И идет Рикардо Рейс вниз по улице, никуда не торопясь, опираясь на сложенный зонтик как на трость, ударяя его кончиком по плитам тротуара в лад стуку подошвы — и звук получается очень четкий, отчетливый и ясный, но не гулкий, а какой-то жидкий, не в смысле «слабый», а в смысле «влажный» — сказали бы мы, если б не боялись, что это прозвучит нелепо, но все же скажем, что встреча стали и известняка производит звук влажный — или кажущийся таковым, и эти ребяческие размышления отвлекают его от собственных шагов, как вдруг он замечает, что словно бы с той минуты, когда он покинул отель, не встретилось ему ни единой живой души, в чем готов присягнуть, если приведут его к присяге, поклясться, как говорится, в здравом уме и так далее, что дошел вот до этого места и никого не встретил: Любезнейший, да как же такое может быть, город-то не маленький, куда же люди-то подевались? Но с подсказки здравого смысла, вместилища знания, которое тот же самый здравый смысл считает истинным и несомненным, он знает, что это — не так, что и по дороге сюда встречались ему люди, да и сейчас, на этой улице — тихой, где почти нет магазинов, а есть лишь несколько мастерских — проходят они, причем все — в одну сторону, вниз, и люди все по виду принадлежат к беднякам, некоторые вообще больше похожи на нищих, идут целыми семьями, ведут шаркающих шамкающих стариков, тащат за руку детей, крича им: Шевелись, а то не хватит! Трудно судить, что имели в виду эти матери, но ненадолго хватило тишины и покоя на этой вмиг преобразившейся улочке: мужчины пыжатся, изображая значительность, подобающую всякому главе семьи, и делают вид, будто вперед их влечет некая иная цель, нежели та, которую они преследуют на самом деле — и все дружно, один за другим, сворачивают в первый же проулок, где стоит дворец с пальмами — просто-таки Счастливая Аравия — во внутреннем дворике: эти средневековые улочки не утратили и по сей день своей прелести и таят приятные неожиданности, не то что нынешние городские, словно по линейке прочерченные магистрали, где все на виду, как будто человек способен довольствоваться видом. Перед Рикардо Рейсом, занимая все пространство, распространяясь во все стороны сразу, чернеет толпа, одновременно терпеливая и взбудораженная, и по морю голов прокатывается время от времени зыбь или рябь, словно по воде или по пшеничному полю под ветром. Рикардо Рейс подходит ближе: Позвольте, а стоящий впереди движением головы и плеч в позволении отказывает, оборачивается, готовясь сказать что-то вроде: Куда прешь, больно долго дрыхнешь, но видит приличного господина в светлом плаще, из-под которого выглядывают белая рубашка и галстук, и этого достаточно, чтобы посторониться, дать дорогу и, не ограничиваясь этим, потыкать кулаком в спину переднего: Слышь, пусти-ка, а тот делает то же самое, и вот мы видим, как серая шляпа Рикардо Рейса плывет в этом множестве плавно и легко, точно лебедь Лоэнгрина по внезапно смирившимся водам Черного моря, хотя продвижение и требует известного времени, ибо народу — тьма, не говоря уж о том, что, чем ближе к середине, тем трудней становится прокладывать себе путь и не потому, что люди подвигаются неохотно, а просто потому, что они стиснуты до такой степени, что подвигаться им некуда. Что же это такое? — спрашивает себя Рикардо Рейс, но вслух повторить вопрос не решается, полагая, что там, где по всем известной причине собралось такое множество народу, это прозвучит бестактно, неучтиво, неуместно — люди могут обидеться, никогда ведь не знаешь наверное, на что отзовется их чувствительность, да и откуда взяться такой уверенности, если даже собственная наша чувствительность, которую мы вроде бы познали, ведет себя совершенно непредсказуемым образом и всякий раз — по-разному? Рикардо Рейс достиг середины улицы и оказался перед входом в высокий дом, где помещается газета «Секуло», крупное общенациональное издание, здесь народу не меньше, но места больше, и дышится легче, и только сейчас заметил Рикардо Рейс, что все это время задерживал дыхание, чтобы не ощущать скверного запаха — а иные еще смеют утверждать, что зловоние исходит от чернокожих, да как бы не так: от чернокожего пахнет диким зверем, а от этой толпы несет смешанным смрадом лука, чеснока, застарелого и перегорелого пота, заношенной одежды, немытого тела, которое подвергается воздействию воды и мыла лишь когда предстоит сходить к врачу — даже не слишком нежная слизистая едва ли выдержит подобное испытание. У дверей стоят двое полицейских, двое других сдерживают натиск, и вот к одному из них обращается Рикардо Рейс с вопросом: Что это за столпотворение, сержант? и представитель власти, с первого взгляда определив, что спрашивающего занесло сюда случайно, вежливо отвечает: «Секуло» проводит благотворительную акцию. Но почему столько народу? Обычное дело, уважаемый, всегда собирается больше тысячи человек. Все — бедняки? Все как на подбор — голь и рвань. Сколько же их? Да тут еще не все. Да, разумеется, но когда они вот так, вместе, это поражает воображение. А я привык уже. И что же им предстоит получить? Каждому — по десять эскудо. Десять? Десять, а детишкам еще всякие там игрушки, кое-какие теплые вещи, книжки. В целях просвещения, стало быть. Именно так, в целях просвещения. Десять эскудо — это не очень много. Лучше, чем ничего. Вот это верно. Некоторые, знаете ли, целый год ждут таких вот раздач, многие и живут от одной до другой, невесть чем перебиваются, плохо, когда они являются куда им не положено — в другой, так сказать, приход, на чужую делянку, в соседний квартал, а местные их туда не пускают, бедняк бедняка видит издалека и близко не подпустит. Печально. Может, и печально, зато правильно, на чужой каравай, как говорится, сами знаете. Ну, благодарю вас за исчерпывающие сведения. К вашим услугам, сеньор, вот тут пройдите, вам удобней будет, — и, промолвив это, полицейский делает три шага вперед, растопырив руки, словно собрался загонять кур на насест: А ну, не напирай, осади, пока не попало, и убедительные речи вразумляют толпу, женщины по своему обыкновению что-то бормочут, мужчины делают вид, будто к ним эти увещевания не относятся, дети думают про обещанные игрушки — что достанется на этот раз? мячик? машинка? целлулоидный пупс? а вдруг дадут рубашку или книжку с картинками? Рикардо Рейс поднялся по Калсада-дос-Каэтанос и оттуда смог оглядеть толпу с птичьего полета, если, конечно, не слишком высоко летает эта неведомая птица: да, больше тысячи, полицейский не ошибся в подсчетах, сколь обильна земля наша бедностью, Бог даст, вовек не иссякнет в ней милосердие для того, чтобы не оскудела она нищетой: люди в платках и шалях, в штопаных-перештопаных обносках с разномастными заплатами, в веревочных сандалиях-альпаргатах, а многие — босиком, и, как ни богата колористическая гамма, все это сливается в одно буровато-черное, как зловонный ил, пятно вроде того, каким покрыта была после наводнения Каиш-до-Содре. И так вот стоят они по много часов — а кое-кто явился сюда на заре — и еще простоят немало, ожидая, когда же придет их черед, переминаются с ноги на ногу, матери держат на руках детишек, а грудных тут же и кормят, отцы же ведут друг с другом разговоры, приличествующие мужчинам, пошатываются, пускают слюни молчаливые и угрюмые старики, к которым лишь в этот день ближние их не обращают милосердных пожеланий сдохнуть поскорее, опасаясь, что так не ко времени сбудутся они. Лихорадочно воспалены глаза, кашель бьет, и, выныривая из кармана, помогает бутылочка скоротать время и согреться. Если снова пойдет дождь, все вымокнут до нитки, но с места не сойдут.
   Рикардо Рейс пересек Байрро-Алто, поднялся по улице Севера и вновь оказался перед Камоэн-сом, словно бродил по лабиринту, который неизменно выводил его к одному и тому же месту — к бронзовому поэту, представленному здесь в виде дворянчика-забияки, этакого д'Артаньяна, ну да, а лавровый венок ему — за то, что в последний момент уберег брильянты королевы от козней кардинала, которому, впрочем, впоследствии, когда изменятся времена и политический курс, он будет верно служить, но этому-то, бронзовому — его давным-давно на свете нет и, стало быть, уже некуда завербоваться — полезно и отрадно было бы знать, какую службу сослужит он князьям мира сего, включая и князей церкви, какую пользу извлечет из него каждый из них по отдельности и все они вместе. Время к обеду, как незаметно пролетело оно в блужданиях по городу и неожиданных открытиях, и кажется, будто этому человеку решительно нечем заняться: спит и ест, прогуливается, мастерит стишок-другой, мучаясь со стопами и метром, но — никакого сравнения с нескончаемым поединком мушкетера д'Артаньяна, у которого одни лишь «Лузиады» содержат больше восьми тысяч стихов, а ведь он тоже мнит себя поэтом, хоть и не кичится этим званием, как можем мы убедиться, заглянув в регистрационную книгу, но в один прекрасный день перестанет быть врачом, которым его считают, как считают Алваро — морским инженером, а самого Фернандо — корреспондентом торговой фирмы [12], ибо профессия нас кормит, что правда, то правда, но славы с этой стороны ждать не приходится, если только когда-нибудь не напишем мы: Земную жизнь пройдя до середины или: В некоем селе ламанчском, коего название у меня нет охоты припоминать, или: Оружие и рыцарей отважных, или, да простится нам почти дословное повторение, хоть в данном случае и более чем уместное: Битвы и мужа пою [13]. Большие усилия приходится прилагать человеку, чтобы стать достойным этого своего человеческого имени, однако личностью и судьбой сам он распоряжается в степени куда меньшей, чем ему представляется, а растет он или гаснет по воле времени — да притом не своего времени — порой склонного принимать во внимание совсем не те заслуги и достоинства, которые он за собой числит, а порой — эти же самые, только несколько иначе их толкуя: Кем станешь ты во тьме в конце пути?
   Лишь к вечеру очистилась улица Секуло от бедноты. За это время Рикардо Рейс пообедал, зашел в две книжные лавки, помедлил у дверей кинематографа «Тиволи», решая, не посмотреть ли «Люблю всех женщин» с Джин Кьепура, и решил, что сейчас, пожалуй, не стоит, в другой раз, а потом вернулся в отель — на такси, потому что ноги уже гудели от усталости. Когда пошел дождь, он укрылся в кафе, почитал вечерние газеты, разрешил почистить себе ботинки, хоть и счел это, припомнив ходьбу по здешним улицам, мгновенно затопляемым потоками воды, зряшной тратой гуталина — однако прав оказался чистильщик, разъяснивший, что болезнь легче упредить, чем вылечить, и что башмак, покрытый водонепроницаемым составом, влагу внутрь не пропустит: разувшись у себя в номере, Рикардо Рейс обнаружил, что ноги — сухие и теплые, а ведь первейшее условие доброго здоровья требует держать ноги в тепле, а голову в холоде, и пусть академическая наука не признает этой народной мудрости, но исполнение предписания никому не повредит. Отель «Браганса» пребывает в полнейшем покое — не стукнет ничья дверь, никто не подаст голос, безмолвствует электрический шмель у входа, нет за стойкой управляющего Сальвадора — случай невиданный — и пошедший за ключом Пимента движется с бесплотной легкостью эльфа, чему в известной степени способствует то обстоятельство, что ему с утра не приходилось ворочать чемоданы. В ресторан Рикардо Рейс в соответствии с данным самому себе обещанием спустился уже около девяти и обнаружил, что зал пуст, если не считать официантов, беседовавших в уголке, но вот наконец вошел Сальвадор, и услужающие слегка встрепенулись, как и должно поступать при появлении управляющего — достаточно, впрочем, перенести тяжесть тела с одной ноги на другую — скажем, с левой на правую — и в большинстве случаев ничего иного не требуется, а иногда даже и это чересчур, А поужинать можно? — нерешительно спросит посетитель, ну, отчего ж нельзя, для чего мы тут, а управляющий Сальвадор — еще и для того, чтобы сказать, чтобы сеньор доктор не удивлялся, под Новый год у нас постояльцев мало, да и те ужинают не в отеле, раньше у нас тоже устраивали равелин — нет, не так! — ревельон [14], так ведь, кажется? — словом, встречу Нового года, но потом владельцы отеля сочли, что это слишком хлопотно и расходы велики непомерно, не говоря уж о тех убытках, которые причиняют заведению не в меру развеселившиеся гости, сами знаете, как это бывает — рюмочка рюмочке дорожку торит, а тут и недоразумение, шум и гам, и жалобы других постояльцев, не склонных разделять общее веселье, такие ведь всегда найдутся, так что ревельонов у нас теперь не бывает, но жаль, честное слово, жаль, какие бывали славные вечеринки, и отелю они придавали нечто такое современное и шикарное, а теперь сами видите — пустыня. Да бросьте, попытался утешить его Рикардо Рейс, зато пораньше спать ляжете, но Сальвадор ответствовал, что ни за что, что непременно должен услышать, как в полночь зальются колокола, такая у них в семье традиция, надо съесть двенадцать виноградин, по одной на каждый удар колокола, есть примета, что это приносит счастье в новом году, за границей это очень принято, а ведь там богатые страны. И что же — принесло вам это счастье? Не знаю, не могу сравнивать, но все-таки кажется, что, если бы я не съел эти виноградины, год прошел бы хуже, вот-вот, так оно и есть — утерявший Бога изобретает себе богов, отринувший богов ищет Бога, но в один прекрасный день мы освободимся и от него, и от них. Сомневаюсь, прозвучала тут реплика в сторону со стороны кого-то вообще постороннего, ибо управляющий подобных вольностей в разговорах с постояльцами позволить бы себе не мог.
   Рикардо Рейс ужинал, обслуживаемый одним-единственным официантом, мэтр высился в глубине зала исключительно для красоты, управляющий Сальвадор вернулся за стойку портье, убивая время до собственного домашнего ревельона, сведениями о местонахождении Пименты мы не располагаем, что же касается горничных, то они поднялись в свои мансарды, а верней всего — просто на чердак, чтобы в урочный час выпить там домашнего ликерцу с печеньем, а, может быть, оставив, как в больнице, дежурную, давно разошлись по домам, и кухонный гарнизон покинул свою цитадель, но все это, разумеется, не более чем предположения, ибо какое дело постояльцу — мы имеем в виду постояльца вообще — до внутреннего устройства отеля: ему важно, чтоб номер был прибран, чтоб еду подавали вовремя, он платит и должен быть обслужен. Рикардо Рейс, не ожидавший, что на десерт поставят перед ним изрядный кусок торта — такие вот знаки внимания и делают из постояльца друга — и официант с фамильярным добродушием скажет: Вот вам, доктор, от волхвов, за счет заведения, отозвался на это так: Спасибо, Рамон, — ибо именно таково было его имя — я предпочитаю заплатить, нежели чтобы меня так нежили, но словесная игра ускользнула от галисийца. Еще нет десяти, время тянется, старый год противится. Рикардо Рейс посмотрел на тот стол, за которым двое суток назад сидел нотариус Сампайо с дочерью Марсендой, и почувствовал, как наплывает на него пепельная тучка: будь они сегодня здесь, окажись они с ним наедине в этот вечер, знаменующий конец и начало, точней не скажешь, могли бы поговорить. В памяти его ожило то рвущее душу движение, когда девушка, взяв здоровой рукой больную, клала ее на стол — это была ее любимица: правая ее рука, подвижная и живая, ни от кого не зависевшая, помогала сестричке, но не всегда могла поспеть вовремя: ведь это она протягивалась для рукопожатия при церемонии знакомства: Марсенда Сампайо, Рикардо Рейс, и рука доктора прикоснется к руке девушки из Коимбры, правая — к правой, но его-то левая, если захочет, сможет приблизиться, принять участие в этой встрече, а вот ее так и будет плетью висеть вдоль тела, будто ее и вовсе нет. Рикардо Рейс почувствовал, что глаза его увлажнились, напраслину возводят на врачей, твердя, будто они до такой степени свыклись со страданиями и несчастиями, что ни одно из них не тронет их обратившиеся в камень сердца — да вот же вам живое опровержение вздорного домысла, хоть, может быть, в данном случае это оттого, что он — поэт, пусть и исповедующий, как известно, доктрину скептицизма. Рикардо Рейс глубоко погружен в свои мысли, иные из которых прочесть довольно затруднительно, особенно тем, кто, как мы, например, находится, так сказать, снаружи, и Рамон, столько же знающий об одних, сколько и о других, спрашивает: Что-нибудь еще угодно, сеньор доктор? — и фраза эта, хоть и звучит любезно, значит как раз обратное и предполагает отрицательный ответ, впрочем, мы с вами — люди догадливые, все схватываем с полуслова, доказательством чего служит в данном случае поведение Рикардо Рейса, который встает из-за стола, прощается с галисийцем Рамоном, желает ему счастья в новом году, а, проходя мимо стойки портье, замедляет шаги и адресует Сальвадору слова и пожелания, проникнутые тем же чувством, но выраженные более определенно — как-никак управляющий. Рикардо Рейс медленно поднимается по лестнице, он устал и напоминает известную журнальную картинку, на которой старый год, седой и морщинистый — песок сыплется, но только из него, ибо в песочных часах, которые у этого года-деда в руке, он уже весь пересыпался — исчезает в непроглядной тьме прошлого времени, а в луче света появляется упитанный мальчуган, похожий на рекламу муки «Нестле», и сообщает задорно и звонко: Я — Новый, тысяча девятьсот тридцать шестой год, я принесу вам счастье. Рикардо Рейс входит в номер, садится: постель уже приготовлена, и в графин налили свежей воды на тот случай, если ночью захочется пить, на коврике у кровати — ночные туфли, какой-то добрый ангел заботится обо мне, спасибо ему. С улицы доносятся шум и крики, скоро одиннадцать, и Рикардо Рейс вдруг встает так резко, что можно сказать — вскакивает: Что же я тут сижу, все празднуют, веселятся, кто — дома, кто — на улице, кто на балу, кто в театре, кто в кинематографе, в кабаре, в казино, пошел бы, по крайней мере, на площадь Россио, поглядеть на часы на фронтоне центрального вокзала, на глаз времени, этого циклопа, который мечет не обломки скал, а минуты и секунды, такие же, впрочем, тяжеловесные и корявые, а я должен смиряться и покорствовать, как и все мы, терпеть до тех пор, пока последнее из этих мгновений, присоединясь к остальным, в щепки не разобьет мой челн, но сидеть вот так, вот здесь, глядя на часы, склонясь над самим собой, не желаю, и, оборвав монолог, энергичными движениями он надел плащ, взял шляпу, опустил руку на эфес зонта, мужчина, принявший решение, — мужчина вдвойне. Сальвадора уже нет, воротился к семейному очагу, и вопрос: Уходите, сеньор доктор? — задает Пимента, слыша в ответ: Да, пройдусь немного — и сопровождая спускающегося по лестнице постояльца до площадки со словами: Когда вернетесь, дайте два звоночка — длинный и короткий — я уж буду знать, что это вы. Ладно. После полуночи я улягусь, но это ничего, не беспокойтесь, встану да открою вам, когда бы вы ни пришли. С Новым годом, Пимента. Дай вам Бог всего самого доброго в Новом году, сеньор доктор, здоровья, удачи — отзвучали эти фразы из поздравительных открыток, но Рикардо Рейс, уже сойдя по лестнице, припомнил, что в ту эпоху существовал обычай «благодарить» мелкую гостиничную сошку, которая на эту благодарность рассчитывала. Ну да ладно, он ведь здесь всего три дня, и лампа в руке итальянского пажа погасла, он спит.
   Тротуар был мокрым и скользким, вправо, вверх по Розмариновой улице неслись огни трамваев, поди узнай, какая звезда, какой бумажный змей удержат их там, в бесконечности, где, если верить школьной науке, пересекаются параллели, и каких же размеров должна быть эта самая бесконечность, чтобы вместить столько всякого разнообразного и всевозможного — и параллельные прямые, и просто прямые, и кривые, и перекрещивающиеся, и бегущие своей колеей трамваи, и сидящих в них пассажиров, и свет глаз каждого из них, и отзвук произнесенных ими слов, и беззвучное шелестение их мыслей, и свисток кондуктора в окно. Ну, что — идешь или нет? Еще не поздно, отозвался в вышине чей-то голос, мужской ли, женский? ах, да не все ли равно, когда окажемся в бесконечности, снова услышим его. И Рикардо Рейс двинулся вниз по Шиадо и улице Кармо вместе с множеством других людей, шедших парами, кучками, целыми семьями, хотя больше всего было одиноких мужчин — то ли никто их не ждал дома, то ли они решили проводить старый год вот так, на вольном воздухе, а далеко ли собрались провожать? вот если бы над головами у них и у нас появилась световая черта, обозначая границу, можно было бы сказать, что время и пространство — это одно — но встречались и женщины, прервавшие на часок свою убогую охоту, сказавшие «прости» проституточьей жизни, пожелавшие непременно присутствовать при том, как будет возвещено пришествие жизни новой, узнать, какая доля достанется им — новая или все-таки прежняя? Площадь Россио по обе стороны от Национального театра полна народу. Когда пролетает быстрый дождь, раскрываются зонты, и толпа превращается в поблескивающее хитиновыми панцирями скопище исполинских жуков или в войско, которое с воздетыми щитами идет на приступ какой-то равнодушной твердыни. Рикардо Рейс затесался в эту толчею, не столь густую, как казалось сначала, протиснулся вперед, а в этот миг дождь прекратился, и зонты закрылись, наводя на сравнение со стаей присевших на дерево перелетных птиц, потряхивающих крыльями перед тем, как устроиться на ночлег. Все головы подняты, все взоры устремлены на желтый циферблат часов. Со стороны улицы Первого декабря движется кучка мальчишек, гремя, как Литаврами, крышками от кастрюль и пронзительным свистом вторя этому бам! бам! бам! У широкого вокзального фронтона они поворачивают, выстраиваются под аркой театра, не переставая дудеть, свиристеть, грохотать порожними жестянками, и производимый ими шум сливается с трещотками, звучащими по всей площади. Без четырех двенадцать: о, сколь переменчива натура твоя, человек! как любишь ты сетовать на быстротечность бытия, оставляющего в памяти след не долговечней, чем шипенье пены морской на камне, и вот — ждешь не дождешься, когда минут эти четыре минуты, ибо велика власть надежды. Кто-то уже, не совладав с собой, кричит, и, когда со стороны реки подают свой зычный и басовитый голос стоящие на якоре суда, и отдающийся где-то в животе рев прорезают сирены, которые пронзительностью своей не уступили бы, наверно, воплям пожираемой этими динозаврами доисторической добычи, и остервенело воют автомобильные клаксоны, и во всю мочь — довольно немощную — заливаются звоночки трамваев, шум на площади становится нестерпимым, но вот наконец минутная стрелка наступает на часовую — наступает полночь, воцаряется радость освобождения, на краткий миг люди избавились от бремени времени: оно отпустило их, позволило жить, как им хочется, а само стоит в сторонке, с благожелательно-насмешливым видом поглядывая, как публика беснуется — обнимают друг друга незнакомые люди, мужчины целуют женщин, случайно оказавшихся рядом, и нет, заметим, поцелуев слаще тех, за которыми
   ничего не последует. Вой сирен заполнил теперь все пространство, вспугнув ошалело заметавшихся над крышей театра голубей, но не прошло и минуты, как он стал стихать и отдаляться, словно корабли под прикрытием тумана двинулись прочь, в открытое море, ну, а раз уж мы завели об этом речь, то взглянем на Дона Себастьяна [15], стоящего в своей нише у вокзального фронтона, на этого юношу, так странно вырядившегося, наверно, для грядущего карнавала, и не заставляет ли то обстоятельство, что поставили его не где-нибудь еще, а именно здесь, переосмыслить значение и пути себастьянизма, сколь бы туманен он ни был, ибо совершенно очевидно, что Желанный прибудет к нам поездом, а поезда у нас опаздывают. Площадь Россио еще не опустела, но прежнее оживление исчезло. Люди освобождают тротуары, зная, что сейчас произойдет, и точно — по обычаю из окон начинают выбрасывать на улицу старье и рухлядь, но впрочем, зрелище получается не слишком впечатляющим, ибо жилых домов здесь мало, все больше конторы да врачебные кабинеты. А вот ниже, на улице Золота, мостовая вся завалена мусором, а из окон продолжают лететь тряпье, пустые коробки, лом и хлам, объедки и огрызки, которые, хоть и завернуты в газетку, все равно от удара разлетятся по всей улице, а вот выпал и, как бомба, взорвался, рассыпав вокруг искры, котелок с тлеющими углями, и прохожие жмутся поближе к стенам домов, предостерегающе кричат, задирая головы кверху, однако не возмущаются и не протестуют: обычай есть обычай, сегодня — веселая ночь, новогодняя ночь, так что кто не спрятался, я не виноват. Валится из окон отслужившее и бесполезное, не подлежащее продаже и ни на что не пригодное, хранимое специально для такого случая, ибо есть примета: освободи место для того изобилия, которое принесет с собой новый год, и тогда он тебя не забудет, не обойдет стороной, не обделит добром. Эй, поберегись, не зевай! — раздается крик сверху, и что-то массивное проносится в воздухе, по дуге летит вниз, едва не задев провода — экая, право, беспечность, чуть беды не наделали — и грохнувшись о камни, рассыпается на куски и оказывается манекеном, на каких можно примерять и мужской пиджак, и дамское платье, если, конечно, дама достаточно корпулентна — с рваной черной обивкой, обнажающей трухлявый, изъеденный жучком деревянный каркас, и удар о мостовую калечит его, на белый свет и так-то явившегося без головы, без рук, без ног, окончательно, и подоспевший мальчишка пинком отправляет манекен в сточную канаву; завтра приедет телега, соберет и увезет это все — кожуру и чешую, отрепья и лохмотья, кастрюлю, на которую не польстится никакой жестянщик-лудильщик, прогоревшую жаровню, сломанную раму, вылинявшие тряпичные цветы, а в свой срок начнут копаться в этом мусоре нищие, кое-что из него выудят, ибо что одним не годится, для других — манна небесная.