Чайниковская умела разбередить души покинутых жен, рассказывая им о коварных совратительницах, уводящих из семьи мужчин, оказавшихся под воздействием алкоголя и женских телесных прелестей. Ее статьи заставляли болезненно трепетать сердца неудачливых матерей, чьи дети пошли по дороге беспутства и пьянства. «Разбитые сердца, — писала она в одном из творений, — сочатся кровью, глаза — слезами. Как молчать, видя нечеловеческие страдания? Как молчать?!»
   Дидактику Мариэтта облекала в емкие и элегантные формы: «Семья — это ячейка». «Плохо всем, когда ребенок плохо учится». «Пьянство нещадно разрушает наш быт».
   После каждого выступления Мариэтты в редакцию поступали отклики. Иногда их оказывалось два, порой три, а то и целых пять. О них Зайчик в тот же час докладывал Главному, и в редакции воцарялось приподнятое настроение. К нам шли отклики! Их даже вывешивали на стенде «Нам пишут». Письма такого рода читали на летучках и собраниях, когда речь шла об усилении влияния газеты на умы и сердца.
   «Я потрясена. Я рыдаю, — писала некая впечатлительная гражданка Главному. — В статье Чайниковской словно сказано о моей семье и обо мне самой. И ведь как верно замечено: "Семья — это ячейка!».
   «Дорогая товарищ Чайниковская! — обращалась к Мариэтте наивная молодость, едва ступившая на тропу любовных терзаний. — Вы такая добрая и опытная. Каждое ваше слово идет от сердца. Я верю вам. Очень верю! Отпишите мне совет с кем дружить — с Петей или Колей. У Пети есть гитара и велосипед. У Коли — дом в деревне. Что вы скажете? И еще — как вывести угри? Жду с нетерпением ответа».
   В Хоре Мальчиков Чайниковская была Корифеем. Как же можно было ее, женщину, достигшую высот общественного признания и получавшую отклики на СВОИ творения, посылать писать отклики на расхожие речи другого Корифея, даже если зовут его Никифором Сергеевичем?
   Нет, принять такого опрометчивого решения я не мог. Чайниковская оставалась в артиллерии резерва Главного командования.
   В списке свободных перьев находился лишь Стас Бурляев. К нему я и обратил мысленный взор.
   Особая ценность этого человека для газеты вытекала из достаточной практики. Именно она позволяла Стасу без натуги делать работу, другим казавшуюся неодолимой.
   Практика — горн, в котором закаляется газетный специалист. Она тот точильный камень, на котором талант можно отточить, если его маловато, а можно и затупить, если таланта на тебя отпущено много.
   В журналистику ведут пути разные, но все одинаково неисповедимые.
   Приходят в нее мальчики с ромбами вузов на пиджаках, чувствуют себя мужами, властителями дум соотечественников. Они переполнены пониманием пороков общества и точными планами их истребления. Они знают всё, чего не знают другие, об остальном догадываются.
   Это обычные гении. А жизнь, извините, она дура. Её требования всегда чуть ниже студенческих гениальных колен.
   Какое-то время спустя мальчики узнают, что газете решительно наплевать на все их планы общественного совершенствования. Ей нужны просто заметки, корреспонденции и статьи.
   Ей нужны серые работяги, которые бы с большим послушанием тянули воз с умеренной скоростью — ни быстрее, ни тише.
   И гении начинают постепенно сереть. Зная пороки общества, они берутся приумножать их число.
   Приходят в журналистику и таланты залетные. Самородки, случайно обнаружившие себя среди обыкновенных читателей. Приходят из честолюбивых желаний. Уходят чаще всего с одним — алкогольным.
   Память услужливо выталкивает из недр забытого времени незабытые имена, фамилии, случаи…
   Вот Стас Бурляев. Образование высшее. Место рождения — деревня Чуни Шелапутинского района нашей области. Родственников за границей нет. Взыскания сняты за давностью совершения проступков. Замечаний не имел. Благодарностей не заслужил…
   Стас появился в редакции с новенькими корочками университетского диплома и с первых дней стал признанным секс-атташе нашей местной прессы.
   Не было у нас знатока более серьезного и глубокого в этой полной открытых желаний и скрытых поползновений сфере. Специалист по женскому экстерьеру и тайнам общения полов, Стас не таил от друзей обширных своих познаний.
   В свободные минуты (а они у Стаса иногда растягивались на час и на два) он приходил в любой братский отдел, садился, закидывал ногу на ногу и задумчиво изрекал:
   — Нет, старики, бедра у Зиночки — не бедра. Если говорить по большому счету (а по малому счету о женщинах Стас не говорил никогда), то бедра должны быть такими…
   Свои слова Стас иллюстрировал мягкими движениями рук, словно обрисовывал контуры эталонного женского тела.
   Очень часто обобщения Стаса носили более откровенный характер.
   — Старики, — хрипел он с веселой игривостью. — Кто-то из вас пробовал приемы древнеиндийской пуристики? Нет?! Ну, скажу вам! Это — вещь! И вообще я предпочитаю заниматься камой с утра, опять же по вековому индийскому опыту.
   Далее следовали картинки красочные и подробные. «Старики», особенно те, которые не вышли за пределы тридцати пяти лет, сидели, распуская слюни зависти и вожделения.
   Не было в редакции женщины, которой бы Стас не дал аттестации.
   — Фея? Да что вы, ребята! Она, конечно, ничего для дилетантов, но для понимающего — не в полной мере. Очень уж симметрична. Валя? Да вы приглядитесь! У нее глаза рыбьи. С такой не любовь крутить, а солому жевать. Клянусь, чтоб я лопнул! Вера?! Да посмотрите на ее ноги. Они должны быть здесь полнее, здесь чуть потоньше, здесь — гибкая косточка…
   И опять движениями рук вдоль ноги, обутой в старый кирзовый сапог, Стас демонстрировал, какой должна быть эталонная женская нога.
   Теоретик вопроса сгорел, едва дело коснулось практики.
   Стас женился на бабенции с тяжелым висячим крупом, с телом равного охвата по всей фигуре — от плеч до бедер. Ноги, которые должны были быть «здесь вот полнее, а здесь чуть потоньше» просто бы не удержали на себе столько сала, без меры влитого в толстую пупыристую шкуру. Потому они были грубыми и крепкими, как мостовые сваи.
   Утратив ореол ценителя дамских достоинств, Стас быстро потерял лоск и стал выглядеть так, будто его из-за угла трахнули пыльным мешком, сделался безалаберным, рассеянным. Пуговицы на брюках, особенно самые нижние, никогда не застегивал. Про него в редакции ходила масса баек, и не всегда можно было понять, что в них правда, что — вымысел.
   Однако амбиций, типично журналистских, с которыми человек одинаково легко берется поучать школьников, как им готовить уроки, и пенсионеров — как тем планировать свой скудный бюджет, у Стаса оставалось хоть отбавляй.
   Он точно знал, какому чину в районном и городском масштабе соответствовало его личное положение в партийной печати, и от всех, кто стоял ниже хотя бы на одну номенклатурную ступеньку, требовал внимания и знаков почтения.
   Как-то раз, выполняя задание, Стас выехал на редакционном газике в отдаленный район. На речке Раздерихе у колхоза «Труженик» на узком мосту съехались нос к носу две машины. И встали, загородив дорогу одна другой.
   Казалось бы, проще всего было кому-то сдать назад. Но желавшего сделать это не оказалось. В одной машине сидел Бурляев, почему-то считавший, что по табели о рангах он равен секретарю сельского райкома партии. Во второй находился сам секретарь райкома, полагавший, что на землях собственного района по положению ему равных нет.
   Водители давили на сигналы. Машины орали козлиными голосами, но с места не двигались.
   Первым на хлипкий настил выскочил Бурляев.
   — Уступи дорогу! — завопил он разъяренно. — Я — ПРЕССА!
   — Прочь! — слышалось из другой машины. — Освободи мост! Не видишь? Я — РАЙ-КОМ!
   Позже этот случай разбирало бюро обкома, поскольку оба дурака стали жаловаться один на другого. Обоим влепили по строгачу и отпустили с миром.
   Трудно сказать, по какой причине кровные враги забрели вместе в «Голубой Дунай», но оттуда они вышли кровными братьями. А когда бывший секретарь райкома Васильев пошел на выдвижение и стал Председателем облисполкома, именно с его дочуркой — Василисой Претолстой Стас произвел перспективное бракосочетание.
   На работу Бурляев без задержки являлся крайне редко. Зато уходил из редакции точно в срок, если не успевал отбыть значительно раньше.
   При этом он обставлял свой уход так, будто труд давно стал для него первой жизненной потребностью и подниматься из-за письменного стола, загроможденного бумагой, выше человеческих сил.
   Короче, для работы над откликами лучшей кандидатуры из двух бывших в резерве перьев я выбрать не мог.
   Прервал мои размышления телефонный звонок. Я поморщился. Звонки — даже пустяковые — ничего кроме лишних забот не предвещали.
   — Редахция? — старческий голос взволнованно подрагивал. — Пришлите корреспондента в колхоз «Новый путь». У нас на ферме произвелся теленок о двух головах…
   «Свят, свят! — подумал я с раздражением. — Только теленка нам и не хватало сейчас…»
   К сенсациям с некоторых пор я относился с опаской. Наиболее горьким плюхом в лужу бесславия для редакции стала история с археологией. Учитель истории Перепечкин нашел в песке у речки черепки горшков, украшенные довольно затейливым узором. Возбудившись открытием, Перепечкин написал статью о том, что, возможно, на берегу Раздерихи находилась стоянка древнего, но далеко не пещерного человека. У Красного Яра наши пращуры месили глину, лепили и обжигали изумительную для тех эпох посуду.
   Вокруг основного тезиса Перепечкин развесил кудельки красивых домыслов. Трудно было удержаться и не дать в газете статью, в которой наша область объявлялась мировым центром горшечного дела, истоком глиняной цивилизации.
   И мы дали материал броско, приметно. Вскоре из Москвы к нам прибыл академик по глиняным черепкам. Он то и разобрался, что горшки в Красном Яру не древние. В доисторические времена глину обжигали во много раз лучше, чем ныне, и она не так крошилась, как найденные Перепечкиным обломки.
   Пройдя по следам находки, академик выяснил, что самосвал брака в карьер свалила и закопала гончарная артель «Красный керамик».
   Вслед за академиком приехал следователь. Сенсация, потрясшая мир археологии, переросла в уголовное дело.
   Зернову тогда воткнули в бок вилку строгого предупреждения и категорически запретили искать следы древних цивилизаций на территории своей области. В столичном журнале «Крокодил» появился веселый фельетон о злоключениях энтузиаста науки Перепечкина. Правда, нашу газету в фельетоне не поминали. За что мы затаили в душе постоянную благодарность столичным коллегам.
   С той поры любая сенсация встречалась нами с опаской.
   — Позвоните в отдел информации, — сказал я сообщителю. — Вот их номер.
   А сам тут же позвонил в отдел:
   — Смотрите, не поддавайтесь на удочку. Теленок о двух головах — хорошо. Но как мы совместим сообщение о нем с известием о приезде ОЗНАЧЕННОГО лица? Кто-нибудь может расценить как тонкий намек на непонятные нам пока обстоятельства. Короче, подумайте и откажите.
   Едва повесил трубку, телефон выдал очередной призыв.
   — Зайди, — пригласил аппарат голосом Главного.
   Я зашел.
   У Зернова уже сидел Стрельчук. Он устроился в углу, провалившись в глубины кресла, которое досталось редакции в послереволюционные годы вместе со всем домом купца Распупина.
   Выждав, когда я усядусь, Главный сказал:
   — Звонил Первый. Его слишком беспокоит пресса. Что написано пером, от того и в суде не откажешься. Он говорит, что Никифор Сергеевич САМ читает газеты. САМ! Особенно, когда бывает в областях. Надо все делать так, чтобы комар носу не подпихнул. Тик в тик. Что там у вас с откликами?
   Опережать в рапортах события, сообщать о несделанном как о готовом, радовать начальственные сердца пониманием темпа их биения — это было одной из черт стиля, отработанного эпохой. И отступать от него никто не видел необходимости.
   — Готовятся! — доложил я решительно.
   Лицо Главного просветлело.
   — Это хорошо, — сказал он с облегчением. — Всегда важно иметь отклики на любое событие в портфеле заранее. Для маневра. В случае необходимости какие-то можно усилить, другие — приглушить. И еще раз прошу: поработайте с ОТКЛИКАНТАМИ на полную мощность. Можете при нужде даже вызывать людей с мест. За счет редакции. И действуйте смелее. Первый нас поддерживает во всём. Потом учтите: лучше синицу в руки, чем выговор в личное дело.
   — Работаем, — заверил я. — В хорошем темпе.
   — Да, — сказал Главный, что-то вспомнив. — Первый особо нажимает на то, чтобы уровень откликов не был базарным.
   — Что сие значит? — поспешил я задать уточняющий вопрос.
   — А то, что Никифору Сергеевичу уже надоело пустое славословие. Мы должны придерживаться принципа «лучше меньше, да больше». Короче, не просто шуметь: «одобряем», «поддерживаем»! Нужны серьезные оценки теоретической глубины выступлений Никифора Сергеевича. Широкий показ того, какие выводы из его слов делают массы. Чтобы отклики звучали примерно так: «В ярком и содержательном выступлении товарища Хрящева…»
   — Товарища Никифора Сергеевича Хрящева, — подал голос из угла Стрельчук. Блеснул глазами и снова скрылся в тени.
   — Да, именно, — тут же поправился Главный, — «товарища Никифора Сергеевича Хрящева с огромной глубиной и ясностью открыли новые горизонты…» Ну, так и далее о проникновении его гигантской аналитической мысли в процессы развития общества и сельского хозяйства в частности.
   — Добро, — сказал я. — Дадим гигантское проникновение аналитической мысли. Будет нужный уровень одобрения. Что еще?
   — Еще не стоит мельчить. В каждой подборке откликов должен быть кусок посолиднее. Яркое письмо из глубинки. Строк на сто пятьдесят. Красивое, с пафосом. Включите в дело Бэ Полякова. Пусть пишет о радости простых тружеников, которая рождена известием о приезде Никифора Сергеевича.
   — Бэ Полякова как автора или? — спросил я.
   — Только или, — подтвердил Главный. — Авторами должны стать наши знатные земляки. Первым, допустим, может выступить токарь Лапкин, маяк нашей индустрии, а Бэ Поляков за него все напишет.
   «Сто строк и подпись чужая» — назывался подобный метод создания видимости всенародного вдохновения на страницах газет руками профессионалов. И он считался нормальным. Партия требовала откликов на каждый свой чих. Мы, создавая фон единодушного одобрения, такие отклики давали.
   — Лапкин не подойдет, — с печалью в голосе сказал Стрельчук. — Как МАЯК он угас. Допился до белой горячки.
   — Что так? — удивился Главный.
   — Не выдержал бремени славы. Опять же наши гонорары за то, чего он не писал. Как тут не долбануть баночку? Вот додолбался.
   Увы, судьба тех, кого мы периодически возводили в ранг местных МАЯКОВ, была порой до удивления похожей. Света в них хватало на год, от силы — на полтора. Потом одним надоедало светить в гордом одиночестве и они начинали стимулировать собственную люминесценцию спиртовыми добавками. Другие, уверовав в историческую миссию областного масштаба, начинали замешивать цемент для своих пьедесталов жидкостью из той же бутылки.
   — Жаль Лапкина, — сказал Главный. — Такой был передовик…
   — Стакановец, — вставил, появляясь из укрытия, Стрельчук.
   Главный не обратил на реплику никакого внимания. Все мы знали, что известный зачинатель ударнического движения знатный шахтер Стаханов к тому времени уже спился с круга, в народе его назвали «Стаканов», а само движение именовали «стакановским».
   — Может, взять ткачиху Портнову? Ту, что одна на десяти станках работает?
   — Возьмем, сердечную.
   Через полчаса я вошел к Бурляеву, который еще не ведал, что его ожидает в ближайшие дни.
   Стас вел горячий телефонный разговор. Заметив меня, он прикрыл микрофон ладонью.
   — Минуточку, у меня на проводе междугородка.
   И тут же что было сил стал орать в трубку:
   — Алло! Дербенево? Это из области. Из газеты. Из редакции, говорю. К вам выезжает товарищ Бурляев. Прошу встретить на станции. Да, на станции. Бурляев, говорю. Даю по буквам: Борис, Ульяна, Роман, Леонид, Яков, Елена, Владимир… Да что вы там?! Не бурлаки, девушка. И не телефонист. Корреспондент, говорю. Даю по буквам. Борис, Ульяна, Роман… Да нет, это не семья. Всего один человек. Один, говорю, а много, потому что по буквам.
   Он вытер вспотевший лоб и обернулся ко мне.
   — Во, дундуки! По буквам даю — не понимают. Черт знает что! Думают, я к ним с семьей еду.
   Я положил ему на плечо руку.
   — Давай отбой, Борис, Ульяна, Роман. Никуда в ближайшие дни не поедешь. Обстановка требует жертв.
   — Как так?!
   — Нужны отклики. Много откликов. Создается мощная оперативная группа. В нее входят Бэ Поляков и ты…
   Тревожная дробь барабанов, возвещавшая близость эпохальных событий, звучала все громче и все настойчивее. Волна политического цунами приближалась.

АДАЖИО

   «О времена! О нравы!» — с укоризной восклицали древние.
   «О имена! О нравы!» — скажу я, современник великих преобразований природы и духа. И в самом деле, как не думать о именах, если вдруг протянет тебе натруженную руку человек нового, преобразованного партией большевиков мира и представится скромно:
   — Трактор Иванович…
   Догадливый читатель мог бы посоветовать оному Трактору называть себя по фамилии. Уверяю вас — это для него вовсе не выход. В паспорте на гербовой с водяными знаками бумаге написано: «Навозов».
   А что делать Электрону Затирухину, Фиделю Бундюкову, Молекуле Колупаевой, Идее Портянкиной? Как им называть себя?
   О имена, о нравы!
   Как много на свете родителей, пожелавших запечатлеть свое прикосновение к событиям истории в метриках сыновей и дочек.
   Челномир Попов. Так папа Мефодий Попов, внук попа Еремея из села Гусятники, окончательно и бесповоротно порвал связи с феодальным и монархическим прошлым России и, встав на новый путь добра и света, окрестил сына ЧЕЛ-овеком НО-вого МИР-а.
   Бытопсоз Сергеевич Воропай. Мой старый знакомый — рубаха-парень, гвоздь-мужик. Волей своего прогрессивно р-революционного деда до гроба обречен служить живой мемориальной доской, на которой запечатлена емкая формула марксистской философской науки: «БЫТ-ие ОП-ределяет СОЗ-нание».
   Или вот, Альфонс Дыркин, уроженец деревни Гнилая Жижа, стереотипер нашей областной типографии. Трудно сказать, сколько невзгод и притеснений на деревенских задворках в детстве вытерпел Алик из-за своего шибко городского имени. Но к становому возрасту оно так набило ему холку, что он уже давно не откликается на Альфонса. Скажите «Лимон», и Дыркин весь ваш: «Слушаю. Что надо сделать?»
   Почему «Лимон», а не «Банан» или «Дыня», которые также не произрастают в нашем крае, — знать не знаю и судить не берусь. Но факт, как пишут в газетах, имел место.
   Паркет Тимофеевич, Патефон Васильевич, Машина Сергеевна, в просторечии — Парик, Патя, Маша… Счастливые дети эпохи великих социальных преобразований! Завидовать им или нет? Даже не знаю.
   Причем все сказанное не взято из телефонной книги миллионного города, где можно найти сотню Суворовых, ни разу не бывавших в Измаиле, полсотни Кутузовых, уверенных в том, что нынешний бородинский хлеб был любимой пищей героев Бородина. Я взял на карандаш только ребят, обитавших в нашей журналистской среде, в довольно узком мире людей, для которых самый любимый жанр литературы — сумма прописью в гонорарной ведомости.
   В один из дней накануне приезда Высокого Гостя я пополнил свои прогрессивные святцы еще одним именем.
   — Бион Борисович Николаев, — протянув руку, назвался гость из Москвы, прибывший в наши края освещать исторические события. — Специальный корреспондент газеты «Труд». Москва.
   Перед именами и нравами всякий раз испытываешь остолбенение. Мое лицо, должно быть, зримо обозначило незримые чувства. Во всяком случае, товарищ Бион их сразу определил. Чтобы избавить меня от труда выискивать корни необыкновенного имени, он пояснил:
   — Бион — сокращение. Б-орис И О-льга Н-иколаевы. Семейная производственная марка. Логотип. Вроде автомобиля ЗИС или трактора ЧТЗ.
   Мы сошлись, как сходятся журналисты органов, не конкурирующих друг с другом.
   — Старик, — сказал Бион, с ходу взяв меня под руку. — Ты можешь сослужить мне большую службу. Узнай, кого будут подпускать к Никише.
   — Как это? — спросил я, нисколько не стесняясь своего глубокого провинциализма.
   Бион даже виду не подал, что ему видна моя неподкованность в вопросах, столь понятных столичным залетным птицам.
   — Когда Большой Человек общается с народом, — пояснил он, — организаторы заранее думают, кто должен олицетворять этот народ. Делается всё, чтобы анкета у представителя была в порядке, проверяются рентгеновские снимки, анализы крови, мочи, мокроты… Не подпускать же к Большому Человеку базарных зареченских бабок. Те и наговорят не то, что надо, и гриппом заразят по простоте душевной. Большой Человек у нас в цене. Его надо беречь от случайных контактов. Короче, кого подпускать — вопрос не пустяковый.
   — Ладно, — сказал я. — Достану список. У Ломова. Только на кой он тебе?
   — Чтобы не ошибиться, о ком писать.
   — Кого подпустят, о том и пиши, — сказал я. — Все они будут хорошие телята.
   — Хе-хе! — съязвил Бион с превосходством знатока. — Среди этих телят могут оказаться волки. Я знаю, как в одном городе на Украине крепко подстраховались и к Никише подпустили только товарищей из милиции. Конечно, в штатском. Вроде то и был сам народ, а не просто друзья народа. Мне же, старина, точно надо знать ху из них какой ху, чтобы не прошибаться в газетной оценке событий. Напишешь «слесарь Сердюк», а окажется, что это майор милиции Пердюк. Я-то каков буду, а?
   В тот же день перед самым обедом без особой цели я вошел в комнату Бэ Полякова и остолбенел на пороге. Там, где обычно из-за стола торчала умная голова Бэ, теперь виднелась затейливая женская прическа.
   Изумление пригвоздило меня к месту.
   Я не умею описывать женщин, как, впрочем, не умею описывать и многое другое. Но сейчас для плавного течения повествования сюжет требует описания, хотя бы самого беглого.
   Итак, пробую.
   Бывают на свете женщины, при первом взгляде на которых думаешь — это отличная мать. Чуть позже она станет бабушкой, бабулей, которая всё поймет, все, что надобно присоветует, приголубит и обогреет внучат тихим задушевным словом.
   Бывают женщины другого рода. Ходят в юбках, не чужды веяньям моды и достижениям косметики, но бросишь на такую взгляд и видишь — перед тобой прирожденная комиссарша, кавалерист-девица, продукт эмансипации, углубленной до полного стирания различий между женщиной и мужчиной.
   Такая всегда старается завести мужа-рохлю, чтобы муштровать его, сильно вздрючивать иногда по конкретному поводу, иногда без всяких причин, просто так, по особому настроению. Не дай бог, если кавалерист-девица становится вашей начальницей. Она и сама толком не сделает ничего и других загоняет в мыло, чтобы ничего не сделали сами.
   Та, которую я увидел за столом Бэ Полякова, не относилась ни к матерям, ни к кавалерист-девицам. Она являла собой чудо природы, венец естественного отбора и ослепляла удивительной, прямо оглушающей красотой.
   Короче, то была женщина-вызов, призыв и позыв. Все в ней было приспособлено для одной цели — страстной любви: ноги, четкие округлости и едва намеченные полуокруглости, колени, рот, нос и губы…
   Вот какую женщину увидел я. Она в свою очередь увидела меня и загадочно улыбнулась.
   Так женщины улыбаются мужчинам, когда еще не решено, подойдут ли те в будущем для какого-нибудь дела или никогда не подойдут для него вообще.
   — Знакомьтесь, — сказал Бэ. — Эстелла Циц, Москва. А это наш зам главного…
   Бэ был дипломат и никогда не говорил «мой зам главного», поскольку в такой редакции фраза имеет немалую двусмысленность.
   Я, уже было шагнув вперед, вновь остановился с разгона. Потому что услышал Имя.
   Кто из нас, провинциальных читателей и тем более журналистов, не знал имя Эстеллы Циц.
   Все мы читали ее статьи о морали и репортажи из заграниц. Написанные без особой глубины, но с особым блеском, они привлекали внимание и воспринимались легко. Только я почему-то предполагал, что Циц — седая старушка, перетряхивающая сундуки обветшалых мудростей и все еще не оставившая попыток перепахать души грешников под посев нравственности новой эпохи.
   Разочарование было приятным.
   Короче, если еще на пороге я застыл перед женщиной, то вторично сделал то же самое перед ИМЕНЕМ. И сразу увидел всё, что отличало гостью от курочек из благословенного машбюро нашей столь же благословенной редакции. Циц не стеснялась казаться женщиной в экстремальных формах. Она не боялась быть неправильно понятой и потому несправедливо осужденной.
   Ах ты, черт, какая у нее была грудь! Приподнятая снизу каким-то непостижимым устройством, явно придуманным буржуазной мыслью для растления общественных нравов, дразнящая воображение плоть была выложена напоказ в широком разрезе платья, как на витрине.
   Ниже пояса максимально допустимые природой бедра были прикрыты минимально допустимой нормами приличия юбкой. Полные колени с силой магнитов притягивали взгляд, и, что поделаешь, с неудержимой мощью вселяли в душу слабости, размягчали желания.