— Раз все молчат, чего тебе волноваться?
   — А чему радоваться? Тому, что мы порождение шестисотлетней Орды?
   — Почему «шестисотлетней»? Мои подсчеты такой цифры не дают.
   — Считай, триста лет под ханами. Триста — под Романовыми. Те же ханы, только последние с телефонами. Плюс еще годы правления Отца Родного. Он ничем, извини, не лучше Батыя. Впрочем, если по линии электрификации более умудренным был.
   — И каков продукт у столь разных эпох? — спросил я, надеясь загнать Биона в тупик. То, чему меня учили в школе и университете, никак не вязалось с его диалектикой.
   — Продукт один — духовный раб. Выжить, выстоять под любой Ордой мог только тот, кто в нужный момент готов лизнуть, пониже пригнувшись. А БОБИКОВ быстро вышвыривают из тепла на мороз, чтоб не гавкали.
   Притчу о БОБИКЕ я знал. Это его ХОЗЯИН выгнал из дому за то, что тот гавкнул на гостя, когда надо было лизнуть. И все мы посмеивались над глупостью Бобика. Подумаешь, ЦАЦА! В жизни каждый из нас нередко стоял перед выбором: лизнуть или гавкнуть? И лизали. Кое-кто в этом преуспел и достиг потому немалого. Короче, душой я понимал Биона, даже в чем-то готов был с ним согласиться, но только в ДУШЕ. Признать правоту его ОТКРЫТО вряд ли кто-то из нас отважился бы. И я, стараясь выглядеть как можно искреннее, возразил:
   — Зря наговариваешь! На себя, на других. Среди нас есть немало людей свободолюбивых.
   — Есть, — охотно согласился Бион. — Все мы свободолюбивы, но ровно в той степени, в какой позволяет воспитанная Ордой наша сущность. Извини…
   Он достал из внутреннего кармана фляжку.
   — Может, хлебнешь?
   Я проявил стойкость и отказался.
   — А у меня душа горит и просит, — сказал он и набулькал во чрево свое добрую порцию коньяка.
   Не знаю почему, но человек так устроен, что порой ему приспичивает освободить душу искренним раскаянием. Как бы ни был тяжел груз, лежащий на совести, разделив его с кем-то, чувствуешь некоторое облегчение. Жалко жизнь такова, что часто и пожаловаться в расчете на тихое понимание просто некому.
   Раньше, когда в царствии небесном был бог, люди исповедовались попам земным. Приходил в церковь мужичина, не веривший ни в бога мать, ни в отцовство святого Духа, клал на церковный поднос мятый рупь, сэкономленный по копейкам на отказе от чарки, и просил облегчить душу: «Грешен еси, батюшка! Впал во соблазн, связался с проклятой бабой. Благо бы во един блуд телесный вошел. К тому же деньги казенные пропил. Ее, проклятую, ублажал. Что теперь делать, ума не приложу…»
   Поп слушал, жевал рассеянно бороду, задавал наводящие вопросы, чтобы выяснить глубину проникновения во грех:
   — И где ж ты ее уестествил в перворазье? Ай-ай. И как? Во каких же позициях грех учинен был? Ай-ай. А она? Ишь, бесстыжая… Как же ее зовут? Ай-ай!
   Потом утробным басом, чуть попахивавшим малосольным огурчиком и апостольской чистой влагой тройной очистки, изрекал поучительно:
   — Грех, сын мой. Велик грех. Ты-ко уж деньги по казенной надобности верни. Неладно это, за счет кесаревой власти собственный блуд оплачивать. Ой, неладно! А остальное тебе за искренность признания греха господь бог прощает.
   И тут же привычной скороговоркой, почти не раскрывая рта, дабы винный дух собственной иерейской утробы не улетучивался и не достигал обоняния всевышнего, бормотал:
   — Отпускаются грехи рабу божьему… отныне и присно и во веки веков… Аминь!
   В результате оказывались довольными трое — Бог в небеси, Поп в своем приходе, Грешник в миру.
   Уволив бога с основной работы, эпоха революций отобрала у попов право исповеди, сорвала с нее покров тайны.
   — Да не слухайте вы их, длинноволосых, граждане! Дурють они вас, отпущая грехи именем божьим. Как же бог их отпустит, коли его самого нету?!
   И вот не стало отдушины для облегчения души путем внесудебной явки с повинной.
   Теперь представьте себе, что человек нового мира, большевик в душе, стойкий борец с предрассудками приходит в партком и с партийной откровенностью кающегося грешника признается:
   — Виноват, товарищ секретарь! Охмурила меня толстушка Маша из нашей редакционной корректуры. Уж вы сами знаете — есть ей чем зацепить мужика: и здесь у нее сколько надо и тут чуть больше нужного. Прелесть! А может, это я ее охмурил. У меня ведь тоже есть здесь сколько надо и здесь, чуть больше нужного. Это дамское любопытство всегда привлекает. Оправдываться не стану. Поди теперь разберись, кто из нас двоих виноват больше. Но факт таков: на душе тяжко, в кармане — пусто. А деньги ведь у меня были подотчетные…
   Представляете, что за этим должно было последовать? Я не отрицаю, вопросы о том, «где же ты ее?», и другие подобные могли быть. Нет, даже обязательно бывали. Но уж затем вопрос об отпущении грехов обязательно поднимали на недосягаемую высоту партийной принципиальности. Собирался партком в полном составе. Со всеми вытекавшими с такой высоты последствиями.
   Назначенные в комиссию по расследованию товарищи по партии, краснея от тайного удовольствия, обязательно начинали выспрашивать:
   — Значит, вы с ней? И где же? А она? А вы? И что? А она?
   Слушая, строгие судьи душевно страдали: прикоснулись к чужому блуду, распалили скудное административное воображение занимательными подробностями, а в материальном воплощении сами ничего поиметь не смогли. В результате принципиально обостренное раздражение выливалось в емкую формулировку отпущения грехов по-партийному:
   «Учитывая искреннее признание вины и ранее достигнутые трудовые успехи, за моральное падение, выразившееся в незарегистрированном официальным браком сплетении ног и за материально имевшее место промотание подотчетных денежных сумм, — объявить строгий выговор с занесением в учетные документы и на будущее предупредить, чтобы уберечь от повторения эксцессов аморальности».
   Нет, светлая эпоха не располагала нас, атеистов, богохульников, вольнодумцев, к откровенности во грехе. Искренность в атеистическом обществе — самодонос. А где на него было найти дураков?
   Даже в сталинские времена, когда жить всем стало лучше, стало веселее, когда с помощью старательных органов безопасности расплодилось множество доносчиков всех сортов — платных, получавших мзду с каждой проданной головы, и энтузиастов-любителей, видевших в возможности кого-то оклеветать предел гражданской доблести, самодоносчики не утвердились как общественное течение.
   И мне было странно, почему вдруг Бион решил, что я поп, а не секретарь партийного комитета.
   Странно, но в то же время приятно. Доверял он мне, черт столичный!
   Это же надо!

ЦЫГАНСКАЯ ПЛЯСКА

   Я держал в руках свежую московскую газету, читал и глазам не верил.
   Под крупным заголовком «ВСЕГДА ВМЕСТЕ С РОДНЫМ НАРОДОМ» на первой странице шел репортаж с переднего края поездки Большого Человека по сельскохозяйственным районам нашей области. Внизу под тремя сотнями строк битого текста стояла яркая подпись: «Б. Николаев, специальный корреспондент».
   Когда Бион успел настрочить свое произведение, когда передал в Москву — для меня по сей день остается загадкой. Во всяком случае, как мне казалось, времени для сей акции у него не было. Расстались мы только в первом часу ночи, изрядно утомленные посещением гостеприимной Молокановки, перегруженные светлой влагой питья и крепкими разносолами. Если же учесть, что за день Бион дважды наполнял и опорожнял свою заветную фляжку, то его работа, на мой взгляд, по перегрузкам была сродни профессии космонавта.
   И все же не это взволновало меня, заставило сердце биться сильнее.
   Напрочь сражала искренность репортерского видения событий, взгляд Биона на сухую бытейщину, сопровождавшую поездку нашего Дорогого Гостя.
   Ведь передвигался он не по курортным серпантинам Крыма, а по паршивым дорогам и скудным селам нашего далеко не процветавшего края.
   Насколько шире, насколько объемнее все увидел, понял и запечатлел на бумаге Бион Николаев — специальный корреспондент, чем увидел и понял я — газетный провинциал, не искушенный в большой политике, не наученный извлекать максимум политического смысла из минимума фактического материала.
   «У строящегося моста состоялась встреча тружеников колхоза „Красный трактор“ с дорогим гостем — Никифором Сергеевичем Хрящевым.
   Оставив работу, колхозные плотники, мастера золотые руки, собрались вокруг Никифора Сергеевича. Старейший член артели, участник войны Иван Петрович Голошубов рассказал товарищу Хрящеву об успехах хозяйства, о трудовом порыве членов артели. Он поблагодарил Никифора Сергеевича за заботу о процветании хозяйства, за внимание к нуждам простых людей.
   Никифор Сергеевич по ходу беседы высказал немало ценных замечаний, которые с большим вниманием были выслушаны присутствовавшими.
   Ответственным работникам — участникам встречи товарищ Хрящев заметил, что многое сегодня зависит от дальнейшего повышения требовательности во всех звеньях управления, от укрепления дисциплины на производстве и роста культуры в быту. Особую ценность и важность имело указание товарища Хрящева на необходимость строительства хороших дорог…»
   Всего четыре абзаца посвятил Бион встрече на Горюхе, но какие то были славные абзацы! Гром и молния, черт возьми! Как оригинально и, главное, как убедительно трактовал он события минувшего дня! Во всей глубине передо мной раскрылись секреты искусства жизнеописания Сильных Мира сего нашей партийной прессой.
   Я глядел на Биона с нескрываемым изумлением. Он ли то писал?!
   Бион, в свою очередь, смотрел на меня открыто и предельно искренне.
   ЭТО писал ОН.
   — Так надо, старик. Иначе на кой хрен (специальный корреспондент сказал это менее литературно, но чуть более высокохудожественно) меня посылают хвостом за Нашим Дорогим в каждую его поездку? Там, — Бион возвел глаза к небу, — верят и знают: Николаев свою строчку выдаст. Он сработает именно то, что в данный момент надо. И Николаев не подводит. Он пишет и в срок получает свои пиастры. Ему платят премии. Дарят внимание высоких инстанций. Ты понял, старик?
   С минуту Бион молчал, ожидая моей реакции. Не дождавшись, в сердцах невесть к чему выругался:
   — Язви его в душу, эту Орду!
   Через час мы снова ехали в машине за нашим Дорогим в деревню Заболотъе в колхоз «Светлый след».
   По программе посещение этих мест было коронным номером демонстрации товарищу Хрящеву успехов в разведении кукурузы в нашей области. Именно на полях Заболотья, всем капризам природы вопреки, посевы «чудесницы» поднялись куда выше пояса. До самой подложечки среднего роста мужику доходили. Никаких разговоров о том, что будут початки, и о зерне никто не вел, но зеленой массы на то, чтобы скосить ее и сгноить в силосных ямах, намечалось достаточно.
   Ритуал показа кукурузного прогресса был продуман лично Первым, и он не скрывал, что гордится этим.
   По замыслу сценария за первыми рядами густой зелени была заранее укрыта веселая красивая молодуха с хлебом и солью. Она должна была торжественно выплыть из зарослей навстречу Дорогому Никифору Сергеевичу, почтить его чаркой и ласковым взглядом. Если Гость захотел бы поцеловать молодуху в щечку, она была готова и к этому.
   После торжественного ритуала почтения Большого Человека намечался легкий завтрак, который должен был без перерыва перейти в хороший обед.
   Первый предвкушал Викторию. А вышла препозорнейшая для полководца конфузия. Как говорят в нынешнем новом веке, «хотели как лучше, а получилось как всегда».
   Составитель гениально-генерального плана не учел физиологических особенностей стареющего организма современного недолговечного человека.
   У нормального, сытого и хорошо напоенного Хомо Сапиенса зеленые кустики нередко возбуждают естественные рефлексы, приобретенные в непроглядной глубине далеких эпох и сохраненные до наших дней для пользы организма и удовольствия. Для ребятишек, которых возили из города в пионерские лагеря, мудрые вожатые через определенные промежутки времени останавливали автобусы и подавали команду:
   — Мальчики — налево! Девочки — направо!
   И кустики за кюветами вмиг оживляло животворное журчание горячих струй…
   До Заболотья мы ехали по тряской дороге почти два часа. Дорогому Гостю никто возможности сбегать в кустики не предоставлял. Больше того, его даже не предупредили, по какому поводу сделана остановка у зарослей кукурузы. И промашку исправить уже не осталось возможностей.
   У нашего Дорогого Гостя взгляд на зелень вызвал здоровую и строго определенную реакцию.
   Едва машина остановилась, Хрящев сам открыл дверцу, молодо выкатился наружу и трусцой рванул к кукурузе. Уже на ходу он стал расстегивать ширинку. Полуобернувшись, через плечо бросил Первому:
   — А кукуруза и для таких дел хороша!
   Хрящев не заметил, как в испуге округлились глаза Первого. Как замерли краснощекие деятели, знавшие о СЮРПРИЗЕ, заложенном в кукурузную чащу. Ничего не заметил Большой Человек.
   Он вломился в заросли как старый вепрь, и в тот же миг навстречу ему Белой Лебедью выплыла молодуха с подносом в руках. На подносе громоздился свежий румяный каравай, а на нем вместо солонки стоял стаканчик с прозрачной как слеза «апостольской» влагой.
   Хрящев замер на миг, не в силах сдержать процесс облегчения организма, который самой природой прерывать не положено. Единственное, что ему удалось, — не опрыскать струей молодку. Справившись с этим, он повернулся и, чуть пригибаясь, как солдат при бомбежке, бросился из зарослей в машину. Руководящий громогласный мат сотряс окрестности:
   — Вас! Вашу! Такие шуточки! Вас! Вашу! Вас!
   Хлопнула дверца и «Чайка» рванулась вперед.
   В облаке пыли, будто спасаясь от газовой атаки, начальство и смущенные сопровождавшие гостя лица рванулись седлать свои персональные автомобили.
   Первый, будто полководец, старавшийся приостановить паническое отступление, бросал Коржову отрывистые команды:
   — Жми наперерез! Через луга! У Головановки встретишь и поведешь за собой. Покрутишься у «Красного Богатыря» и заводи сюда же, но с обратной стороны. Стол накрыт. Сам понимаешь! Жми!
   — Есть! — по-воински выкрикнул Коржов и вторгся в чей-то быстро реквизированный вездеход. Машина взревела мотором и на полном ходу рванула по полю, наперерез удалявшемуся Большому Человеку. Остальная часть колонны запылила по дороге. Нельзя было показать Гостю, что его как строптивого телка загоняют на тот же выпас, который ему так не понравился, но с другого конца.
   Буря улеглась так же быстро, как и разгулялась. Немного поостыв в машине, наш Дорогой Никифор Сергеевич взглянул на случившееся уже иными глазами. Что-что, а чувство юмора ему было присуще. Он понял, что неувязка произошла от желания угодить, что никто не собирался поставить его в дурацкое положение. Ну, если увидела глупая баба что-нибудь принадлежавшее лично руководителю партии коммунистов и не предназначенное к публичному показу, не казнить же тех, кто не успел его предупредить. Сам же он начал расстегивать амуницию, не дождавшись какой-либо команды. Короче, наш Гость приказал остановить машину и вышел из нее. Собственнолично сходил в кусты и уже без помех окинул взглядом окрестности. На душе полегчало, избыточное давление на психику ослабело, и мир снова стал казаться более благоустроенным и добрым.
   Потом, когда отставшие машины подтянулись, Первый с видом пришибленным, на неверных гнущихся ногах подступил к Большому Человеку, ожидая в любой миг высочайшей трепки. Но наш Дорогой встретил его веселым смехом.
   — Ну, режиссер! Устроил мне представление! Надо же было догадаться!
   Первый стоял, прижав руки к бокам, будто солдат-первогодок перед старшиной-сверхсрочником, и костенел, еще не веря, что грозу пронесло.
   — Баба-то хоть красивая была? — спросил наш Гость, отпуская грехи. — Я и разглядеть ее не успел…
   — Красивая, — вздохнул Первый. — Очень красивая… Сам выбирал.
   — Ну, тогда греха никакого, — сказал Хрящев. — Увидела — не помрет. Пусть знает — у меня как и у всех. Что там дальше у нас по твоей программе? Мне опять брюки расстегивать или как?
   — Легкий завтрак, Никифор Сергеевич. Все уже приготовлено.
   — Далеко?
   — Тут сразу же за лесочком, — пояснил с охотою Первый. Местность он знал плохо и потому делал порядочную ошибку. — Вон там, за тем. Как говорят, за хорошим за кустом нам готов и стол и дом. Просим откушать, дорогой Никифор Сергеевич!
   Голод и веселое состояние духа пробудили в Большом Человеке желание посидеть за столом, снять стресс доброй чаркой.
   — Пройдем пешком? — предложил он Первому.
   — Охотно, — согласился тот. Да и другие встретили предложение с деловым оживлением. Близость накрытых столов ощущалась на расстоянии и пробуждала готовность к движению.
   Нестройными рядами все двинулись к видневшемуся метрах в ста перелеску. Поскольку наш Дорогой Гость уже не вызывал у большей части сопровождавших его лиц острого любопытства, как то было в первый день, многие поотстали и процессия изрядно растянулась.
   Впереди шли трое — Хрящев, Первый и круглолицый полковник службы безопасности Лутовченко, наряженный по штатному московскому расписанию пуще своего ока беречь бренное тело Никифора Сергеевича.
   За кустами и осиновым редколесьем, куда двигались все, раскинулись палатки цыганского табора. У небольшого родничка стояли четыре телеги с оглоблями, поднятыми в небо. И вот именно на этот бивуак собственнолично набрели именитые лица.
   В один миг веселые цыганята, игравшие на поле, заметили нежданных гостей и враз Хрящева — самого пузатого из группы — окружил подвижный, галдевший десант.
   Чумазые, оборванные, голопузые и босые, ребятишки взяли в плотное кольцо одетых по-городскому мужчин. Все разом загалдели и кинулись в бешеную пляску.
   Шум, визг, песенки вмиг разбили чистую тишину осеннего леса.
   Заметнее других неистовствовал черноглазый чертенок в синей рубахе, с густыми курчавыми волосами. Он растолкал мелюзгу, впрыгнул в круг и вприсядку пошел юлой у самых ног Хрящева. Он как волчок крутился, то подлетал вверх, то распрямлялся в прыжке и выкрикивал:
   — Эх, ромалы!
   И скороговоркой повторял раз за разом:
   — Батька, гони рупь! Гони рупь, батька! Для тебя танцую.
   Определив на лицах окруженных и плененных пришельцев нечто подобное колебанию, цыганенок вдруг завопил еще сильнее, чем прежде; словно в нем одном сидело еще с десяток таких же горячих чертенят:
   — Рупь! Рупь! Рупь!
   Помощь Хрящеву пришла с неожиданной стороны. Из шатра на шум, лениво потягиваясь, вышел бородатый цыган в красной нарядной рубахе без пояса, в брюках-бриджах с красными офицерскими кантами и в новеньких лакированных ботинках. Едва взглянув на происходившее, он с присущей цыганам проницательностью понял, что в окружение попали не лопоухие грибники, а какое-то начальство, и сразу поспешил на выручку.
   — Э! — крикнул цыган на мелюзгу. И прошелся раскидистым матом, от которого сильнее завибрировали листья осин. Голопузых как ветром сдуло. Подойдя поближе, старый цыган вдруг широко развел руки и заулыбался:
   — Батька! — сказал он густым сочным басом, будто в медную трубу подул. — А я тебя в кино видел. Ей-богу, не брешу! Ты — народный артист. Дай детям рупь! Не жалей, ты — богатый. Дети отстанут.
   Наш Дорогой Никифор Сергеевич на миг оторопел, не зная, как вести себя при цыганских обстоятельствах, но в тот же миг увидел, как, продираясь сквозь кусты, с тыла к нему подходит подкрепление. И тогда он дал волю чувствам. Лысина его, будто раскалившись, сделалась красной, блестящей и вся покрылась бисеринками пота.
   — Да вы! Вашу! — потряс воздух уже знакомый нам клич. — Вас!
   В тот же миг двое интеллигентных мужчин, не снимая шляп и не засучивая рукавов, завернули цыгану руки за спину и вежливо, без слов отставили его в сторону, как стул или стол. Путь для проследования нашему Дорогому открылся широкий и светлый. Но он уходить не спешил.
   — Сволочи! — гремел Никифор Сергеевич. — Ишь, распустились! Ишь! Оседлать их немедленно! Оседлать! Принять закон и запретить шляться по всей стране! — Он стукнул кулаком правой руки в ладонь левой. — Надо же так безобразничать! У вас в области власть есть?! Кто за порядком следит?! Сколько говорю: ввести трудовые паспорта. Кто не работает, кто бродяжничает — те не граждане. Коротко, просто и ясно.
   И тут вперед выдвинулся полковник Ломов. Напрягаясь и деревенея, он выпятил могучую живото-грудь и прохрипел с нескрываемой злобой и готовностью к самопожертвованию:
   — Моя вина, Дорогой Никифор Сергеевич! Бить меня надо! Ох, как бить! Не успел канализировать! Да и угляди за ними! Лезут как тараканы из соседних областей. А права чистить их у меня нет. Дайте право, мы их в дубинки! По головам!
   Наш Дорогой от неожиданности замер. Он обращался к тем, кого знал, на чье понимание всемерно рассчитывал, и вдруг кто-то незнакомый решительно и горячо угадал его подспудные желания. Хрящев повернулся к Первому.
   — Кто таков? Почему не знаю? Прячешь от меня кадры?!
   Первый пояснил негромко:
   — Начальник областного управления охраны общественного порядка. Полковник Ломов.
   — Мы уже купили дубинки, — сказал наш Дорогой, теперь уже обращаясь к Ломову, и протянул ему руку. — Оказывается, у нас такого пустяка сделать не могут. Пришлось в Лондоне доставать. А вот раздавать их наши бюрократы не торопятся. Позор! Вернусь в Москву, дам министру указание. Пусть вооружает милицию. Вашу — в первую очередь. Вы сумеете применить дубинки правильно. Я вижу.
   Ломов схватил руководящую сильную руку двумя своими и стал ее одержимо трясти. Лицо побагровело от удовольствия. Глаза полезли из орбит. Шея, распиравшая ворот, сделалась темно-красной, будто ее обмазали железным суриком. Потужился Ломов и неожиданно для всех гаркнул:
   — Да здравствует! Ура, товарищи!
   В растерянности кто-то даже поддержал боевой клич Ломова, но вышло нестройно и крайне жидко.
   — Ю-ря-я-я! — прозвучало над поляной и тут же стихло. Этот тощенький аккорд, оборвавший цыганскую пляску, до сих пор рыданьем звучит в моих ушах.

ТОРЖЕСТВЕННЫЙ МАРШ

   Однажды, приехав в воскресенье к сестре, я шел задами деревни Рогулька. И вдруг из-за овина вынеслась навстречу ватага. Ребята кричали «Ура!» и палками-саблями рубили врага — крапиву.
   Впереди скакал Венька Клячин. На плечах — красные тряпочки с чернильными звездами. На груди — пять малиновых колючек от репейника — ордена.
   Увидев меня, Венька остановился и чинно сказал:
   — 3драсьте!
   — Здравия желаю, товарищ лейтенант! — ответил я по форме, считая, что по годам и заслугам на большее звание малец не может претендовать.
   — Не лейтенант вовсе, — строго заметил Венька, уличая меня в незнании знаков различия. — Я Верховный главнокомандующий, генеральный полковник. И пять раз всем Герой!
   — Ну, прости, — извинился я. — Сослепу не разглядел. Может, старею…
   Венька взмахнул саблюкой и довольный поскакал дальше. За ним рванулось все войско, бывшее под командой генерального полковника.
   Уезжая из Рогульки на другой день, у самой околицы встретил деда Ерёму Криволапова. Он шел навстречу, загребая босыми ногами теплую пыль. На выцветшей гимнастерке от плеч до пояса через всю грудь висели две фронтовые медали бронзового достоинства и десятка два покупных значков разных форм, цветов и размеров.
   — Что это нынче при всех наградах? — спросил я после того как пожал руку, протянутую стариком.
   — Ужо там и при всех! — возразил дед Ерёма энергично. — Разве их столько должно быть у боевого командира? Как служил на войне отделённым, так сам товарищ капитан Дурыкин всё ко мне подъезжал: «Товарищ Криволапов, товарищ Криволапов». Потом пришло время орден дать. А мне заявляют: ты по спискам не проходил. Как же это так могло быть?! Ну скажи, вот ты городской и знаешь всё. Это разве законно не дать мне орден, если я через всю войну от рядового до самого старшего сержанта линию службы довел?
   Истины ради замечу, что свою линию дед Ерёма, тогда еще сравнительно молодой, вел на складе обозно-вещевого снабжения. Но с детства до старости живет в нас тоска по наградам, званиям, почестям. Дослужившись до сержанта, мы уверены, что достойны ордена. Полковник вправе считать себя обойденным, если ему вдруг не дали трех орденов. Генерал в тайниках души лелеет надежду на геройскую звезду. Не даром говорят, что для удовлетворения офицерского самолюбия тайный приказ министра обороны разрешал полковникам носить на кальсонах лампасы, а подполковникам ходить дома в папахах.
   Не избежал соблазна продемонстрировать нам, лицам штатским и чинов не имевшим, свои регалии Генерального Полковника и наш Дорогой Гость.
   Где и как, при каких обстоятельствах это произошло, расскажу с соблюдением тактики преднамеренного литературного отступления.
   На восточной границе нашей области от урочища ДурА — с ударением на «а» — начинаются пустоши, которые километров на сто — сто пятьдесят вклиниваются в соседние земли. Поскольку на всех военных картах урочище испокон веков обозначалось сокращением «ур», вся фраза многими поколениями воителей читалась слитно как «УрДура». И полигон, возникший здесь, получил название «Урдурайского».
   Во время великой войны Урдура захирела. Артиллерийскую бригаду, стоявшую там, отправили на фронт. Ее место занял запасный пехотный полк, ускоренно готовивший новобранцев к кровопролитию и утрате жизни во славу Отечества. Потому несколько лет подряд артиллерия не кромсала лесисто-болотистую местность, это позволило полчищам комаров удесятерить свои и без того мощные силы.