Je ne t'aime plus!
   Ступор. Ужас. Желание проснуться.
   Объяснение было коротким. Да, она сделала это назло. Нет, ей не нужны были эти пять тысяч. Да, она s'envoyee en l'air с фотографом. И с его сыном тоже. И еще с каким-то типом. С типом было интереснее всего. До этого нет. Хотя... Один раз. После дискотеки. Когда он был в отъезде. Пошла в отель. Какой-то парень. Какая разница? Датчанин или швед. Отодрал, как козу. Не могла ни сесть, ни... Все равно. Все все равно. Она свободна. Он тоже свободен. Мы что, женаты?
   Он попробовал ей не верить. Не получилось. Он знал, это было тривиальным самоубийством любви. Бафф! Меж глаз наповал. Я вас любил. Я вас любила. Стиснутые зубы, побелевшие губы. Вот твой пуловер. Вот твой плащ. Письма? Не беспокойся, консьержка будет пересылать.
   Нет, за кого она себя принимает?
   - Ради бога, только без рук!
   - Я?
   - Ты!
   - Мало что ли в Париже красивых девочек?
   - Ага, и веселых мальчиков?
   -Garce! Идиотка! У тебя что, со мной был недобор оргазмов?
   Он знал, откуда это берется. Ей хотелось еще побыть молодой проказницей, в которую подряд влюбляются все мужчины. Ей хотелось приключений, восторгов, ухаживаний, свободы. Она не хотела, она тайно ненавидела это новое постоянство отношений и чувств. Но именно об этом он ее и предупреждал в самом начале, в том июле, в том августе, когда она ему предложила переехать к ней.
   Тогда она была уверена, в том, что единственное ее желание - быть с ним.
   Еще он знал, что она себя наказывает. За что? Старается изо всех сил стать несчастной. Из-за Ирен?
   * *
   Он забрал свои вещи. Она швырнула ему его ключи. Он знал, что через неделю она будет реветь белугой, сёмгой будет реветь, зеркальным карпом! Он знал, что она будет покупать на углу песочные и миндальные вульгарные эклеры, плитки горького семидесятипроцентного шоколада, слоеное со взбитым кремом и просто развесное сливочное мороженное и будет есть его стоя с закрытыми глазами у холодильника, сначала ложкой, а потом - пальцами, размазывая по морде маскару, слезы и сливки... Он знал, что она будет валиться в постель в шесть вечера, как есть одетая, в свитере, полосатых рейтузах и высоких баскетках, чтобы проснуться за полночь с головой дурной, как после того самого тунисского красного...
   Он знал, что нужно поймать её возле дома, сгрести в охапку, удержать, как воробья, пока дергается минуту или две, а потом она обмякнет и начнет пускать влагу через глазные и носовые, издавая булькающие и завывающие, а дальше будет легче и проще. Шмыгнет носом, начнет искать клинекс, застыдится совсем по-детски и злых этих пять атмосфер из неё выйдут.
   Главное потом - не напоминать, забыть, стереть белым ластиком...
   Но он не мог. И с этого и начался Нью-Йорк.
   * *
   Было за полночь. За двойным стеклом иллюминатора текла и клубилась мрачная, серебряным свечением наполненная, пустыня. Какая-то звезда, нет, скорее планета, сваливала за горизонт. Становилось холодно. Он привстал, пошатнувшись, достал из багажного отделения легкое одеяло. Усевшись, плеснул в бокал виски из собственной бутылки, запил бромазепам и закрыл глаза. За дергающимися веками мутное ничто медленно ползло с северо-востока на юго-запад, с одиннадцати утра на пять вечера. Через левый висок вниз по правую ключицу был всажен ржавый штырь. Старое это железо медленно поворачивалось. При желании можно было бы пойти сблевнуть.
   Он сглотнул ядовито-жгучую отрыжку, мотнул головой, ударился о стекло иллюминатора и выругался. Если принять маалокс, пройдет изжога и, быть может, тошнота. Но маалокс нейтрализует бромазепам. А без бромазепама не выжить. Без передовой капиталистической химии мозги начнут бродить, аки дурное тесто, давить на коробочку, выпирать через ушные и глазные. Pourriture...
   Без зепамаброма "боинг" полетит задним ходом, хвостом вперед, пока не врежется в каменную помойку Нью-Йорка.
   * *
   Она нашла его адрес через фотоагентство. Было второе или третье января. Повальное похмелье. В быстро густеющих сумерках валил теплый крупный снег. Когда раздался звонок в дверь, он висел на своей "стиральной" - головой вниз. У него не было времени выровнять давление в горизонтальной позе, он слишком резко вернулся в вертикальный мир и поэтому, когда открыл дверь, принял ее за часть своего головокружения.
   Она была в легком, на парижскую зиму скроенном, до пят, пальтишке. На голове шерстяная шаль, которую он ей привез из Бейрута, поверх шали огромная лисья шапка, руки в карманах. Бледное лицо ее было мокро от снега, и он сразу понял, что она боится, как бы он не подумал, что она плачет.
   - Пустишь? - спросила она, входя.
   Он не знал, что сказать и автоматически скреб пятерней затылок.
   - Я у отца,- сказала Дэзирэ, разматывая шаль. - На Риверсайд Драйв. Он повез Ирен в аэропорт. Мы провели с ним Рождество. Как ты? Я тебе помешала? Ты один?
   Он был один. Он был один с Викки, с Анной, с Кетти и с Мери-Лу. Одиночество его было солидным, надежным, почти торжественным. Что ей нужно от него? Он так хорошо, так мирно висел вверх ногами... Адепты ордена Человека - Летучей Мыши, ультразвука и комариного плова, не имеют права встречаться с подветренными француженками. Они должны висеть вниз головою по крайней мере три часа в день...
   Кой дьявол тебя принес?!
   Они долго сидели в темноте. Так было легче. Она курила, стряхивая пепел в пустую пачку "Мальборо". Париж, оказывается, не изменился.
   - И Плас де Вож по-прежнему квадратна? - спросил он.
   - Я много думала,- наконец, сказала она. - Я не пришла просить прощения. Я...
   - Я тебя умоляю! Давай не будем!
   - Погоди..., я все же должна это сказать. Когда мы были вместе, в какой-то момент у меня возникло ощущение, будто жизнь кончилась. Словно ты меня запер в наши отношения, как в шкаф. Ты понимаешь? Я не знаю, если ты можешь понять... Словно твоя любовь меня запирала на ключ... У меня началась паника. Я ни за что не хотела тебя потерять. Тем более - ранить. Потом ты вернулся из этой поездки... Из Афганистана.
   - Пакистана...
   - Из Пакистана. И ты был совсем чужим. Какое-то время. Две или три недели. Я не помню. И ты пил больше обычного. И не хотел ничего рассказывать... Курил дурь. Без меня. Ты вообще вдруг был без меня. Всё, что ты мне сказал, это то, что там что-то произошло. Не знаю, что, но я поняла. Я чувствовала, что нужно переждать.
   - Слушай, если ты собираешь материал для мемуаров...
   - Не будь циником. Ты вдвое старше меня. It's too easy. У тебя нет пива?
   Он открыл бутылку "вальполючеллы", налил. Она выпила быстро, как пьют дети после беготни во дворе, сама себе налила второй стакан, так же, большими глотками прикончила, почти невидимая во тьме, виновато улыбнулась.
   - Эта история с отцом. Я знаю, что из-за нее я у тебя искала защиты. Это было несправедливо по отношению к тебе. Я тебе навязывала не твою роль. Я чувствовала себя виноватой. И я хотела любым способом отделаться от чувства вины. Теперь всё это не имеет значения... Ты молчишь... Но я буду последовательной эгоисткой. Если тебе это все ни к чему, то мне всё это нужно сказать вслух. Вслух - тебе. Даже если тебе это неприятно.
   - И этот тип, фотограф, Жан-Франсуа..., я бы ему отхватила регалии садовыми ножницами. Под корень. Это сейчас. Тогда же мне хотелось, чтоб было как можно хуже, как можно грязнее, примитивнее... И так оно и было. Он этим и живет. Пропускает через свою компашку конвейер. Школьниц. Идиоток. Претенциозных мечтательниц. Обещает сделать из них звезд. Конечно, я всё это понимала. Он теперь на ТВ. Casting. Выбор больше. Власти над - больше. Над дурами. Короче, я добилась того, чего хотела. Я уничтожила то, что между нами было. И я очень долго была довольна. Несколько месяцев. А внутри мне было дико страшно...
   Он не знал, как, чтобы не слишком в лоб, по лбу, по голове остановить её.
   - Мы всё это уже обсуждали? Не правда ли? - сказал он. - Мне совершенно не интересно выслушивать всё сначала...
   - Ким, ты сам знаешь, что ты неправ. Мы обсуждали совсем не это. Мы обсуждали моё блядство, мою ревность, твою божественную возвышенность...
   Он встал, взял со стола газету, что-то мягко шлепнулось на пол, скомкал несколько страниц, присев на корточки возле камина, чувствуя сажу на пальцах, подсунул под непрогревшее полено, добавил щепок, чиркнул спичкой.
   Так было лучше. Абсолютная тьма уж слишком хороший экран для трехмерных кошмаров.
   Она еще долго говорила. Более-менее повторяясь. Возвращаясь к одному и тому же: безвыходность, замкнутость их отношений, его перемена после Пешевара, отец, её желание всё разрушить. Это была одна долгая жалоба. Плачь по убитой любви.
   - Я тебе вызову такси, - сказал он с сжимающимся сердцем, зная, что стоит только сделать полшага, и она будет всхлипывать в его руках.
   - О'кей! - ее голос был тих и нежен. - Это все, что я и хотела тебе сказать.
   Такси прикатило через десять минут. Он спустился вместе с нею, постоял в дверях. Она поскользнулась около самой машины, но не упала. Хлопнула дверца, и густой мокрый снег через каких-нибудь три метра напрочь заштриховал желтый кеб.
   * *
   Он все же выбрался из кресла и, шатаясь, добрался до уборной. То, что он увидел в зеркале, было почти смешно. Такие маски носят актеры кабуки. Его маска одеревенела и сквозь нее проросла щетина.
   Два пальца в горло. Щекотка, от которой рвет. Его корчило, дергало, но он лишь сплевывал чем-то розовым. Самолет тряхнуло и он мягко въехал лбом в собственное отражение. В ушах звенело, рука, которой он держался за поручень, мелко тряслась.
   - Вспомни, сказал он сам себе, что-нибудь такое, отчего гарантировано выворачивает... Первую любовь, армейскую кирзу, родину-мать-её-так... Сколько разных полезных вещей можно сделать двумя пальцами... Заделать знак победы, победить хроническую фригидность, выколоть глаза... Он сполоснул пальцы, наклонился и стал пить тепловатую воду. После третьего или четвертого глотка его, наконец, достало. Хлынуло через край, аж через носоглотку. Вторая и третья волны были помелче. Он высморкался, вымыл лицо. Плеснул в ладони из большого флакона французского лосьона, растер, провел по шее. Стало полегче.
   Он вернулся через спящий салон, подняв подлокотники, устроился полулежа в креслах. На какое-то время вырубился. Медленно всплыл. Нужно было восполнить выблеванный бромазепам. Он принял четвертушку, запил глотком "обана". Пошарил в кармане, ища жвачку. Так оно действует еще быстрее.
   * *
   В Пешеваре у него украли сумку с коротковолновым сканером "Сони" и тремя блоками эктахрома. В Пешеваре он подхватил какую-то кишечную инфекцию и не мог ничего есть. В Пешеваре он кончился, как фотограф.
   Он возвращался с окраины, из лагеря беженцев. Розовая пыль дрожала в закатном воздухе. Пахло гарью костров, свежеиспеченными лепешками, бензином. Из недалекого барака трое вооруженных людей, два стройных бородача и коренастый подросток, вывели пленного. Он был средних лет, с мясистым лицом и странным женским тазом. Его голова была опущена и моталась из стороны в сторону. Ким не мог определить, какой он был национальности. Завидев человека с фотосумками и двумя камерами на груди, все трое повернулись к нему.
   - American? - спросил один.
   - French.. - ответил Ким.
   - You have cigarettes? American cigarettes?
   Он достал пачку "Кента", угостил их. Со странной гримасой один из бородачей взял сигарету и для пленного, зажег и сунул ему в зубы. Затем двое постарше, сели в развалившийся "форд" и уехали.
   Подросток, подталкивая пленного укороченным "калашниковым", повел его к зарослям пыльного лоха. Ким шел сзади. Тамариск сухо цвел на обрыве каменной площадки. За площадкой был обрыв метра в три. Внизу валялись разбитые бутылки, какой-то хлам, ржавое велосипедное колесо. Когда пацан, чуть приподняв ствол автомата, отступил назад, он оказался на расстоянии шага от Кима. При желании, достаточно было его толкнуть и он полетел бы вниз, быть может сломал бы ногу или вывернул шею. У Кима был выбор, но он автоматически поднял лейку к правому глазу.
   Диафрагма была на 5,6 при выдержке в 250. Он перевел диафрагму на 4 и выдержка удвоилась до 500. Он знал: движение будет менее смазанным.
   Убийство было чем-то вроде танца. Толстяк с женским тазом начал поворачиваться к подростку, тот сделал еще полшага назад и гильзы запрыгали по кирпичу. Тело казненного, словно он теперь передумал и решил просить пощады, сначала согнулось в пояснице, а потом поехало назад. Он упал набок - дымящаяся сигарета в сжатых зубах...
   * *
   Когда смотришь на мир через видоискатель камеры, действительность представляется отстраненной, она превращается в фикцию, из нее откачано время. Именно поэтому пространство так легко стилизуется, превращаясь в пейзаж, в натюрморт пейзажа, а люди, живые и мертвые, - просто в портреты.
   Ким физически чувствовал и много месяцев спустя в тыльной стороне ладони, в руке и плече - остановленное движение. Он был готов толкнуть подростка вперед, к обрыву. Но вместо этого он нажал спуск мотора камеры. Кадров было четыре. Двадцативосьми миллиметровый объектив взял площадку целиком. С приземистым лохом, слоистым мирным вечерним небом, с кирпичом стены, стволом АКМа и приседающим толстяком.
   На слайде толстяк улыбался.
   * *
   На какое-то время он выключился, проснулся от прикосновения старикан, ковылявший в сортир, смазал рукой по загривку. Ким перелег головой к окну, опять начал соскальзывать в сон. Великая вещь современная химия! Он знал, что произошло чудовищное, непоправимое, с его жизнью, рour toujours. Но восемь четвертушек бромазепама держали кошмар на безопасной дистанции.
   * *
   Люц Шафус устроил в Бобуре огромную международную фотовыставку. Полэтажа. Фирма Кодак была спонсором.
   Ким получил приглашение выступить на конференции, плюс - билет на самолет. Он провел март в Париже и в Нью-Йорк вернулся вместе с Дэз.
   Прошлое было, если и не забыто, то обезболено. Он не мог без нее, она не могла без него. Счастье на самом деле всегда дико банально. Слова старой песни звучали ужасно, но мелодия, развитие темы, стала еще лучше.
   Дэзирэ опять была юной и свежей проказницей, упорной теннисисткой, своей в доску, трогательной мамой Дэйзи, бесстыдной наложницей и заботливой хозяйкой. Теперь она хотела всё делать для него сама и все с ним делить на два. Готовить она так и не научилась, но их чердак стал уютнее. Она могла отныне при желании выиграть у него сет, она терпеливо исправляла его ошибки во французском, он стал лучше плавать, но они пили больше, чем год назад, покупали дурь, а когда были деньги - кокаин. Колин Уилсон был забыт вместе с Кастанедой, но она продолжала носить в кармане крупный осколок цитрина, при днем свете золотисто-лимонный, при электрическом - кроваво-оранжевый. Цитрин защищал её от сглаза, дурной энергии и приступов булимии.
   Боже! Всё было так просто и так по-идиотски прекрасно! До него дошло, что там, где он открыт ужасам и печалям, его прикрывает Дэз. И точно так же, он был ей нужен для защиты от страхов, для того, чтобы и её энергия не вытекала впустую. Потомок Солона был прав: люди - половинки друг друга, и со стороны разреза, разъятия - уязвимы, распахнуты всем бедам. Чтобы обрести силу и уверенность, нужно к слабости прибавить слабость, сойтись, соединиться этой обнаженностью, этими рубцами и, как две половинки грецкого ореха, снова замкнуться в целое... Со стороны пола человек слаб, но лишь когда был обращен вовне, и силён, когда замыкался со своей половинкой, становясь ею, им, целым.
   Конечно, теперь Ким ждал подвоха судьбы, удара в спину - je panique quand tout va bien - но после лета во Франции, раскаленных улочек Грасса, горячей черепицы Авиньона и деревенской тиши рыбацкого поселка в заливе Морбиьон, наступила асфальтовая, небесам распахнутая, нью-йоркская осень, и их жизнь начала устраиваться, принимать наконец форму, он получил заказ на репортаж от "Вога", а Дэз решила открыть небольшую галерею. Отец дал ей деньги, не вникая в детали, "Платит мне, знает за что", сказала она. Потом пришла зима, первый вернисаж, из России доносились всё более и более немыслимые новости, он отправился на репортаж в Берлин, оттуда в Прагу, но в Москву ехать не хотел, хотя предложения были самые заманчивые и невероятные.
   Прошел год. В какой-то момент он понял, что слишком расслабился, размяк, что твоя горбушка в луже, растолстел, потерял реакцию. Снежок, каннабис, в замороженных стопках ледяная водка под балычок - на Брайтоне теперь коптили всё подряд: окорока, рыбешек, сыры, родных мам, старые шузы... Он немного задыхался, Дэз над ним посмеивалась, а один раз чуть не загнулся с ней в постели. Тубиб, замерив давление, нахмурился. Верхнее было 21.
   В больницу, даже на три дня, он лечь отказался. Да и медкард, страховки, у него не было. Какое-то время сидел на режиме, no salt, no animal fat, сбросил семь кэгэ, начал бегать три, потом пять дней в неделю. Но в атлета он не превратился. Потихоньку опять начал смолить, сворачивая генерала Гранта в трубочку, занюхивать, когда была капуста, благо Дэз, время от времени, приносила домой зелень авоськами...
   Потом была дыра. Красивая черная дыра с рваными краями. Никакой работы. Zero. Дэз бухнула все оставшиеся деньги в небольшое масло Брака. Брак оказался с браком: подделка.
   Вонг советовал вернуться в Париж. Там Кима знали, там у них по крайней мере была своя квартирка... Ким мог устроиться в редакцию, к тому же Жан-Клоду, тот звал его не раз...
   Но правила игры изменились. Теперь для того, чтобы получить заказ на репортаж, нужно было сгонять домой, в Москву, в Питер, в Астрахань, куда угодно - на восток.
   - Il faut te recycler, - сказала ему Мари-Элен, когда он ей позвонил.
   То же самое объявил и Люц:
   - Ты меня прости, но твоя репутация ... рассыпалась вместе со Стеной. Не твоя одна, конечно. Но ты теперь в архиве. Если сделаешь два-три репортажа из России, тебя... реанимируют. Нет - сам понимаешь... Но я думаю, что если бывший бунтарь, чьи снимки печатали по всему миру, сделает теперь портрет Горби, успех будет..., ну скажем, солидный.
   Люц, в разговоре, любил делать паузы.
   - Тишина,- утверждал он,- дыра меж слов, действует сильнее цитат из Гёте...
   Дэз говорила, что он просто тугодум.
   - И дикая зануда,- добавляла она.
   * *
   Ким сидел, закутавшись в одеяло, неподвижно глядя в окно. Ночь светлела, "боинг" со скоростью 18 км в минуту врезался в рассвет. По проходу прошел, тряся головой, с трудом сдерживая зевоту, стюард. Вернулся, повис над Кимом.
   - Господин желает чаю? Кофе? Завтрак будет через час.
   Ким попросил большую чашку кофе. No milk.
   Если не двигаться, не шевелиться, было вполне сносно. - I'm OK,сказал он сам себе и тут же скорчился. Ложь отозвалась болью в висках. Затылок опять превратился в северный полюс, в тюбетейку льда.
   Конечно, всё дело было в ней, в России... Столько лет, молекула за молекулой, в памяти уничтожалось прошлое. Кассета с прошлым гонялась справа-налево, слева-направо. Перегретая стирающая головка работала на всю мощность. Хрен сотрешь! Оно всё время выскакивало из-за угла, это прошлое. Как та бабенка с кошелкой в Яффе - не дать не взять тётя Фрося из инвалидной конторы. Или где-нибудь в Нью-Джерси, дождливым осенним днем, на каких-нибудь, заросших метровой крапивой, подъездных путях, призрак счастливого детства - па шпалам, бля, па шпалам, бля, па шпалам... Да и на Луаре, когда не лезет в глаз очередной королевский замок, пейзаж такой средне-русский...
   Когда пространство превращается во время, в прошлое время, от него трудно избавиться. Его слишком много, этого прошлого. Оно безумно насыщено. Целая страна, целый мир съеживается до этого passe. У него вес сверхтяжелых металлов, плотность, как внутри лампы Алладина. Невозможно, когда оно в тебе, внутри тебя, иметь собственный центр тяжести. Оно перевешивает. Во всех случаях. Во всех вариантах. Такое прошлое держит тебя, не выпуская.
   Настоящее тогда становится нереальным, радужной плёнкой, прилипшей к поверхности галлюцинаций. Взаправду зацепиться за настоящее, удержаться в нем - становится невозможно.
   Отсюда и вся меланхолия, горечь и, подчас, надрывная истерика молодых диаспор. Дети иммигрантов, ненагруженные памятью, живут Here & Now, а предки, заделавшие их чуть ли не в ОВИРе, в это Сейчас и Здесь ломятся безуспешно, безнадежно, не осознавая своей обреченности. Свалить-то они свалили. С географией у них полный порядок. Но во времени остались всё там же - на счастливой и пьяной одной-шестой. И ни оттуда - сюда, ни отсюда туда. Шизофрения. Жизнь между мирами, в межзоннике, на контрольно-следовой: стена колючей проволоки слева и витки неразрезанных катушек бритвенных лезвий, (прогресс!), справа.
   Поди, смойся...
   И всё же года два назад стирающая головка начала брать слой за слоем... Прошлое постепенно теряло над ним власть. Жизнь становилась объемной, трехмерной и если и просвечивала, то лишь на стыках. Призраки всё еще захаживали, не спросясь, проламывались в три утра сквозь кирпичную крошку стен, мелькали в вечерней толпе на Сен-Жермен, особенно в сумерках, в blue hour, меж кошкой и любящей её собакой, но все же - всё реже и реже.
   Под самый занавес, под самый железный занавес эпохи, он был почти свободен от прошлого. Так ему честно казалось.
   И вот теперь всё стёртое, аннигилированное, исчезнувшее, вся та фальшивая реальность, сквозь которую проросла, продралась его собственная жизнь, пыталось вернуться. Антимир получил право на переход в действительность. Замелькали, уже живые и шумные, люди из его собственной жизни. Он ужинал с ними, пил, расспрашивал о знакомых, показывал Париж или Манхеттен, стоял, нагруженный пакетами, у прилавков "Самаритена" или "Блюмингдейла" и чувствовал, как соскальзывает, промахивается разговор, как всё летит мимо, мимо, не соприкасаясь, проходя насквозь...
   Кое-кто просто покупал билет на самолет и через три дня возвращался из Москвы с вытаращенными глазами.
   - Ты не можешь себе представить..
   Как раз представить он мог, но вернуться физически в то, что однажды для него перестало существовать, не мог. Россия же, огромной тушей переползала из светлого прошлого в серое преднастоящее. И предстояло ей жить в межзоннике несколько десятилетий.
   * *
   Стюард принес кофе. Слава богу, вполне европейский. Пассажиры начали оживать. Через полчаса кто-то уже кашлял, кто-то громко спрашивал стюарда на сколько часов назад нужно перевести часы, юная Одри Хепбёрн что-то искала на четвереньках в проходе, долетел, рассасываясь, сигаретный дымок и шелковая старушка, с лицом, съехавшим за ночь набок, открыв ручную сумку, набивала рот цветными таблетками.
   * *
   Он не помнил, в какой момент всё начало съеживаться и скособочиваться, вырулило на дорогу с указателем "К Чертовой Матери - 15 миль", а в какой момент - появился Крис. Папа немец, мама филиппинка, дедушка поляк, бабушка княгиня Самостругофф... Что-то в этом духе. Двадцать семь лет, хорош собою, но уж больно вертляв, больно хорош. И уж точно не дурак, хотя - дураком попахивал.
   Крис затевал трансатлантический журнал. Париж-Нью-Йорк. Денег у него куры клевать не клевали - отказывались. Сначала Ким думал, что брюнет с голубыми глазами обычный пед. Но потом, присмотревшись, как вытанцовывает он вокруг Дэз, понял: этот пед забрюхатит родную маму-филиппинку и сфинктером не моргнет...
   Под нулевой номер журнала Крис выложил аванс, купил старое, но нигде не прошедшее кимовское фото-интервью с Нуреевым. К всеобщему удивлению, журнал вышел. К еще большему, с третьего номера начал окупаться. Макет был сделан хитро: парижский покрой, американский материал, европейская элегантность, новосветский динамизм.
   Но четвертый номер не появился вообще, а Крис исчез в неизвестном направлении. Вынырнул он ближе к лету, похудевший, немного, несмотря на загар, помятый, но всё такой же нагло-вежливый, бурно-оптимистичный, заводной, как тот самый апельсин...
   Теперь он представлял на территории США группу скандинавских журналов нежно-розового дерматологического направления. Век Валгаллы не видать, это не было отвердевшее в разврате порно! Это была, стимулирующая гормональную систему серия изданий на неплотной и недорогой бумаге, с множеством чудесных фотографий дивно сложенных юных див и юных же демонят, слегка опаленных дыханием южного солнца. Крис поставлял викингам статьи калифорнийских гуру об аминокислотах, превращающих жировые складки в упругие мускулы, эссе о вытяжках из сока редкой разновидности среднеамериканского одуванчика, блокирующего рецидивы герпеса, а так же , через агентства в Лос-Анжелесе и Сан-Диего, отправлял за океан тонны слайдов удивительно обнаженной натуры...
   Это он, внук княгини Самостругофф и сын (несомненно сукин!) баварского пивовара, предложил в конце июля размножить голенькую Дэз для визуального потребления в странах скандинавского полуострова. К этому моменту с деньгами было не просто туго, их появление не предвиделось раньше сентября. Нужно было платить за лофт, за телефон, нужно было иметь хоть что-то, чтобы дотянуть до сентября, когда Дэз, по идее, должна была получить деньги часть оставшихся от матери сбережений, задержанных французской администрацией по нудной причине государственного грабежа и двойного налогового обложения.
   Бред уплотнился до кошмара именно в этот момент.
   С одной стороны Ким боялся, что из Дэзирэ, как из зеркала, выйдет та прежняя злая Дэз, кусачая, сволочившаяся, отправившаяся на никогда не состоявшуюся стажировку в Тулузу... С другой стороны, нужно было быть идиотом, чтобы не понимать, что Крис, который платил не сам, не из своего кармана, и для которого протолкнуть очередную cover-girl было делом минутным, хотел увидеть именно Дэз - а poil.