За заборчиком в зеленом богатом огороде копался хозяин — немолодой жилистый мужчина с руками крепкими, лицом коричневым, иссеченным глубокими как овраги жизни морщинами.
   — Бог в помощь! — провозгласил Уважаемый Никифор Сергеевич, матерщинник и атеист. Он вплотную приблизился к забору и разглядывал хозяина. — Нельзя ли испитьводички?
   Огородник поднял голову.
   — Отчего нельзя? Заходите, добрый человек. Гостем будете. Молочком угощу.
   — Спасибо, — сказал Хрящев и широко улыбнулся. Он умел мгновенно менять выражение лица и был теперь сама доброжелательность и благодушие. — А у вас, уважаемый, гляжу, всё растет. И еще как!
   — Выходит, вы агроном? — сказал хозяин, более утверждая, чем спрашивая. — Тогда поглядите. Земля у нас, по правде, бросовая. Но если к ней руки приложить, она возблагодарит.
   — Как же вы руки прикладывали?
   — Всё по науке. Во-первах, перекопал участок и весь верхний слой с песком перемешал. На участок шесть кузовов ухнул. Потом извести добавлял, чтобы кислоту согнать. Золы всыпал бог весть сколько. Торфу уложил. Вобчем, каждый ком у меня руками перетерт разов по пять. Вот и отвечает земля.
   — Можно? — спросил Хрящев и ловко ухватил картофельный куст под самый корень. Потянул и выдернул из земли. На свет вылезла гроздь крупных розовых картофелин.
   — Что, хороша? — спросил хозяин гордо. — А на вкус! Рассыпуха.
   — Слов нет, хороша, — согласился Хрящев. Он положил куст на грядку, отряхнул руки. — А помидоры? Сажаете?
   — Чего нет, того нет. Помидор — это райское яблоко. У нас не произрастает.
   — Что же у вас еще растет хорошо?
   — Морква. Капуста. Лук хорош бывает.
   — Так бы еще в колхозе работали, — сказал неожиданно Дорогой Гость, повернувшись к Первому. — У тебя душа не болит? В общественном секторе не клубни — горох. А у него…
   — В общественном секторе лямку тянуть, — откровенно высказался Хозяин, — значит, ни себя, ни других не уважать. Наш колхоз как та худая лошадь, в которую нет смысла корм загонять. А что вырастет — забирают и везут в город. Нам остаются слезы. Был я, доложу вам, в городе на овочной базе. Прямо скажу — гноилище. Хороший хозяин, чтобы из продукта дерьмо получить, пропускает его через животину. А в городе скотину давно из процесса изъяли. Кладут капусту, картопь в склады, а немного погодя вывозят оттуда готовое дерьмо. Правда, вонь еще шибче, чем у обычного говна. Ты бы сам стал сознательно работать на такую цель?
   — Это мы разберемся, — сказал Хрящев, наливаясь краской. — Меры примем. Накажем…
   — Давай, давай, родненький! — усмехаясь сказал Хозяин. — Таких наказателей мы видели перевидели. Наобещают три короба, а толку — на волос. Как при Отце родном гнило, так и теперь тот же уряд соблюдается. Правда, Сталинахоть боялись, а нонешних балаболов только смехом и принимают…
   — Сталина партия разоблачила и осудила, — сказал Хрящев наставительно. — Пора перестать ему бездумно поклоны бить.
   — Вы-то сами откуда будете? — спросил Хозяин.
   — Из области, — вздохнув, ответил Хрящев. — Из сельского обкома.
   Это он уже добавил невесть к чему.
   — Эко у вас партию большевиков поделили, — сказал Хозяин насмешливо. — Серп, вроде бы, теперь сам по себе. Молот — в отдельности. И раньше порядку не велось, а теперь вобче на бюрократа управы не стало.
   — В чем же управы нет?
   — А ни в чем. Даже анекдот складен.
   — Какой? — спросил Хрящев строго. Сам он рассказывал анекдоты охотно, но слушать любил не очень. Раздражался.
   — А можно? — с наивной смелостью спросил хозяин.
   — Раз назвался — давай. Огласи.
   — Так вот как было. Пришла деревенская баба в сельский райком. Говорит, что сосед коммунист ее по башке треснул. «Чем?» — спросил секретарь. — «Молотком», — ответила баба. — «Коли так, то чего ты сюда приперлась? Вот если бы серпом — то кнам. А так иди в промышленный райком».
   Уважаемый Никифор Сергеевич поморщился. Анекдот был из плохих, и ему не нравился. Не прощаясь с хозяином, он повернулся и через грядки пошел к калитке. Первый — заним.
   Вышли к машине. И здесь наш Дорогой Гость дал разрядку. Все впечатления, накопившиеся за день, выплеснулись наружу. Волна руководящего гнева разрослась до уровня вала цунами.
   — Как же так можно? — для начала спросил он Первого вкрадчивым голосом. — Все больше чувствую, что здесь у тебя не Советский Союз, а страна Лимония (по известной присказке того времени это должно было в полном звучании выглядеть так: «Лимония — страна чудес и беззакония», но до уточнения наш Дорогой Гость не снизошел). Есть здесь, в конце концов, власть? Или всё течет стихийно?
   — Есть, — хрипло сказал Первый.
   — Нет, — прервал его Хрящев. — И помолчи. Послушай. Я сам вами займусь! Настала пора решать вопрос по-государственному. Все вы тут потеряли чувство ответственности перед народом. Это надо пресечь! Куркуль в своем огороде выращивает клубни размером в два кулака, а колхоз дает государству по двадцать штук в горсть. И такой куркуль у вас именуется колхозником! Кто позволил мириться с таким положением? Больше того, ты еще оправдываешься, ссылаешься на плохую почву. А она — родит! Все мы это видели. Так подобного оставлять нельзя!
   Отцы и радетели области, люди упитанные и сановные, стояли перед Большим Человеком с видом провинившихся школьников, понурив головы, и молчали. Можно было только догадываться, какие мысли обуревали их в тот тяжкий момент истории. Но, какими бы ни были мысли, никто не возразил, не высказал вслух ни согласия, ни недовольства.
   — Я подниму вопрос на государственную высоту! Вернемся в твою столицу, собирай Пленум.
   Первый помертвел лицом. Когда к осени вместо урожая в области собирают Пленум обкома партии, ничего хорошего это не сулит. Значит, убирать собираются не пшеницу и рожь, а руководителя и его подручных.
   Большой Человек, должно быть, понял чувства тех, кто стеной стоял вокруг него, и решил их более не испытывать. Положив руку на плечо Первого, он сказал:
   — Не майся. Не в тебе гвоздь. Я вижу, ты бьешься, а дела все равно идут вяло. Значит, надо искать коренной недостаток всей системы и потом по нему следует принимать государственные решения. У тебя аграрник хороший есть? Нужно теоретически прописать некоторые положения для моего доклада. И быстро. Чтобы к возвращению в область всё было готово.
   Зернов стоял неподалеку, на голову возвышаясь над Коржовым, и Первый его заметил.
   — Подойди, Константин Игнатьевич, — позвал он.
   Главный трепыхнулся, вышел из круга на ринг, встал поближе к Большому Человеку.
   — Кто это? — спросил Хрящев и поднял глаза, чтобы оглядеть Зернова доверху.
   — Ответственный редактор. Зернов, — доложил Первый, и, как солдат-первогодок перед своим генералом, попытался втянуть живот. Конечно, убрать такую мозоль было непросто, однако уже само старание сделать это начальство всегда оценивает высоко.
   — Здравствуй, Зернов, — сказал Никифор Сергеевич и протянул Главному руку. — Газету я твою видел. Так, ничего, хотя может быть и лучше. Много серого.
   Главный побледнел. Не часто подобные оценки падают с московских высот на газету, разместившуюся глубоко в долине среди лесов и вод.
   — Ладно, о газете потом, — сказал Большой Человек. — Есть дела куда более важные. Мне сказали, что ты аграрий и ко всему еще сам пишешь?
   — Да, пишу.
   — Вот и дело. Пора теоретически решить вопрос о том, как быть с этими земельными отрезками при усадьбах. Ты и займись. Понял? Сумеешь к нашему возвращению в обком подготовить раздел в доклад? Суть я тебе наговорю.
   — Постараюсь.
   — Надеюсь, — вступил в разговор Первый, — к делу отнесешься серьезно. Сам понимаешь, какое значение для нас, для всей страны имеет каждое выступление лично Никифора Сергеевича. Понимаешь?
   — Есть, — по-военному коротко доложил Главный. — Сделаю, как надо.
   Наш Дорогой Гость сдержанно улыбнулся.
   — Похвальная решимость, — сказал он Первому. — Люблю, когда люди берутся за трудные дела. — И тут же милостиво кивнул Главному: — Есть у тебя на чем записывать? Тогда замечай. Значит, так. Мы уже поднялись на такую высоту, с которой уже видны черты коммунизма, и личное хозяйство становится тормозом развития. Пора отрывать людей от привычки копаться в собственном огороде, кормить собственную буренку. Магистральный путь развития — это работа в общественном секторе. Успеваешь?
   Главный, водя карандашом по странице блокнота, кивнул.
   — На ходу сможешь записывать? — спросил вдруг Хрящев.
   — Смогу.
   — Тогда пошли потихоньку. И помечай. Мелким хозяйством из нужды не выйти. Так говорил Ленин. Найдешь у него. Надо этот тезис развить. Поищи у Маркса что-нибудь подходящее. Ясно? Чтобы сделать вывод: мелкое личное хозяйство — тормоз прогресса. Не только экономический, но и моральный. Мораль собственника рождается на огороде. Сам понимаешь, что и как. Ясно? Затем, надо дать резкий отпор вредному мнению, что, если государство забирает в поставки продукты у колхозов сверх плана — это плохо. А как должно быть иначе? Хотите, чтобы мы этот порядок изменили? Нет, друзья! Так эти слова и запиши: «Нет, друзья!». Мы просто заставим колхозника работать лучше. Вон рабочие у нас сколько производят. А если каждый завод захочет оставлять все произведенное у себя, что будет, я спрашиваю?
   Государственное решение зрело и формулировалось буквально на ходу, где-то под кожей лба, не покрытого морщинами сомнений. Наш Дорогой Гость решительными шагами гнал под себя пыльную дорогу прошлого, уходя всё дальше от Пьяных Кочек и здравого смысла.
   Бедный Маркс с его бессмертным «измом», изменившим наш старый и бренный мир! О, Лобастый и Умный, зачем он столько писал, переворочал бездну материалов ученых и глубокомудрых. Зачем старался обосновать и доказать каждое слово своего учения. Бедный Маркс! Это именем его теперь переустраивал мир наш
   Дорогой Гость, хотя вряд ли когда-либо читал Маркса в переводах, а уж тем более в первоисточниках. Он действовал не по науке, а методом силового давления. Не задумывался над тем, можно ли подгонять бульдозером воли общественный прогресс. Переустраивал его смело, как хирург, вырезающий аппендикс. Но аппендиксы были раньше, будут и позже. Их на земле — миллиарды. Во всяком случае, на каждого не прооперированного носителя по штуке. Вырезая больной отросток, хирург помнит опыт предшественников, руководствуется им. Наш Дорогой Гость собирался резать по живому, не боясь ни самого разреза, ни того, что нож может застрять где-то внутри, вонзившись в живую ткань. Его мало волновало, будет ли отрезание, производимое им, называться аппендикоэктомией или просто кастрацией. Главное было — резать! Преобразовывать! Видоизменять! А там — куда кривая вывезет.
   — И не стесняйся в словах, — напутствовал Большой Человек Главного. — Ты мой стиль, надеюсь, знаешь. Он боевой, энергичный. Верно? Так и пиши. Чем больше критики, тем лучше для дела. Чем чаще мы продираем других щеточкой, тем бодрее потом они себя чувствуют. Критика — своего рода баня…
   Удивительно, как много слов вмещается в человеке!
   Только раскроет рот, и мудрые советы рвутся наружу, ни сдержать, ни остановить. Главное, даже осмысливать говоримое некогда.
   — Недаром говорят про тех, кого критиковали: ну и задали ему баню. Надо, чтобы это выступление прозвучало именно так. С пылом, с жаром!
   Через несколько минут черная «Волга», в которую торжественно усадили Главного, укатила вдаль…

РЕКВИЕМ

   Дядька Калистрат Анкидинович Перфильев был человеком степенным и благообразным. Полотняная чистая рубаха, подпоясанная синим витым снурком, высокий лоб, от которого до макушки поднималась загорелая лысина, и борода лопатой — густая, серебристо-седая, ухоженная. Все это делало Калистрата похожим если не на святого с иконы, то по крайней мере на графа Льва Толстого с картины. Не проникнуться с первого взгляда уважением к Перфильеву было просто нельзя, но всякий, кто проникался, тут же делал ошибку. В деревне все знали: дядька Калистрат при случае и продаст и выдаст так же легко, как купит и загребет. Для Перфильева не было ничего святого, кроме самого себя. Он предавался греху, восхваляя бога. Он мог пугануть в бога и матерь божью, если казалось, что имени черта для данного случая недостаточно.
   В смутные годы войны и революции Перфильев подсказывал белым, где искать красных, а красным — где затаилось охвостье контрреволюции. И на все у Калистрата имелось веское оправдание: супротив властей не прись, а власть у того, кто повесил флаг над управой. «Пусть Васька Демидов портянку повесит, — объяснял мне дядька Перфильев, — я и ему поклон грохну. Богу — богово, кесарю — кесарево».
   Мудрость Перфильева срабатывала безотказно. Жил и процветал он, не тронутый ни временем, ни урядником, ни участковым милиционером, ни даже уполномоченным НКВД.
   Перед войной работал я в колхозе на подхвате под началом дядьки Калистрата, постигая у него мудрость бытия.
   Калистрат числился «химизатором», я ему помогал. А занимались мы химизацией — то есть возили со станции в колхоз удобрения. Натаскавшись бумажных мешков из пакгауза, мы заваливались на подводы и отдыхали на длинном пути возврата.
   Автомобиль ныне сгубил окружающую среду так, что и в четверг и в пятницу она нам безразлична. Что, к примеру, видит водитель, проезжающий дорогой по местности, которая бы привела художника Шишкина в вечный восторг? Да ничего не видит, кроме дорожных знаков. Спросите его, как проехать от Пьяных Кочек до Веселой Заводи, и получите примерно такой ответ:
   — Жми, друг, прямо по дороге до «кирпича» и сразу налево. Правда, там будет стоять знак «бюстгальтер», но ничего — потрясет с километр и отстанет. Потом будет указатель «Зеленый Ключ». Ты перед ним сверни налево. Погазуешь малость — и на месте…
   В век лошади дорога была иной. Вот как бы описал тот же маршрут лошадник:
   — Ехай, значится, прямо. После колодца слева березы потянутся. Ты их проезжай. А вот как начнутся сосняки, тут уж поглядывай. Возле пруда у старой ольхи вертай одесную. И ехай, ехай, пока до речки не допрешь. Там направо по берегу вдоль тальников. У двух дубов повертай налево. И опять по березняку до самой Веселой Заводи. Быстро докатишь.
   Таким макаром мы и путешествовали туда и назад по маршруту: деревня — железнодорожная станция — деревня. Дышали свежестью трав, живым духом переваренного овса, которым нас жаловали коняки, на ходу нередко задиравшие хвосты и оглашавшие окрестности звуками газов, отработанных организмами. Слушали птиц, угадывали их породу.
   — Кто поеть? — спрашивал меня Калистрат.
   — Сойка, — отвечал я неуверенно. И легкий подзатыльник вбивал твердое знание в голову:
   — Дура, так завсегда только иволга кличет. А это кто?
   — Коростель, — отвечал я, прислушавшись.
   — Верно, дергач, — утверждал мой ответ Калистрат. — Молодца, пострел!
   Встречи на конной дороге тоже были хорошими. Неторопкие, рассудительные. Завидев знакомого, Калистрат громко орал:
   — Тп-р-ру-у!
   Лошади останавливались. И каждая встреча входила в жизнь, оставалась в памяти.
   Вот навстречу нам, подоткнув полы рясы за пояс, как солдат на походе, прямиком через калюжины и бурную хлябь, шагал сельский поп — отец Никодим.
   Калистрат спрыгивал с телеги, сдергивал фуражку и здоровался, низко кланяясь:
   — Здравия вам желаю, батюшка!
   Поп привычно вскидывал руку, благословлял Калистрата и, не замедляя хода, шлепал далее. Когда он удалялся на приличное расстояние и скрывался в колке, Калистрат усаживался на телегу, брал вожжи, хлестал коняк и смачно сплевывал:
   — От язви его в поддых, поперся стервятник в Угодье. Там дед Боровой преставился. А для попа, что упокойник, что новорожденный в одном понимании — сплошной доход. Треба, ити ее в соображение.
   — Что ж вы его так? — спрашивал я.
   — А он, ити его в бок, на похвалу не тянет. Паскудник большой, хотя сан имеет. Ишь, не женится. Всё расчет держит в митрополиты выйти. А всех солдаток перемял, как мой рыжий кочет кур.
   И плелись наши кобылки дальше. И опять дорожная встреча.
   На сухом бугорке возле кусточка у извилка реки сидела Авдоха — жена председателя сельсовета.
   — Тпр-ру! — шумел Калистрат на коней и соскакивал с телеги. — Здравия вам желаю, Авдотья Никифоровна! Как здоровьице драгоценное?
   — Здоров! — с начальственной надменностью изрекала председательша. Так уж ведется у нас, что жены невольно считают себя неизбежным приложением к административным правам и обязанностям своих мужей. Повадка и голос у них в таких случаях делаются подобающими. — Чо, в район прешшся?
   — Туды, будь оно неладно, гвоздь ему в качалку! — отвечал Калистрат и вытаскивал из телеги узел. Подходил к Авдохе, присаживался рядом, развязывал тряпицу, раскладывал снедь, прихваченную из дому — полкаравая хлеба, сальцо, несколько яиц и головок лука.
   — Закуси-ко, мать, не погребай, — предлагал он Авдохе. — По времени в самый раз. Ты, знать, с району?
   — Оттоль, — подтверждала Авдоха и принималась за еду. Она быстренько уминала пару яиц, половинила каравай, хрупала лучок.
   — Ишшо, может? — спрашивал Калистрат, когда Авдохаотвалилась от его узелка.
   — Да будя, уже перекусила, — отвечала она сонно. — Можно дальше полосовать.
   Она кряхтела, пока вставала, и шла к селу.Мы ехали дальше.
   — Во, тварь ненасытная, — изрекал Калистрат, когда мы отдалялись. — Сама жирна, как хрюня, не перетяниобручами, вот-вот пузо лопнет, а все едино на дармовщину готова жрать, сколько влезет… Ей бычка чужого зажарь — умнет, не оглянется.
   На обратном пути еще одна встреча. Только мы доехали до перекрестка, где предстояло сворачивать с тракта, подсыпанного гравием, в дорожное месиво сельской жижи, как увидели милиционера. У верстового столба стоял потрепанный мотоцикл с коляской, а рядом, заложивруки за пояс, расставив ноги, как Илья-
   Муромец перед соловьем-разбойником, высилсямилицейский старшина Иван Бочаров — сын Марии Мальцевой, чьи пять сыновей, последовательно произведенные разными мужьями — Иваном Бочаровым, Назаром Тарасовым и Елизаром Мальцевым, носили одинаково рыжие волосы, имели задранные вверх носы, разные отчества и фамилии. Что-что, а святую память о мужьях, исчезавших со двора в одночасье, Мария и ее сыновья блюли строго.
   Иван Бочаров пошел в отца, и был человеком глубоко порядочным. Он никогда не повышал голоса, с искренним интересом возился с ребятней, делал змеев, деревянные игрушки, ходил с нами удить. Да и старым солдаткам, вдовам и матерям, помогал — кому огород перекопать, кому заплот поправить. Иван был верный сосед и дружеский человек. В селе его уважали.
   — Ивану Ивановичу наше крестьянское с кисточкой, — осклабился Калистрат, увидев блюстителя. — Не побрезгайте табачком. Табак-горлодер, душе радость, мозгам — кружение.
   — Как не попробуешь, — улыбаясь отозвался милиционер. — Все знают, Калистрат Перфильев — поставщик двора его величества.
   — На добром слове спасибо, — обрадовался Калистрат. — Кури, принимай дымок.
   Они закурили.
   — Чой-то у нас, Иван, бражкой на задах попахивает, — сказал Калистрат. — Особливо возле Федоскинской баньки. Аль опять Григор самогон варить ладится?
   — Проверим, — сказал Бочаров. — Я его уже раз строго предупреждал, теперь штрафануть придется.
   — Если надо, — согласился дядька Перфильев, — поступай, как закон велит. Все мы под им одинаковы. Верно мыслю?
   — Да ты всегда мыслишь верно, — согласился Бочаров.
   И опять, когда мы отъехали подальше, Калистрат стал скрипеть и ругаться.
   — Ишь, зараза, стал на самой развилке. Значит, намёк дуракам — без взятки и не проедешь. Хошь не хошь, раскошелься. Кто на спички, кто на табак. От милиция!
   — Ты как-то странно говоришь, дядя Калистрат, — сказал я с молодым прямодушием. — В глаза похваливаешь, за глаза черными словами прешь.
   — Ха! — крякнул Калистрат и согнутым пальцем постучал мне по макушке. Не больно, но звонко. — Кумпол ты отрастил как тыкву, а умишком не богат. Жисть, она требует осознания бытия. Мы ведь как живем? Как на ярмонке, милай! Допустим, ты привел бурёнку в продажу. Не потому что сам ее сдоить или съисть не можешь, а по причине ее молочной скудости. Молочка ты хочешь, а она не даеть. Цицки у буренки вроде бы двухведерные, брюхо, как у Авдохи, а на деле она — коза-козой. Тяни, не тяни ее за пупыню — молока даст стакан, не боле. Только это обстоятельство ты в уме держать должен. Иначе кому эта коровья коза на хрен нужна будет, верно? И ты расхваливаешь свой товар. Ах, бурёнка! Ах, молочная фабрика! И гнешь похвалу каждой коровьей цицке в отдельности, кажному ее рогу само по себе. Вот, мол, штука! Жреть самую малость, а молока даеть боле ведра — и все одни сливки.
   Тут же, вспомнив важное, Калистрат дал мне наказ:
   — Возвернемся в деревню, сразу бежи к Федоскину. И предупреди, мол, сегодня милиция на задах может объявиться. Дядька Перфильев, дескать, разведал и загодя тебя предупреждает. Пусть всё как есть лучше попрячет, чтобы перед законом выступить в чистом виде. Понял?
   — Это же подло, — высказал я свое мнение.
   И тут же схлопотал очередную затрещину по загривку. Аж позвонки хрястнули.
   — Дурак! — сказал Калистрат и добавил еще одну плюху. — Хрен ты с два в колбасных обрезках смыслишь! Это политика!
   Он указующе поднял перст.
   — Не нравится мне такая политика, — сказал я честно. И принял меры, чтобы не получить затрещины. Но беспокоился зря. Калистрат меру воздействия соблюдал.
   — Мне тоже не нравится, — рек он сокрушенно. — Только иначе не бывает. Политика — завсегда грязное дело, а политики — нечистые люди. Пойми, дура, человеки живут в законе как рыбы в воде. У общества всё уложено. Слыхал такое слово: уложение о наказаниях? То-то! А я, брат, через него в переплеты попадал и чуть правоимущества не лишился. Нас, кто за революцию стоял, белые в уложение быстро определяли…
   За какую революцию и когда стоял дядька Калистрат, мне не было ведомо, но спорить сним стало боязно. А вдруг он действительно стоял?
   Дядька Калистраттем временем продолжал поучения:
   — Скажу тебе, законы у нас мудрые. И в кажном монастыре им свой смысл придают. Вон, Бочаров над нами важным и высокимзаконом в начальники произведен. Заним даже кутузка в укрепление власти маячит. Придавит, и не пикнешь! Это есть закон государственный. Ему не потрафь, не подай сигнал когда надо, не сообчи вовремя, кто брагу завел, — противоположишь себя великому и сильному государству. Это, брат, игра хреновая. Плюнут на тебя и растопчут. Как мухаря. С другой стороны второй закон стоит. Наш обчественный, деревенский. Своих в беде не выдавай. Служи обчеству по мере сил и до издыхания. Значит, тех, кто завёл брагу, я должен определить известность о милицейском появлении. Так и будет. Скажу Федоскину, и он сам подумает, как поступить. Скорее всего, на виду маленькую бадейку оставит, а чан упрячет. Значит, милиция себя перед начальством в неусыпности бдения хорошо проявит, а Федоскин за малостью толики браги от беды усклизнёт. Всем хорошо, оба закона соблюдены.
   Я молчал как рыба об лед.
   — Ты меня, рыжий, держись, — выговорившись, произнес Калистрат. — Сынов уменя нет, а ты, вроде, ничего малый. Слушаться будешь, научу уму-разуму.
   Он был мудрым и житейски изворотливым, дядька Калистрат. Однажды под скрип колес, глядя в глубины космоса, голубого и чистого, он высказал пророчество, потрясшееменя, пацана, до глубины души.
   — Вот преставится Иосиф Апсарионыч товарищ Сталин, помяни мое слово, плеснут на него дегтю.Ой, плеснут!
   Такое кощунство лишило меня дара речи. Отдышавшись, возразил:
   — Да как ты такое мог сказать, дядька Калистрат! Он — великий вождь народа… Друг детей и учитель…
   — Нехай так, — согласился со мной Калистрат и пустил струю вонючего дыма на комара, который вился надним. — Я не спорю. Пусть друг детей. Но грехов на ем, как репьев на кобеле Балаболе. Как умрет — всё их и помянут.
   — Не может такого быть, — пытался я продолжить защиту Великого и Вечного. — Как же так?!
   — А вот так. По законному закону, — сказал Калистрат. — О тех, брат, кто стал мортуисом, весь веритас мигом выводят наружу. И этот закон, Рыжий, огульную силу имеет.
   Калистрат взглянул намою застывшую в изумлении физиономию и засмеялся.
   — Что глаза округлил? Прожевать не можешь? То-то, брат, здесь пригодно одно объяснение — наука! Или вот я тебе пропишу рецепт: «Олеум рициникумкапсулум нумер три». Понял, что такое? Нет! Вот и конец тебе, друг ситный. Потомукак с моей прописи пронесет тебя до полной желудочной чистоты. А все потому, что знаю язык мудрости — латынь. Это я тебе, касатик, в рацион касторочки насуропил. А себе всё другое. Например, спирти вини ректификати квантум сатис. Или еще…
   Он поскреб затылок, должно быть, забыв подходящие слова. Потом сплюнул, махнул рукой и вернулся к теме, которую вил поначалу:
   — Когда я работал в аптеке у Семена Сидоровича Мармерштейна, не одну такую пропись оестествил. И теперь объясняю: мортуис веритас — это значит, на мертвого поливай все, что имеешь, без сожаления. И тебе уже никто ничего не сделает. Даже в суде при случае оправдают. Одно слово — веритас!
   Я сидел оглушенный, перевариваякак быть и что предпринять при подобных невыясненных обстоятельствах. И вот с той поры, может, конечно, и безосновательно, но до сего времени горжусь, что сумел тогда пренебречь нарушенным девичеством сталинского идеализма и не уподобился славному герою юности нашей Морозову Павлику. А ведь была мысль: рассказать Ивану Бочарову о высказываниях Калистрата Перфильева, касавшихся личности Вождя и Учителя всех народов, свободных и угнетенных. И всё же, укоренный великой совестливостью, сдержался: ведь только мне одному, с глазу на глаз, с языка на ухо дядька Калистрат поведал правду о веритасах, которые посмертно положено напускать на всех мортуисов. Мог ли в таких обстоятельствах я стать глашатаем, с языком как коровье ботало, и звонить на весь свет о тайне, сказанной наедине? Смолчал. Тем самым, как теперь понимаю, оставил Перфильева на свободе, не оговорил, не приговорил.