В жизни есть немало моментов, когда что-то происходит с восприятием; оно либо теряет, либо чудовищно увеличивает чувствительность. Сидя в отвратительно новеньком после ремонта кафе на овальной площади возле больничных ворот, Борис переживал как вторжение в личную жизнь и разлохмаченный куст хилой сирени возле автобусной остановки, и диагональную рябь на сине-черной луже, и стоптанные каблуки старой кокотки, выгуливавшей чистенькую розовошерстую моську. Зрительный мир, царапаясь, нагло лез в память.
   Ким как-то сказал ему, что в иные минуты жизни пленку в 25 ASA, на которой отпечатываются банальные детали бытия, программируют, как пленку в 6400 ASA, и тогда она начинает впитывать невидимое: цветные молекулы тумана, вмятины от поцелуев, вспышки страха... Ким, с его "лейками" и эктохромом, телевиками и широкоугольниками, мыслил, конечно, в ISO и ASA.
   Но так оно и было. Без спросу и вдруг красный плащ школьницы стал в десять раз краснее, серо-черные покрышки "ситроена" - черно-аспидными, небо в прорывах туч стало наливаться невыносимой синевой, а счет за чашку кофе на мраморе столика, глянцевый бок молочника и чайная ложка с рыхлым следом коричневатого сахара превратились в натюрморт гиперреалиста.
   Он медленно перевел взгляд на соседний столик: искусство метаморфозы действовало и на этой дистанции - пепельница с голубым, почти горизонтальным дымком голуаза, жирный отпечаток губной помады на фильтре, пара поношенных перчаток возле картонной пивной подставки и луч солнца, тупо горящий в кружке рыжего ирландского пива... Он видел крепкий узел рыжих, как пиво волос, ворот легенького пальто, глаза и небритые щеки ее собеседника. Все это было преувеличено в деталях, в цвете, в нарочитости композиции.
   Борис чувствовал раздражение, почти тошноту, зная наверняка, что отныне эти безымянные и совершенно ему ненужные минуты будут обитать в его памяти, всплывая на поверхность, когда им заблагорассудится. Так в битком набитом пригородном поезде толстуха со всех сторон состоящая из грудей протягивает под твоим носом фотографию товарке, и против воли ты видишь торчащую из ничего пыльную пальму, зеленую с белым полоску воды и толстуху в непомерном купальнике с тюрбаном на голове, держащую за волосатое запястье сильно уменьшенную копию Яника Ноа.
   * *
   Сандра уехала на конференцию в Осаку. После Осаки был Лос-Анджелес. После Лос-Анджелеса, как всегда в июле - Иския, каменное семейное гнездо по-над морем, тетушки с внучатыми племянницами, купания, походы на рынок, кастрюли и ежевечернее застолье на каменной террасе, за огромным, человек на двадцать, столом - со свечами, домашним вином, кабачками в масле, баклажанами в масле, лоснящимися от загара спинами и голыми руками - в масле... Он был зван. Но сидел в Париже. Играл в теннис по утрам, рыскал по редакциями после обеда и вечером отправлялся к Жюли.
   Ее выписали. Сняли гипс. Она ходила четыре раза в неделю на лечебную гимнастику. Ее черный "интрюдер" с помятым бензобаком стоял в цепях под окном.
   До самой осени между ними ничего не было. Он приносил цветы, покупал дорогую снедь у итальянцев в маленькой лавочке возле площади Побед. Сидел у нее допоздна, редко заночевывал на диване в гостиной.
   Иногда он обнаруживал, что пьет из ее губ, тянет долгий холодный поцелуй, держит ее за плечи. Но он боялся сделать ей больно, боялся раздавить, она казалась ему бесконечно хрупкой, ломкой, не на ту, на слабую нитку сшитой...
   Он помнил, что был виноват в ее падении, хотя внешне ее полет в черном воздухе и удар о мокрую мостовую ничего общего не имел с его рукой меж раздвинутых, крупно дрожащих, как при тике, ног Сандры.
   Увы, их словно сняли в одном и том же фильме, в общей сцене...
   Но ему уже давно нужно было кого-нибудь жалеть, чтобы не жалеть самого себя, и кого-нибудь корить, чтобы не корить весь мир. Отныне он мог жалеть вовсе не хрупкую, как ему сначала показалось, Жюли и винить самого себя. И то и другое помогало ему держать на дистанции ту единственную, с кем он действительно хотел быть.
   Сандру.
   * *
   Вошла Жюли, поставила на стол поднос, перегнувшись через стол, зажгла торшер, не глядя, скользнула рукой по его волосам. Он встал, отодвинул для нее стул.
   - Мать просила тебя поцеловать,- сказала она, оборачиваясь.
   Мягкие, мокрые губы. Жалящий язык. Этот ее травяной запах. Отсыревшее сено. Увядание. Обеими руками он крепко вдавливал ее в себе. Наконец между лопатками хрустнул позвонок.
   -Уф! Сломаешь! - заерзала она, вырываясь.
   Поцелуй был для нее границей правды. Губы ее могли путешествовать честно на край света, до предела томящего напряжения. Но стоило пойти чуть дальше, стоило ей почувствовать, как просыпается тело, как потягивает низ живота, как слабеют вдруг ноги, как набухают и твердеют соски, как она привычно начинала играть одну и ту же фальшивую роль, карикатурную страсть, неумелую подделку. Сладкая боль переходила в раздражение, в неудобство, от которого можно было избавиться лишь одним путем - переждать.
   Он знал ее историю, он составил ее из отрывков ее, не всегда честных, рассказов. Он знал, как рождался и обрастал деталями миф, в который, со временем, она честно и пламенно поверила.
   Пятнадцать лет назад она была боттичеллевской блондинкой, розовой с голубым, с нежной золотистой кожей и искрящимися голубыми глазами. Была такая розово-бело-голубая пастила в Москве... Отец ее отчаянно хотел сына, она была четвертой дочкой. До двадцати лет, до его развода с матерью он практически не разговаривал с нею. Она оставила Льеж и перебралась в Париж в девятнадцать. Она была пугливо счастлива и пьяна от своей новенькой, с иголочки, независимости. За ней волочился весь факультет. Ее останавливали на улице. К ней подсаживались в кафе.
   Она потеряла невинность, даже не узнав об этом. Марк рассказал ей о случившемся лишь две недели спустя. Она осталась у него после вечеринки. Никогда в жизни она так весело и так много не пила. Заснула она в детской, где на кровать были свалены пальто, а проснулась утром в большой постели Марка. Одна. Марк подрабатывал в ресторане. Он был единственным женатиком на факультете. Тина, его крутобокая американская женушка, вместе с двухлетним сыном паслась в горах Швейцарии.
   Марк намекнул ей о происшедшем мимоходом, в студенческой пивнушке на улице Горы Святой Женевьевы. Она сначала не поняла. Потом поняла, но не поверила. И поверив, молча разревелась, и слепая от слез, выскочив из кафе, чуть не попала под машину. Уже в те времена ее ангел-хранитель не отличался быстротой реакций.
   Какое-то время Марк занимался ее обучением. Sex-o-clock quotidienne. Ей было больно, противно, но главное - никак. Он был волосатым, мускулистым самцом, вонзавшимся в нее с каким-то пугающим ожесточением. Пот собирался у него на шее, тек по груди, капал ей на живот. После Марка было еще несколько других, но таких же - никаких, мнущих ее, гладящих, вбивающих себя в ее разверстую плоть с тупой и враждебной силой. Потом не было никого - она не хотела никого, хотя продолжала принимать противозачаточное.
   Она остро помнила это чувство - глотать наспех утром, чтобы не забыть, крошечную голубую таблетку, зная, что это ни к чему, что ни с кем сегодня ничего не будет: ни мокрой возни, ни совместного раздевания, ни любви. Уж тем более любви.
   Летом на Ривьере она встретила Жан-Жака. Он был на два года старше ее отца. Загорелый, почти лысый череп, крупный нос, чуть лоснящаяся в крупных порах кожа южанина. Он посылал ей цветы - огромные букеты белых лилий, связки прямых веток туберозы... Он возил ее в ночные рестораны в Сен-Рафаэль, в Касcис, в Сен-Троп. Он был членом авиаклуба и начал учить ее летать. Он много ел, громко хохотал, но всегда вовремя останавливался, сбавлял скорость, если замечал, что ее это пугает. Он был не похож на парней с факультета, которые, протягивая самокрутку травы, предлагали: Как насчет слетать? На луну и обратно?
   В сентябре они поженились. Первое время она чего-то ждала, его объятия ей не были противны. Она искала защиты, и она ее получила. Он тоже получил то, что хотел. Так ей казалось. Так она думала. Но однажды он все же сказал ей, что ему осточертело заниматься любовью в одиночку. Она не поняла. Но фраза запомнилась.
   Они разошлись через три года. Он купил ей небольшую двухкомнатную квартирку возле Ботанического сада в Париже. К разводу отнесся как к маловажному изменению их отношений. И продолжал звонить каждую неделю, посылать цветы и подарки, возить ее по ресторанам, улаживать ее дела с налоговым управлением, покупать билеты на Майорку, продолжал оставаться у нее, будя ее по четыре раза за ночь, не говоря уже про утренние sturm und drang.
   Но постепенно Жан-Жак утих, стал звонить все реже, цветы от него приносили теперь чуть ли не по большим праздникам, и, наконец, он канул в воду, исчез, растворился, и единственным напоминанием о нем за последние годы был большой заказной пакет, который принесли почему-то на ее адрес, и в котором было какое-то техническое досье, проштемпелеванное печатью Дворца правосудия.
   Все остальные ее истории не внушали доверия, и Борис к ним относился без интереса, включая и ее интрижку со знаменитой певичкой-лесбиянкой. То, чего она хотела теперь, было просто, как бином Ньютона: Жюли хотела любви. Сюда входили дети, домик в деревне, крыша над головой и погреб под ногами. Два года назад умер ее отец, она получила наследство, ушла на полставки и самым серьезным образом разглядывала теперь каталоги вилл, ферм и простеньких теремков на побережье Нормандии и Бретани.
   Борис знал, что они расстанутся так же как и встретились, желательно без аварий и гипса, но, боясь ее ранить, погружался в апатию, звонил Сандре в Милан, нарывался на Фабио, мучился от собственного безволия и все больше пил.
   У него была теперь умная и сволочная Лидия, и "любовница-надомница", как она себя называла, изобретательная Леа. Время от времени накатывала из прошлого московская юных лет подружка, но она была тем самым бактериологическим оружием, против которого еще пока что ничего не изобрели.
   Он перестал играть в теннис и, время от времени, глотал какую-то знаменитую муть, аннигилировавшую во мгновения ока жутковатые магнитные поля тревоги, которые появлялись без спросу, устраиваясь в реальности, как пейзаж в пейзаже.
   - Это перекресток,- говорил он сам себе, - распутье, новая ступенька... Однажды утром все станет на свои места.
   Но это утро не наступало вот уже несколько долгих-долгих - месяцев? лет?
   * *
   Вялая порожная тишина стоит за окном, августовское затишье. Комната подводно темна. Жюли настаивает на том, чтобы не было света. Не хочет видеть. Она привычно негромко постанывает. Причитает. Если перестать двигаться, она этого и не заметит, ее воркование не собьется с ритма, не замрет в ожидании. Я чувствую, как желание умирает во мне, как гаснут фосфоресцирующие нити, как отливает кровь и все заливает тупое раздражение.
   - Что с тобой? - спрашивает она с театральным придыханием. -Ты устал? - ее голос становится нормальным.
   Сандра! Я пытаюсь увидеть ее на изнанке век. Часть или целое... Никакой разницы! Я могу восстановить ее по обрезку ногтя, по капле пота, удирающей по одной из ее ложбинок... Что-то вспыхивает и гаснет, черное и пурпурное, царапает слепые зрачки, течет к переносице... Я не могу ее найти. Раздражение сменяется отчаянием.
   - Вечно ты прибедняешься .., слышу я голос Сандры.
   - Мальчику недодали любви?- Я чувствую, как ее груди вдавливаются в меня, как оживает живот, как становится мокрым ее мох - где-то там на окраине нас, ее и меня. Под моими губами бьется жилка на ее шее. Doucement,- шепчет она, и то ли плачет, то ли смеется...
   Стоном пытаюсь я заглушить имя ее...
   * *
   Я смотрю на нее, улыбаясь. Но сквозь тающие черты Сандры уже всплывает лицо Жюли. В растерзанной, во все еще вибрирующей тьме я вижу в ее глазах страх. Она хочет что-то сказать. Но не может. Вспыхивает огонь зажигалки. Жюли протягивает мне зажженную сигарету.
   -Tu etais superbe....
   - The pleasure was mine...Indeed. One more time...
   * *
   На её: - Ты останешься? - он крикнул в открытую дверь ванной: Да! Но через час, разбитый от безуспешных попыток отчалить к другим берегам, вышел на улицу. Спать, спать, выключившись, вырубившись, отныне он мог лишь один.
   Как и прошлой ночью, воздух был словно дыхание больного: жар и гниль. Из улицы Булочников медленно выползло такси. Он погремел мелочью в кармане и зевнул. Этот сукин сын Реми в банке! Из-за займа в паршивых пятнадцати тысяч они готовы тебя допрашивать, как в гестапо!
   Кто из родственников скончался от инфаркта? Подпишите здесь. От инсульта? Вот здесь - инициалы. Рак? Психические отклонения? Пройдите со мной... Засучите рукав. Левая, правая - мне все равно... Анализ крови обязателен... Мари-Клод! Мадам Касскуй сделает вам рентгеноскопию и ректальную эхографию. Если анализы докажут, что вы здоровы - я забыл мочу, вот пробирка - комиссия решит на следующей неделе, может ли наш банк дать вам ссуду. Прижмите вату. Вы изрядно бледны, приятель... Под шестнадцать процентов. Вставьте палец. Нет, средний. Скажем так: давление и пульс. На чем мы? Тридцать шесть месяцев выплаты. Надеюсь, вы не должны другим банкам? Смотрите в глаза! Я вынужден поставить крестик. Здесь. Обильное потовыделение. Экстрасистола. Скачок давления. Распишитесь. Нет, лучше шариковой. Шесть экземпляров. Нажимайте, а то придется всё сначала. И дату. О'кей. Тринадцатое августа тысяча девятьсот... Почему они говорят - летит? Оно дергается! Скачет! Топчется! Девяносто первого. Всяческих благ! Самого-самого! Был чудовищно рад...
   Медленно он добрел до Бульмиша, продрался сквозь толпу итальянцев, пожиравших мороженое на перекрестке с Сен-Жермен, как в тумане потащился вниз по набережной.
   На Новом мосту стройная девушка выгуливала нервного колли. Проходя мимо, он тайком заглянул ей в лицо: девушке было сильно под девяносто.
   На террасе "Собаки, Которая Курит" сидел Робер - старый приятель и такой же старый мудак. Борис остановился, потом лениво сел и просидел, не заметив, минут двадцать. Робер только что купил дом в Лаванду. В прошлый раз, когда они виделись, Робер только что купил квартиру возле парка Монсо. Он улетал наутро на Сейшельские. В прошлый раз он улетал на Сен-Мартан.
   Лет десять назад Робер издавал журнал: левый, хулиганский, веселый. Потом он прогорел. Потом занялся недвижимостью. С тех пор он гонял на "порше", заваливался в гости с трехметровыми манекенщицами, платил за всех в кабаках и был дико скучен.
   - Баюшки. Dodo. Пора и честь... - выдавил наконец Борис, вставая. Их столик был последним уцелевшим на террасе. Все остальные стулья и столы официант уже снес вовнутрь и стоял в дверях, поджидая. Робер всегда оставлял царские чаевые.
   * *
   Спеленатый ночью, в темных шелках её лежал он, чувствуя в проеме окна слабо пульсирующий старый город. Горячее тело его вытягивалось и закручивалось, двигалось всеми углами, пытаясь сползти в сон. Дневные мысли, тени дневных мыслей держали его на плаву, отпускали, он с головой уходил в подвижную воду сна, но какая-нибудь одна, не мысль, не тень ее, а кривляющийся призрак, тень тени, выталкивала его на поверхность во влажные складки простыней, в эти широкие размотавшиеся бинты, в эту комнату, в которую через пробоину окна натекала ночь.
   Не зажигая света, он протянул руку и нащупал на ночном столике возле холодного браслета часов - рисовое зерно снотворного. Чудовищная горечь набухла под языком, сковала горло, порыв ветра тронул занавеску, звякнули деревянные кольца и запахло остывающими крышами, летней пылью и совсем слабо, жасмином. Тихо, на цыпочках, начал подкрадываться дождь. Где-то под карнизом зашуршал крыльями проснувшийся голубь: царапая когтями старый камень, расталкивая соседей, устраиваясь удобнее.
   Драхма под языком растаяла, а перевозчика не было и в помине. Профсоюз Перевозчиков Трех Рек. ППТР. Плеск весел и скрип уключин. Забегаловки нижнего берега Коцита и пивнушки верховий Стикса. Надпись над дубовой стойкой: "Солодовый эль "Мертвая Голова". Только что умершим - вечный кредит!" Воды трех подземных рек, сливаясь вместе, шумят бархатно-черным водопадом. Этаким "гинессом" без отстоя пены. Если на месте слива, стока, сброса этих вод выстроить из мрамора, мрамора и гранита электростанцию, то... То масленично-черные угри молний зазмеятся по проводам и гирлянды стеклянных груш вспыхнут стопроцентно черным, без проблеска, светом... ГЭС им. Гадеса... Нет...! ГЭС им. Люцифера! "Смерть - это власть Сатаны плюс электрификация всего Ада!"
   Экскурсии заспанных теней, бледных, как ростки сои, из Лимба в загорелый мускулистый рай, под голубое небо.
   Агентство путешествий "Рай & Ад".
   Девятый круг по самым низким расценкам!
   Уикенд в райских кущах! Семейным скидка 33%!.. И конкурирующее бюро путешествий - "Агентство Данте". Девицы, сделанные под Беатриче. Стучат на компьютерах, вырубленных из чистого оникса.
   - Сожалею, сэр! На конец месяца в рай все продано. Арабы, сэр, шейхи. Скупают все подряд! Грех жаловаться... Осталось два места в пекло. Для убийц малолетних и насильников со стажем. Как вам? Подойдет?
   Флорентиец все напутал. Настоящий ад - это лимб. Все серое. Все серое навсегда. Как шинель, как наждак, как пространство между Кенигсбергом и Кичигой. Клайпедой и Курильском. Керки и Кокуора. И на любую другую букву. Полумертвое. Полуживое. Не живое и не мертвое: limbus. Экскурсии автоБусами и лимБусами. Гы-гы-гы! Очень смешно, le maitre des corny jokes...
   Занавеска надулась опять, наполнилась как парус, опала... Я список кораблей прочел до середины. Аркесилай, Леит, Пенелей, Клоний, два здоровенных амбала - братья Аяксы. Аскалаф, Антрекот, Антиф, Гуней, Асканий... И все провоняло сыромятной кожей, кислой медью, свежеструганным деревом, смолой, козлятиной и дымом. Эпистроф, Эпиграф и сын Лаэрта. Наверняка был полтинником. Папаша, на самом деле, из Яфы. Спорю на канистру фалернского. Аминь.
   Он протянул руку к часам, не дотянулся и медленно сполз на другой край постели. Гийом купил "роллекс", тяжелый, как... Vingt-quatre mille! Cretin! И загнулся на той же неделе в сауне. С килограммовым "роллексом" на волосатом запястье. Готовым протикать до второго пришествия. Нужно хоронить avec. По дну переулка медленно прошли тяжелые. Мелкие, семенящие, обещая истерику, промчались вдогонку. Пауза. Всхлип. Нервный смех. Тишина. Ничего.
   Он представил себе город: тысячи тысяч постелей. Аккуратно заправленных, плоских, запаркованных как машины на лето в душных темных спальнях. Смятые и растерзанные, как его собственная: молчаливая возня с Морфеем: кто кого. Резного дерева, с причудливыми изголовьями, с распятьями на стенах, с портретами, фотографиями, афишами... Та худая гибкая филиппинка, над постелью которой висел двухметровый Ленин. Какой ужас! Оделся и ушел после неудачной попытки. Взгляд вождя сверлящий задницу... Поди тут... Постели с бронзовыми башенками и шарами - буддистские храмы! С балдахинами, с зеркалами над ними, огромные, как у Дежлы - за ночь не переплывешь! Дежла, лань, дитя, воспаленный монстр... Занялась производством потомства. Жиреет на финиках и марципанах... Сдвоенные кровати с хитрыми механизмами, регулирующими наклон и плотность, с гарантией на пятьдесят лет, как у Девинье. Пятьдесят лет храпа, стонов, сопения... Детские кровати, всегда немного жалкие, как бы ненароком попавшие под пилу, временные, как проездной билет из А в Б, из яслей в первый класс, из седьмого - на продавленную лежанку учительницы по географии, чьи холмы и долины, ах, не найти ни на одной карте.
   У Джулии все стены в спальне обиты стеганным, ночного неба, шелком. Ее постель - ничего общего со сном, с отдыхом. Место сражения, ринг, низина, в которую, утопая по щиколотку в росистой траве, медленно, сверкая щитами и копьями, спускаются, издали разглядывая друг друга, войска. Сдирала с кровати голубое в мелких звездах покрывало, обнажая бледно-розовые батистовые простыни - одним движением. Учила, как нужно раздевать любовницу. Освежеванная постель. Набухающая кровью. Всегда лишь наблюдал, как она мучается, заведя руки за спину, с рядом мелких пуговиц, крючков, молний. Носила все в обтяжку. Никогда не помог. Через зеркало в ванной смотрел на ее голые подмышки, белую, как куриное мясо, спину, худую шею с темными завитками волос.
   У Татьяны воистину солдатская постель. Койка. И потому, что она в возрасте маршала, и потому, что она - маршал. Кровать-корабль. Для скорых ночных перемещений. От одного берега бессонницы к другому. Волны рассыпанных книг на полу. Словарей. Журналов. Коротковолновый приемник. Держать связь с сушей.
   -Я понимаю, что они, ваши дикторы, говорят по-русски! Но почему такими приторно сладкими голосами? Так говорят только с очень маленькими детьми и душевнобольными. Хорошо про вас сказали: "Страна детей разного возраста!"
   Бутылка рома. Вернее бурбона. Буробоновая чума. Very bad! Два ружья на стене. Дега в простой раме: голубой спрут семи руконог совершенно несовершеннолетних танцовщиц.
   Рога мужа над дверью в гигантскую ванную комнату.
   - Гаррик был отличным стрелком. Это его рога...
   Так и осталось - рога Гаррика. Татьяна, La Dame qui Pique.
   - Во времена менее гнусные и более вегетарианские, мой друг, вы бы себе нашутили целое состояние в какой-нибудь московской " Утке В Цепях"...
   -Sosтояние? - закуривая давидоффа и пуская дым с фальшивым усердием к потолку...
   Кровать в комнате для гостей у Татьяны: lette matremoniale! На таких проходит жизнь поколений: зачинают, рожают, умирают, зачинают. Пуховые подушки, перины, пододеяльники, все крепкое, чистое, рассчитанное на сто десять лет. Простыни с вензелями Гаррика. G.H.G.
   Или - тахта, застланная истлевшим дырявым ковром в книжной лавке Уитмена. Продавленная и покосившаяся тахта. Вместо четвертой ножки - три тома Британники времен колониальных войн. Она пахнет пылью столетий, эта тахта. Очередной бездомный пиит из Константы или же Сан-Матео, укрывшись заношенным пальто, забытым Норой Блюм, тем самым мужским пальто, в котором она появилась со своим очкариком в Триесте, храпит, почивая, аки йог, на голых пружинах, лезущих сквозь ветошь. Под полками с калмыцким фольклором, диалектическим материализмом и Солженицыным. Старик Уитмен с луженой полиглоткой и маленькими острыми глазками. Уитмен, осторожно влияющий на духовное развитие молодых гениев. Укладывающих их спать в русском отделе.
   У Роз-Мари был простенький, из Самаритэна, матрас на полу. Роз-Мари, всегда розовая, словно только что из бани. Или - из Ренуара. Пила, как рыбка. И только патриотический гинесс или же - еще более патриотическое виски.
   В первый раз, зайдя как бы случайно:
   - Я шла мимо, и вдруг вспомнила, вот здесь он и живет! А будучи испорченной на все сто, я решила нагрянуть без звонка. Are you going to kill me?... Я некстати?
   И плюхнувшись на кровать, одним движением освободившись от босоножек, задрав юбку, вторым - стянула и швырнула в кресло розовые слипсы.
   - Boy, I was waiting for this moment! Oh, please, don't be silly... Come...
   Папа - ирландский профсоюзник, мама - училка. Каникулы в Греции и на Больших Канарских. Смылась в Париж учить языки. Пила, как подмосковная шпана, как какая-нибудь Зойка из Мытищ. Из горла, захлопнув голубые гляделки розовыми с белесыми ресницами веками. Заснула однажды вечером. Вскрытая как устрица. В то время, как. Мокрая как из-под душа...
   Двадцать лет. Обкусанные до мяса ногти. Своя в доску. Могла врезать с правой любому мужику. В ту последнюю ночь перед ее отъездом была гроза. Свирепая, как турецкий полицейский. На окнах ее крошечной студии не было занавесок. А на фига? Молнии проносились за окном, как сбитые миги. Роз-Мари! Пьяный солдат в канаве! Теперь живет в Ольстере. Тоже занимается делением на два. Сын и дочь.
   Пять лет? Семь. Уже семь!
   Никелированная на больших колесиках кровать в клинике. Со всех сторон тянутся провода. И Катрин с головой круглой, как кегля, после химиотерапии. Худая, как пляжный мальчик. Всегда мечтала похудеть. Не лучший способ. Катрин, застывшая, сложив руки на груди, примеряясь лежать под крышкой. Жуть! Стук земли о дерево. Сначала каждый удар отдельно. Оттельно. Отдельно каждый ком. Потом сухой ползучий, осыпающийся по краям, звук. Шмяк... Прсссс... И глухота. Глушь. Все плотнее. И затем скрип. Нет, не скрип! Мягкий, мокрый звук, словно гиппопотаму свела челюсти зевота. Вечности челюсти зевота. Свела. Лежать, вслушиваясь, как сквозь тебя прорастают корни сирени.
   Внизу за окном взорвалась музыка. Сволочь! Креслом, удравшим из концертного зала, медленно проехала машина с включенным на всю катушку стерео. Shut up! Развозит по городу Второй господина Брр. Аллегро нон троппо. Мне Брамса сыграют, чем-то там изойду. Salaud, крылатый морфинист, когда же ты, наконец, пришуршишь?!
   Днем все делают вид, что весь мир состоит из одних столов. Все связи в мире - меж столами. Хорошо по-русски: столоначальник. Начальник стола! Генерал-майор столов! В редакции Жан-Пьера - столище! Ворох телетайпных бумаг, горы вырезок, факсов, справочников, фотографий, строчка изумрудная, мигающая, живая, ждущая ответа - на экране компьютера. Стол Эрве - за два дня на джипе не объедешь. Бинокль нужен лейтцевских кровей, если хочешь другой берег стола увидеть. IBM, черный лак, гигантская тетрадь срочных свиданий, телефон-коммутатор с блоком памяти на тысячу номеров. Ворчащий, урчащий хромированный вентилятор. Нефритовый обелиск на неподписанных бумагах. Портрет президента с надписью через лацканы пиджака - "дорогому, во всех смыслах, для Пятой Республики трибуну от..." И умопомрачительное, изгибающееся, подставляющееся черной же кожи, кресло. Эрве: - Удобнее, чем в материнской утробе. Не помню...