следуя за ним по пятам.
- Теперь? Могу ручаться, если не один волк попался, так два, а то
и три.
- Ты так думаешь?
- Уверен даже.
- Откуда у тебя такая уверенность?
Позавчера мне сказывали колхозники, приходили в село из лесной
заимки: мол, Евстигней Поликарпович, видели возле твоей ловушки
волков. Не иначе, станут твои. А раз были возле ямы, то будут и в яме.
Голод - не тетка, куда угодно загонит. Вот посмотрите. Могу биться об
заклад. Яма пустой не будет.
- А почему, Стежка, тебя тут все величают по имени-отчеству?
- Кто их знает. Дали такое прозвище, оно и пристало. У нас тут
без прозвища никто, пожалуй, не живет. По документам, к примеру,
Петров, по кличке - Козодой.
Снег в лесу был рыхлый, рассыпчатый, все равно что сахарный
песок. И тропа была не бугристой, а канавкой. Шагал Стежка весело,
бодро. Если замечал чьи-либо следы, небрежно говорил, должно быть,
имея в виду мою любознательность: "Косыга, векша, глухарь крестики
наставил..."
Где-то за ельником послышался рев телят. По носу резнул какой-то
тонкий и острый запах. Стежка тут же предупредил мои вопросы:
- Тут рядом заимка. Силос нетелям развозят.
К животноводам парень не пошел, а повернул влево, вниз, к ложку
или речке, где высокой, взлохмаченной грядой рос ольховник, а возле
него - не молодые и не старые березки.
Вскоре мы очутились на небольшой поляне - и будто попали на
сорочий базар. Десятки белобок, расположившихся на кустарнике и на
одиноких березках, подняли невообразимый гвалт, перелетали с места на
место, словно затеяли какую-то игру. Только одна слетит с сучка, на ее
месте уже сидит другая. И так везде. И стрекочут, стрекочут, дли пущей
важности покачивая длинными хвостами. А тут же, на снегу, молча
разгуливают самодовольные вороны.
- Неспроста сороки раскричались! - повернувшись ко мне, сказал
Стежка. Потом перевел взгляд на рыжий бугорок, накрытый сеном и
огороженный в две жерди.
- Значит, есть кто-то в яме? - спросил я.
- Обязательно!
- Ну-ну, смотри.
Площадка возле ямы вся была утоптана. Полей ее водой - и будет
гладкий каток. В одном месте над ямой явно обозначилась дыра. Стежка
припал на колени и заглянул в темное отверстие, а потом встал и
разочарованно сказал:
- Заяц сидит.
- И то зверь, - утешил я его.
Парень сходил в кусты, принес оттуда легонькую лестницу и
спустился в ловушку. А когда выволок из ямы косого за уши, живого, с
вытаращенными глазами, подержал его на вытянутой руке и спросил:
- Вам надо?
- Нет.
Тогда Стежка швырнул беляка в снег, в сугроб. Затопал на него и
забил в ладоши:
- Удирай да больше не попадайся!

    ЛЕДЯНОЙ ПТИЧНИК



День клонился к вечеру. Стежка вел меня ельником вдоль горы,
ближе к дому. Зимнее солнце все время было за гребнем высоких скал, за
Уральским хребтом, а выше хребта так и не смогло подняться. Идем по
снежной тропе и молчим. Парню, видимо, не по себе: волками хвалился да
и провалился. Я тоже ему не досаждаю разговорами. Да и находились уже,
устали.
Но вот, смотрю, парень оживился, повеселел. Все чаще стали
попадаться покосные поляны, елани, как их тут называют, а возле -
рябинники. Ягод столько, что снег под кустами кажется красноватым. С
кустов то тут, то там стали взлетать рябчики. Вспорхнет, перелетит в
чащобу, а оттуда потом голос подает своим собратьям, которые тоже
где-то тут, поблизости. Все чаще и чаще в глубоком снегу стали
попадаться лунки.
- Рябчики в этих ямках ночевали, - сказал Стежка. - В снегу-то им
тепло. Спорхнет с дерева, пробьет снежную корочку и зароется. Спит. А
ночью на охоту за рябками приходит куница. Горностаи тоже охотятся.
Только в этом месте горностаев нет, они ближе к полям держатся, там
мышами пробавляются. А вот куница здесь живет. И не одна. Я тут каждый
год по нескольку штук беру.
Завидев на снегу возле куста серенькие перышки, парень заметил:
- Вот видите, обедала. Выволокла птицу из лунки и сожрала.
И пошел к опушке ельника. А возле опушки будто кто-то подушку
растрепал. Ни головки, ни костей, только лапки остались с коготками,
покрытые словно чешуей.
Когда вышли на следующую поляну, окруженную стеной черного, с
проседью, ельника, Стежка сказал:
- Здесь у меня птичник.
Я оглянулся вокруг. Прислушался. И хоть бы где-нибудь показалась
или подала голос птичка. Даже не слышно было стука дятла, этой
пестренькой краснокрылой вездесущей пичуги. Кругом стояла, казалось,
мертвая, глухая тишина.
- Что за птичник? - спрашиваю парня.
Он подвел меня к снежному бугорку и говорит:
- Поглядите-ка, бугорок-то с дыркой.
И в самом деле. На макушке снежного сугроба - небольшое
отверстие. Заглянул я в это отверстие и поразился. В бугорок-то врыта
кадка, а в кадке - куропатка серая. У нее тут и зерно, и снежок вместо
воды, и даже насест устроен. Ну клетка и клетка.
Смотрю на Стежку с недоумением.
А он ухмыляется.
- Опять механика? - спрашиваю.
- Как видите. Выйдет куница на охоту, начнет принюхиваться, где
чем пахнет, а от живой горячей куропатки приятный, острый запах.
Подойдет зверек к ледяной клетке, соблазнится и нырнет в нее, а выйти
уже не выйдет. Соображаете?
- Ну и Евстигней Поликарпович! - невольно воскликнул я.
И подумал: да, не зря народ величает парня. Нет, это не прозвище
ему, не кличка, а дань уважения. Человек завоевывает авторитет делами.
- И как ты делаешь ледяные кадки? - интересуюсь.
- А очень просто, - говорит. - У меня есть железная бочка из-под
горючего. В колхозе мне дали. Я у этой бочки вырезал одно днище.
Начнутся морозы, налью в эту тару воды. Вода начнет замерзать сверху,
с боков, снизу. А в середине она долго не стынет. Сделаю сверху
отверстие, воду вылью, бочку потом подогрею на костре - и пожалуйста,
ледяная кадка готова, вывалится из железной. Таких ледяных клеток
можно так-то строить сколько угодно.
- У тебя здесь сколько их?
- Десять. Сейчас пойдем все посмотрим.
- А куропаток где берешь?
- Достать их пустяк. У нас они табунами живут на хлебных токах.
Насторожишь сеть, которой рыбу ловят, а от нее шнурок протянешь к
омету. Под сеть-то зерна насыплешь, а сам засядешь в соломе и ждешь,
когда куропатки прилетят на кормежку. Как только зайдут под сеть, ты
дернешь шнурок, вытащишь подпорки, сетью-то и накроет птицу. Сразу
несколько штук.
- А не жалко тебе птиц губить?
- А разве я гублю? Я ведь потом всех куропаток на волю выпускаю,
как закончится сезон охоты. Ну, а которую куропатку куница съест, так
что дороже для государства: куропатка или куница? У куропатки перо да
мясо, а у куницы пушная шкурка. Куропатку-то съешь - и нет ее, а из
шкурки куницы шапка получится или воротник, станет человек носить да
радоваться. А сделать для человека радость - это ведь, я считаю,
счастье.
Обошли мы со Стежкой все ледяные клетки. И в одной из них вместо
куропатки обнаружили лобастого коричневого зверька, будто с искорками
в шерсти. Как он заметался в ловушке! Поднял такой вихрь, что
куропаткино перо, как из трубы, повалило из-под снега.
Возвращался я тогда к себе в редакцию и думал: как-то посмотрят
там на мой творческий отчет о командировке? От меня ждут материал о
маститом чудо-богатыре охотнике, а я напишу им о подростке-школьнике.
Одно утешало меня и радовало: что героя моего очерка зовут и величают
по-взрослому. А ведь он, по-моему, заслуживает этого.

    ЗАКАЛКА МУЖЕСТВА



Вот уже третье лето я ловлю кротов. Другие ребята из старших
классов работают в каникулы на полях, на фермах, помогают взрослым
пропалывать посевы, заготовлять сено, силос, выращивают уток, кур,
ухаживают за телятами, А мне все это не по душе. Меня тянет в лес, в
горы, в покосные избушки.
Отец мой, Терентий Моховиков, был заядлым охотником. Он частенько
брал меня с собой на промысел. Водил по лесным дорожкам, по просекам,
по глухим еланям, приучал к своему делу. Иду я за ним, а сам будто
весь на пружинах: тут птица вспорхнет, тут зверюшка шмыгнет в высоком
травостое. А над лесом висит знойное марево, пряно пахнет травами,
цветами, хвоей. С цветка на цветок перелетают туго перетянутые в талии
пчелы; как тяжелые бомбовозы, гудят мохнатые шмели-медуницы. Потом
отец умер. Будучи уже при смерти, он мне завещал: "Володя, не бросай
отцовское ремесло. Люби свой уральский край. Где еще найдешь ты такие
красоты, как здесь? Где увидишь огненные зори, закаты и восходы
солнца? Тут же все родное, близкое!"
Ничего я не сказал отцу, только крепко поцеловал в холодеющие
губы.
Первое лето я кротоловничал возле самого дома: у речки Бирюзы,
которая течет за скотными дворами; у опушки леса, сбежавшего к поселку
с Барсучьей горы; у силосных ям, вырытых среди одиноких старых берез.
Увижу бугорки свежей рыхлой земли, отыщу ходы кротов и ставлю тугие
маленькие капканы. А на другой и в последующие дни обхожу свои угодья,
проверяю ловушки и добываю из них темно-бурых, серебристых зверьков.
Но что это за добыча!
Отец, бывало, вернувшись с обхода, распялит на досках, прибьет на
гвоздики сотни шкурок. А я, его сын, если выставлю на просушку десяток
шкурок - еще хорошо! А то, случается, одну, две. Стыдно перед матерью,
стыдно перед друзьями-товарищами, которые заглядывают во двор, чтобы
навестить меня. Они на полях, на фермах зарабатывают полноценные
трудодни, а я, кротолов, чем похвастаюсь?
Нехорошо, скверно.
Нехорошо еще потому, что на правлении колхоза я заявил: дескать,
не хочу, как прочие охотники-звероловы, быть единоличником. Поля и
леса во всей округе артельные. И все, что тут есть, тоже должно быть
артельным. Всю пушнину, какую добуду, стану сдавать в колхоз, а он
пускай начисляет мне трудодни. Меня за это похвалили, похлопали по
плечу. Выходит, в артели появится еще одна доходная статья.
Похвалить-то похвалили, только на первых порах я никак не
оправдывал этой похвалы. Одна-две кротовые шкурки - разве это добыча?
Это пустая трата времени. Какая от этого польза колхозу? Да и мне
самому? Все это меня мучило, терзало.
А все дело в трусости. Поблизости кротов мало, тут они давно
выловлены. Надо идти на промысел в дальние леса, в горы. С отцом
ходить туда не страшно было, идти же одному - жутко. Ведь придется
жить там днями, ночевать в лесу, в глуши, в соседстве с медведями и
рысями. Только подумать - мороз по коже!
Долго я агитировал в товарищи кое-кого из ребят одноклассников.
Расписывал перед ними прелести охоты, красоты лесных угодий, ночевки у
больших ярких костров. А сколько, мол, там бывает ягод! По речкам
растет смородина, возле каменных россыпей - малина. А от брусники в
бору и на скалах, обросших белых мхом, - красно, ступить негде. Да и
голубики тоже полно по кромкам болот. Ешь сколько угодно!
И все же ни красоты природы, ни костры, ни ягоды не задевали за
живое моих сверстников. Они уже свыклись с работой в артели, с
песнями, с колхозным клубом, с избой-читальней. Правда, все они еще
подростки. И в клуб-то их пускают не больно охотно, а во время
репетиций драмкружка просто-напросто выпроваживают за дверь. Ходят они
ватагой по улице, иногда с балалайкой, тут же возле них и девчонки
хороводятся. А то соберутся где-либо на сарае и рассказывают сказки до
первой белой зари.
А моя душа - в лесу. Тоскует по еле приметным охотничьим
тропинкам, по высоким травам, по еланям, сплошь заросшим ромашкой, а
то клевером или иван-чаем. Вот если б не было ночи, был бы непрерывный
летний день, как на Крайнем Севере, я бы ни за что не усидел дома, в
поселке. А тут вот сижу, терзаюсь и ненавижу себя за трусость.
Терзался так, терзался, а потом решил: дай возьму себя в руки. В
конце концов я мужчина. Надо воспитывать в себе силу воли, мужество.
Нельзя же прятаться за спиной у людей, внушать себе страхи. Это низко,
недостойно человека. В народе говорят: "Не так страшен черт, как его
малюют".
И вот на другое лето собрал я себе большую котомку, сложил в нее
две сотни крохотных капканчиков, запасся хлебом, картошкой, подвязал к
мешку черный, закопченный котелок и тронулся в лес. Меня очень
подмывало взять с собой отцовское ружье и собаку Дружка. Пес, как
только увидел меня с котомкой, начал рваться с цепи, залаял, заскулил.
Понял, видно, куда я собрался. Но я был тверд. Раз решил закалять в
себе мужество, стану обходиться без ружья, без собаки. Тем более,
ходить в лес с ружьем, с собакой в весеннее время запрещено. Птицы
сидят на гнездах, звери нянчатся со своими кутенками. Я знаю,
некоторые кротоловы с законами охоты не считаются. Идут в лес, а под
полой несут ружье, ведут на поводке собаку. Живя где-нибудь в
балагане, вдали от людей, они исподтишка убивают себе на варево
рябчиков, глухарей, зайцев, а спущенная со сворки собака зорит птичьи
гнезда, пожирает звериный молодняк. А ведь это браконьерство! Отец
никогда не нарушал охотничьих правил.
Вышел из дому рано утром. Знакомой дорожкой начал углубляться в
лес, в чащобу. Солнце только что поднялось над Откликной горой и
оттуда выпустило золотые стрелы по вершинкам деревьев, нанизало на эти
стрелы серебристую хвою сосен, елей и светло-коричневые липкие, не
совсем распустившиеся листочки осин. Воздух хотя и прохладный, но
чистый, светлый, точно хрустальный, а под деревьями, в тени, еще
хоронится ночная синь. Птицы уже проснулись, выпорхнули из своих
укрытий к солнечным полянкам и славят новый наступающий день.
Хорошо в это время в лесу!
К отцовскому охотничьему стану добрался в полдень. Низкая
рубленая избушка, крытая берестой, поверх которой настлан дерн, стоит
в глубокой пади на берегу Черной речки. Место глухое, мрачное. Тут
птицы не вьют гнезд, а звери приходят только на водопой. И птицы и
звери обитают на соседних мохнатых горах, где широкими полосами
раскинулись дремучие сосняки, пихтарники, а на вырубках между ними
буйно разрослись осинники и липняки. К заброшенному становищу со всех
сторон подступила мелкая поросль, даже на крыше избушки появились
тощие рябинки и черемушки, окруженные вездесущим иван-чаем.
В самой избушке поселилась сырость. Сено на нарах, когда-то
служившее нам с отцом подстилкой, изопрело. Сор, щепки на земляном
полу сгнили. Все это пришлось выкинуть, распахнуть двери, достать из
малюсенького окошка-отдушины посеревшее, оплетенное тенетами стекло и
разжечь в чувале, в углу, огонь. Весь остаток дня ушел на то, чтобы
привести в порядок свое новое жилище, заготовить топливо. (Чувал -
очаг, камелек, огнище.)
Вечером сходил на речку и наудил хариусов. Сама по себе Черная
неглубокая, но порожистая, и после каждого каменного уступа - омут. А
в яминах, как в котле, руном стоит рыба: хариусы и мольки. Никакой
другой рыбы здесь нет. Вода слишком холодна и прозрачна. (Молек -
снеток рыбка.)
Уху хлебал уже в сумерках, перед порогом избушки. Ем, а сам
поглядываю по сторонам. Испытываю какое-то странное чувство. В конуру
свою забираться не охота. В ней кажется темно, сыро и страшновато. На
воле, под открытым небом, лучше, веселее, но и тут небезопасно.
Малейший шум, треск заставляют настораживаться. Упадет с дерева сухой,
отгнивший сучок, а ты думаешь: "Уж не идет, не крадется ли кто?"
В потемках совсем стало жутко. Неподалеку возле речки зашумели
кусты ольховника, словно налетел на них ветер, а немного погодя у
самой воды "заговорили" камни под чьими-то тяжелыми шагами. По спине у
меня прошли мурашки. Быстро свернул свою "скатерть-самобранку" и
шмыгнул в избушку, закрыл дверь, схватил проволоку, привязанную к
скобе еще днем, и давай ее заматывать на толстый самодельный гвоздь в
косяке. Замотал так крепко, что скорее вырвут петли или косяки, чем
самую дверь. Потом припал к окошечку и слушаю, смотрю во все глаза.
Из-за крутой угрюмой горы, ощетинившейся пиками елей и пихт, выплыл
рожок молодого месяца, скупо посеребрил, точно инеем, самые высокие
деревья. А кругом - тишина, безмолвие, и только вода на перекатах
бурлит, воркует в невидимых берегах.
Слушаю долго, напряженно. Чувствую, как тревожно колотится
взбудораженное сердце. Проходят секунды, минуты, даже, может быть,
час. Но никто уже не нарушает лесного безмолвия.
"Что же такое? Уж не померещилось ли мне? Возможно, с горы сам по
себе сорвался камень и прогремел на прибрежном плитняке. А я-то
перетрусил. Вот так закалка мужества!"
После этого стало легче. Вздохнул. И с этим вздохом будто
отступил от меня страх. Ведь в самом деле, кому я нужен, кто меня
тронет в избушке, взаперти?
- Эй, кто тут? - кричу в окошко. - Не прячься, выходи!
Голос мой, будто надтреснутый, запутался в ближайшем подлеске, в
кустах у реки. Ответа ниоткуда не было. А потом вдруг в мелком
осиннике перед становищем мелькнули один за другим три черных огромных
силуэта. Лесок затрещал, загудел, как будто по нему пронесся страшной
силы ураган и повалил на стороны деревья.
Ох я, трухлявая голова! Ведь это лоси! Приходили на водопой, а
потом паслись на травке. Они и раньше, при отце, тут бывали. А я-то
вообразил не знаю что. Верно говорят: у страха глаза велики. Ну и ну,
охотничек! Вот бы покойный родитель поглядел на меня!
Месяц на небе побыл и снова скрылся. Лежу впотьмах на нарах в
самом углу и пытаюсь уснуть. Но странно, глаза никак не закрываются.
Дома бы в это время давно спал, а тут одолевают мысли, кишмя кишат в
голове, словно муравьи в растревоженной куче. И, главное, думаю не об
охоте, не о завтрашнем дне, как пойду по старым знакомым тропинкам,
стану расставлять капканы, а совсем о другом. Вспомнил почему-то себя
маленьким-маленьким, когда еще в школу не ходил. Тогда тараканов
боялся, коси-косиножек (это пауки такие долгоногие; ножку оторвут, а
она, как живая, сгибается в коленке, "косит"). Больше всего я
страшился темноты. В ней, казалось, скрываются самые безобразные
чудовища. В леших, в чертей, ведьм ни отец, ни мать не верили. А вот
бабушка Марфа, если останемся с ней одни, начнет развлекать меня
сказками, так они у нее обязательно про нечистую силу. Она не помнит
других сказок. И будто бы точно знает, где обитают домовые, кикиморы,
водяные. Одному чертенку, уверяет всех, даже хвост в двери прищемила,
и он заорал благим матом. Над нею подсмеиваются: мол, неправда, так
она божится, крестится, доказывает, что истинно было так.
Потом уже в школе учился и все же побаивался ночью выходить один
во двор. А сколько, случалось, претерпевал страха в лесу! Возьмет отец
с собой. Оставит где-нибудь в балагане или просто у костра и скажет:
"Побудь здесь, Володя. Кипяти чай. Я скоро вернусь". Уйдет и уйдет.
Сумерки начнут сгущаться, а его все нет и нет. Тут и нападут на меня
страхи. Из-за каждого куста, из-за каждого дерева ждешь, что вот-вот
нападет на тебя зверь. А в этих местах водятся и медведи, и рыси.
Говорят, даже барсук и тот на человека кидается, если врасплох
встретится. Думаешь об этом, а у самого зуб на зуб не попадает.
Отцу, конечно, о своей трусости не говорил. Стеснялся, стыдился.
А разве он не видит, не понимает, что со мной делается? И примется
"лечить" меня: то в огород ночью пошлет за зеленым луком, то велит
сходить в потемках за сучьями для костра.
Науку его понял. И сам давай закалять в себе мужество. Только
трудно это давалось.
Однажды один отправился в двенадцать часов ночи на кладбище.
Решил оттуда принести обломок старого сгнившего креста. Иду, храбрюсь.
А темнота - зги не видно. Но место мне знакомое, легко ориентируюсь
среди могил. И вдруг оступился, попал в яму, а из нее, трепыхая
крыльями, вылетела какая-то большущая птица. Может, она и не такая уж
большая, но я так перепугался, что сердце в пятки ушло.
На рыбалку пробовал ходить с ночевкой без товарищей. С вечера
расставил на Бирюзе, в бучиле, у старой заброшенной мельницы, жерлицы
на щук и налимов. Пока было еще светло, поймал двух щурят. Настроение
у меня пошло в гору. Думаю, без рыбы домой не вернусь. Развел костер,
сижу на берегу возле огня. И не страшно будто. Поселок рядом. Собаки
перекликаются из конца в конец. Неподалеку на лугу пасутся кони. В
полночь пошел проверять удочки. Наклонюсь над водой, нащупаю шнурок,
слегка потяну на себя. Если какая рыбина заглотнет насадку с крючком,
то сразу скажется. Проверил чуть не все жерлицы, и везде - пшик.
Оставались непросмотренные только две, в омуте, под водосливным
шлюзом. Взобрался на этот шлюз, а он мокрый, скользкий, оброс тиной.
Осторожно подошел к удочке, потянул за шнурок, а он ни с места.
Подумал, за корягу зацепился. Начал сильнее тянуть на себя. Чувствую,
шнур чуточку подался, а за ним тащится что-то большое, тяжелое.
Наконец из воды высунулся чурбак, черный-пречерный. Стал разглядывать,
а при звездах-то чего разглядишь? Протянул руку, чтобы подхватить да
выбросить на доски водослива. Но тут же поскользнулся, покатился и
бултыхнулся в омут. А шнурка не выпустил. Держусь за шнурок, а на нем
сидит кто-то живой, большущий, бьет меня по боку. Да так сильно. Тут у
меня мелькнули в голове слова бабушки Марфы. Она говорила, что на
Бирюзе, в бучиле, водяные живут. Вспомнил про это и заорал, как под
ножом. Про все забыл. Плыву к берегу. До того быстро плыл, что грудью
налетел на галечник. Поднялся и без оглядки кинулся домой, не чуя под
собою ног. В избе, когда вбежал, всех всполошил. Лица на мне не было.
- Что с тобой? - спрашивают мать и бабушка.
- Наверное, черт на удочку попался, - отвечаю.
Бабушка - та сразу креститься, а мать начала выспрашивать, как,
что. Потом стала улыбаться и успокаивать меня.
Лишь под утро я маленько успокоился. А со светом, при ярком
солнышке, совсем пришел в себя. И повеселел даже. Над собой смеялся.
Вот до чего перетрусил - в чертей на речке Бирюзе поверил.
Тут же снова отправился к мельничному бучилу, А место там
веселое. Вокруг луга, высокие травы, из которых выглядывают глазастые
кашки - цветки красного и белого клевера. В омуте на тугих струях
сверкают серебро и золото. А вниз по речке уплывают пампушки пены.
На скользких досках шлюза отыскал злополучный шнурок. Взялся за
него, тяну. И опять какая-то тяжесть висит на шнурке, отчего шнур
пружинит, дрожит, радужной пылью рассыпает водяные капли. Тяну
осторожно, боюсь, как бы еще раз не сорваться в омут да и не оборвать
удочку. Наконец из глуби показалась огромная коричневая башка, очень
похожая на ржавую железную лопату. А на башке, смотрю, два
малюсеньких, широко расставленных глаза и два длинных живых уса.
- Сом, сом! - вырвалось у меня.
Стал выводить его к берегу. Но из воды сразу не потащил. Сам
забрел по колено в бучило, сунул ладонь под жабры спокойной, будто
сонной рыбине и поволок ее на галечник, а потом на луг, на траву, еле
вытащил!
Лежит сом на солнышке, блестит, как лаковый, и разевает пасть.
Разинет и закроет, разинет и закроет, и каждый раз громко чавкает,
словно старается напугать меня: дескать, не тронь - проглочу.
Схватил я его за жабры, взвалил на плечо - и домой. Волоку, а он
хвостом бьет меня по пяткам.
Вот действительно черт!
Затем, закаляя в себе мужество, один ходил по малину в Медвежье
урочище, на веревке спускался в пещеру, где, сказывают, жили
первобытные люди, клал за пазуху холодных противных лягушек. Словом,
как только не испытывал себя! И все почти без толку. Как видно, и до
сих пор доблести во мне немного.
Лежу вот так-то на нарах в лесной избушке и ворошу в памяти не
очень-то блестящее, трусливое свое детство, отрочество. Стараюсь
уснуть, а сон ходит где-то вокруг да около. Иной раз стану вроде
забываться, смежать веки. Но тут вдруг под лежанкой подымут возню
мыши. Начинаю побаиваться и мышей. Как бы, мол, не отгрызли нос или
уши, если усну крепко.
Затеваю войну с мышами. Беру палку, становлюсь на колени и шурую
под нарами во всех углах. Норушки попрячутся, успокоятся. А я опять
бодрствую, гляжу в темный, неразличимый потолок и прислушиваюсь к
тишине, царящей вокруг. Один так один. Рядом с тобой никого. Сам
отвечаешь за себя.
Не знаю, сколько пробыл в таком напряженном состоянии. Время,
наверно, шло очень и очень медленно. Потому слышу: за избушкой на
горе, где стоит угрюмый сосновый бор, кто-то крикнул глухим, точно
из-под земли, голосом:
- Шубу!
Меня словно обдало всего холодным ледяным душем, а волосы на
голове шевельнулись и поднялись дыбом.
- Шубу, шубу! - снова настойчиво послышалось с горы.
"Уж не замерзает ли кто в бору?" - мелькнуло у меня. Но тут же
сообразил: ведь теперь не зима, а весна. Да и шубы-то у меня нет. Взял
с собой только фуфайку, стеганую старенькую.
А из леса с короткими перерывами опять:
- Шубу, шубу, шубу!
Меня одолел такой страх, что лежу, свернулся в комок и весь дрожу
как в лихорадке. Наконец опамятовался. "Ну и герой! - думаю. - Вот так
закаляешь в себе мужество! Да тебе не в лес ходить, а на печке сидеть,
тараканов ловить, а не кротов". Распекаю так себя, и мне будто легче
стало. Даже храбриться начал: "Пойду посмотрю, кто там ухает. Может,
какой охотник с вечера напился пьяный, а под утро его мороз, похмелье
донимают. Вот и орет. Мало ли что случается с человеком".
Подумал про человека-то и тут вроде устыдился своей трусости. Зря
в лесу человек не станет кричать, просить помощи. Опять же слова отца
вспомнил: "На промысле охотник охотнику брат".
После этого отмотал проволоку с гвоздя на косяке, взял палку,
распахнул дверь и очутился за порогом избушки. Меня обдало прохладой,
ночной сыростью. Кругом темно, хоть глаз выколи. А в бору кто-то
продолжает свое, уже более четкое:
- Ух, шубу! Ух, шубу!
И голос какой-то страшный, заупокойный.
Но теперь уже я не трусил. Я должен был выполнить свой долг перед