— Вы говорите, — подбодрил Хрящев. — Мы слушаем. У нас — демократия. Говорить можно всё… — Он обернулся к Первому и засветился улыбкой. — Но у нас еще существует правило: за всё, что говоришь, надо отвечать!
   — Мы-то отвечаем, — парировал Главный, — а вот вы — нет!
   Взрыв последовал мгновенно, будто кто-то нажал кнопку, и всё сразу сработало.
   — Что он болтает?! — вскипев, закричал Никифор Сергеевич.
   Он схватил тяжелую мраморную пепельницу — изделие наших местных каменотесов, которое украшало стол Первого, с маху хрястнул ею об пол.
   — Кто позволил тебе говорить такое? Кто?!
   Тяжелая каменюка жалобно охнула и разлетелась на куски. Серая пыль табачного пепла повисла в воздухе.
   Все втянули головы в плечи и старались не глядеть один на другого. Правоту Зернова, уверен, понимал каждый, но в то же время никто не одобрял его дерзости. Неужели еще не ясно? Не положено говорить начальству правду. Не заведено. Демократия демократией, но если рот раскрыл, то говори что положено. Нас так долго воспитывали и так надлежало себя вести.
   Большой Человек, вышедший из себя, бушевал. Бросок пепельницы несколько притушил его гнев, но полной разрядки не дал. И тогда наш Дорогой Гость что было силы стукнул кулаком по столу и, как погонщик скота на зашалившего бычка, гаркнул проникновенными словами:
   — Исключить! Чтоб его духу не было! Нам не по пути с разоруженцами и предателями! Гнать! Сраной метлой!
   И Зернова из партии погнали. Сидевшие за большим столом его друзья-единомышленники — члены обкома дружно подняли руки. Одна к одной. Будто все сдавались, объявляя о капитуляции. Еще бы не поднять — во главе стола сидел Большой Человек. А поднимали руки маленькие люди.
   Поднял руку и я. Тихо, робко, чтобы видели, но не обратили внимания.
   Такова эта жизнь. Голосуй, но не афишируй. Будь в середине и не высовывайся.
   Такова жизнь. В хоре следует петь нужным голосом.
   — Кто против? — спросил Первый, поскольку так было положено ритуалом.
   И в дальнем углу стола вверх поднялась одинокая ладонь.
   — Товарищ Колосов в своем репертуаре, — подвел итог Хрящев и объявил решение:
   — Единогласно! Так и следовало ожидать! Мы едины и отщепенцы нас не остановят.
   Намек был прозрачен.
   В редакцию мы возвращались вместе с Зерновым. Шли рядом по тихой улице Машиностроителей. Каблуки глухо барабанили по доскам тротуара, который был проложен здесь в годы, когда улица еще именовалась Купеческим трактом. Стояли на углах одинокие чугунные фонари, поставленные на перекрестках в дни, когда тракт носил имя улицы Сталина.
   Неожиданно из-за угла выехала машина. Уронила на землю уродливую ломкую тень и погнала ее перед собой по булыжникам мостовой.
   — Зернов! — раздался оклик, когда машина сравнялась с нами.
   Я узнал голос Колосова. Он сам вел черную «Волгу».
   — Добрый день, — отозвался Зернов. — И спасибо вам. Только зря на себя огонь вызывать. Я — человек конченый.
   — Не конченый, а начинающий, — возбужденно сказал Колосов. — Пойдете ко мне? Начальником редакционно-издательского отдела.
   — Спасибо, — поблагодарил Зернов. — Пойду с удовольствием.
   — Я рад, — сказал Колосов. — Только сейчас извините. Спешу. — И пояснил: — Жена в больнице. Не был у нее сегодня. Завтра жду вас у себя. И не переживайте, Зернов. Этот хрен с бугра долго не протянет.
   — Другой на его месте вырастет. Хрен он быстро растет.
   — Ну, что ж, когда-то придется срывать бугор… До основания. В конце концов это все поймут.
   — Спасибо, я приду, — сказал Зернов повеселевшим голосом. — Счастливо.
   Машина сердито фыркнула и скрылась за ближайшим поворотом.
   — Ты меня осуждаешь? — спросил Зернов.
   — За что?
   — Да, наверное, думаешь: сорвался старик, а теперь и сам жалеет. Так вот, учти, я не жалею. Ты знаешь, я всегда служил идее. Верил Сталину. Ты понимаешь? Верил! Так уж нас воспитывали в то время. Далекий от народа Вождь походил на святого. Издали, конечно. Казалось, он жил, чтобы дарить нам, серой назёмной массе, счастье и благоденствие. По-честному ни того, ни другого нам не хватало. Однако мы объясняли себе всё очень просто: кругом враги. Кругом агенты империализма. Мы не ощущали дефицита правды, потому что не имели достаточной информации. Вспомни первые месяцы войны. Все трещало, ломалось, а до нас доносились только бурные бодрые марши. Лишь в газетных строках проскакивали слова: оставлен Минск, Рига, Таллин, Вильнюс, Киев… Всё тогда сложно переплелось. Туго, противоречиво. Но я лично все оправдывал. Поверь, делал это не для других, для себя. Раз не сообщают правды, значит, так надо. Это для предупреждения паники. Для пресечения пораженческих настроений. Наше дело правое. Мы победим. А на деле подобные умолчания оправдывали грехи Великого Отца и Учителя. Это он, зоркий, мудрый, всевидящий, не заметил войны под самым носом, не принял мер, чтобы встретить ее во всеоружии. Шло время. Дела выравнивались. Пришла победа. За общими торжествами стало забываться плохое. И опять мы молились Сталину. Как же — спас! Впервые я стал задумываться над тем, что в Датском королевстве не все ладно, когда стали репрессировать бывших военнопленных. Их эшелонами гнали от нас подальше. В Сибирь. Завели в анкетах графу: «Был ли в плену и на оккупированной территории?». Объясняли это необходимостью сохранять бдительность перед лицом империализма. А на деле выводили тысячи, да что тысячи, сотни тысяч людей за черту гражданства и общественного доверия. Сперва их поставили под удар, сдали врагу — я тебе это ответственно говорю — именно сдали в плен, а потом с них же стали шкуру снимать. Эта мысль у меня еще тогда возникала. Но я ее душил. Думал, чего-то не понимаю, до чего-то своим умом дойти не могу. А теперь стыдно — столько лет прошло, а мне стыдно. И вот нынешний случай. Человек из-за личных амбиций, из-за того, что увидел разницу в качестве труда на себя и на неизвестного дядю, вдруг решил подрубить столбы, на которых хозяйство и держится. Кто-то должен был восстать! Жребий, видимо, пал на меня. Не мог я не ощущать, что мараю руки прикосновением к делу несправедливому, антинародному. Мне, конечно, теперь будет худо. Я знаю. Но кто-то должен через себя перешагнуть, чтобы других защитить…
   Некоторое время мы шли молча. Выслушав Главного, я стал лучше понимать, что творилось с ним в последние годы. Видел, догадывался, но до конца представить не мог. Однажды даже поделился наблюдениями со Стрельчуком.
   — Главный, — сказал я ему, — в последнее время нервным стал. Неспокойным.
   — Душой мается, вот и все, — высказал свою точку зрения Стрельчук.
   — А причина?
   — Впал в конфликт с прошлым.
   — Что же мы не впадаем?
   Стрельчук неопределенно пожал плечами и посмотрел на меня со вниманием. Глаза у него были добрые, чуть печальные.
   — Нам вроде бы не с чего. Ты — молод. Совесть пока чистая. Я, как-никак, сам жертва абортов эпохи…
   — А Главный? Он при чем? Никого вроде бы не сажал. Если донес на кого, так только…
   — Глупость! — отрезал Стрельчук, и великая злость прозвучала в его голосе. — Что ты, собственно, знаешь о Косте?
   — Кое-что знаю. Уже десять лет рядом работаем. Ну если и не пуд соли, то хорошую пачку давно на двоих съели…
   — Зернов не такой мужик, чтобы его на соли испытывать.
   — А какой? — спросил я с раздражением. Нам не доставляет удовольствия чужая похвала тем, кого мы сами почему-либо недооцениваем.
   — Факты в его пользу, — сказал Стрельчук. — Факты. В тридцать шестом его в армию призвали. Там видят — биография пролетарская. И образование в норме. Взял его к себе ординарцем командарм второго ранга Дергунов. Герой гражданской войны. Костя у него месяц прокрутился, потом сказал напрямую: «Холуем быть не хочу. Даже у красного командарма». — «Что ж согласие давал?» — спросил его Дергунов. — «А то, что думал, буду у вас вроде Петьки при самом Чапае. Да прошибся. Не Петька я, а шестерка. Туда побеги, то принеси. Сапоги вам наблисти, револьвер почисти. Вроде и революции не было. Лучше уж в строй».
   — Ну и что в этом факте? — спросил я.
   — Ты дальше слушай. В тридцать седьмом командарма Дергунова взяли за белы руки и в Бутырку. Костю привлекли как свидетеля. Вызвали на допрос: «Почему от Дергунова ушли? Должно быть, врага в нем почувствовали?» Короче, стали делать намеки, что можно сполна свести счеты с командиром, если они накопились. А Костя ответил коротко: «Дергунова знаю как честного командарма и грешить не стану. Ушел от него потому, что не умею и не хочу прислуживать. Не по душе мне угожденье». И стоял на своем до крайности. Короче, не добившись ничего, на допросы его вызывать перестали. А это, поверь мне, совсем не пустяк. Я бы с таким пошел…
   Стрельчук почему-то запнулся, и я договорил за него:
   — В разведку?
   Стрельчук помолчал, потом будто через силу, преодолевая внутреннее сопротивление, ответил:
   — В разведку ходят с тем, с кем командир назначит. А вот с Костей я бы под следствие пошел. Такой на другого клепать не станет ни за пайку, ни под пыткой…
   — Откуда такие сведения?
   — Мне сам Дергунов рассказывал. В Бутырке…
   — Если всё так, чего ему маяться?
   — А ты представь. Человек много лет работал по найму в шахте. Глубоко под землей рыл туннели. Потом выяснилось, что делал-то он подкоп под подвалы госбанка. Он работал, другие сорвали немалый куш. Состоялся суд. Человека оправдали. Он ведь копал туда, куда велели. Но помимо суда есть и совесть. Человек понимает, что отдал жизнь не тому, чему хотел. Копал не туда, куда надо. И мается.
   Вместе с Главным мы вошли в его бывший кабинет. Он сел за свой бывший стол и начал выгребать из ящиков и раскладывать по карманам житейские мелочи, которые не хотел оставлять. Вынимал записные книжки, авторучки, визитные карточки. А сам говорил:
   — Если посмотреть, ничего особенного не случилось. Сняли главного редактора неглавной газеты. И что? Да саму газету эту закрой, никто не заметит, не забунтует. Единственное, чего мне жаль — это в горячке испортил настроение нашему Дорогому Никифору Сергеевичу. Он такой милый, улыбчивый. Все о нас печется. А я взял и испортил. Теперь о нашей области вообще будут думать хрен знает что. Петр Великий здесь расстроил желудок. Возвращаясь в столицы, не мог ехать верхом и потому катил в карете. Каждые десять верст кричал «Стой!» и бежал в кусточки. Черт знает что! А теперь вот Хрящеву сон нарушили. Благо, что после нас он сразу в отпуск едет…
   Зернов еще шутил — наш бывший Главный, расстрелянный своими в упор, распятый заживо нами же.
   Когда Зернов ушел, я сел в его кресло. Положил руки на подлокотники. Покачался туда-сюда, чтобы проверить, крепки ли ножки трона. Ничего, держали. А уж чтобы не выпасть из седла, я готов был постараться.
   Зазвонил телефон. Я снял трубку. И сразу почувствовал: началась новая жизнь.
   Позвонил, пригласил секретаршу. В дверях появилась лисья мордочка Зои, ангелессы — хранительницы дверей Главного. «Сменю, — подумал я тут же. — Надо завести кого-нибудь посвежей, поинтересней».
   Попросил: позовите ко мне Полякова.
   Явился Бэ.
   — Мне дано право подобрать себе зама, — объявил я ему торжественно, в надежде увидеть благодарный блеск глаз. — Ты пойдешь?
   — Старик, сердечно признателен, но…
   Бэ почесал левую бровь, погладил лысеющую голову. Мне показалось — он не решается продолжить.
   — Но? — подсказал я.
   — Но, старик, если честно, мне пора в столицу. Как говорят: меня заметили и оценили.
   — Что значит заметили? — я не мог понять, откуда ветер.
   — Только между нами. Договорились? Иду на Москву…
   — Во даешь! — не выдержал я. — Ты всерьез?
   — Еще как. Тянут меня, понял? У Семена Львовича в Днепропетровске есть друг. Его переводят в столицу. Он забирает Семена Львовича, которому доверяет. Семен приглашает меня. Им нужно будет крепкое перо.
   — Просто так, без места?
   — Место найдется.
   Дверь распахнулась и без стука, по старой привычке ко мне ввалился Луков. Он еще до конца не понял, что же произошло, и действовал в старом стиле.
   — Старик, — сказал Луков почти с порога. — Мне сказали, что Главный фельетон зарубил. Ты его два дня назад подписал, помнишь? А он зарубил. Тема классная — «Иван кивает на Петра».
   — Слушай, Сергей Елисеевич, тебя, дорогой мой, в школе учили вежливости? У меня серьезный разговор, а ты вкатываешься, словно танк в Будапешт. Это раз. Фельетон, как сам говоришь, зарезал Главный. Так почему ты снова идешь к Главному? Неужели здесь, на этом месте, — я показал пальцем на стол, — мнения будут меняться в зависимости от того, кто сел на стул?
   — Да я… да что вы, — смутился Луков.
   Дело входило в наезженную колею, в ту, по которой уже долгие годы катилась редакционная тележка.
   Зазвонил телефон. Из областного Совета профсоюзов просили прибыть на совещание председателя областной организации Союза журналистов. Я сказал, что председатель — Зернов.
   — Кто такой Зернов? — спросил недовольный голос. — Вы — Главный, значит, и руководитель областного отделения союза…
   Вот так. Мои демократические права стремительно расширялись…

МАРШ ТОРЖЕСТВУЮЩЕЙ ДЕМОКРАТИИ

   События далеких лет я записал по горячим следам. Недавно извлек из бумажных завалов старую рукопись, сдул с нее пыль, перечитал свежим взглядом. Прочитал, и, как всякий уважающий себя автор, не ощутил разочарования. Особенно после того, как слегка кое-что подправил, чтобы выглядеть провидцем, заглянувшим из прошлого в будущее. Потом самоуверенно подумал: а может, и кто другой того… разочарования не почувствует? Хотя времена нынче иные, и песни мы поем новые.
   Первый секретарь нашего обкома, после того как дорогой Никифор Сергеевич попросил отставку, быстро утратил свое руководящее кресло. В нашем городе среди стада овец, которых пас по мандату Москвы, оставаться он не захотел и уехал в столицу. Говорили, что кто-то видел его вечером, одиноко гулявшим по Кутузовскому проспекту. Что поделаешь, от повергнутых в прах идолов отворачиваются все — в первую очередь те, кто им поклонялся, прислуживал, курил фимиам.
   Постаревший Идеолог Коржов впал в глубокую меланхолию и также уехал из города в неизвестном нам направлении.
   Пришла и к нам демократия. Для большинства из нас она оказалась накрепко связанной с возможностью ругать Больших Людей как угодно уму и сердцу.
   Глухая стена Машиностроительного завода на всем многокилометровом протяжении до сих пор исписана лозунгами, которые запечатлели шаги общественного мнения во времени и пространстве. «Ельцин — иуда!», «Патриоты в тюрьме, предатели — в Кремле», «Лебедь — тот еще гусь», «Веди нас вперед, Владимир Вольфович!».
   К лозунгам привыкли, и никто на них внимания не обращает и потому даже не собираются стирать. Ко всему у представителя Президента в области нет денег на краску, чтобы отбелить забор. Да и отбелишь ли, если власть черна?
   Вечерами мы, ветераны великого хора, некогда воспевавшего борьбу за стопудовый урожай кукурузы, коллективизацию и индустриализацию, химизацию и электрификацию, забыв прошлые взаимные обиды и разногласия, собираемся в скверике на улице бывшей Радости. Разрушив в сквере памятник Павшим борцам революции, новая власть вернула и самой улице прежнее великолепное название Скотопрогонной. Скамейки в скверике к удивлению горожан пока еще сохранились.
   Вот и в этот день, пристукивая левой пенсионной ногой, которую через четыре шага на пятый разбивает боль перемежающейся хромоты, явился я на сходку мудрых. Греясь, как кот на солнышке, сидел одряхлевший блюститель чистоты нравов советской прессы — Алексей Михайлович Мурзавецкий. Он щурил глаза и закидывал голову так, чтобы светило острыми лучами поджаривало его лицо, которое и без того имело цвет кебаба, запеченного на гриле.
   Поздоровались. Я присел рядом.
   — Что творится! — сказал Мурза огорченно. — По всем направлениям общество сползает в болото расхлябанности и скверны. Происходит размывание структур. И некому все это остановить. Хватятся, а мы уже сгинем. И некому будет учить дураков…
   — Ты о чем? — спросил я, не врубившись сразу в чужие тревоги.
   — Вот, взгляни, — Мурза протянул мне свежий номер областной «Вольной газеты». Красным фломастером — жаль, что в те времена, когда Мурза был на коне, такого мощного оружия борьбы за свободу печати он не имел — газета была исчеркана крупными клетками внутри которых заключались жирные цензорские х е р ы…
   — Что это?
   — Вычерки, — сказал Мурза. — Умному редактору их надо было сделать. Но никто не сделал. Это меня тревожит.
   — Враги? — спросил я, не скрывая иронии.
   — Нет, зачем, — ответил Мурза спокойно. Он умел держать удары и, даже стоя на пороге вечности, не считал нужным меняться. — Неразумность молодой демократии. Я понимаю, пока боролись — это было надо. Но теперь о н и пришли к власти и думают, что ее можно удержать демократически. Один раз расстрелять Белый дом — это все? Нет, нас всех надо каждый день во… — Мурза стиснул кулак, будто кого-то держал за горло и потряс слегка. — Еще хватятся, да поздно будет. Придет ефрейтор, сдавит и пищать не позволит. Демократы!
   — Салют честной компании! — к нам, вскинув руку в приветствии, подковылял Лапшичкин. Подсел. — Знаете анекдот? Сидят два чукчи на берегу Ледовитого океана. Один говорит: «В последнее время меня сильно талибан беспокоит». — «А ты его меньше чеши», — советует второй».
   Никто не засмеялся. В прошлые времена чукчу беспокоил не талибан, а Гондурас. Это мы помнили.
   Загребая сухие листья ногами, подплыл Стас Бурляев. Он давно уже не разрабатывал тему активного секса и увлекся политикой, выдавая долгосрочные прогнозы развития мира и России.
   — Господа, наше вам с кисточкой! Ждете перемен? Будут они, будут, посидите немного. Полкруга мы уже пробежали, скоро выйдем на старую орбиту.
   Опираясь на палочку, подошел и сел рядом с Мурзой постаревший и полысевший Луков. Не здороваясь, спросил:
   — Как вы думаете, господа, с каких пор на Русь напала ржа? — И, зная, что мы правильно ему не ответим на такой мудреный вопрос, продолжил, — С той самой, как император Александр номер один присоединил Россию к Грузии. Попали мы тогда в кабалу, до сих пор не выберемся. Джугашвили, Берия, Шеварднадзе, наша базарная грузинская мафия. Гляньте, что на рынке творится…
   — Кончай, старик, — оборвал его Бурляев. — Если на то пошло, не в грузинах дело. Грузины — шушера. Есть куда опаснее сила — массоны.
   — Массоны — это кто? — спросил Лапшичкин. — Евреи?
   — Мировая закулиса, — Бурляев выгядел серьезно и отвечал глубокомысленно. — Большой мировой капитал. Евреи, конечно, тоже.
   — Кончай, Стас, — остановил его Лапшичкин. — Гляжу, у тебя крыша совсем поехала. Какой на хрен в нашей глуши закулиса? Разве не мы сами во всем виноваты? Вот оглядываюсь и мне стыдно: кому мы столько лет поклонялись? Раз за разом. И сейчас не можем заставить себя не бить поклоны. Как начали со Сталина…
   — Сталина не надо трогать! — сказал Мурза и грозно поднял палец. — Вы здесь все люди, хотя и бывшие, но государственные, потому знать обязаны: власть должна быть — во! — Мурза выставил перед собой кулак. — И пока твердой руки не появится — гнить государству, как соломе в мокрой копне…
   — Типун тебе на язык, — сказал Луков. — Говорят, в одну воду дважды войти нельзя.
   — Это кому нельзя? Нам? Великому русскому народу? Как бы не так! Мы куда хошь войдем, — успокоил его Стас. — У нас особая стать. Не войдем, так нас затолкают.
   — Значит, один бугор мы срыли, а хрен на ровном месте снова попер? — сказал Лапшичкин.
   — Бугор срыть — это еще не все, — продолжил Стас. — Остаются рефлексы. К примеру, в Австралии один фермер решил разводить страусов. Отгородил огромную территорию сеткой, запустил внутрь птиц. Те первое время все пытались вырваться. Разбегались и грудью в стенку — бах! Не выходило. Они снова разбег и — бах! Потом птицы поняли: не убежишь, и смирились. Однажды случился крутой ураган. Все заборы — к чертовой матери! Казалось, теперь-то страусы разбегутся. Нет, мужики, хренка с бугорка! Птицы запомнили, где стояла сетка, и за эту линию ни шагу. Условный рефлекс. Точно такой же и у нас с вами. Мы крепко приучены — за черту ни шагу. Этим кто-нибудь и воспользуется. Соберутся крутые ребята.
   Проведут съезд. Объявят, что олицетворяют горизонталь народа. Соединят ее с вертикалью власти. Потом повесят в своих кабинетах портреты. Понаделают новому вождю бюстов во весь рост. И крест на демократию поставлен. Снова будет у нас Большой Человек. И кричать станем: «Да здравствует вождь и учитель!». Фамилии только пока не знаю. Но она будет. Ведь мы ученые страусы. Хотели свободы? Нате вам, ешьте! Наелись? Досыта? Захотелось твердой руки? Получите!
   — А цензура будет? — спросил я с ехидством.
   — Не надо вибрировать, — Мурза откровенно злорадствовал. — Будет, конечно. Еще какая! Слыхали, кто к нам из Москвы едет?
   — Кто? — насторожил уши топориком Луков.
   — Сам! — Мурза поднял к небу указующий перст.
   — Зачем?!
   — Как зачем? Олицетворять вертикаль единства народа и власти. В губернской администрации уже пекут торжественный каравай, просеивают соль. В сквере Демократии зеленой краской обновляют траву. Для губернатора пишут сценарий встречи…
   — Либретто, — сказал я, поскольку мудрость, обретенная в опыте, зря не пропадает. .
   Мурза удивленно вскинул брови: должно быть, этой детали прошлого он не знал. Повторил упрямо:
   — Сценарий. Пишут лозунги и плакаты. Раньше что было на них? «Народ и партия — едины!» Что теперь? «Власть и народ едины». Так в чем разница, объясните мне. Ладно, не будем дразнить гусей. Все сами увидите.
   Так мы сидим, хористы прошлого. В обновленной губернской газете наши места заняли другие. Поют, заливаются на разные голоса. Как же, уверены, что они и есть властители дум и умов, четвертая вольная сила в обществе! Ой ли?
 
   А мимо идут люди. Идет время. Идет жизнь. Идет история.
   Куда?