно — никто сегодня не думает о сглазе или порче, перешагнул, навел порчу, так теперь шагни обратно, снова переступи через меня, только в другую сторону, вот и все, вот и снялась порча, ах, как славно было бы, если бы все беды можно было извести таким простым способом. Марсенды здесь нет, глупо даже рассчитывать, что она окажется в больнице, она же — не постельная, не лежачая, а больна у нее рука, но если держать ее в кармане, и не заметишь. Снаружи не жарче, чем внутри, а солнце, к счастью, не смердит.
Людей вроде бы прибавилось, если только это возможно, кажется, что толпа, размножаясь делением, еще умножилась. Громадный черный рой, слетясь на божественный мед, жужжит, гудит, копошится, ворочается, придавленный собственной тяжестью. Никого в этом жгучем вареве не найдешь, подумал Рикардо Рейс, почувствовав, что готов смириться, встретит он Марсенду или нет — совсем и не важно, подобные вещи лучше всего вверить попечению судьбы: угодно ей будет, чтобы мы встретились — мы и встретимся, даже если будем прятаться друг от друга, и тотчас глупыми показались ему собственные мысли: ведь Марсенда, если и приехала, не знает, что я — здесь, стало быть, прятаться от меня не будет, и, значит, увеличивается вероятность встречи. Аэроплан все кружит в поднебесье, в воздухе порхают, снижаясь, разноцветные бумажки, и никто на них теперь не обращает внимания, кроме тех, кто только что пришел и для кого это — в диковинку, как жаль, что не поместили на листовку тот рекламный рисунок из газеты, в высшей степени были бы тут уместны доктор с эспаньолкой и болезненная дама в рубашке, всем видом своим словно говорящая: Ах, принимала бы я «Бовриль», не была бы такой, а ведь здесь, в Фатиме, хватает тех, кому гораздо хуже и для кого склянка чудодейственного снадобья стала бы истинным подарком судьбы. Рикардо Рейс снимает пиджак, обмахивает шляпой набрякшее от прилива крови лицо, и, почувствовав внезапно, как свинцовой тяжестью налились ноги, отправляется искать и находит тень, он не один такой — рядом пережидают послеполуденный зной и другие богомольцы, пребывающие в полном изнеможении от долгого перехода, который сопровождался громогласными молитвами, надо ведь восстановить силы, потребные для выноса образа Богоматери, для шествия со свечами, для долгого ночного бдения при свете фонарей и плошек. И Рикардо Рейс немного поспал, привалясь к стволу оливы, склонив голову на мягкий мох. Но вот он открыл глаза, увидел меж ветвей синее небо, вспомнил виденного им на полустанке худенького мальчика, которому бабушка, наверно — да, конечно, бабушка, по годам кем же ей еще быть? — говорила «сыночек», интересно, что он сейчас делает? — да уж, наверно, разулся, по приезде в деревню первым делом хочется снять, скинуть башмаки, а потом побежал на речку, и бабушка, вероятно, сказала: Сейчас купаться не ходи, жарко очень, но он и ухом не повел, да и она не ждала, что он послушается, мальчишки в этом возрасте жаждут свободы, им невмочь под мамкиной юбкой сидеть, они швыряют камнями в полевых мышей и убивают их без зазрения совести — зазрения же вкупе с угрызениями явятся потом, да поздно будет, ибо для полевок и прочих зверьков воскресения нет. Все кажется нелепым Рикардо Рейсу, и прежде всего — эта поездка из Лиссабона в Фатиму, поездка, похожая на погоню за миражем, хотя заранее известно, что это — мираж и есть, нелепо и это сидение под оливой среди незнакомых людей, сидение и ожидание невесть чего, эти мысли о мальчике, которого видел мельком на сонном железнодорожном полустанке, это внезапное желание стать таким, как он, ковырять в носу, шлепать по мелководью, рвать цветы, любоваться ими и тотчас забывать, лазить по чужим садам, убегать с криком и плачем от сторожевых собак, носиться за девчонками, задирая им юбки, потому что им это не нравится или нравится, но они делают вид, будто нет, и внезапно сознавать, что — нет, ты делаешь это ради собственного бессознательного удовольствия: Когда я жил на самом деле, пробормотал Рикардо Рейс, и пристроившийся по соседству паломник решил, что это — такая новая молитва, пока еще не запущенная в серию.
Солнце уже низко, но зной не спадает. На исполинском пространстве площади не то что яблоку негде упасть — булавку не просунешь, и однако по всему периметру грузно копошится людское множество, ни на миг не прерывается человеческое истечение и перетекание, издали кажущееся очень медленным, и здесь есть еще такие, кто стремится занять местечко получше, и то же самое происходит там. Рикардо Рейс поднимается, обходит, так сказать, окрестности и уже не впервые, но на этот раз — с режущей отчетливостью понимает, что одновременно происходит и иное паломничество — паломничество торговцев и нищих. Идет коловращение побирушек и попрошаек, и не следует думать, будто существует между ними лишь чисто формальная разница, отмеченная нами исключительно благодаря нашей добросовестности, нет — побирушка попрошайничает от бедности, тогда как для попрошайки побираться — это образ и стиль жизни, и на этой стезе можно встретить немало богатых. Технология, впрочем, одинакова, одну и ту же науку превзошли оба, и в тон нытью одного гнусавит другой, и оба тянут за подаянием руку, а иногда и две, а уж такому театральному эффекту противостоять трудно: Подайте Христа ради, Заставьте за себя вечно Бога молить, Господь вам воздаст сторицей за вашу доброту, Пожалейте слепого, пожалейте слепого! — а другие показывают изъязвленную ногу, высохшую руку, и внезапно перестаем мы понимать, откуда исходит этот ужас, этот стонущий речитатив, видно, дрогнули и распахнулись врата ада, ибо только из преисподней мог вырваться подобный феномен, и теперь уже продавцы лотерейных билетов взялись предлагать свой выигрышный товар столь зычно и азартно, что мы бы не удивились, увидав, как поднимающиеся к небесам молитвы застряли на полдороге, и кто-то, оборвав «Отче наш», затрепещет: Три тысячи шестьсот девяносто четыре, и, продолжая рассеянно сжимать четки, ощупает лотерейный билет, словно взвешивая возможность выигрыша, а потом развяжет платок, извлечет из уголка его потребное количество монет и возобновит молитву с того самого места, где была она прервана: Хлеб наш насущный даждь нам днесь — но уже окрыленный надеждой. Снуют в этой толпе продавцы одеял, галстуков, косынок, корзин, а равно и безработные, торгующие почтовыми открытками, впрочем речь не идет о торговле в полном смысле слова — сначала они получают милостыню, потом вручают открытку, это такой способ сохранить собственное достоинство, этот бедняк — не побирушка и не попрошайка, он если и собирает милостыню, то лишь потому, что работы нет, и замечательной идеей осеняет нас: а не дать ли каждому безработному по такому вот лотку с открытками, не повесить ли сверху черный лоскут материи, а на нем белыми буквами, чтоб в глаза бросалось, написать «Безработный», что, во-первых, облегчит подсчет, а, во-вторых, не даст нам позабыть о них. Однако хуже всего бродячие торговцы, водящиеся здесь во множестве, ибо они сильней всего нарушают благостный покой и мир, каковые должны царить как в душе паломника, так и во всем месте сем, и Рикардо Рейсу лучше обходить их стороной, а иначе в мгновение ока с невыносимым криком ткнут ему под нос: Глядите, как дешево! Видите, освящено! — рисованные, литографированные, маслом писанные и изваянные образы Пречистой Девы, груды четок, связки распятий, вороха ладанок, сердца Иисусовы, тайные вечери, рождества, бесчисленных Вероник, и, если только хронология позволяет — трех коленопреклоненных и сложивших руки для молитвы пастушков, один из которых — паренек, однако ни в агиографии, иначе именуемой жизнеописаниями святых, ни в процессе причисления к лику присно-блаженных не было установлено, что он когда-нибудь дерзал залезать — одним словом, дерзалезал — под юбки девчонкам. Вся эта торговая братия исходит в истошном крике, понося иуду-коллегу, сумевшего улестить покупателя и отбить его у соседа, и вот уже раздирается завеса в храме, и валятся на голову бессовестного нарушителя долга проклятия и брань, и Рикардо Рейс не помнит, чтобы раньше или теперь, здесь или в Бразилии приходилось ему слышать столь забористую литанию, удивительно разрослось и расцвело это ответвление риторики. Бесценное сокровище католичества играет многими огнями — страданий тех, у кого осталась последняя надежда — ежегодно приходить сюда, считая, что пришел черед; веры, которая в месте сем особенно возвышенна и сильна; милосердия; рекламы чудодейственного «Бовриля»; производства ладанок и прочего; индустрии еды и питья; тканья и чеканки; пропаж и находок — как в смысле переносном, так и в самом прямом, ибо к поискам и находкам в конечном счете все и сводится, и потому-то Рикардо Рейс не оставляет стараний, но искать-то он ищет, вопрос в том, найдет ли. Он уже был в лазарете, уже обошел все, с позволения сказать, стойбища и становища, обрыскал ярмарку во всех направлениях и теперь спускается на галдящую площадь, погружается в глубь толпы, наблюдает за тем, как практически отправляются ритуалы веры: как молятся с жаром, как во исполнение обета ползут на коленях, уже стертых в кровь, и добросердечные подруги подхватывают кающуюся под мышки, пока не лишилась она чувств от боли и непереносимого экстаза, как выносят из лазарета больных, укладывают их шеренгами, и между ними проносят образ Пречистой Девы, украшенный белыми цветами, и Рикардо Рейс всматривается в лица, ищет, да все не обрящет, и похоже все это на сон, единственный смысл которого — смысла не иметь, это то же самое, что видеть во сне дорогу, нигде не берущую начала, или ничем не отброшенную тень на земле, услышать слово, само собой соткавшееся в воздухе и само собой в нем растаявшее. Пронзительные дрожащие голоса выводят корявые и примитивные гимны — «соль-до» — постоянно прерывающиеся и возобновляемые, но вот внезапно обрушивается на площадь тишина, выносят образ из часовни, мороз по коже и волосы дыбом, дуновение сверхъестественного проносится над двумястами тысячами голов: сейчас что-то произойдет. Охваченные мистическим пылом, болящие протягивают платки, четки, ладанки служкам, а те прикасаются ими к образу, а потом возвращают по принадлежности, и молят несчастные: Пресвятая Дева, даруй мне жизнь, Пресвятая Дева, поставь меня на ноги, Пресвятая Дева, верни мне слух, Пресвятая Дева, очисти меня от парши и коросты, Пресвятая Дева, Пресвятая Дева, а немые и лишившиеся языка не молят, а только смотрят, если есть чем смотреть, и Рикардо Рейс, как ни вслушивается, не может услышать: Пресвятая Дева, воззри на мою левую руку и, если можешь, исцели ее, не искушая Господа твоего, ибо по здравом размышлении ты ничего не должна просить, но все принимать, как велит смиренномудрие, один Бог знает, что подобает и что пристало каждому из нас.
Чудес не случилось. Образ вышел, обогнул площадь и скрылся, но слепые не прозрели, немые не обрели голос, не поднялись расслабленные, на месте культей не отросли новые руки-ноги, не возвеселились печальные, и весь народ в слезах поносил и обвинял себя самого: Значит, недостаточно крепко верил я, моя вина, моя тягчайшая вина. Пречистая Дева, появившись из своей часовни, так была расположена сотворить пару-тройку чудес, а тут вдруг обнаружилось, что колеблются верные, и вместо пылающих светочей — коптящие плошки, нет, так не пойдет, приходите через год. Вот уже удлинились тени, медленно, не проворней крестного хода, подступают сумерки, и небо постепенно теряет яркую дневную синеву, теперь оно — будто перламутровое, потому что вон там, с того краю, солнце, уже нырнувшее за вершины деревьев, за дальние холмы, взрывается алым, оранжевым, лиловым, это не закат, а извержение вулкана, и даже странно, что происходит оно в безмолвии. Скоро вечер, вспыхивают костры, смолкают торговцы, нищие подсчитывают выручку, вон под теми деревьями туловище питают, развязываются похудевшие мешки, откусывается черствый ломоть, подносится бурдюк или бочонок к жаждущим устам, и это ко всем относится, варианты незначительны и зависят исключительно от позы. Рикардо Рейса приветили люди, расположившиеся под брезентовым навесом, возникает порой такое вот братское чувство к первому встречному, увидели — бредет он как потерянный, с чемоданом в одной руке, через другую перекинуто одеяло, что недавно купил, рассудив, что, если ночь будет холодной, за неимением иного крова укроется им, — и сказали так: Присаживайтесь, сеньор, к нам, а он начал было говорить: Да ну что вы, спасибо, но они оказались настойчивы: Да мы от чистого сердца предлагаем, и так оно в самом скором времени и подтвердилось, артель же оказалась многочисленной, а пришла из Абрантеса. И разносящийся по всей Кова-да-Ирии рокот производят рты жующие и уста, молитву творящие, и покуда одни богомольцы удовлетворяют потребности желудка, другие утоляют томление души, а потом — наоборот. В темноте, при слабом свете костров Рикардо Рейс не отыщет Марсенду, не увидит он ее и позднее, когда начнется шествие со свечами, не встретит и во сне, и все тело его — сплошная усталь, разочарование, желание сгинуть. В собственных глазах он двоится: один — Рикардо Рейс из повседневья, мытый, бритый, приличный господин, второй же — Рикардо Рейс лишь по имени, потому что не может быть им этот бродяга, заросший щетиной, в измятом костюме, в сорочке, подобной тряпке, в шляпе с подтеками пота на ленте, в башмаках, запыленных до такой степени, что природного их цвета не различишь, и один требует с другого отчета за то безумие, каким, без сомнения, является поездка неверующего на богомолье, погоня за иррациональной надеждой: Ну, а если бы все-таки увидел ты ее, что бы ты ей сказал, представляешь свой дурацкий вид, появись она перед тобой об руку с папашей или — еще хуже! — одна, и как тебе в лоб могло влететь, что такая барышня, пусть и с изъяном, здорово живешь, с бухты-барахты, влюбится во врача, это было мимолетное чувство, рассуди здраво и прежде всего поблагодари Пречистую Деву Фатимскую, что не встретил Марсенду, если она все-таки приехала сюда, никогда бы не подумал, что ты способен на такие смехотворные чудачества. Рикардо Рейс смиренно принимает эти упреки, безропотно выслушивает укоры и, сгорая от стыда за свой малопристойный вид, натягивает, не просыпаясь, одеяло на голову. А рядом кто-то беззаботно похрапывает, а из-под вон той оливы доносится бормотание, не похожее на молитву, хихиканье, отличное от ангельского хора, ахи и охи, не духовным просветлением исторгнутые. Занимается заря, кое-кто из ранних пташек, потянувшись, встает поворошить костер, начинается новый день и новые труды на благо небес.
Разумеется, наблюдать такие картины можно лишь в те минуты, когда стремительный автомобиль притормаживает, не в силах пробиться сквозь запрудившую шоссе густую толпу богомольцев во главе с приходским священником, который торит и указует им путь как в фигурально-духовном, так и в прямо-материальном смысле слова, заслуживая всяческих похвал за то, что несет все тяготы и глотает пыль наравне с паствой своей, постукивающей копытцами по неровной щебенке. Впрочем, большинство босиком. Кое-кто держит над головой раскрытый зонт — чтобы темечко не напекло, ибо люди, склонные к солнечным ударам и обморокам, встречаются и среди простонародья. Вразброд и вразнобой звучат песнопения, пронзительные голоса женщин тянут бесконечную, хоть пока еще и бесслезную жалобу, а мужчины, которые, за редкими исключениями, не помнят слов, лишь подтягивают, басовито подхватывая гласные, а большего от них и не требуется, пусть делают вид, будто участвуют. Там и тут видны паломники, присевшие в тени заморить червячка, набраться сил перед последним отрезком пути, пожевать хлеба с колбасой, звенышко вяленой трески, сардинку, изжаренную дня три тому назад в далекой деревне. Подкрепившись, вновь выходят на дорогу, женщины несут на голове корзины с провизией, то одна, то другая на ходу кормит грудью младенца, и все окутаны облаком пыли, взметенной проехавшим автобусом, однако никто не обращает на это ни малейшего внимания, никто не ворчит, вот она — привычка, вторая натура, седьмая шкура, и пот ручьями течет по лбу, прочерчивает дорожки на пропыленных щеках, тылом ладони утрется паломник — и без толку, даже еще хуже: была грязь, а стала просто-таки короста. От зноя темно-багровыми делаются лица, но женщины не стягивают платки с голов, мужчины не снимают толстые суконные пиджаки, не расстеги-вают воротнички, в бессознательной памяти этого народа накрепко засели обычаи пустыни, по-прежнему верит он — что спасает от холода, то и от жары спасет, и потому-то кутается, закрывается весь, словно прячется под одеждой. Там, где дорога делает изгиб, под деревом собралась кучка людей, слышны крики, женские рыдания, виден распростертый на земле человек. Автобус замедляет ход, чтобы пассажиры могли разглядеть происходящее, но Рикардо Рейс говорит, кричит водителю: Остановите, надо узнать, что с ним, я врач! Возроптавшие — вероятно, это те, кто стремится как можно скорее прибыть в край, где явлено было чудо — быстро замолкают, устыдясь перспективы если не оказаться, так показаться бесчеловечными. Рикардо Рейс выходит из автобуса, протискивается сквозь небольшую толпу, становится на колени прямо в пыль рядом с лежащим, прикладывает пальцы к сонной артерии, убеждается, что он умер, и говорит: Он умер, и, видит Бог, не стоило останавливать автобус для того лишь, чтобы произнести эти слова. От них плач и стенания возобновляются с новой силой, ибо родня у новопреставленного многочисленна, и лишь вдова — старуха, выглядящая еще старше, чем покойный ее старик, у которого теперь нет возраста — глядит на него сухими глазами, только губы дрожат, да пальцы теребят бахрому шали. Двое мужчин лезут в автобус, чтобы, доехав до Фатимы, сообщить о смерти властям — пусть распорядятся забрать тело с обочины и предать его земле на ближайшем кладбище.
Рикардо Рейс возвращается на свое место, оказываясь в перекрестье устремленных на него взглядов и в центре всеобщего внимания — сеньор доктор в нашем драндулете, повезло нам с таким попутчиком, хоть на этот раз проку было от него немного, всего лишь засвидетельствовал смерть. Новые пассажиры поведали всем желающим слушать, что старик был уже очень болен, ему бы дома сидеть, а он — ни в какую, не возьмете, говорит, меня с собой — повешусь на кухне, вот и помер вдали от дома, своей судьбы никто не избегнет. Рикардо Рейс покивал в знак согласия, но никто этого не заметил: да уж, судьба, будем надеяться, поставят под этим деревом крест в назидание будущим богомольцам, пусть хоть «Отче наш» прочтут за упокой души того, кто помер, не испо сдавшись, не причастясь святых тайн, но сейчас уже, конечно, в царствии небесном, путь его туда начался с той минуты, как он вышел из дому. А если бы звали этого старика Лазарем и появился бы из-за поворота дороги Иисус Христос, направляющийся в Кова-да-Ирию поглядеть на чудеса, он бы, благодаря большому опыту и долгой практике, все понял сразу, с первого взгляда, протиснулся бы через толпу зевак, а того, кто воспротивился бы, спросил: Да ты знаешь, с кем разговариваешь? — и подойдя к бесслезной старухе, сказал бы: Предоставь это мне, и вот делает еще два шага вперед, осеняет себя крестом, будто предчувствуя свой собственный, и, само собой разумеется, что раз уж он стоит здесь, среди нас, то еще не распят, и возглашает: Лазарь, встань и иди! — или как там? — Лазарь, иди вон! и усопший поднимается с земли, обнимает жену, теперь-то уж давшую волю слезам, и все возвращается в первоначальное состояние, так что, когда через небольшое время подкатит, чтобы забрать труп, телега с санитарами и представителем власти, едва ли кто в толпе удержится от вопроса: Почему ищете вы живого среди мертвых? — и от того, чтобы добавить: Его нет здесь, ибо воскрес он. В Кова-да-Ирии при всех стараниях ни разу не происходило ничего похожего.
Ну, вот и добрались. Автобус останавливается, в последний раз стреляя выхлопами, радиатор кипит, как котел в преисподней, пассажиры выходят, а когда шофер, обернув руки ветошью, отвинчивает крышку, в небо ударяет столб пара, воскуряя этакий фимиам механики — солнце шпарит так неистово, что немудрено, если в голову полезет всякая чушь. Рикардо Рейс присоединяется к потоку богомольцев, воображая, как выглядит это зрелище с небес: текут вереницы муравьев на все четыре стороны света — четыре основные и Бог знает, сколько побочных — расползаясь по местности исполинской звездой, и то ли эти мысли, то ли раздавшийся рокот заставляют его поднять глаза, подумать о горних высях, о взгляде с птичьего полета. Там, в поднебесье, закладывая плавный вираж, ширяет аэроплан, разбрасывая листочки бумаги — тексты ли молитв, записочки ли от Господа Бога с извинениями за то, что сам сегодня быть не сможет и потому прислал вместо себя Сына Своего Возлюбленного, который и так уже успел сегодня свершить на повороте дороги чудо не из последних, бумажки же плавно опускаются, кружась в безветрии, и богомольцы задирают голову к небу, жадно тянут руки, ловят листки — белые, желтые, синие, зеленые — где, может статься, начерчен кратчайший путь до райских врат, а, ухватив, растерянно вертят в руках, не зная, что с ними делать, ибо большинство в этом мистическом скоплении народа грамоте не знает, и некто спрашивает Рикардо Рейс, по виду его догадавшись, что уж он-то умеет читать: Сеньор, чего тут написано, а? — и Рикардо Рейс отвечает: Это реклама фирмы «Бовриль», а тот, взглянув недоверчиво, складывает листовку вчетверо, засовывает ее в самый глубокий внутренний карман пиджака, недаром же говорится: «Подальше положишь, поближе возьмешь», бумажке же, шелковистой и тонкой, всегда найдется употребление.
Море людей. Вокруг огромной, вогнутой пустоши стоят сотни палаток, под парусиновыми сводами которых нашли приют тысячи паломников — висят над костерками кастрюли и котелки, сторожат пожитки собаки, плачут дети, не упускают своего — да и вообще ничего — мухи. Рикардо Рейс с чемоданом в руке пробирается меж рядами палаток, пребывая в некотором ошеломлении от этого двора чудес, размерами приближающегося к городу — натуральный цыганский табор с неимоверным количеством телег и мулов и ослов с израненными — оводам на радость, слепням на утешение — спинами. Он не знает, куда приткнуться, где обрести кров, пусть хоть такой вот, ненадежный и парусиновый, и ведь ясно уже, что нет здесь в округе меблированных комнат или пансионатов, не говоря уж о гостиницах, сейчас даже угол не снять — все заказаны заблаговременно, Бог знает, когда. Ладно, будем надеяться, что все тот же Бог не выдаст. Солнце палит, до вечера еще далеко, и непохоже, что он принесет прохладу, но ведь не за удобствами приехал в Фатиму Рикардо Рейс, а чтобы встретить здесь Марсенду. Чемодан у него — нетяжелый, там лишь кое-какие туалетные принадлежности, бритва, мыльный порошок, помазок, смена белья, пара носок, да грубые, на толстой подошве башмаки, и, кстати, сейчас самое время надеть их, чтоб не причинить непоправимый ущерб тем, в которых бродит он сейчас. Марсенда, если она и в самом деле щесь, уж, конечно, находится не в палатке, дочке видного нотариуса из Коимбры пристали иные пристанища, но — какие и где? Рикардо Рейс отправился на поиски больницы, нашел и, горделиво отрекомендовавшись врачом, проник, двинулся сквозь сумятицу и толчею: повсюду — во всех палатах и коридорах, на полу, на носилках, на соломенных тюфяках — лежали вповалку больные, но от них-то шуму было меньше всего, это читаемые родственниками молитвы производили постоянный жужжащий гул, прорезаемый время от времени душераздирающими стонами, криками, призывами к Пречистой Деве, и хор голосов то вдруг усиливался, делаясь оглушительным, то вдруг стихал, превращаясь — правда, ненадолго — в монотонное бормотание. В больнице было не больше тридцати коек, больных же — душ триста с лишком, и каждого надо устроить в соответствии с тяжестью и характером заболевания, десятерых приткнули как придется, и, чтобы пройти, посетители должны, высоко задирая ноги, перешагивать через них, но вот что интересно — никто сегодня не думает о сглазе или порче, перешагнул, навел порчу, так теперь шагни обратно, снова переступи через меня, только в другую сторону, вот и все, вот и снялась порча, ах, как славно было бы, если бы все беды можно было извести таким простым способом. Марсенды здесь нет, глупо даже рассчитывать, что она окажется в больнице, она же — не постельная, не лежачая, а больна у нее рука, но если держать ее в кармане, и не заметишь. Снаружи не жарче, чем внутри, а солнце, к счастью, не смердит.
Людей вроде бы прибавилось, если только это возможно, кажется, что толпа, размножаясь делением, еще умножилась. Громадный черный рой, слетясь на божественный мед, жужжит, гудит, копошится, ворочается, придавленный собственной тяжестью. Никого в этом жгучем вареве не найдешь, подумал Рикардо Рейс, почувствовав, что готов смириться, встретит он Марсенду или нет — совсем и не важно, подобные вещи лучше всего вверить попечению судьбы: угодно ей будет, чтобы мы встретились — мы и встретимся, даже если будем прятаться друг от друга, и тотчас глупыми показались ему собственные мысли: ведь Марсенда, если и приехала, не знает, что я — здесь, стало быть, прятаться от меня не будет, и, значит, увеличивается вероятность встречи. Аэроплан все кружит в поднебесье, в воздухе порхают, снижаясь, разноцветные бумажки, и никто на них теперь не обращает внимания, кроме тех, кто только что пришел и для кого это — в диковинку, как жаль, что не поместили на листовку тот рекламный рисунок из газеты, в высшей степени были бы тут уместны доктор с эспаньолкой и болезненная дама в рубашке, всем видом своим словно говорящая: Ах, принимала бы я «Бовриль», не была бы такой, а ведь здесь, в Фатиме, хватает тех, кому гораздо хуже и для кого склянка чудодейственного снадобья стала бы истинным подарком судьбы. Рикардо Рейс снимает пиджак, обмахивает шляпой набрякшее от прилива крови лицо, и, почувствовав внезапно, как свинцовой тяжестью налились ноги, отправляется искать и находит тень, он не один такой — рядом пережидают послеполуденный зной и другие богомольцы, пребывающие в полном изнеможении от долгого перехода, который сопровождался громогласными молитвами, надо ведь восстановить силы, потребные для выноса образа Богоматери, для шествия со свечами, для долгого ночного бдения при свете фонарей и плошек. И Рикардо Рейс немного поспал, привалясь к стволу оливы, склонив голову на мягкий мох. Но вот он открыл глаза, увидел меж ветвей синее небо, вспомнил виденного им на полустанке худенького мальчика, которому бабушка, наверно — да, конечно, бабушка, по годам кем же ей еще быть? — говорила «сыночек», интересно, что он сейчас делает? — да уж, наверно, разулся, по приезде в деревню первым делом хочется снять, скинуть башмаки, а потом побежал на речку, и бабушка, вероятно, сказала: Сейчас купаться не ходи, жарко очень, но он и ухом не повел, да и она не ждала, что он послушается, мальчишки в этом возрасте жаждут свободы, им невмочь под мамкиной юбкой сидеть, они швыряют камнями в полевых мышей и убивают их без зазрения совести — зазрения же вкупе с угрызениями явятся потом, да поздно будет, ибо для полевок и прочих зверьков воскресения нет. Все кажется нелепым Рикардо Рейсу, и прежде всего — эта поездка из Лиссабона в Фатиму, поездка, похожая на погоню за миражем, хотя заранее известно, что это — мираж и есть, нелепо и это сидение под оливой среди незнакомых людей, сидение и ожидание невесть чего, эти мысли о мальчике, которого видел мельком на сонном железнодорожном полустанке, это внезапное желание стать таким, как он, ковырять в носу, шлепать по мелководью, рвать цветы, любоваться ими и тотчас забывать, лазить по чужим садам, убегать с криком и плачем от сторожевых собак, носиться за девчонками, задирая им юбки, потому что им это не нравится или нравится, но они делают вид, будто нет, и внезапно сознавать, что — нет, ты делаешь это ради собственного бессознательного удовольствия: Когда я жил на самом деле, пробормотал Рикардо Рейс, и пристроившийся по соседству паломник решил, что это — такая новая молитва, пока еще не запущенная в серию.
Солнце уже низко, но зной не спадает. На исполинском пространстве площади не то что яблоку негде упасть — булавку не просунешь, и однако по всему периметру грузно копошится людское множество, ни на миг не прерывается человеческое истечение и перетекание, издали кажущееся очень медленным, и здесь есть еще такие, кто стремится занять местечко получше, и то же самое происходит там. Рикардо Рейс поднимается, обходит, так сказать, окрестности и уже не впервые, но на этот раз — с режущей отчетливостью понимает, что одновременно происходит и иное паломничество — паломничество торговцев и нищих. Идет коловращение побирушек и попрошаек, и не следует думать, будто существует между ними лишь чисто формальная разница, отмеченная нами исключительно благодаря нашей добросовестности, нет — побирушка попрошайничает от бедности, тогда как для попрошайки побираться — это образ и стиль жизни, и на этой стезе можно встретить немало богатых. Технология, впрочем, одинакова, одну и ту же науку превзошли оба, и в тон нытью одного гнусавит другой, и оба тянут за подаянием руку, а иногда и две, а уж такому театральному эффекту противостоять трудно: Подайте Христа ради, Заставьте за себя вечно Бога молить, Господь вам воздаст сторицей за вашу доброту, Пожалейте слепого, пожалейте слепого! — а другие показывают изъязвленную ногу, высохшую руку, и внезапно перестаем мы понимать, откуда исходит этот ужас, этот стонущий речитатив, видно, дрогнули и распахнулись врата ада, ибо только из преисподней мог вырваться подобный феномен, и теперь уже продавцы лотерейных билетов взялись предлагать свой выигрышный товар столь зычно и азартно, что мы бы не удивились, увидав, как поднимающиеся к небесам молитвы застряли на полдороге, и кто-то, оборвав «Отче наш», затрепещет: Три тысячи шестьсот девяносто четыре, и, продолжая рассеянно сжимать четки, ощупает лотерейный билет, словно взвешивая возможность выигрыша, а потом развяжет платок, извлечет из уголка его потребное количество монет и возобновит молитву с того самого места, где была она прервана: Хлеб наш насущный даждь нам днесь — но уже окрыленный надеждой. Снуют в этой толпе продавцы одеял, галстуков, косынок, корзин, а равно и безработные, торгующие почтовыми открытками, впрочем речь не идет о торговле в полном смысле слова — сначала они получают милостыню, потом вручают открытку, это такой способ сохранить собственное достоинство, этот бедняк — не побирушка и не попрошайка, он если и собирает милостыню, то лишь потому, что работы нет, и замечательной идеей осеняет нас: а не дать ли каждому безработному по такому вот лотку с открытками, не повесить ли сверху черный лоскут материи, а на нем белыми буквами, чтоб в глаза бросалось, написать «Безработный», что, во-первых, облегчит подсчет, а, во-вторых, не даст нам позабыть о них. Однако хуже всего бродячие торговцы, водящиеся здесь во множестве, ибо они сильней всего нарушают благостный покой и мир, каковые должны царить как в душе паломника, так и во всем месте сем, и Рикардо Рейсу лучше обходить их стороной, а иначе в мгновение ока с невыносимым криком ткнут ему под нос: Глядите, как дешево! Видите, освящено! — рисованные, литографированные, маслом писанные и изваянные образы Пречистой Девы, груды четок, связки распятий, вороха ладанок, сердца Иисусовы, тайные вечери, рождества, бесчисленных Вероник, и, если только хронология позволяет — трех коленопреклоненных и сложивших руки для молитвы пастушков, один из которых — паренек, однако ни в агиографии, иначе именуемой жизнеописаниями святых, ни в процессе причисления к лику присно-блаженных не было установлено, что он когда-нибудь дерзал залезать — одним словом, дерзалезал — под юбки девчонкам. Вся эта торговая братия исходит в истошном крике, понося иуду-коллегу, сумевшего улестить покупателя и отбить его у соседа, и вот уже раздирается завеса в храме, и валятся на голову бессовестного нарушителя долга проклятия и брань, и Рикардо Рейс не помнит, чтобы раньше или теперь, здесь или в Бразилии приходилось ему слышать столь забористую литанию, удивительно разрослось и расцвело это ответвление риторики. Бесценное сокровище католичества играет многими огнями — страданий тех, у кого осталась последняя надежда — ежегодно приходить сюда, считая, что пришел черед; веры, которая в месте сем особенно возвышенна и сильна; милосердия; рекламы чудодейственного «Бовриля»; производства ладанок и прочего; индустрии еды и питья; тканья и чеканки; пропаж и находок — как в смысле переносном, так и в самом прямом, ибо к поискам и находкам в конечном счете все и сводится, и потому-то Рикардо Рейс не оставляет стараний, но искать-то он ищет, вопрос в том, найдет ли. Он уже был в лазарете, уже обошел все, с позволения сказать, стойбища и становища, обрыскал ярмарку во всех направлениях и теперь спускается на галдящую площадь, погружается в глубь толпы, наблюдает за тем, как практически отправляются ритуалы веры: как молятся с жаром, как во исполнение обета ползут на коленях, уже стертых в кровь, и добросердечные подруги подхватывают кающуюся под мышки, пока не лишилась она чувств от боли и непереносимого экстаза, как выносят из лазарета больных, укладывают их шеренгами, и между ними проносят образ Пречистой Девы, украшенный белыми цветами, и Рикардо Рейс всматривается в лица, ищет, да все не обрящет, и похоже все это на сон, единственный смысл которого — смысла не иметь, это то же самое, что видеть во сне дорогу, нигде не берущую начала, или ничем не отброшенную тень на земле, услышать слово, само собой соткавшееся в воздухе и само собой в нем растаявшее. Пронзительные дрожащие голоса выводят корявые и примитивные гимны — «соль-до» — постоянно прерывающиеся и возобновляемые, но вот внезапно обрушивается на площадь тишина, выносят образ из часовни, мороз по коже и волосы дыбом, дуновение сверхъестественного проносится над двумястами тысячами голов: сейчас что-то произойдет. Охваченные мистическим пылом, болящие протягивают платки, четки, ладанки служкам, а те прикасаются ими к образу, а потом возвращают по принадлежности, и молят несчастные: Пресвятая Дева, даруй мне жизнь, Пресвятая Дева, поставь меня на ноги, Пресвятая Дева, верни мне слух, Пресвятая Дева, очисти меня от парши и коросты, Пресвятая Дева, Пресвятая Дева, а немые и лишившиеся языка не молят, а только смотрят, если есть чем смотреть, и Рикардо Рейс, как ни вслушивается, не может услышать: Пресвятая Дева, воззри на мою левую руку и, если можешь, исцели ее, не искушая Господа твоего, ибо по здравом размышлении ты ничего не должна просить, но все принимать, как велит смиренномудрие, один Бог знает, что подобает и что пристало каждому из нас.
Чудес не случилось. Образ вышел, обогнул площадь и скрылся, но слепые не прозрели, немые не обрели голос, не поднялись расслабленные, на месте культей не отросли новые руки-ноги, не возвеселились печальные, и весь народ в слезах поносил и обвинял себя самого: Значит, недостаточно крепко верил я, моя вина, моя тягчайшая вина. Пречистая Дева, появившись из своей часовни, так была расположена сотворить пару-тройку чудес, а тут вдруг обнаружилось, что колеблются верные, и вместо пылающих светочей — коптящие плошки, нет, так не пойдет, приходите через год. Вот уже удлинились тени, медленно, не проворней крестного хода, подступают сумерки, и небо постепенно теряет яркую дневную синеву, теперь оно — будто перламутровое, потому что вон там, с того краю, солнце, уже нырнувшее за вершины деревьев, за дальние холмы, взрывается алым, оранжевым, лиловым, это не закат, а извержение вулкана, и даже странно, что происходит оно в безмолвии. Скоро вечер, вспыхивают костры, смолкают торговцы, нищие подсчитывают выручку, вон под теми деревьями туловище питают, развязываются похудевшие мешки, откусывается черствый ломоть, подносится бурдюк или бочонок к жаждущим устам, и это ко всем относится, варианты незначительны и зависят исключительно от позы. Рикардо Рейса приветили люди, расположившиеся под брезентовым навесом, возникает порой такое вот братское чувство к первому встречному, увидели — бредет он как потерянный, с чемоданом в одной руке, через другую перекинуто одеяло, что недавно купил, рассудив, что, если ночь будет холодной, за неимением иного крова укроется им, — и сказали так: Присаживайтесь, сеньор, к нам, а он начал было говорить: Да ну что вы, спасибо, но они оказались настойчивы: Да мы от чистого сердца предлагаем, и так оно в самом скором времени и подтвердилось, артель же оказалась многочисленной, а пришла из Абрантеса. И разносящийся по всей Кова-да-Ирии рокот производят рты жующие и уста, молитву творящие, и покуда одни богомольцы удовлетворяют потребности желудка, другие утоляют томление души, а потом — наоборот. В темноте, при слабом свете костров Рикардо Рейс не отыщет Марсенду, не увидит он ее и позднее, когда начнется шествие со свечами, не встретит и во сне, и все тело его — сплошная усталь, разочарование, желание сгинуть. В собственных глазах он двоится: один — Рикардо Рейс из повседневья, мытый, бритый, приличный господин, второй же — Рикардо Рейс лишь по имени, потому что не может быть им этот бродяга, заросший щетиной, в измятом костюме, в сорочке, подобной тряпке, в шляпе с подтеками пота на ленте, в башмаках, запыленных до такой степени, что природного их цвета не различишь, и один требует с другого отчета за то безумие, каким, без сомнения, является поездка неверующего на богомолье, погоня за иррациональной надеждой: Ну, а если бы все-таки увидел ты ее, что бы ты ей сказал, представляешь свой дурацкий вид, появись она перед тобой об руку с папашей или — еще хуже! — одна, и как тебе в лоб могло влететь, что такая барышня, пусть и с изъяном, здорово живешь, с бухты-барахты, влюбится во врача, это было мимолетное чувство, рассуди здраво и прежде всего поблагодари Пречистую Деву Фатимскую, что не встретил Марсенду, если она все-таки приехала сюда, никогда бы не подумал, что ты способен на такие смехотворные чудачества. Рикардо Рейс смиренно принимает эти упреки, безропотно выслушивает укоры и, сгорая от стыда за свой малопристойный вид, натягивает, не просыпаясь, одеяло на голову. А рядом кто-то беззаботно похрапывает, а из-под вон той оливы доносится бормотание, не похожее на молитву, хихиканье, отличное от ангельского хора, ахи и охи, не духовным просветлением исторгнутые. Занимается заря, кое-кто из ранних пташек, потянувшись, встает поворошить костер, начинается новый день и новые труды на благо небес.