Рикардо Рейс, войдя в номер, видит уже приготовленную постель: одеяло и простыня откинуты, образуя геометрически четкий прямой угол, но — скромно, целомудренно, сдержанно, не заманивая в бесстыдную белизну своего нутра, а ненавязчиво уведомляя, что если, мол, тянет прилечь, то — пожалуйте сюда. Нет, не сейчас, попозже. Сейчас он прочтет те полтора стиха, что записал на клочке бумаги, строго поглядит на них, поищет ту дверь, которую может отпереть этот ключ, если это и вправду ключ, представит, что дверь подалась и открылась, обнаружив за собой другие запертые двери — и к ним уж ключей не подобрать — и вот наконец упорство ли возобладало, одолела ли усталость — его, Рикардо Рейса? чья-то еще, а если чья-то еще, то чья же? — но стихотворение завершилось так: Дух мой бестрепетен и беспечален, и вознестись бы хотел я превыше счастья и горести рода людского. Ибо и счастье есть тоже ярмо и тяжкое бремя. После чего лег и сразу же уснул.
 
* * *
 
   Рикардо Рейс давеча попросил управляющего подать завтрак в номер, к половине десятого, и не то чтобы он собирался спать до этого часа, а просто не хотелось второпях вскакивать с кровати, путаться в рукавах наскоро наброшенного халата, нашаривать домашние туфли, панически ощущая неспособность двигаться с проворством, достойным терпения той, кто стоит за дверью, обремененная большим подносом с кофейником, молочником, тарелочкой, на которой разложены ломтики поджаренного хлеба, ну, может быть, есть там еще и стакан с апельсиновым или черешневым компотом или розетка с темным, ноздреватым айвовым мармеладом или кусок бисквита, или какой-нибудь коржик или рогалик или прочие изыски и роскошества, предоставляемые гостям в отелях, а как обстоит с этим дело в «Брагансе», мы сейчас и узнаем, поскольку Рикардо Рейс по приезде завтракает в первый раз. Все будет сделано, вчера пообещал ему управляющий Сальвадор, и, как видно, заверению можно верить, ибо минута в минуту стучит — не минута, сами понимаете, стучит в минуту, а Лидия — в дверь, что, по мнению стороннего наблюдателя, решительно невозможно, поскольку обе руки у горничной заняты, и ох, наплакались бы мы с прислугой, если бы не набирали ее из числа тех, у кого рук — три или еще больше, и эго тот самый случай: не расплескав ни единой капельки молока, умудряется Лидия деликатно постучать костяшками пальцев в дверь, ухитряясь при этом, не перехватывая, удерживать поднос — чтобы поверить, надо это увидеть, да заодно и услышать, как она произносит: Сеньор доктор, ваш завтрак, произносит так, как выучилась и, хоть и принадлежит к социальным низам, до сих пор не позабыла. Да, не будь эта Лидия горничной, да притом еще — опытной и умелой, ей бы прямая дорога в канатоходцы, в жонглеры, в фокусники, но и для избранной стези есть у нее должные дарования, и не соответствует ее призванию разве что имя: Лидия зовут ее, а надо бы — Мария. Рикардо Рейс между тем привел себя в порядок — он уже выбрит, халат подпоясан, он успел даже приоткрыть створку окна, чтобы проветрить в номере, ибо терпеть не может застоявшуюся ночную духоту и дурные запахи, которые случается источать даже поэтам. И вот он впустил горничную. Доброе утро, сеньор доктор, произнесла она и поставила поднос, угощение на котором, хоть и оказалось не столь изысканно-обильным, как он себе воображал, не уронило чести отеля «Браганса», и не следует, стало быть, удивляться постоянству его постояльцев: иные, приезжая в Лиссабон, и слышать не хотят о другой гостинице. Рикардо Рейс, ответив на приветствие, произносит: Нет, спасибо, ничего не надо, и это ответ на вопрос: Не угодно ли еще чего-нибудь, неизменно задаваемый вышколенной прислугой, ко торая, услышав «нет», должна тихо удалиться, желательно не поворачиваясь спиной к постояльцу, что есть признак неуважения к тому, кто нам платит и позволяет существовать, но Лидия, получившая приказ проявить к доктору Рейсу удвоенное внимание, вместо того чтобы уйти, говорит: Вы заметили, сеньор доктор, Каиш-до-Содре всю как есть залило, да вот, таковы они, люди, вода, можно сказать, подступает к дверям их обиталища, а они как легли, так и заснули, а если и проснулись и услышали шум дождя, то решили, что это им снится и это во сне они в этом сомневаются, а сомневаться, между тем, решительно не приходится: лило ночь напролет с такой силой, что затопило всю Каиш-до-Содре, и воды там по колено — по колено тому, кто, разувшись и подвернув брюки чуть не до самого паха, вынужден вброд перебираться с одной стороны улицы на другую, неся на спине старушку, которая, впрочем, легче тех мешков с фасолью, которые каждый день таскает он с телеги на склад. Ступив на твердую землю, старушка открывает кошелек и вручает монетку Святому Христофору, а тот — выразимся так, чтобы не повторять слово «который» — снова лезет в воду, ибо с того берега призывными взмахами поторапливает его некто, по годам и телесной крепости вполне способный перебраться через лужу на своих ногах, собственными силами, но он, вероятно, боится ударить лицом в грязь или забрызгать ею свой элегантный костюм, ибо это именно жидкая грязь, а никак не вода, и потому не замечает, как нелепо он выглядит на закорках у грузчика — вся одежда в полнейшем беспорядке, задравшиеся до середины икры штанины открывают зеленые подвязки на белых кальсонах, и нет недостатка в тех, кого забавляет это зрелище — вот и из окна на втором этаже отеля «Браганса» улыбается средних лет респектабельный господин, а за спиной у него, если только верить нам своим глазам, стоит и смеется еще и женщина, ну, разумеется, по всем признакам и приметам это женщина, однако глаза наши не всегда видят то, что должны, ибо она весьма смахивает на горничную, во что поверить трудно, поскольку в этом случае должны были бы затрещать социальные устои и сословные перегородки, чего следует опасаться, впрочем, в жизни всякое случается, и если верна поговорка «Случай делает вора», то почему бы ему не сделать и революцию — хоть такую, к примеру, когда горничная Лидия дерзнула занять позицию у окна за спиной Рикардо Рейса и вместе с ним, как равная с равным, смеяться над позабавившей обоих уличной сценкой. Это — мимолетные миги золотого века, вдруг возникающие и почти тотчас исчезающие, и потому так быстро устает счастье. И вот уже пролетел этот миг: Рикардо Рейс прикрыл створку окна, Лидия — теперь уже снова всего лишь прислуга — попятилась к дверям, и все это происходит не без спешки, ибо тосты остынут и станут невкусными, Я вас потом позову, поднос заберете, говорит Рикардо Рейс, и воля его будет исполнена через полчаса, Лидия тихо войдет и бесшумно выйдет, унося полегчавшую кладь, покуда Рикардо Рейс с деланной рассеянностью будет перелистывать, не читая, упомянутый выше «The God of the labyrinth».
   Сегодня — последний день года. Во всем мире люди, живущие по этому календарю, обсуждают сами с собой добрые дела, которые попытаются осуществить в наступающем году, клянутся жить честно, поступать справедливо, действовать осмот рительно, обещают, что вовеки не осквернят своих очистившихся уст ни бранью, ни хулой, ни ложью, даже если враги будут этого заслуживать — само собой разумеется, мы имеем в виду рядовых людей, а что касается из ряда вон выходящих, то они, руководствуясь собственными правилами, будут совершать, всякий раз, как им того захочется или представится удобный момент, как раз обратное, иллюзиям предаваться не станут, а посмеются над нами и над нашими благими намерениями, добрую половину которых, впрочем, благодаря обретенному опыту, мы и сами в первых числах января позабудем, а если столько позабыто, то есть ли смысл выполнять остальное? Все это напоминает карточный домик — если уж отсутствуют старшие карты, пусть все развалится, и все масти перемешаются. И потому представляется сомнительным, что Христос, прощаясь с жизнью, произносил те слова, которые содержатся в Священном Писании: Боже мой! Боже мой! для чего ты меня оставил? — это если верить Матфею и Марку, а если — Луке, то: Отче! в руки твои предаю дух мой, а по Иоанну выходит и вовсе не так: Уже все свершилось, но, клянусь вам, самый темный человек знает, что последними словами Христа были: Прощай, мир, ты все хуже. Но у Рикардо Рейса — другие боги: эти молчаливые существа безразлично взирают на нас, и для них добро и зло — даже меньше, чем слова, ибо они никогда их не произносят, да и как бы им их произнести, если они не отличают одно от другого, и, подобно нам, плывут по течению событий, а мы отличаемся от них тем лишь, что называем их богами и иногда веруем в них. Урок этот преподан нам для того, чтобы мы без устали снова и снова питали надежды на новый год, лелеяли самые благие намерения, ибо не по ним будут судить о нас боги, да и не по делам нашим, да и вообще судят лишь люди, но не боги, считающиеся всеведущими, если только ее допустить, что окончательная истина богов заключается в том, что не ведают они вовсе ничего, единственное же их занятие — в том, чтобы ежесекундно забывать уроки, ежесекундно преподаваемые им деяниями человеческими, деяниями благими и дурными, что для богов — совершенно одно и то же, ибо и те, и другие для них одинаково бесполезны. И потому не стоит говорить: Завтра сделаю, потому что завтра мы наверняка будем слишком утомлены, а лучше скажем: Послезавтра, и тогда у нас в запасе будет целый день, чтобы переменить мнение и отказаться от первоначального намерения, а еще благоразумней сказать: В один прекрасный день я решу, когда придет день сказать — послезавтра, и не исключено, что это не понадобится — может быть, смерть освободит меня от этого обязательства, ибо ничего на свете нет хуже обязательства — свободы, и которой мы сами себе отказываем.
   Дождь перестал, небо очистилось, и Рикардо Рейс, не рискуя вымокнуть, может прогуляться перед обедом. Вниз идти не стоит, Каиш-до-Содре еще не вполне оправилась от наводнения, и камни мостовой покрыты зловонной грязью, поднятой течением с липко-илистого дна реки, но если погода не испортится, придут люди со скребками и щетками — вода выпачкала, вода и отмоет, благословенна будь, вода. Рикардо Рейс поднимается по Розмариновой улице и, чуть отойдя от дверей отеля, застыл на месте при виде призрака минувших эпох, коринфской капители, жертвенника, воздвигнутого по обету, древнеримского надгробья — да что это ему примерещилось: если в Лиссабоне и осталось еще нечто подобное, то скрыто где-нибудь под землей, сдвинувшейся с места усилиями людей, воздвигавших дамбу, либо под воздействием природных катаклизмов. А это — всего лишь прямоугольный камень, вогнанный, вделанный в стену дома, выходящего на улицу Нова-де-Карвальо — вычурные буковки, складываясь в слова, сообщают, что это Клиника глазных болезней и хирургии, а пониже, поскромнее — основана А. Маскаро в 1870 году, у камней долгая жизнь, мы не присутствовали при их рождении, и кончины их не застанем, сколько лет прошумело над этим камнем, сколько еще пройдет, умер Маскаро и закрылась клиника, хоть, может быть, где-то еще живут потомки ее основателя, избравшие себе иной род деятельности, позабывшие или вовсе не знающие о том, что посреди города красуется их фамильный герб, и не они, легковесные и непостоянные родственники, а он, этот камень, заставляет вспомнить врачевателя болезней глазных и иных, требующих хирургического вмешательства; истинно говорю вам — мало выбить имя на камне, он-то, будьте благонадежны, устоит и выживет, а вот имя, если не перечитывать его ежедневно, потускнеет, забудется, уйдет. Размышляя обо всех этих противоречиях, Рикардо Рейс идет вверх по Розмариновой улице: вдоль трамвайной колеи еще бегут потоки воды, мир не хочет угомониться — ветер веет, облака плывут, о дожде и говорить нечего, его больше, чем нужно. Рикардо Рейс останавливается перед памятником Эсе де Кейрошу — нет, из глубокого уважения к орфографии, которой придерживался сам носитель этого имени, напишем — Эсе де Кейрожу, ох, до чего же различны могут быть способы писания, начертание имени — это еще самое малое, не верится даже, что эти двое — Эса и Рикардо — вообще говорили и писали на одном и том же языке, который, может статься, сам выбирает себе таких писателей, какие ему в данный момент нужны, использует их для того, чтобы они выразили малую его часть, и меня всегда очень занимало, как мы будем жить после того, как язык все выскажет и умолкнет, ну, ладно, поживем — увидим. Уже стали возникать первые трудности — впрочем, это еще не совсем трудности, а скорее разнообразные и спорные оттенки смысла, сдвиги пластов, новая кристаллизация, вот, к примеру: «Под прозрачным покровом фантазии — могучее нагое тело истины» [8], чего, казалось бы, проще и яснее? Такую простую, ясную, законченную, исчерпывающе-завершенную фразу даже ребенок способен понять и повторить на экзамене, не сбившись, но этот же самый ребенок поймет и повторит столь же бойко и убежденно новое изречение: «Под прозрачным покровом истины — могучее нагое тело фантазии», и вот над ним-то придется поломать голову, представляя себе аппетитную монументальную наготу фантазии и жалкую прозрачность истины. О, если бы узаконить выворачивание фраз наизнанку, какой удивительный мир сотворили бы мы, и люди, разверзая уста, просто чудом сохраняли бы рассудок. Какая познавательная получается у нас прогулка: мы еще глядим на Эсу, а уже можем увидеть и Камоэнса, которого сограждане не почли выбитыми на постаменте стихами, а если бы додумались, то поместили вероятней всего: «Да сгинет день, в который я рожден!», так что лучше оставить горемычного поэта и, пройдя последний отрезок улицы Милосердия, оказаться на улице Мира, и жалко, что нельзя совместить одно с другим, тут уж выбирай — либо мир покорять, либо милосердие проявлять, то или это. Вот старинная улица Святого Роха, где стоит церковь, носящая имя этого праведника, того самого, кому лизал чумные пустулы пес, совершенно явно не принадлежавший к той же породе, что сука Уголина, умевшая лишь кромсать да пожирать, а внутри этой знаменитой церкви — часовня Иоанна Крестителя, заказанная в Италии славным нашим государем Жоаном Пятым, из всех государственных дел отдававшим преимущество архитектуре и строительству — вспомните хоть монастырь в Мафре или акведук в Агуас-Ливрес, истинная история которого еще ждет своего часа. А дальше, наискосок от двух киосков, торгующих табачными изделиями, спиртными напитками, лотерейными билетами, высится мраморная мемория, построенная членами итальянской колонии ко дню бракосочетания короля Луиса, известного, помимо прочего, и своими переводами Шекспира, с Марией-Пией Савойской, дочкой Верди, ибо именно такая каламбурная аббревиатура получится, если прочтем первые буквы слов Vittorio Emmanuele rе dItalia [9], единственный в своем роде и во всем Лиссабоне памятник, больше похожий на угрожающе воздетую над ладонями нерадивого школьника ферулу, иначе еще называемую «девчонка-пятиглазка» — он и в самом деле чем-то напоминает это шипасто-дырчатое орудие педагогической пытки приютским девчонкам, испуганно глядящим на него во все глаза — у каждой, впрочем, их всего по два — а тем, чьи глаза не видят, поведали о монументе их зрячие подружки, которые время от времени строем проходят под ним в своих передниках, распространяя вокруг себя особый смрад, присущий дортуару сиротского дома, и потирая распухшие от недавней кары руки. Этот квартал недаром носит свое имя [10], но сколь ни возвышены его стиль и местоположение, нравы там царят самые низменные: мрамор лавровых венков соседствует с сомнительными заведениями, на пороге которых стоят женщины, чья профессия сомнений не вызывает, впрочем, по причине раннего часа и проливных дождей, шедших все последние дни и дочиста отмывших улицы, в воздухе — а верней, в атмосфере — чувствуется некая невинная свежесть, этакое девственное дуновение, кто б сказал, что подобное возможно в сем гнездилище порока, вы спрашиваете «кто?» — да канарейки, которые твердят об этом своими трелями, канарейки в клетках, выставленных на веранду или к дверям, канарейки, заливающиеся как сумасшедшие, ибо надо использовать хорошую погоду, тем более, что по всему судя, установилась она ненадолго, и если снова припустит дождь, голоса угаснут, перья встопорщатся, а самая чувствительная птичка сунет голову под крыло, сделает вид, будто заснула, и хозяйка унесет клетку внутрь, и вот теперь опять слышен только шум дождя да отдаленный гитарный перебор, а откуда он доносится, Рикардо Рейс, укрывшийся в проеме арки в начале переулка Агуа-да-Флор, не знает. Когда облака ненадолго рассеиваются, чтобы тотчас снова закрыть проглянувшее было солнце, мы говорим о мимолетности его, отчего бы тогда не применить это понятие и к водяным потокам: пролетел мимо и стих дождь, забрызгав веранды и карнизы, вода стекает с развешанного во дворах белья, ибо столь внезапен был удар стихии, что застал врасплох женщин, закричавших одна другой: До-о-ождь! До-о-ождь! — и это очень напоминало перекличку часовых: Слу-у-шай! — По-слу-у-ши-вай! — и только и успевших внести певунью в дом, уберечь от непогоды ее теплое хрупкое тельце — как сердечко-то колотится, видно, от страха, нет, у них всегда так: вероятно, учащенное сердцебиение служит своеобразной компенсацией за скоротечность канарейкиного бытия. Рикардо Рейс пересекает сад, оглядывает город — его замок с поваленными стенами, с его домами, косо прилепленными к склону. Белесоватое солнце бьет в мокрые крыши, спускается над притихшим городом — все звуки приглушены, все под сурдинку, словно Лиссабон выстроен из ваты, к этому времени уже намокшей. Внизу на плоской крыше — шеренга бюстов в буксовых ветвях, мужи достославные, отцы отечества, чьи древнеримские головы, выглядят здесь, вдали от своих лациумов, столь же нелепо, как смотрелся бы средний португалец в позе и виде Аполлона Бельведерского. Но вот рокоту гитарных струн начинает вторить голос, звучит фадо [11]. Дождя, похоже, больше не будет.
   Когда одна идея выталкивает на поверхность другую, мы говорим, что происходит их ассоциация, а кое-кто — и таких немало — и вовсе склонен думать, будто и весь мыслительный процесс протекает благодаря этому вот последовательному стимулированию, по большей части бессознательному, иногда — не очень-то, иногда повинующемуся принуждению, иногда — притворяющемуся, будто достаточно придать мысли обратный смысл, чтобы она стала отличаться от исходной — короче говоря, как ни многочисленны и разнообразны эти отношения, все они связаны между собой чем-то таким, что, объединив их, делает частью того, что с наукообразным занудством может быть названо «производством и реализацией мысли», и поэтому человек прежде всего — промышленно-торговый комплекс: сначала он — производитель, затем — мелкий торговец и, наконец, — потребитель, хотя, впрочем, эта очередность тасуется и выстраивается по-иному: и, стало быть, ведя речь об идеях, а не об идеалах, мы вправе с полным основанием назвать их компаньонами, вкладчиками коммандитного товарищества, членами кооператива, но только не пайщиками акционерного общества, иначе именуемого анонимным, ибо что-что, а имя есть у каждого из нас, а потому ответственность не может быть ограниченной. Связь между этой экономической заумью и совершаемой Рикардо Рейсом прогулкой — мы, впрочем, предупредили, что она носит весьма познавательный характер — выявится и обнаружится в самом скором времени, как только он подойдет к дверям здания, где в бывшем монастыре св. Петра Алкантарского помещается ныне приют для сироток, пестуемых с помощью вышеупомянутого орудия педагогики, и обратит внимание на мозаичное изображение св. Франциска Ассизского: этот il poverello, что в вольном переводе с итальянского означает — «беднячок», в исступлении религиозного восторга пав на колени, принимает стигмы, по незамысловатой трактовке художника, спускающиеся к нему на пяти тугих, как струны, струях крови, бьющих сверху, из пяти язв распятого Христа, который висит в воздухе как звезда или бумажный змей, запущенный сельскими ребятишками откуда-нибудь оттуда, где пространство еще свободно и где еще жива память о временах, когда люди умели летать. Ухватясь за эти струны, тянущиеся к пронзенным гвоздями рукам и ногам, к пробитому копьем боку, св. Франциск удерживает Иисуса Христа, не давая ему скрыться в безвоздушных горних высях, куда зовет своего сына отец: Давай, давай, минул твой срок быть человеком, и от напряженных уси лий лицо святого, не теряя святости, искажено и сморщено, а губы шепчут не слова молитвы, как полагают иные, а: Не пущу, не пущу — и благодаря этим событиям, давно случившимся, но лишь сейчас проявившимся, станет ясно, сколь срочно и спешно следует разорвать в клочки или иным способом заставить исчезнуть прежнюю теологию и создать теологию новую, во всем противоположную старой, и вот, значит, что это такое, ассоциативное-то мышление: совсем недавно, глядя на римские бюсты, вознесенные над городом, думал Рикардо Рейс о ведре на Бельведере, а теперь, стоя у дверей старинного монастыря, находящегося-то не в Виттенберге ведь — в Лиссабоне, понимает он, почему некий жест, весьма распространенный в португальском простонародье и совершенно недопустимый в приличном обществе, как-то связался с именем Франциска Ассизского: именно так — резким ударом левой руки по согнутой в локте, сжатой в кулак и слегка покачиваемой правой — ответил взъярившийся святой на предложение Господа Бога взять его на свою звезду. Не сомневаюсь, что в избытке будет скептиков и консерваторов, готовых оспорить это предположение, да это и неудивительно — не такова ли судьба всех новых идей, особенно тех, что возникли по ассоциации?
   Рикардо Рейс перебирает в памяти обрывки давних, лет двадцать тому назад написанных стихов, как время летит: Бог печальный, нуждаюсь в тебе, ибо подобный тебе мне неведом, Ты — не больше всех прочих богов, но их и не меньше, Я к тебе не питаю ни злобы, ни даже презренья, Но берегись, не захватывай то, что другим принадлежно по праву, вот что, проходя по улице Дона Педро V бормочет он, словно опознавая кости ископаемых животных или останки исчезнувших цивилизаций, и вот настает минута, когда его охватывают сомнения — а в самом ли деле больше смысла в завершенных одах, нежели в этой охапке разрозненных клочков, которые еще сохраняют связность, хоть уже непоправимо тронуты тленом, обращаются в труху отсутствием того, что было прежде и что придет потом, и не обретают ли они, сами себе противореча, сами себя калеча, иной смысл и исчерпывающую определенность, присущую поставленному в начале книги эпиграфу? Он спрашивает, можно ли определить ту деталь, которая на манер крючка или штифта скрепляет и сводит воедино разное и противоположное — вот взять хоть того святого, который целым и невредимым взобрался на гору, а с горы спустился весь в крови, точившейся из пяти источников, и будем надеяться, что к вечеру ему удалось свернуть струны и добраться до дому, и, должно быть, он чувствовал усталость, как после тяжкой работы, и нес под мышкой бумажного змея, который был на волосок от гибели, а заснул, положив его к изголовью — сегодня победил, а завтра, может, и проиграет. Пытаться объединить чем-то одним такие разные разности — столь же глупо, как пытаться ведром вычерпать море, и дело тут не в том, что эта задача невыполнима — отчего же? хватило бы только времени да сил — а в том, что сначала надо отыскать на земле подходящего размера яму для этого нового моря, а вот это вряд ли удастся — морей много, а земли мало.
   А Рикардо Рейс сумел отвлечься от раздумий над вопросом, который сам же себе и задал, оказавшись на площади Рио-де-Жанейро — прежде она называлась площадью Принсипе Реал и, как знать, может, когда-нибудь и снова будет так называться, опять же: поживем — увидим. Стояла бы жара — как славно бы укрыться под сенью этих деревьев — вязов, кленов, кедров, у которых такая широкая, такая раскидистая крона, сулящая прохладу, не следует, однако, полагать, будто этот поэт и врач так уж осведомлен в ботанике — надо же кому-то восполнить пробелы в познаниях и в памяти человека, шестнадцать лет проведшего среди иной, куда более барочной, тропической флоры. Но нет, погода не способствует отрадным отдохновениям, присущим летней поре — сейчас градусов десять, не больше, и скамейки в саду мокры. Рикардо Рейс зябко запахивает плащ, сворачивает на другую аллею и возвращается: он решил пройти по улице Секуло, сам не зная, что его подвигло на это решение, ибо место пустынно и уныло — несколько старинных палаццо рядом с низенькими домиками бедноты: что ж, по крайней мере, в прежние времена знатные люди не отличались чрезмерной щепетильностью и не гнушались соседства плебеев — нам с вами не позавидуешь: если так и дальше пойдет, мы еще увидим кварталы-«эксклюзив», сплошь состоящие из особняков, населенные промышленной и финансовой буржуазией, вытеснившей и проглотившей последних аристократов, с собственными гаражами, с садами соответствующего размера, со сторожевыми псами, яростно облаивающими прохожего — даже и собак коснутся перемены, ибо в прошедшие времена исправно драли они и богатого, и бедного.