Да и без их свидетельства фальшивка с полетами Пятакова была тогда же, во время процесса, скандально разоблачена. 25 января, через два дня после допроса Пятакова в суде, когда он изложил свою липу о полетах, в одной норвежской газете появилось сообщение о том, что в декабре 35-го года никакие самолеты не приземлялись на том аэродроме в окрестностях Осло, где будто бы совершил посадку самолет Пятакова. Через три дня другая норвежская газета, проведя свою проверку факта, подтвердила это…
   Хлопнула внизу входная дверь, звонкие Музины шаги простучали в коридоре и смолкли - верно, Муза прошла в гостиную. Сейчас появится в кабинете. Наконец-то… Однако она не торопилась. Раздевалась?..
   Вошла Муза в шубе, розовая от мороза и взволнованная. Подошла близко к столу.
   - Знаешь, - заговорила тихо, - я сейчас захватила в гостиной жену нового курьера. Мария ее зовут. Представь, она подбирала ключ к нашей спальне. Спрашиваю у нее: что вы делаете? Смутилась: вот, говорит, ключ. Что ключ? Молчит. Зачем, спрашиваю, вы это делаете? Хотите войти? Буркнула: "Больно надо!" И пошла себе. И лицо такое… недовольное. Что это значит?
   Он встал, вышел из-за стола.
   - Успокойся. Я поговорю с этой женщиной. Вот, смотри. Прочти.
   Он протянул ей письмо Крестинского. Она пробежала глазами листок, удивилась. Спросила:
   - Что ты собираешься ответить?
   - То, что уже отвечал. Поблагодарю и откажусь. Хочу продиктовать тебе.
   - Хорошо, сейчас разденусь и приду.
   - Тебя долго не было. Я уже начал волноваться. Ничего не случилось?
   - Смотрела, как царь и его свита выезжали к войску… Газеты принесли? - перебила она себя, оглядев стол. - Кто принес?
   - Яковлев.
   - Вот как? Любезно с его стороны.
   Поворошила газеты. Заголовки статей о московском процессе резали глаз. Мягкое ее лицо отвердело. Посмотрела на мужа в тревоге: что же это такое? Говорить вслух о таком не полагалось, между ними было условлено - не говорить о политике в стенах полпредства.
   Но и молчать было невозможно. Подумав, он предложил:
   - У меня конец недели свободен. Не провести ли нам воскресенье в Чамкории?
   Лицо ее осветилось.
   - Хорошо!
   - Тебе нужно подышать деревенским воздухом.
   - Да, конечно!
   - Скажу Мише, пусть готовит машину на субботу. А в понедельник утром вернемся. Да?
   - Да! - Смеясь, она легко повернулась, пошла из кабинета. - Разденусь, приду.
   За окном все звучала маршевая музыка, но тише, оркестр, похоже, перевели куда-то за собор Александра Невского. Опять вблизи посольского особняка проходила воинская часть. На этот раз солдаты шли не пара дным маршевым шагом. Должно быть, возвращались в казармы.
2
   Ездили в это дачное место, когда хотели побыть одни, хотя на день-два выпасть из поля зрения Яковлева и его помощников, когда накапливалось, о чем надо было поговорить свободно. В Софии не могли позволить себе такую роскошь.
   Снимали мезонин у знакомого болгарина. Дом был большой, теплый, с громадным садом, за которым следил садовник, глухой старик, живший неподалеку. Каждое утро старик приходил со своим инструментом, привозил на тачке лопаты, грабли, брезентовую сумку с набором садовых ножей, ножниц. Работал час-полтора, не больше, но яблони и плодовый кустарник всегда носили на себе свежие следы ухода - сухие ветви обрезаны, обрезки собраны и сожжены, стволы деревьев побелены, и при этом всегда расчищены, разметены дорожки в саду. По этим дорожкам любили гулять Раскольниковы.
   В субботу выехали поздно. Въехали в Чамкорию уже затемно, отпустили Мишу, шофера, с наказом быть обратно утром в понедельник, поужинали и вышли в сад. Но гуляли недолго, шел снег, и оба чувствовали себя разбитыми после дороги, оказавшейся трудной из-за снежных завалов. Молча прошли по одной из дорожек до конца сада и повернули назад. Рано легли спать.
   Утром, когда выбрались в сад, снова шел снег, но дорожки были расчищены, сугробы наметены под деревьями. Как и вчера, дошли до конца дорожки - и остановились. Снег падал крупными пушистыми хлопьями. Тишина и покой царили в мире. Радоваться бы этой красоте, но давила на сердце тревога.
   Заговорили о процессе.
   - Процесс подстроен НКВД, это ясно, - сказал он. - Неясно другое. Почему подсудимые сознаются? Не думаю, что дело тут в пытках. Не верю, чтобы пытками могли сло мить таких сильных людей, как Пятаков или Муралов. Дело в другом. В чем? Не понимаю. То есть иногда мне такое приходит на ум, что лучше не думать. Тут какая-то психологическая черта, общая всем нам. Не знаю…
   Он замолчал. Она подождала, не заговорит ли снова, и спросила:
   - Зачем ему эти процессы? Чего он хочет?
   - Чего он хочет? - повторил Раскольников. - Чего он хотел, когда устраивал "вредительские" процессы? На кого-то надо свалить просчеты в политике. Тут новые заботы. Предстоят выборы по новой конституции, тайные, результат которых заранее нельзя определить. Наконец, почему не рассчитаться со старыми личными врагами?
   - Но ведь никто не верит в самооговоры подсудимых.
   - Почему никто? Не верят иностранцы. А нашему человеку, не выезжающему за границу, не читающему иностранных газет, как не верить…
   - Но как он забрал такую власть?
   - Он не забрал ее, ему ее дали! Мы дали ее. Дали Зиновьев, Каменев. Бухарин. Не возражали, когда еще не поздно было возразить, ни Рыков, ни Томский, ни Пятаков. Перед собой оправдывались заботой о единстве. Расхлебываем кашу, которую сами заварили.
   Она не сразу решилась, но все-таки спросила:
   - Скажи, и тебе могут грозить… неприятности?
   - Не думаю, - ответил он, помолчав. Пояснил с усмешкой: - В личных его врагах не был как будто. Напротив, во время борьбы с оппозициями поддерживал его линию. Тоже, видишь ли, заботился о единстве. Но кто бы мог думать, что так обернется…
   - Что теперь будет? Неужели все так безнадежно?
   - Не знаю. Партия раздавлена. И все-таки он не всесилен. Еще есть люди, которые могут ему оказать сопротивление. Военные. Они недовольны состоянием армии… Посмотрим.
   Умолк, ушел в себя. Снег все падал, лепился на ресницы, таял на губах. Он передернул плечами:
   - Зябко. Вернемся в дом.
3
   Утром в понедельник, только сели завтракать, подъехал Миша, посигналил и остался сидеть в машине. Обычно он без церемоний входил в дом. Накинув шубку, Муза вышла на крыльцо, позвала его, он поблагодарил и отказался войти, сказал, что подождет в машине.
   - Что с ним? - спросила, вернувшись в столовую. Раскольников промолчал.
   И в дороге Миша вел себя необычно. Сосредоточенно молчал. На вопросы отвечал, предварительно подумав. Что-то еще за эти два дня произошло в Софии.
   Когда приехали, в вестибюле полпредства увидели объявление: вечером состоится собрание партячейки с повесткой дня "О гр-ке Буравцевой и других", докладчик генеральный консул тов. Ткачев. О "гражданке" Буравцевой, отметил про себя, читая, Раскольников. Буравцева, жена первого секретаря, уже не "товарищ".
   Из угловой комнаты вышел Яковлев и направился к ним, издали кланяясь, выражая безусловную почтительность и вместе сохраняя в походке степенность, как бы намекая на известную независимость. Эта комната служила Яковлеву наблюдательным пунктом, весь день в ней непременно кто-нибудь находился: сам Яковлев, его помощник Павлов или консул Ткачев, начальник Яковлева по штатному расписанию полпредства и его подчиненный по линии НКВД. Они регистрировали всех входивших в здание и выходивших из него.
   Муза отправилась к себе наверх, Раскольников остался у стенда.
   - Что это значит? - спросил, указывая на объявление, когда Яковлев подошел.
   - Николай Павлович сегодня утром приехал, - сказал Яковлев о Ткачеве, выезжавшем в Москву по вызову. - В наркомате ему сообщили, что жена Буравцева, Евгения Донатовна, арестована как польская шпионка. Коммунисты должны обсудить этот факт и дать ему оценку. Чепэ в нашем коллективе, Федор Федорович. Наша вина, мы проглядели.
   Сдвинув брови, Яковлев говорил с мужественной прямотой, беря и на себя долю вины. Худое, аскетическое его лицо с играющими желваками было страстно, он рвался в бой, готовый лечь костьми, но исправить ошибку. На фронте, в атаке с винтовкой наперевес этому человеку цены бы не было.
   - Что значит "и других"? Кто другие?
   - Есть люди, потерявшие политическую бдительность,- сурово сказал Яковлев, смотря в глаза полпреда.
   - Например?
   - Сам Буравцев. Мы должны и ему дать характеристику и протокол обсуждения направить в Москву в наркомат.
   - Обсуждать в его отсутствие?
   - Это не имеет значения.
   - Кто еще?
   - О других поговорим в свое время, - сказал Яковлев твердо. - Вы придете?
   - Нет, - резко ответил Раскольников. - Вечером занят. - Хотел было добавить: вечером должен быть на приеме в турецком посольстве. Но не стал добавлять. Не хватало еще объясняться. Тем более что вовсе не собирался быть у турецкого посла. Не ходил на ячейки. И не будет ходить. Без всяких объяснений.
   - Когда к вам зайти? Нужно подписать визы и по распоряжениям наркомата.
   - Через полчаса.
   - Хорошо.
   "Пропал Михаил Васильевич", - думал Раскольников о Буравцеве, поднимаясь на свой второй этаж. Жена Буравцева, Евгения Донатовна, была полька по происхождению. У нее были родственники в Польше. Не довольно ли, в самом деле, улик, чтобы арестовать ее как польскую шпионку? И заодно мужа…
   Через полчаса Яковлев появился с бумагами. Раскольников подписал, вернул.
   - И еще вот, - протягивал Яковлев заклеенный пакет.- Просил передать заходивший вчера в консульство ваш бывший сослуживец товарищ Лепетенко. Жалел, что не застал вас. Был в Софии проездом с военной делегацией. Передал пакет. - Я могу идти?
   - Да, спасибо.
   Яковлев ушел.
   Раскольников положил пакет перед собой. Пакет был большой и плотный, должно быть, там была фотография - определил, продолжая думать о Буравцеве и его жене. Итак, убирали Буравцева. Чем им не угодил этот тихий, незлобивый человек, старательный работник, к тому же знающий языки? На его место пришлют партвыдвиженца без языка, без навыков дипломатической работы, самоуверенного начетчика вроде Ткачева или того же Яковлева. Кто будет следующий? Вероятно, Миша. Как и Буравцев, человек не бойкий. Честный, открытый парень. Яковлев и Ткачев шьют ему акт вредительства за какие-то свечи к автомобилю, глупость, которую уже пытался устранить Раскольников, писал объяснение, оправдывая парня, но, должно быть, там, где решали судьбу человека, мнения Яковлева и Ткачева ценились больше. Что-то, должно быть, и для Миши привез из Москвы Ткачев. Миша это почувствовал и замкнулся. Может быть, Ткачев и объявил уже ему о том, что его ждет. Миша не стал об этом говорить, чтобы не поставить Раскольникова в неловкое положение…
   Вскрыл пакет. И правда, в нем оказалась фотография, переснимок со старой ф отографии. Большая группа моряков Волжской флотилии на широкой и крутой каменной лестнице. В Казани. Еще жив Маркин, вот он, неистовый Маркин, с бородкой и усиками под Луначарского на лукавом крестьянском лице, в шеренге комендоров и пулеметчиков "Вани-коммуниста", рядом его помощник Поплевин, вечный мститель за него… наводчик Елисеев, редкий специалист, подбивал шлюпку за десяток миль… Вишневский, пулеметчик, теперь писатель, изобразил Ларису комиссаршей в пьесе… Лариса… И она здесь, рядом с ним, Раскольниковым, в центре группы… Лепетенко ступенькой ниже…
   Лариса в свободном платье, светлой шляпе с маленькими полями, с своей полуулыбкой, странно, фантастично выглядит в окружении бушлатов и форменок. Удивительно, но ей прощали это платье, ее непролетарский облик. Ее обожали моряки. Этого не отнимешь. Платье прислали ей из Москвы родители, она очень его ждала, намаявшись в мужской одежде, мотаясь по берегам Волги во главе кавалерийского разведотряда.
   Всматривался в ее лицо, наполовину скрытое полями шляпы - в момент съемки чуть опустила голову, видны были лишь кончик носа, улыбающиеся губы и подбородок, - и не мог оторваться. Как всегда, когда смотрел на ее фотографии, охватывало чувство, всегда одно и то же, что вот он сделает сейчас какое-то усилие - и оживет ее лицо, разлепятся губы и прозвучит стремительная, легкая, звенящая речь…
   Взялся за письмо. Лепетенко, бывший военмор-черноморец, с которым прошли гражданскую, служили вместе в Афганистане, иногда встречались в Москве, где он заканчивал военную академию, писал:
   "Дорогой Федор Федорович! Очень жаль, что не застал Вас. Был в Софии проездом с делегацией нашего наркомата, всего несколько часов стоял поезд, и надо было так случиться, что Вы оказались в отъезде. Недавно в Москве, перебирая свой архив, наткнулся на этот снимок и снял с него копию для Вас. Зная, что буду в Софии, не стал пересылать его, надеялся, что передам из рук в руки. Сдается мне, что у Вас этого снимка нет. Вот и хотел порадовать, напомнить о делах давно минувших, о боевых товарищах по славному восемнадцатому году и Волжско-Камской флотилии. И поговорить о том о сем. О том и о сем. Вы понимаете, поговорить есть о чем…"
   Остановился на этом, посмотрел на конверт, как заклеен, не вскрывался ли. Лепетенко намекал на события последнего года, об этом, конечно, хотел поговорить. Конверт как будто был в порядке. Стал читать дальше.
   "…поговорить есть о чем. Ну, да при очередной оказии. О фотографии. На этом снимке Вы увидите, помимо наших задубелых физиономий, светлый лик незабвенной Ларисы Михайловны. Федор Федорович, вот уже на протяжении почти двух месяцев с того дня, как обнаружил этот снимок, всякий раз, когда беру его в руки и смотрю на ее лицо, у меня слезы наворачиваются на глаза. Оплакиваю ее обидную преждевременную смерть. Извините, если этим напоминанием о прошлом невольно разбередил Ваши душевные раны. Извините. Остаюсь преданный Вам Семен Лепетенко".
   Преданный Лепетенко. Так. Никогда, кажется, не было у него, Раскольникова, более надежного помощника, чем этот расторопный, сильный и застенчивый черноморский матрос. С ним познакомился еще в Новороссийске, в июне 18-го, и с тех пор в течение пяти лет он всегда был рядом - начальник оперативного отдела Волжской флотилии, комендант штаба флотилии, начдив бронепоездов, сотрудник консульского отдела в Кабуле, когда судьба сделала Раскольникова дипломатом. Ларису он обожал. Она была для него идеалом женщины, о которой может только мечтать мужчина, земной человек. Она-то и убедила его учиться, поступить в ака демию.
   Снова стал рассматривать фотографию. Снимались в Казани в первый день после ее освобождения. Накануне родители Ларисы прислали посылку с ее платьем, и она надела его. Это было то самое дорожное платье, в котором была она, когда они познакомились, в начале ноября 17-го года. Она вошла в его купе в штабном вагоне воинского эшелона, направлявшегося из Петрограда в Москву, где еще продолжались бои с войсками Керенского.
4
   Тихо отбыл в Москву отозванный наркоматом шофер Миша Казаков, дожали-таки парня Яковлев с Ткачевым. А следом за Мишей вскоре отбыл, тоже отозванный Москвой, военный атташе Сухоруков. Это уже было похоже на разгром полпредства. Правда, подобное происходило во всех советских полпредствах, повсюду чистки выкашивали до половины состава сотрудников. Но от того не становилось легче.
   Перед отъездом Сухоруков зашел к Раскольникову, хотел отвести душу. Но разговора не получилось. Вспоминали, как два года назад путешествовали вместе на машине Сухорукова по Италии - Раскольниковы и Сухоруков с женой и сыном-подростком. Съехались в Венеции и оттуда проехали на юг полуострова через Флоренцию, Рим, Неаполь. Какое это было счастье. Сухоруков, сын донецкого шахтера, солдат, прошедший всю гражданскую, человек суровый, посматривал на сказочный мир, проносившийся за бортом автомобиля, со снисходительной улыбкой. Конечно, и его, как всех, завораживала ажурная легкость дворцовых ансамблей Венеции и Рима, и на него действовали буйные краски речных долин Эмилии-Романьи, очарование морских пейзажей Кампании. Но он стряхивал с себя очарование привычным советским: "У нас все лучше". Теперь Раскольников с улыбкой напомнил ему эту фразу. Тот посмотрел на него с грустью, хотел что-то сказать, но слово замерло на языке. Махнул рукой, поднялся и стал прощаться. Так и не решился заговорить о том, что тревожило обоих.
   Собрания ячейки теперь устраивались чаще и затягивались за полночь. Еще не поступило из Москвы разъяснений по поводу Казакова и Сухорукова, а Яковлев и Ткачев уже проводили обсуждение "дел" бывших товарищей, требовали от работников полпредства покаянных выступлений - за то, что вовремя не разглядели вражеское лицо этих людей. Намекали на какие-то, им известные, совершенные Казаковым и Сухоруковым серьезные преступления, раскрытые органами.
   Раскольников по-прежнему на собрания не ходил. Ближе к лету освободил и Музу от этой обязанности ссылкой на ее беременность. Но о том, что там происходило, знал из первых рук, от самого Яковлева, секретаря ячейки, тот с особым сладострастием, всегда подробнейшим образом, информировал его о партийных делах.
   Информировать его об этом было обязанностью и правом Яковлева, и Яковлев пользовался этим правом с тем большим рвением, что видел: для Раскольникова эти собеседования - пытка. Яковлев ему не доверял. Это было для Раскольникова очевидно. Не то чтобы подозревал в чем-то, нет. Это было недоверие органическое. Раскольников был для Яковлева олицетворением того ненавистного для него, постепенно сходившего со сцены типа старого партийца, который, не обладая достоинствами нового поколения партийцев, составлявших в те годы костяк партии, тем не менее еще претендовал на командное положение в партии. Представители этого типа были героями Октября и гражданской войны, и за это им воздавались заслуженные почести, но в практических делах эпохи они были, по Яковлеву, бесполезны, а иногда и вредны, как Зиновьевы-Каменевы, объединявшиеся в антипартийные группы. Старые партийцы несли на себе родовые пятна общества, из которого вышли. Неспособные подавить в себе индивидуалистического стремления к лидерству, они настаивали на том, чтобы массы шли за ними, принимали их программы социальных реформ, в то время как уже существовала ясная и всем понятная программа, осуществлявшаяся признанным вождем народов и от каждого требовалось лишь, стряхнув с себя личность, слиться со всеми в единстве и дружно работать на эту программу. Потому что в единстве сила.
   Герои Октября не могли через себя переступить. У них не было беспредельной преданности вождю, без которой немыслимо единство. Таким был в глазах Яковлева и Раскольников. Уже тем, что он высокомерно игнорировал партийные собрания, он вполне разоблачал себя. Только для Яковлева он был пока недосягаем: своим служебным положением, положением в обществе, - с этим Яковлев не мог не считаться. И ему оставалось пока мелко мстить. Занимая время Раскольникова изложением мелочных подробностей партийных разбирательств, он испытывал удовлетворение, видя, что полпред не всегда может позволить себе его прервать.
   Из этих собеседований с Яковлевым, однако, можно было иногда извлечь выгоду. Яковлев иногда пробалтывался, не замечая того. Выбалтывал кое-что из сексотских тайн. И прошло совсем немного времени после отъезда Казакова и Сухорукова, как Раскольников выудил из Яковлева, что же знали они с Ткачевым о характере обвинений, которые в Москве предъявлялись Казакову и Сухорукову.
   Оказалось, в руки сотрудников НКВД попали некие документы, которые будто бы свидетельствовали о связи обоих с "внутренней линией" РОВСа, тайной контрразведкой Российского общевоинского союза, крупнейшей организации белой эмиграции за рубежом. Этими связями теперь занимались следователи НКВД, и не исключалось, что цепочка на Казакове и Сухорукове не оборвется, что еще кое-кто из сотрудников полпредства окажется замешанным в эту историю… Кто следующий?
   То, что попавшие в руки НКВД документы (если в самом деле существовали такие документы), как и сама версия о связи Казакова и Сухорукова с белоэмигрантами, - липа и она готовилась не без участия Яковлева, не вызывало сомнения. Ни Казаков, ни тем более Сухоруков никак не могли быть связаны с белогвардейцами, за них Раскольников мог поручиться, как за самого себя. Даже и чисто физически ничего подобного не могло произойти: и тот, и другой были редкие домоседы, никогда не выходили за пределы полпредства, - где, интересно, они могли встречаться с белогвардейцами? Об их домоседстве знали все в полпредстве. Как и о том, что к ним давно цеплялись Яковлев и Ткачев. Документы (опять-таки, если они существовали) могли быть подброшены агентами РОВСа, такого рода провокации уст раивались разведками всех стран, когда нужно было скомпрометировать кого-то во вражеском лагере, но они могли быть изготовлены агентами РОВСа и по заказу агентов НКВД, тех же Яковлева и Ткачева, могли появиться на свет в результате сговора между агентами НКВД и белоэмигрантами. От агентов Ежова этого можно было ожидать.
5
   Если бы Раскольников жил и работал на родине, он мог бы, даже занимая очень высокое общественное положение, ничего не знать о том, как действовала служба Ежова, нового наркома внутренних дел, сменившего на этом посту "разоблаченного" и расстрелянного "врага народа" Ягоду. Неоткуда было бы знать. Деятельность этой службы была окутана тайной.
   Живя постоянно за границей, встречаясь с людьми самыми разными, ежедневно читая по долгу службы иностранные газеты и журналы, он узнавал поразительные вещи. Не проходило недели, чтобы газеты не взрывались очередной сенсацией, связанной с деятельностью органов. То агенты НКВД похищали среди бела дня, с громом и молнией, выстрелами, взрывами белогвардейского генерала и увозили в Москву на расправу, то расправлялись на месте с неудобными свидетелями своих тайных операций, или отступниками-невозвращенцами, или идейными противниками из троцкистов. Время от времени в эмигрантских изданиях появлялись разоблачительные статьи бывших советских граждан, бежавших на Запад, о концентрационных лагерях за Уралом и на Севере России, о голоде на Волге и на Украине в 33-м году с миллионами умерших и роли в организации этого мора заградотрядов НКВД, о деятельности агентов НКВД в Испании и Германии. К фактам этого рода, особенно связанным с внешней политикой, и особенно с Германией, Раскольников присматривался очень внимательно.
   Когда началась гражданская война в Испании, политика родного правительства не раз ставила его в тупик. Дело даже было не в обычной для Советов дипломатии двойственности. За годы дипломатической карьеры Раскольников привык к этой тактике дымовой завесы, неизвестно на кого направленной, в какой-то мере и оправдывал ее - двойственностью самого положения Советского государства среди других держав. И до сих пор без особого труда ориентировался в густом тумане официальных документов, инструкций и запросов, низвергавшихся из недр Наркоминдела, различая их тайный смысл. Война в Испании смешала все карты.
   На первом этапе войны, заявляя о солидарности с республиканским правительством, позволив печати вести страстную кампанию в поддержку испанской революции, сталинское руководство не спешило поддержать Народный фронт на деле - военной техникой, военными специалистами, в чем республиканцы нуждались больше всего. И это еще можно было понять. Все-таки Сталин - не Троцкий, чтобы рисковать властью ради идеи зажечь мировой пожар. Мировая революция ему ни к чему. Направив в Испанию танки и самолеты, он мог втянуться в военное столкновение с Гитлером, поддерживавшим мятежного генерала Франко, и чем бы это кончилось, одному богу известно.
   Чего хотели Сталин и его окружение, решив-таки оказать военную помощь Народному фронту? Вот с этого момента начинались загадки. Помощь оказали с запозданием на несколько месяцев, в течение которых генерал Франко успел окрепнуть, опершись на военную мощь Германии и Италии. И все же советские танки, самолеты, добровольцы стали появляться в Испании. Разве теперь исчезла опасность военного конфликта с Гитлером?
   Не мог Сталин перестать остерегаться военного столкновения с Гитлером ли, с кем иным, к войне, любому военному конфликту он не был готов. Панически, как понимал Раскольников, боялся войны, всякого серьезного международного кризиса. Тому было много причин. Что же должно было произойти, чтобы вдруг исчез страх перед Гитлером?
   Между тем резко изменился характер сталинской дипломатии за рубежом. Еще недавно Литвинов громогласно солидаризировался с идеей мирного блока стран Европы - защищал принцип невмешательства европейских государств в дела Испании. Осуждая интервенцию Германии и Италии, призывал объединенными усилиями требовать ее прекращения. Теперь Литвинова отодвинули в сторону. В Лондоне в Комитете по невмешательству Майский и Каган обрушивались на европейские державы с критикой, клеймя их как раз за невмешательство, обвиняя в равнодушии к судьбе Испании, требовали снять блокаду с республиканского правительства.