Наконец появился официант, мрачный тип с нездоровым цветом лица, от его блейзера несло цветочным дезодорантом. Ким заказал полбутылки шампанского, подошла Дэзирэ, потянула его за руку. Он осторожно повел её, но она, как боксеры входят в клинч, быстро прижалась к нему, и он почувствовал ее руки у себя на шее и ее щеку у своей щеки. Какое-то время они топтались на месте, и Арт Пеппер раскручивал и раскручивал гигантскую спираль своей меланхолии, потом в его руках оказалась Ирен, и от уколов ее сосков и мягких ударов ее бедер у него заныло в паху. Краем глаза отметив, что Дэзирэ отправилась к тяжелой партьере, скрывающей дверь в туалет, продолжая чуть заметно двигаться, он поцеловал её в полуоткрытый чуть кислый рот, она остановилась и он почувствовал ее мягкий живот и ее пальцы, продирающиеся сквозь волосы на его загривке.
   - Танцевать, это как спать стоя,- сказал он. - Честное слово, я сегодня ставлю рекорды пошлости.
   - Вы наверное плохо спите?
   - Да нет..
   - Тогда вы, наверное, имеете в виду что-нибудь другое...
   В этот момент грянула "Лихорадка в субботу вечером" и Ким, взяв Ирен за руку, как школьницу, отвел к столику.
   Через полчаса Дэзирэ, отказавшаяся от шампанского и пившая стакан за стаканом воду, сказала на ухо Киму:
   - По-моему, моей сестре пора спать... Elle se couche tot... И подумав, не без знака вопроса, добавила по-русски: - Йей поздно...
   И только тут, повернувшись к Ирен, Ким поняла, что она была тихо и безнадежно пьяна. Её бокал был тут же конфискован, и сама она была отбуксирована в номер на втором этаже. Ким помог уложить ее в постель, и пока Дэзирэ раздевала сестру, вышел на балкон. Полная луна ярко освещала пляж и гладкое, словно замерзшее, море. С полотенцем в руках появилась Дэзирэ.
   - Ca vous dirait d'aller vous tremper avant de dormir?
   Они спустились по полуосвещенной лестнице и, миновав конторку с дремавшим дежурным, вышли к бассейну. Целая ватага кошек брызнула врассыпную. На берегу, не оглядываясь, Дэзирэ сбросила халат на песок и вошла в воду. Ее голое тело, облитое лунным светом, было не таким мальчишеским, как днем. Она плавала, как торпеда; светящийся серебряный след тянулся за нею. Ким сел на песок. Его слегка тошнило. Медленно он развязал шнурки парусиновых туфель, стянул брюки, расстегнул рубаху. Оставшись в одних трусах, он поежился, затем, прыгая на одной ноге, стянул и их. Он шел по мелководью в теплой парной воде. Каждое движение поджигало воду. Шаг - вспышка. Было видно далеко, до самых дальних строений на востоке, до цепочки огней на западе.
   Он нырнул в темную, полную взвешенного песка, мглу, тут же вынырнул, фыркнул и перевернулся на спину. Коротко, оцарапав глаз, упала звезда. Луна, наполовину скрытая грязного цвета облаком, была огромной и теплой, как грудь немолодой кормилицы. Он перевернулся опять и, медленно выбрасывая руки, поплыл ленивым кролем, чувствуя, как против воли оживает, просыпается, трезвея, тело.
   Мимо проскочила, возвращаясь, торпеда. Он повернул вслед за ней, но угнаться было невозможно. Он вообще плавал до стыда плохо. Не хватало дыхания, старый ужас вместе с солью был растворен в воде. В восемь лет в Тушино его задел бесом несущийся милицейский катер, и он чудом спасся от винта. В тот день он наглотался зеленой воды, но еще больше - страха.
   Он видел издалека, как Дэзирэ вышла из воды, как накинула на плечи халат, как отжала, склонив голову, волосы. Он хотел выйти на несколько метров левее, но потом понял, что это глупо, и пошел прямо к своим вещам.
   Он стоял голый, отряхиваясь, когда она подошла.
   - Полотенце почти сухое, - сказала она, протягивая.
   Он медленно вытерся, натянул брюки, сгреб в охапку вещи. Взявшись за руки, как дети, они пошли по освещенному луной пляжу к гостинице. Где-то далеко трещал мотор мотоцикла. Слабо плескалась волна.
   - Чего мне здесь не хватает,- сказала Дэзирэ,- так это цикад...
   Он посмотрел на нее сбоку. Опустив голову, она улыбалась, словно знала что-то такое, о чем он и не догадывался.
   - Эта милая брюнетка - ваша жена? - наконец спросила она.
   -О, нет! Подруга... Когда-то я был женат, но счастье это продлилось лишь шесть месяцев. Развод был веселее свадьбы...
   - Mais elle a pleure comme la Madeleine de Proust...?
   - Ничего подобного! Девушки часто выходят замуж, чтобы отделиться от родителей. Это и был ее случай.
   Гостиница была погружена в сон. В широком окне коридора морской пейзаж фосфоресцировал, как картина гиперреалиста. У дверей номера он выпустил ее руку.
   - Спокойной ночи, мадемуазель,- сказал он тихо. Спокойной ночи, месье,- сказала она, улыбаясь, и по-парижски они расцеловались...
   - Dormez bien...
   Подушка пахла Амели, простыни гремели, как жесть, и сухо кололся невытряхнутый песок. Он хмыкнул, дернув ногой, вспомнив, как Дэзирэ смотрела на него, пока он вытирался, что-то приятное и давным-давно забытое начало обволакивать его, он повернулся на живот, зарылся в подушку, затем, без перехода, увидел темный сруб деревенского колодца, изумрудным мхом отороченные бревна, тень своей взлохмаченной головы, качающуюся на расходящихся зеркальных кругах маслянисто-черной, иссиня-аспидной воды.
   * *
   На следующий день, в затишье сиесты, два покрытых рыжей пылью "лендровера" подрулили к козырьку гостиницы. Вяло и с кислым видом разбрелись длинноногие дивы и загорелые ковбои по номерам. Компания не добралась до Карфагена, все, кроме Бальфаза, были больны знаменитой местной разновидностью дизентерии: la djerbiainne.
   В самолете тем же вечером они заняли места, благо кресла не были пронумерованы, в хвосте, ближе к туалетам. Бальфаз вручал каждой вернувшейся из уборной девице новую порцию иммодиума. Отто отказывался от лекарств. Осунувшийся Хаппи жевал зерна тмина и запивал их водкой. Его загар слинял, и был он непривычно бледен. Полузакрытыми глазами смотрел он в окно на широко пылающий закат и зло шевелил желваками.
   Париж приближался медленно, Франция наползала рывками, словно кто-то тянул к югу, к морю - стягивал с неё пестрое лоскутное одеяло.
   * *
   Июнь Ким провел в Венеции. Еще зимой он получил одномесячную стипендию, что-то вроде премии, от фонда Ирмы Рубенфельд. Он жил в удобной двухкомнатной квартирке недалеко от Кампо Сан-Поло. Студия была на последнем этаже, и в круглых корабельных окнах, выходивших на юго-восток, плескалась не зеленая вода каналов, а горячее море черепицы.
   Он никогда не был в Венеции летом, в сезон, но в первое время стада туристов, шум, атмосфера ярмарки, базара не раздражали его. Он знал Венецию зимнюю, почти пустую, он помнил piazza под снегом и пересекающих её цепочкой по диагонали, как пустыню Гоби, по-военному закутанных, неизбежных, японцев... Он помнил Гвидекку под мокрыми струями снега и густой туман на острове Сан-Франческо дель Дезерто, туман, в котором кто-то огромный и невидимый полоскал горло, в то время как неразличимая за монастырским парапетом ухала и чмокала вода. В памяти его отпечатались ледяные молочно-синие рождественские ночи на набережных и клубящийся лиловый, крупно-зернистый свет фонарей на мостах, ожоги ледяного ветра на палубе вапоретто, и вкус густого chocolatte con pannе в крошечной забегаловке возле Фениче.
   И все его снимки тоже были зимние, синие, как китайский фарфор, серые, как влажная фланель, с теплыми пятнами рыжего - каминных отсветов на потолке, абажуров за занавесками, задних огней овощной баржи, пришвартованной к стене узкого, как рукав старого пальто канала, баржи, торгующей в клочкастой тьме яблоками и картофелем, цветной капустой, луком и гирляндами чеснока...
   Никогда и нигде, даже в сибирской тайге, он не мерз так, как в январской Венеции. Стоя на корме ночного вапоретто, валко, как призрак мимо призраков, скользящего вдоль чуть освещенных стен Дуганы, он, свирепея, пытался отвинтить одеревеневшими пальцами крышку серебряной фляжки с граппой. Ветер с лагуны высекал из глаз крупные слезы, проклятая крышка наконец поддавалась, и малиновое тепло, не грея, медленно стекало по пищеводу, отказываясь смешиваться с кровью, и оставалось лежать в желудке, как расплавленная лужа олова.
   "Лейка" замерзала, мотор ее молчал, и приходилось носить блок батареек под свитером, в нагрудном кармане рубахи. Треножник кусал пальцы, объектив, стоило дыхнуть в его направлении, запотевал, слезы стояли в глазах, отказывались стекать по щекам, застревали в щетине и окончательно мешали наводить на резкость. Он удваивал, утраивал чувствительность пленки, рассчитывая больше на глубину резкости, чем на собственное зрение.
   И все же зимняя Сирениссима была на чудо хороша на этих эктахромовских слайдах. Ободранные стены дворцов в оранжево-черной мгле тлели тусклым золотом. Силуэты сгорбленной пары, старика со старухой, бредущих по набережной возле Арсенала в клубах светящегося изнутри тумана могли быть иллюстрацией к Чистилищу. Лак гондол в ясные дни был фиолетовым. Молоденькая продавщица в пурпурном, в талию, бархатном платьице, размноженная в зарослях стеклянной лавки бесчисленными зеркалами, сидела, забывшись с надкушенным яблоком в поднятой руке. Косой снег чуть заметно заштриховывал снимок. Арктическим хладом напитанный мрамор ступеней и портиков церквей, был шероховат и бел, как лоб мертвеца. И все это было пористым, точечным, как живопись начала века - форсированная проявка давала крупное зерно.
   * *
   И вот теперь, в июне, он узнавал и не узнавал свою Венецию. Она была, как оставленная любовница, живущая с другим: преувеличенно веселая, нарочито распахнутая, вызывающе и сомнительно счастливая.
   Город был кошачьей столицей, и везде, где мог, он снимал кошек: за оградой домика Д'Ануццио, в тупиковой Рио Пизани, в саду возле пирса, где их было за сотню, у ног согбенного каменного Гоббо, на могиле Стравинского, на недалеком надгробии Эзры Паунда.
   Они напоминали ему банды пригородной шпаны. Среди них не осталось детей Нини, этого любимца Верди и принца Меттерниха, белоснежного душистого Нини, жившего когда-то в кофейне возле Фрари.
   Нынешние, одинаково грязно-серые, драные, вызывающе независимые, они грелись на черепице крыш, спали в чужих садах, выглядывали из-под зачехленных синим брезентом сидений гондол, волочили крыс по церковным плитам или, вжавшись в мшистые камни лестниц и выпустив когти, что-то брезгливо ловили в жирной, изумрудно вспыхивающей, пресной воде каналов.
   Как-то на закате, возле моста Кавали он наехал двухсотмиллиметровым зуммом на морду взъерошенного рыжего котище, который, время от времени озираясь, пожирал гору спагетти в томатном соусе. Спагетти, вываленных на аккуратно подстеленную Cariere Della Sera. На одном из проявленных слайдов зверюга исподлобья зло смотрел в объектив - из его пасти длинно свисали нити спагетти.
   Город был кошачьей столицей, заселенной каменными львами. Он попробовал сделать серию хвостатых и крылатых - и бросил. Он так никогда и не научился снимать округлый камень, только - плоский. И лишь один лев уцелел на снимках - лысый, возле ворот Арсенала. Снятый снизу в ветреный, с порывами солнечного ливня день, он плыл, полный царственного отвращения, в клубящихся облаках над куполами разноцветных зонтов бельгийских туристов.
   Свет в этой летней Венеции вызывал в нем восторг и ужас. Солнце наполняло город, как витая струя воды наполняет голубой эмали ванну. Город по самые крыши затоплен был подвижным легким светом. И свет этот, отраженный в воде каналов и лагуны, в тысячах, в сотнях тысяч окон, витрин, иллюминаторов, зеркал, солнечных очков и ручных часов, вибрировал и дрожал. Портативные радуги пульсировали тут и там, длинные голубые шпаги лучей раздирали дневной мрак узких улочек. Магазинчики стекла полыхали веселыми пожарами. Солнечные зайчики вприпрыжку и врассыпную скакали по плитке площадей.
   Он работал теперь с передержкой, почти засвечивал пленку, пытаясь получить бледные пастельные тона, слабо прочерченные контуры. Никаких панорам, как можно меньше облаков, неба, открытого пространства. Вернее, если небо, если облако, то отраженное в оконной раме или - на лакированном боку полицейского катера.
   Он снимал двери, ставни и карнизы окон, перила каменных, стертых веками прикосновений, мостов, башмаки Гольдони на площади Святого Варфоломея, чаек и ободранные шесты возле пирса Церкви Босоногих, нефритовую, поцелуями утопленников чмокающую, воду за колоннами Ca' d'Oro, груды чернильно-серебряных, как музейная кольчуга, анчоусов на прилавках Рыбного Рынка, бесконечные ступени, лестницы, мох, плесень...
   Перед отъездом он провел два дня на невысоких мостах, снимая скользящие мимо вапоретто. Пассажиры не отворачивались, не каменели, как это было бы в Париже, они поднимали головы, женщины улыбались, мужчины наигранно хмурились.
   На одном слайде он нашел позднее Маргарит Дюрас, или ее двойника темные очки, высокий, под подбородок серый свитер, малиновый, залепивший лицо соседу, вьющийся шарф. На другом была парочка влюбленных розово-голубая голорукая и золотоволосая, как и положено, тринадцатилетняя Джульетта и вжимающий ее в матрас мускулатуры глянцево-черный Яго.
   Кто-то плохо сброшюровал томик Шекспира...
   * *
   Он вернулся в Париж ночным поездом. Дня два всё было удивительно милым, теплым, своим. Потом, как гуща на дне кофейной чашки, появилось раздражение.
   Очарование первых лет парижской жизни давным-давно прошло: возвращаться в город было всегда приятно, но Париж жил на тощие дивиденды прошлой славы. В городе, не смотря на десятки концертов и вернисажей, сотни спектаклей и выставок - ничего не происходило. Отсутствовал какой-то коэффициент, какая-то химическая составная была потеряна. Это был город удобный для карьеристов, рвачей, молодых белозубых волков, готовых пить кровь любой группы, город гоголевских чиновников, изъяснявшихся по-французски, нуворишей Сантье, коктейльных псевдоинтеллектуалов, махинаторов всех цветов радуги.
   - Что ты хочешь, говорил Борис, города живут и умирают точно так же, как и люди. Париж испустил последний вздох, заглушенный воем сирен и песнями Бреля где-то сразу после мая шестьдесят восьмого. Баррикады на Бульмише и горящие ситроены на улице Школ были последней попыткой не сгнить, нахамить в лицо Второму Закону Термодинамики. Мы появились здесь слишком поздно. Надо рвать когти... Здесь слишком удобно жить. Но это сон среднего качества - недостаточно глубокий и счастливый, чтобы забыть, что существует весь остальной мир...
   Он был прав. Но само возвращение в Париж всегда было праздником. Так бывает с износившимися супружескими парами. Первые два-три дня после разлуки наполнены радостью, затем сквозь некрепкую новизну проступает знакомая скука и еще более знакомое раздражение. Жизнь опять невыносимо тащится мимо, зря, впустую.
   Хорошо, когда городской пейзаж по-настоящему мерзок, когда улица похожа на окаменевшую издевку, а площадь на гигантский отвердевший плевок. Тогда и чемодан собирать не надо - вызывай скорую и проси, чтобы вместо госпиталя отвезли на аэродром.
   Но Париж был отвратительно красив.
   * *
   Ким совершенно забыл про сестер Мило, но однажды вечером, играя пару в Люксембургском саду, краем глаза увидел ведущую за рога велосипед Дэзирэ. Он была в чем-то легком светлом, ее волосы падали на голые загорелые плечи и спину. На следующий день он отправился в кафе на улицу Ваван и просидел на террасе до вечера.
   Он вернулся и на следующий день, завтракал и пил кофе, дотянул до пяти вечера, пропустил следующий и опять, с "Ньюсуиком", "Либе" и томиком Кавафиса просидел целый четверг. Злясь, опиваясь кофе и болтая с уже привыкшим к нему гарсоном о политике, слабо-сильном поле и японских туристах.
   В пятницу он вернулся на корты Люко. Было жарко, ветер закручивал мини-смерчи рыжей пыли, пахло цветущей липой, нагретым гудроном кортов и мочой пони, которые по тенистой аллее лениво возили восторженно-перепуганных карапузов.
   Он проигрывал Теду, огромному розовому австралийцу, лупившему с дикой силой куда попало: худший вариант партнера. Хлопком ракетки подбирая мяч возле сетки ограды, оттирая рукавом горячий пот со лба, он вдруг почувствовал, что на него смотрят. Он поднял глаза: устроившись в двух креслах, полулежа в одном, положив ноги на другое, в легком, почти несуществующем платьице, сидела Дэзирэ и ела черно-смородиновый шербет.
   Он подобрал второй мяч, отправил его в карман шортов, промокнул мокрую ладонь рыжим ворсом. Ракетка описала петлю. Аут. Раскрутив спираль второй, зло наваливаясь на мяч, чувствуя хлесткое продолжение удара в кисти, еще не увидев, он знал - сетка. Ища слова, поворачиваясь, смущаясь чему-то неясному, чувствуя прилипшую ко лбу прядь волос, допроявляя сетчаткой впитанный образ, он понял - не она.
   Один мяч был совсем полудохлым, он отправил его в угол, где уже скопилась стайка сухих листьев и длинных стручков катальпы. Взявшись за сетку двумя руками, он посмотрел на нее в упор. Рот, перемазанный шербетом, под просвечивающим платьицем маленькие груди, взгляд такой же сладкий и тающий, как и шербет, который почти черными каплями пачкал песок.
   - Что вы делает позже? - спросил он, немного задыхаясь.
   - Если бы я знала.., - ответила она, моргая. - А вы?
   - Если бы я знал,- скорчил он улыбку. - Как вас зовут?
   - Китри, - сказала она, высовывая толстый пупырчатый язык и слизывая подтек черно-смородинового.
   - Make up your mind! What sort of balls are you playing? - прокричал откуда-то сзади Тед.
   * *
   На той же неделе он ужинал у приятеля на улице Четырех Ветров. Спускаясь по лестнице - свет погас и вспыхнул вновь, - он услышал смех, собачий визг и, на площадке первого этажа лицом к лицу столкнулся с Дэзирэ. Высокий парень в белом с засученным рукавами таксидо и в дранных джинсах, протягивал зажигалку миловидной круглолицей толстушке, Дэзирэ снимала ошейник с задравшего морду лабрадора.
   - Э..ба..! - сказала она, - Сюрприз! Вот, где можно встретить знаменитого фотографа...
   - Привет!
   Он поцеловал подставленную щеку, вторую, потянул ее к себе - у русских трижды...
   - Правда, ты мне говорил. Терираза. Познакомься: это Жером... Селин... Выпьешь рюмку? Мы сидим у Ирен, это ее берлога.
   Берлога была уютной трехкомнатной квартиркой. Немного ретро: тяжелые шторы, потертые ковры, семейное стекло, высокие шкафы. В гостиной раскрытая "ямаха" и огромный стеллаж компактных дисков.
   От Ирен шел все тот же крепкий запах туберозы, у нее были взмокшие ладони, дурацкий бант в волосах...
   Он выпил бокал холодного "шардонне", отказался от второго и ушел, унося на клочке бумаги номер телефона Дэзирэ.
   По дороге домой он мучился вопросом: Жером?
   * *
   Она сказала, что до вторника занята. До вторника было пять дней. Боже, он ненавидел ждать, и он так давно не мучился ожиданием! Это был кошмар. Он был зол, раздражен, он был счастлив.
   Это было так странно! Он давным-давно забыл и этот биологический восторг, и эту беспричинную радость, распиравшую его теперь. Внутри него шла какая-то химическая реакция. Что-то шипело и пузырилось. Он по-идиотски улыбался, нёс чушь, одновременно замечая, что внешний мир выглядит гораздо лучше, чем прежде. Зелень листвы стала еще ярче, оконная герань - еще кровавее, небесная синька - догнала по интенсивности средиземноморскую. Его энергия утроилась. Он успевал за день сделать всё то, на что раньше требовалась неделя. И он не понимал - почему?
   Почему - она? Почему вдруг эта девочка-подросток? Что в ней? И почему так внезапно, словно что-то где-то замкнуло, закоротило, зашипело лиловыми искрами? Откуда этот первоначальный заряд? Разряд?
   Умом он понимал, что она вся-наборот, всё то, что ему противопоказано. Ей нужны вечеринки, дискотеки, поездки на море, лыжные курорты, экзотика, необычайное, ей нужно тратить избытки адреналина, ей нужна скорость, спортивный "БМВ", дождь в лицо...
   Он спохватывался. Мрачнел.
   - С какой стати,- упрекал он себя, ты думаешь о ней, как будто она твоя? А что если у нее на тебя не стоит? Если ты для нее стар? Если она вообще влюблена, предпочитает рыжих, если, в конце концов, она любит какую-нибудь толстую усатую аргентинскую гадалку?
   Бессонница коротала с ним ночи. Каждый вечер, каждую ночь, все эти пять ночей он представлял себе ее то с одним, то с другим типом. Воображение крутило дешевую порнягу. Дэзирэ! В какой-то момент он подумал, что лучше уехать. На юг, в Амстердам, свалить в Грецию. Позвонить ей в октябре, ноябре быть может.
   - Я здесь недалеко, в кафе, спустишься выпить стаканчик. У меня час до самолета.
   * *
   Она жила не на Ваван, а на улице Богоматери Полей, ближе к бульвару. Под раскаленной крышей в ее просторной студии все было как в деревенском доме: деревянный потолок, балки чердака, разлетающиеся летние занавески в крупных цветах, корзинки с лавандой, гирлянды бессмертника, старинный светлого дерева комод, такой же стол, книжные полки. Кровать была разобрана и на полу, рядом с подносом, на котором в чашке с недопитым кофе плавала, дергаясь, пчела, валялся раскрытый журнал с Ирмой верхом на "Вальдхайме": антрацитно-черный под горло купальник, белая чалма и тяжелая серебряная тунисская серьга, к которой прилипло крошечное ртутное солнце.
   Ким лежал на полу, на мягком ворсе ковра. Из всей одежды на нем уцелел лишь белый носок на левой ноге. Дэз, стоя в проеме окна, не отрываясь, пила воду из литровой пластиковой бутыли: классический контражур, мягкий силуэт, тлеющий по контуру золотым, жидкое, как азот, свечение ауры. Всё произошло быстро и без слов, так как он и хотел. Так как, теперь он это знал, хотела и она. Сначала - отделаться от желания, что потом - неизвестно.
   Зазвонил телефон, она перешла к столу, взяла трубку.
   - Я тебе перезвоню,- сказала она, отворачиваясь. - Ты дома?
   Повесив трубку и не глядя на него, она вышла на кухню и вернулась с тарелкой персиков. Стянув с кресла купальный халат, бросила на пол возле Кима и села, подвернув под себя ногу.
   Персики были горько-сладкие, сок тек по его подбородку, шее, и она склонилась над ним, слизывая липкие подтёки. Он притянул ее к себе, ее кожа все еще была влажной, ее волосы щекотали, несколько секунд она смотрела на него серьезно, потом, словно согласившись, выдохнула, сдалась и, опустившись, прижалась, подогнала свое тело - от лодыжек до шеи.
   Через час с мокрыми волосами, с подтеками пота на блестящей коже они глупо хихикали, лежа на спине, потягивая холодный "сотерн", вспоминая пляж, Джербу, обед в "Абу-Навас" и ночное купание.
   Ближе к вечеру, но на следующий день, они спустились поесть. От асфальта поднимался пар - весь день шли короткие, перебежками, солнечные ливни, но они не знали этого - они заснули часов в десять утра и проспали весь день. Теперь все было как после болезни - меланхолия узнавания, слабость выздоровления... Весь мир словно надтреснул, шелушился, с него слезала старая кожа...
   Возле входа в сад они поймали такси и через десять минут сидели у окна на втором этаже крошечного ресторанчика в пассаже Веро-Дода. Хозяин, начинающий полнеть и лысеть, вдребезги голубой Бернар, принес меню.
   - А где Наполеон? - спросил Ким.
   Бернар, не ответив, ушел на кухню. Его напарник, Жан-Клод, двухметровый корсиканец в длинном фартуке и с колпаком на голове, появился в дверях кухни. Поздоровавшись, он подвинул стул и осторожно присел.
   - Не спрашивай его про Напо,- сказал он Киму. - Он погнался за кошкой в Бют-Шомон, свалился с обрыва и свернул себе шею... Бернар до сих пор не пришел в себя.
   - Когда это случилось? - Ким, нагнувшись, поднял соскользнувшую на пол крахмальную салфетку.
   - Месяц назад. Я вам советую телятину с белыми грибами,- сказал Жан-Клод, вставая и, пряча за спину огромные красные руки.
   - Дэзирэ кивнула, соглашаясь.
   - Что будите пить?
   - "Помроль"? - спросил Ким.
   - "Шато-Лафлер"? Семьдесят восьмого? Цена малость кусается, но если вы празднуете какую-нибудь годовщину... Не пожалеете...
   - Это наш случай,- улыбнулся Ким и посмотрел на часы. - У нас как-раз юбилей... Двадцать четыре часа знакомства.
   Дэз толкнула его под столом коленом.
   - О! - Расплылся от счастья Жан-Клод. - Двадцать четыре часа иногда важнее, чем двадцать четыре года! Бегу в погреб!
   - Не стоило ему говорить? - спросил Ким.
   Вместо ответа она положила руку на его запястье. В окно был виден грязный стеклянный свод пассажа и темные немытые окна напротив.
   - Наполеон, Напо был старой толстой длиннющей таксой, Ким поднял её руку к губам. - Он лежал где-нибудь под столом и выбирался лишь тогда, когда кому-нибудь приносили тарелку утиного филе с медом и фигами. Единственное, что он клянчил у посетителей...
   Он осторожно поцеловал ее ладонь. Он чувствовал ее отчуждение.
   - Ты грустишь? - он заглянул ей в глаза. Она опустила голову.
   -Я все еще сплю... - улыбнулась Дэз.
   Что-то мучило её. По лестнице поднималась веселая компания молодых немцев.
   Жан-Клод принес вино и два огромных дегустационных бокала.
   - Belle robe! - сказал Ким. Вино было золотисто-терракотового цвета.
   -Дайте ему надышатся! - посоветовал Жан-Клод и, прихватив меню, отправился к немцам.
   - Мой отец на три года старше тебя,- наконец выдала Дэз. - Ему сорок семь...
   - И это тебя и тревожит?
   Ким осторожно, на четверть, наполнил ее бокал.
   - Нет, но ты похож на него. Физически.
   - Тебе это мешает?
   - Я его ненавижу...
   - От чего умерла твоя мать? - меняя тему, передавая ей хлеб, спросил он.
   - Сначала у неё были приступы МДП. Когда она начинала покупать три пары туфель в день, тонну косметики, ворох белья и по два костюма в неделю, мы знали, что она входит, как она говорила "в фазу затмения". Её затягивало под поезда метро. Однажды, когда на Конкорде мы ждали поезда, она так вцепилась мне в рукав блузки, что надорвала его... Боялась, что её швырнет под колеса... Закрывала окна на ночь в спальне - была уверена, что выбросится во сне. Не могла перейти через мост - бледнела, покрывалась потом... Было страшно смотреть. К счастью эти ее "затмения" длились недели две-три и повторялись не часто.