Строго говоря, и Милюков не был, как понимал Раскольников, чистым "оборонцем". Он отнюдь не одобрял сталинский режим. Готов был с ним мириться как с неизбежным злом, но именно злом. Милюковцы делали ставку на те слои, группы в Советском Союзе, которые, как им казалось, в наибольшей мере могли содействовать укреплению могущества и единства страны. Одно время, после первых московских процессов, цеплялись за Тухачевского, думали, что большевизм уже ликвидирован в России, там правит армия и вот-вот заменит Сталина. Теперь возлагали надежды на Жданова, который, как полагали, вносил национально-русскую струю в революцию, восстанавливал русскую культуру.
   "Возвращенцы", примыкавшие к "оборонцам", главным образом молодежь, желавшая служить России, прямо уже шли в советское полпредство, просились на родину.
   Вот из них, из "оборонцев" и "возвращенцев", и вербовались, должно быть, наблюдатели. Именно из этой среды были завербованы агентами НКВД бывшие белогвардейские офицеры Николай Клепинин и Сергей Эфрон, муж поэтессы Марины Цветаевой, участвовавшие в убийстве Райсса.
   Чего же хотели эти люди или те, кто посылал их следить? Если в их намерения не входила пока - пока! - ликвидация Раскольникова или Музы, то, может быть, это была та самая "пытка страхом", о которой он слышал, о которой читал?
   Написал об этом Бармину, с которым недавно связался через его издателя, прочитав его книгу "20 лет на службе СССР", написанную им уже в эмиграции. В этой книге Бармин упоминал Раскольникова, писал о нем, как о своем друге. Они и были дружны, Бармин гостил у Раскольниковых в Софии, Раскольниковы, приезжая в Афины, жили в квартире Бармина. Последний раз останавливались у него в Афинах летом 36-го года.
   Бармин, живший под Парижем - переписывались с ним через издателя, ответил, что с ним было то же самое, когда он остался на Западе. И его в течение нескольких месяцев подвергали в Париже этой "пытке страхом" чекисты Ежова. Едва он выходил из дому в Сен-Клу, за ним увязывались мрачные личности, и весь день он физически чувствовал чужое дыхание за спиной. Ему еще повезло, чекисты вскоре потеряли его след во Франции, два месяца он спокойно жил в Пиренеях, когда они искали его на Ривьере, писал свою книгу. Успел несколько окрепнуть и выдержал пытку благополучно. И вот что интересно, замечал Бармин, следить за ним прекратили, как только его книга вышла в свет и, стало быть, худшее с точки зрения Москвы свершилось. Чекистам, не сумевшим предупредить появления разоблачительной книги, оставалось отомстить автору, не сделали они это до сих пор, вероятно, потому, что и без того слишком наследили за последние годы в Европе, едва ли им теперь был резон ликвидировать каждого невозвращенца, рискуя вызвать новую шумиху в печати. На такой ободряющей ноте заканчивал письмо Бармин.
   Письмо и впрямь ободрило, главное, подталкивало к действию: пора была самому браться за перо, выступить со своими разоблачениями. И если убегать от чекистов, то куда-нибудь подальше от Парижа, в те же Пиренеи или на Ривьеру.
   По газетному объявлению узнал, что в Жуанлепейне на Лазурном берегу, недалеко от Ниццы, сдается недорого дом на весну и лето, списался с владельцем, получил положительный ответ, выслал задаток и стал готовиться к отъезду.
6
   Перед отъездом сделал попытку связаться с журналами и газетами, с которыми мог бы сотрудничать, хотел заручиться их согласием печатать то, что он стал бы присылать с Лазурного берега. Всего бы лучше в этом отношении, как ему казалось, было договориться с "Социалистическим вестником", где печатался Кривицкий, - это издание было ближе ему по направлению. Одним из руководителей журнала был Федор Дан, в октябрьские дни меньшевик, член исполкома Петроградского Совета и Президиума ВЦИК Советов первого состава. Раскольников следил за его статьями с пристрастием. В отличие от Керенского, пытавшегося влиять на сознание советских руководителей, Дан делал ставку на революционизирование тех советских людей, для которых идеалы революции и социализма остались ценностямии, не реализовавшимися в условиях ленинской, затем сталинской диктатуры.
   Близок Дану был старинный знакомый Раскольникова, бывший эсер Бунаков-Фундаминский, один из соредакторов журнала "Современные записки". Он много писал о проблемах эмиграции. Эмигрантская Россия, доказывал он, должна признать себя частью России Советской. Долгие годы она вела белую борьбу, доканчивая битвы ушедшего мира, затем долгие годы пыталась устроить на чужбине мирное и благоденственное житие. Теперь ей следовало начать новую эру- участвовать в борьбе, которая велась, явно или подспудно, на ее родине против установившегося там деспотического режима. Следовало создать аппарат для распространения вольных идей в родной стране. Со времен Герцена, Бакунина, Плеханова эмиграция была духовной лабораторией русского освободительного движения, эту миссию она обязана осуществлять и теперь… С этим не мог не согласиться Раскольников.
   С Бунаковым особенно хотелось увидеться, напомнить ему их последнюю встречу в Нижнем Новгороде в 18-м году. Интересно было бы узнать, как ему запомнилась та встреча.
   Но Бунакова не было в Париже в эти дни, как сказали в конторе "Современных записок". Оставлять карточку Раскольников не стал, встретиться с кем-либо из соредакторов Бунакова тоже не захотел, все же прежде следовало побеседовать с Бунаковым. Ждать, однако, его возвращения в Па риж уже не оставалось времени.
   И с Даном не удалось увидеться, он тоже был в отьезде. Пытался в конторе "Социалистического вестника" узнать что-либо о Кривицком, но там ничего не знали, кроме того, что Вальтер, после покушения на него в Париже агентов НКВД, уехал в Америку.
   Зато в эти дни сошелся с человеком вполне своим, русским по происхождению и французом по паспорту, старым большевиком, товарищем по партии в октябрьские дни, Виктором Сержем (Кибальчичем). В 28-м году он был в Москве арестован как троцкист и несколько лет провел в сталинских лагерях и ссылке. Во Франции в левых кругах велась кампания за его возвращение на родину во Францию, и весной 36-го года эта борьба дала результат - выехать из СССР ему разрешили. Несмотря на перенесенные испытания, он и теперь оставался большевиком. Как и Раскольников, считал Сталина злым духом контрреволюции, уничтожившим лучшие завоевания русской революции.
   Виктор Серж предложил Раскольникову устроить встречу с кем-либо из редакторов "Последних новостей", где его, Сержа, печатали, несмотря на его большевизм. Раскольников согласился. Договорились встретиться в кафе на пляс Перер через пару дней в полдень.
   Раскольников чуть было не опоздал на это свидание, долго не мог отделаться от "хвоста", нельзя же было тащить его за собой на пляс Перер. И когда входил в кафе, не был вполне уверен, что тот не явится следом за ним и не испортит его разговор. Пришел всего за минуту до появления Сержа с журналистом. Только занял столик в углу, усевшись лицом ко входу, как появились Серж и его спутник, оба высокие, белокурые, моложавые.
   Поздоровались, сели. Заказали кофе с коньяком. Разговор не сразу завязался, Раскольников все поглядывал на вход, люди входили, выходили, боялся пропустить своего провожатого. Его беспокойство понимали собеседники, не торопили его, говорили о неважном. Но постепенно разговорились.
   Раскольников сказал, что он задумал серию статей и очерков, в которых намерен показать, в чем, по его мнению, состоит преступление Сталина перед революцией и народом, перед партией, в чем смысл недавних процессов над больше виками.
   - Прошу меня понять, - горячо говорил он, - я прежде всего коммунист и в коммунизм продолжаю верить. Сталин расстреливает старых большевиков за их преданность делу партии. Изменник - он, а не его жертвы. Это важно понять всем, кто следит за событиями в нашей стране. Не в большевизме надо искать корни того, что у нас происходит, а в политике тех, кто обманом захватил власть в партии и совершил контрреволюционный переворот, хотя и под большевистской вывеской…
   И начнет он, продолжал Раскольников, со статьи о своем деле, на примере собственной судьбы, истории своей отставки, покажет, откуда в сталинской России берутся "невозвращенцы", "вредители", "враги народа". Может быть, так и назовет статью: "Почему я стал невозвращенцем".
   - Это мы сможем, думаю, напечатать, - сказал журналист. - Как документальное свидетельство человека, пострадавшего от сталинской диктатуры. Подобно тому, как печатали разоблачительные материалы господина Кибальчича. Но что будет в других ваших статьях? Боюсь, читателей "Последних новостей" не слишком заинтересуют счеты между правоверными большевиками и изменниками партии, какими вы считаете Сталина и его клику. Наши читатели не принимают большевизм, как таковой, не различают оттенков в нем. И не захотят разбираться в них. Другое дело, если бы вы, не отмахиваясь от анализа истоков большевизма, покопались в них, пусть и с позиций правоверного большевика, но дали бы уникальные факты, только вам известные, из истории революции, Октября, гражданской войны. О Ленине, Троцком, Бухарине, других вождях, которых лично знали. Это было бы то, что нужно. Думаю, если вы теперь вернетесь к пережитому вами, с учетом того, во что обратилась Россия сегодня, вы иначе обо всем напишете, чем писали, скажем, в "Кронштадте и Питере", как полагаете? Нужна объективная история революции…
   - Не подгоняйте меня, - перебивая журналиста, говорил Раскольников. Не думайте, что так легко отказаться от взглядов и представлений, которые разделял десятки лет. Я признаю, многое нужно переосмыслить. И, поверьте, я это пытаюсь делать. Например… Вот вы заговорили о Ленине. Ленин и для меня загадка. Я бы хотел выяснить для себя его роль по крайней мере в некоторых обстоятельствах. Июль 17-го года. Брестский мир. Партийное строительство. Ведь именно он заложил те организационные структуры партии, которые с успехом использовал Сталин для своей диктатуры… Но о Ленине я пока не берусь судить. Может быть, позже. Теперь, полагаю, важнее сосредоточить внимание на диктатуре Сталина. Это важно для всех - белых, красных, розовых, большевиков, меньшевиков. Освободив страну от сталинского деспотизма, можно было бы и попытаться исправить ошибки большевизма, Октября. Повторю: не в большевизме опасность - в диктатуре Сталина. Опасность теперь уже глобальная…
   - Вы верите в его сговор с Гитлером?
   - Мы еще услышим о новом Брест-Литовске.
   - Скажите, вы хорошо знали Бухарина?
   - Да, близко знал…
   Заговорили о Бухарине, о нэпе. Потом о Тухачевском, которым журналист интересовался особо. Журналист подтвердил, что они в "Последних новостях" действительно одно время связывали с Тухачевским возможность переворота в Советском Союзе.
   Проговорили часа два. Когда расходились, Раскольников сообщил Кибальчичу, что на днях уезжает из Парижа, попросил разрешения через него держать связь с "Последними новостями". И попросил побывать на премьере "Робеспьера", которая вскоре должна была состояться в театре Святого Мартина, и написать ему о впечатлении от спектакля. Сам он, увы, вынужден был лишить себя этого удовольствия.
7
   И еще одна встреча случилась у него в эти дни - с человеком, которого он давно похоронил, человеком из такого далекого прошлого, что даже и не верилось, что оно, это прошлое, было когда-то.
   Среди ходивших за ним по пятам агентов объявился новый человек, отличавшийся от своих товарищей манерой поведения. Он не лез на глаза, держался с крайней осторожностью, скрывая свое присутствие. Раскольников ни разу не столкнулся с ним лицом к лицу, собственно, ни разу и не увидел его, только лишь чувствовал иногда на себе его внимательный взгляд, его дыхание в затылок, а обнаружить не мог.
   Но однажды тот сам себя обнаружил.
   Раскольников возвращался домой поздно, стараясь держаться освещенной стороны улицы, чувствуя, что этот человек идет за ним. На улице не было ни души. Не оборачиваясь, остановился на перекрестке перед стеклянной витриной угловой аптеки, прямо под фонарем, сделав вид, что ищет что-то в карманах, рассчитывая, что агент, чтобы не выдать себя, пройдет мимо и тут его можно будет разглядеть. Но тот подошел к нему вплотную и остановился за его спиной. Сжимая в кармане пальто рукоятку револьвера, Раскольников быстро обернулся - перед ним стоял грузный мужчина в светлом плаще и светлой шляпе. Фигура и лицо его показались знакомыми. Вглядевшись, он вдруг узнал в нем Трофима Божко.
   - Трофим? - спросил, не совсем уверенный.
   - Да, Федор. Вот когда свиделись, - сказал Трофим спокойно.
   - Но ты… Ты следил за мной? - спросил Раскольников.
   - Следил.
   - И… что ты намерен делать?
   - Ничего, - усмехнулся Трофим. - Не беспокойся, я тебе не опасен.
   - Но как же так? - не переставая удивляться, спрашивал Раскольников. Ты… агент НКВД?
   - Не совсем, - снова усмехнулся Трофим. Оглянулся настороженно. Давай уйдем отсюда, с этой улицы. Поговорим, раз такая встреча.
   - Давай поговорим.
   Они ушли к парку, пустынному и темному, сквозь листья кленов едва пробивался свет высоких фонарей.
   - А я тебя видел однажды в октябрьские дни, под Пулковом! - сказал Раскольников. - Я командовал отрядом моряков, а ты с казаками преследовал убегавших красногвардейцев. Я чуть не убил тебя тогда, у меня под рукой была трехдюймовка. Чуть не скомандовал: картечью, по группе казаков!
   - Почему ж не скомандовал?
   - Не знаю! Все было как во сне, - с отчаянием сказал Раскольников. Вся жизнь, Трофим, прошла как во сне. Вот и сейчас: ты не снишься мне?
   - Нет.
   - Как ты в Париже оказался? Погоди, я сам скажу. После Пулкова ты, натурально, летал в лебединой стае, как поется у Цветаевой, воевал против ненавистных большевиков, потом - Крым, Константинополь, Болгария. Помыкался на чужбине и потянуло на родину, домой, а путь домой известный. Так?
   - Не совсем так. Я не мыкался. Жил на одной ферме под Лионом. Недурно жил. Мог бы сам стать фермером. Женился бы, натурализовался. Но потянуло домой, верно. Так потянуло, что все бросил, связался с организацией, которая, как мне сказали, помогает желающим вернуться в Россию. Оказалось, однако, все не так просто. Право на возвращение надо было заслужить. Меня использовали как агента внешнего наблюдения. Случайно объектом наблюдения оказался ты.
   - Были и другие объекты?
   - Нет, ты первый.
   - Почему ты мне это открываешь?
   - Потому, что не по мне это. Лучше удавиться.
   - О чем же ты думал, когда соглашался?
   - Як соглашався? Я ж не знав, шо надо робить. Дал подписку помогать товарищам. Дал и дал. Говорили: так полагается делать. Форма. А в чем будет заключаться та помощь, кто ж знал?
   Он умолк.
   - Сейчас читаю мемуары ваших генералов, - сказал Раскольников после паузы. - Как ты думаешь, почему белые проиграли гражданскую войну?
   - Почему белые проиграли гражданскую войну? - повторил Трофим за Раскольниковым. - Почему проиграли, несмотря на то, что большинство населения было не на стороне красных?
   - Да.
   - Я отвечу. Я о том думав. Белое движение не було единым. С самого начала. Добровольческая армия, Украина, казачьи республики, сибирские правительства - все действовали врозь. А то и враждовали друг с другом. Краснов, путаясь з нимцами, не позволил Деникину соединиться с чехами. Чехи предали Колчака. А красные были едины. У красных была сильная центральная власть, о которой только рассуждали у белых.
   - Да, мы были едины. А в итоге - тоже поражение.
   - Красных объединяла сатанинская воля Ленина.
   - Какая? Как ты сказал? Сатанинская?
   - Другого слова не нахожу. Ну, нехай буде безумна. Как это по Чернышевскому: смешение ума с безумием. Не лозунги ж объединяли. Все ваши лозунги оказались фикцией. Кроме одного: грабь награбленное. Но на этом фундаменте не построишь гражданское общество.
   - Да, на этом фундаменте не построишь, - согласился Раскольников, помолчав. Спросил: - Что ты собираешься делать?
   - Уеду куда-нибудь. Тебе тоже следовало бы.
   - Я знаю.
   - Могли бы уехать вместе. В Америку. Помнишь, когда-то мечтали о крестьянской трудовой артели? Вдруг в Америке получилось бы?
   - Нет, Трофим. Мне уезжать нельзя. Мне здесь надо рассчитаться за свою жизнь.
   - Что ж, тогда - прощай?
   - Прощай, Трофим.
   Секунду они стояли в оцепенении, готовые броситься друг другу в объятия. Но вот Трофим развернулся и пошел прочь грузной походкой крестьянина. Ничего не осталось в нем от бравого казачьего офицера.
8
   Трофим исчез. Его заменили новым агентом, и слежка продолжалась прежним манером.
   Уехали из Парижа в начале марта, обманув бдительность агентов-наблюдателей. Устроились в Жуанлепейне и сразу же принялись за дело. Раскольников писал, Муза печатала на машинке.
   Начал Раскольников не с истории отставки, а с очерка, давно задуманного, о своих встречах со Сталиным в Москве в 30-х годах. Очерк неожиданно превратился в пространное повествование о Москве 35-36-го годов, туда вошли кремлевские встречи и встречи с писателями, дипломатами. В очерке воспроизводилась атмосфера страха и безнадежно сти, в которую успел загнать русскую интеллигенцию сталинский режим. Озаглавил повествование: "Кремль. Записки советского посланника". Когда Муза перепечатала, получилось больше полусотни страниц, для газеты многовато. Не стал никуда посылать, решил, что осенью, когда вернутся в Париж, отнесет в какой-нибудь журнал.
   Статья об отставке вылилась неожиданно. Подстегнула кричащая весть из Москвы.
   В один прекрасный день, действительно прекрасный, после нескольких дней ненастья, теплых обложных дождей, выносившихся с моря африканскими ветрами, небо очистилось, солнце буйно принялось выпаривать раскисшую землю, в такой-то день в газетах прочел Раскольников о состоявшемся 17 июля заседании Верховного суда СССР, который заочно судил его и объявил вне закона за то, что он "дезертировал с поста, перешел в лагерь врагов народа и отказался вернуться в СССР". Тут же сел за стол и написал заявление, в котором по пунктам опроверг выдвинутые против него обвинения. Назвав постановление суда издевательством над правосудием, сравнил его со всей практикой судебных преследований сталинского режима. "Это постановление лишний раз бросает свет на сталинскую юстицию, - писал он,- на инсценировку пресловутых процессов, наглядно показывая, как фабрикуются бесчисленные "враги народа" и какие основания достаточны Верховному суду, чтобы приговорить к высшей мере наказания…" В конце заявления потребовал пересмотра дела с предоставлением ему возможности защищаться.
   Под названием "Как меня сделали "врагом народа"" отправил заявление в "Последние новости". Через три дня, 26июля, оно было опубликовано.
   Итак, война Сталину и его режиму была объявлена. Правда, пока только объявлена. Нужно было предъявить режиму полный счет за преступления, совершенные им против народа и революции. Против России. Полный счет.
   Три недели спустя, 17 августа, Раскольников поставил точку под документом, который, как он полагал, и заключал в себе этот счет. Это было его "Открытое письмо Сталину". Эпиграфом к письму он взял две строчки из грибоедовского "Горя от ума": "Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи". И выложил эту правду. Все, что вынес из собственного опыта, что узнал, собрал по крупицам из свидетельств других людей. В сущности, это было обвинительное заключение, которое могло быть зачитано на судебном процессе над Сталиным и его сообщниками.
   Раскольников обвинял Сталина в установлении режима личной власти, насилии и терроре, в массовых репрессиях против советских людей. Называл имена выдающихся ученых, политиков, дипломатов, военных, писателей, подвергшихся репрессиям. Особенно тяжкими преступлениями Сталина считал уничтожение кадров Красной Армии и беспринципность его внешней политики, терпимость к фашистским режимам, грозившую катастрофой для всего мира.
   Заканчивал письмо Раскольников выражением уверенности, что рано или поздно народ положит конец произволу и репрессиям, самого же Сталина посадит на скамью подсудимых.
   Он был доволен тем, что получилось. Отдавая Музе текст для перепечатки, сказал ей:
   - Я никогда еще так не писал. Даже если я уже ничего после этого не напишу, буду считать: жизнь прожил не зря. Правда, правда! Будешь читать увидишь.
   Он будто предчувствовал свою судьбу…
   Между тем в этот день он был вполне счастлив. Все ладилось, удавалось. Сел писать письма, хотелось поделиться бодрым настроением с друзьями. Написал Виктору Сержу, благодарил его за добрые отзывы о "Робеспьере", который успешно шел в Париже. Написал Бармину, сообщил ему о только что законченной работе, процитировал эпиграф, чтобы Бармин составил себе представление о характере "Открытого письма". Сообщил и о "Кремле", и о другом очерке, начатом им, под названием "Мои записки", эти очерки рассчитывал скоро привезти в Париж. Заодно поинтересовался, что нужно предпринять, чтобы получить международный паспорт… Все было хорошо!
   И еще был повод для радости. Но об этом он, конечно, не мог написать друзьям. Пока еще не мог. Несколько дней назад Муза сказала, что, кажется, беременна… Какое счастье было услышать об этом! Руки тосковали по блаженной тяжести тельца своего ребенка. Как они с Музой радовались. Жизнь продолжалась…
   Правда, пошаливало здоровье. Во время обложных дождей простудился, никак не мог прийти в норму. Держалась температура, беспокоили головокружения. Но это с ним бывало и раньше. С легкими у него был непорядок. Всегда. Нужно было показаться доктору. Им порекомендовали доктора в Грассе. Решили, что съездят туда в 20-х числах августа.
   И еще тревожили вести из Москвы. Возобновившиеся еще в апреле советско-г ерманские торгово-экономические переговоры, замена Литвинова Молотовым, произведенная в мае, казались зловещими предзнаменованиями на фоне активизировавшихся действий Гитлера в Европе. Проглотив Чехословакию, Гитлер откровенно готовился напасть на Польшу. Этому могли помешать соединенные усилия великих держав, и в первую очередь Англии, Франции и Советского Союза. Но такой союз был невозможен, пока у власти в СССР находился Сталин, для которого злейшими врагами были демократии Запада. Переговорам с английской и французской военными миссиями, которые велись в эти дни в Москве, Раскольников не придавал большого значения. Эти переговоры могли быть камуфляжем. И все-таки теплилась еще надежда: может быть, все уладится?..
9
   Двадцать третьего августа взорвалась московская бомба. В этот день в Москве был подписан германо-советский договор о ненападении. По этому договору стороны обязывались соблюдать нейтралитет по отношению друг к другу в случае, если одна из сторон окажется в состоянии войны с третьей державой или державами.
   Узнали об этом из газет 24 августа, в Грассе. Приехали сюда накануне, остановились в одном из отелей, взяв номер на три дня.
   Все предшествовавшие дни Раскольников чувствовал себя неважно. Однако раньше выехать из Жуанлепейна не могли, нужно было "дотянуть" "Открытое письмо", скорее отправить его в Париж. "Дотянули". Отправили. Сразу несколько экземпляров, в разные издания. И выехали в Грасс.
   Прибыл в Грасс Раскольников совсем разбитым. Сразу же лег в постель. Из номера никуда не выходил. А утром принесли газеты с сенсационной новостью.
   - Это война, - побелев, сказал Раскольников, прочитав сообщение о подписанном в Москве Молотовым и Риббентропом договоре, пробежав глазами статьи договора, их всего было семь. - Муза, ты понимаешь ли, что это означает? Москва уступает Гитлеру Польшу. Не будет мешать ему громить Англию и Францию, которые, конечно, вступятся за Польшу, второго Мюнхена уже не будет. Англия и Франция к войне не готовы. Что будет потом? Даже думать о том страшно. Мы - тоже к войне не готовы: Сталин обезглавил армию…