— Примем откушать, — утвердил Коржов. — И идем дальше.
   — Затем, — продолжал импровизировать Власюк, — все проходят в зал, садятся за столы.
   — Постой, туда соберутся люди на обычную жратву или на политическое мероприятие? — Коржов явно ревновал активность Власюка и решил его немного повозить носом по столу. — Пиши, — сказал он мне. — Никифор Сергеевич проходит в зал. Все встречают его бурными аплодисментами. Звучат возгласы: «Да здравствует наш дорогой Никифор Сергеевич!» Только после этого приглашенные могут проследовать к столам.
   — Как будем рассаживать? — задал я вопрос, входя в роль придворного церемониймейстера.
   — Что скажешь? — спросил Коржов Власюка. Сам он наверняка знал порядок усадки гостей по ранжиру в торжественных случаях, но решил, что все же лучше отдать инициативу другому, чтобы иметь возможность поправить его.
   — Место товарища Хрящева, — сказал Власюк, — во главе стола. Слева садится Первый…
   — Справа, — поправил Коржов. Он был явно доволен промахом Власюка. — Так будет уважительней. Слева посадим советскую власть. — И пояснил, будто мы без него не поняли. — Председателя облисполкома…
   — Слово будет произноситься? — спросил я.
   Коржов посмотрел на меня так, будто я только что рухнул с потолка.
   — Что за вопрос? Обязательно. И не одно. Хотя мероприятие с виду гастрономическое, процесс утоления жажды вызовет необходимость слов. Когда в груди становится тесно от горячих чувств любви и благодарности партии, молчать люди не станут. Потому надо не только небольшую речь продумать, но и тосты, которые будут соответствовать духу и настроению. Да, и еще нужно подготовить Первому список всего, что он должен иметь при себе.
   — Как это? — удивился я, должно быть, окончательно роняя себя в глазах Идеолога.
   — А так. Например, очки. Конечно, он их носит с собой. Но вдруг забудет? Значит, про запас вторую пару кто-то должен иметь при себе. Без очков Первый и слова не скажет…
   — Во даем, — съязвил я опрометчиво. — Без очков уже и говорить не решаемся.
   — Не беспокойся, — зловеще усмехнулся Коржов. — Если что в нашем либретто окажется не так, Первый прочуханку нам всем устроит по всему словарю Даля с дополнительными выражениями. И без очков. Понял?
   Именно в тот момент открылась дверь, и в проеме показалась голова Зернова.
   — Николай Семенович, — сказал он свистящим шепотом. — Разрешите моему заму выйти. На несколько минут.
   — Выйди, — дал увольнительную Коржов. — Кто-нибудь другой попишет.
   Когда дверь прикрылась и мы остались в коридоре вдвоем. Главный, приняв деловой вид, сказал:
   — Дуй в буфет по-быстрому. Там сосиски дают.
   Я благодарно кивнул и взял низкий старт для рывка по обкомовскому коридору, устеленному коврами. Хорошие сосиски с минимальным содержанием крахмала и сои по счастливому случаю в те времена можно было достать только в нашем Большом доме. Да и то не всегда.

ТАНЕЦ С САБЛЯМИ

   Как ни странно, но честность и глупость у нас давно расцениваются людьми по одной таксе. Нередко случается, что скрытный глупак в жизни добивается успехов больших, чем человек умный, но безнадежно честный и откровенный.
   В деревне Торчки, в которой выросла мать моя Варвара Ивановна, проживал дед Пахом Григорьич Удодов. Казалось, что по данным своего происхождения для советской власти был он человеком весьма подходящим — в прошлом безлошадный бедняк, или, как тогда у нас говорили: голь перекатная. Ко всему руки деда обладали огромной практической пригодностью. Он и наличник на окно нового дома вырезать мог с небывалым узором, и колесо для брички сработать. Такое, что потом ходило без дребезга по разбитым сельским дорогам с веселым кузнечным пристуком.
   Умел Пахом запаять кастрюлю, склепать металлическими заклепками битую фаянсовую тарелку, так что из нее еще десять лет можно было щи хлебать.
   Биографию деду портил один существенный недостаток. Был он к несчастью наделен не в меру великой честностью, чем-то походившей на религиозный фанатизм.
   Подумайте, станет ли дурак народной власти укоры делать?
   А дед Пахом лично самому председателю колхоза резал в глаза:
   — Ну и пьянь ты, Василий Лукич! С таким управителем коммунизьм можно только из пустых полбутылок строить! Все свое пропил, таперя обчественное добиваешь.
   И такое говорилось не где-то один на один, за запертой дверью, а на общем собрании, громко, при всем честном народе.
   Теперь еще раз подумайте и скажите: стерпит ли уважающий свой авторитет и имеющий власть председатель или расценит выступление как демагогию и злостный подрыв всех основ, на которых социалистический государственный порядок зиждется и процветает?
   Потому сколько председателей в колхозе у нас перебывало, столько они и шпыняли деда Пахома по любому поводу, а то и без повода, лишь бы порядок управления от его коварных происков оградить.
   Дошло до того, что многие сельчане, кому плохонькая, но спокойная жизнь была дороже распрекрасной, но жгущей правды, стали сторониться деда, избегали его как чумного.
   Кончилось тем, что Пахома Григорьича Удодова усадили. Культурненько. Без шума, но всерьез и надолго.
   Воскресным днем, пребывая в райцентре, дед увидел плакат, где на фоне небоскребов стоял безработный буржуазного мира. На нем был черный костюм, шляпа и табличка на груди: «Согласен на любую работу». Постоял дед Пахом возле, посмотрел и заметил в сердцах:
   — Вот сучий потрох! Пошел бы ты, дурак, к нам в колхоз, мигом шляпу бы позабыл! Жельтмен хренов!
   Вывод деда не грозил устоям и на него людям умным вряд ли стоило обращать внимание. Ан нет, обратили. Бодрый темп, взятый эпохой социальных преобразований, требовал стимуляции. И потому речи деда не прошли мимо ушей тех, кто слухом зарабатывал на жизнь.
   В последний раз деда Пахома Григорьича Удодова односельчане видели, когда он шагал по пыльному тракту, заложив руки за спину, а позади его на бурых меринках ехали два молодца из НКВД в синих фуражках.
   Урок, преподанный деду, не прошел мимо внимания сограждан. Приспособленцев и дураков в артели стало чуть больше, а честных и откровенных враз поубавилось.
   Не дождавшись законного права на реабилитацию, дед Пахом сложил косточки на глухой лесосеке в краю далеком, но нашенском. И забыли о нем все, даже те, кому, казалось бы, совесть не должна позволить о нем забывать.
   Правда — товар неходовой на миру. Каждому из нас ложь во благо.
   Мы живем, погрузившись в мир надуманной мудрости и красивой фальши, как в теплую воду.
   Нам бывает мало того, что у певицы красивый, чудный голос. Нам к хорошему голосу подавай такую диву, чтобы была еще стройная и статная, грудастая и зовущая. И вот с появлением звукового кино, а паче того — телевидения — в угоду пожеланиям публики, режиссеры стали отчуждать соловьиные голоса русских и заграничных певиц и передавать их безголосым красавицам, у которых главный козырь — женские прелести в тех местах, где им самой природой быть предписано. Все мы знаем о таком обмане, но нам он нравится. Слышишь сладкий голос и видишь тело богатое — мечта, да и только. Оттого мы рукоплещем яростно, исходим слюной в неизъяснимом удовольствии. Ах, как она поет! Что соловей весной.
   Но ко всему у соловушки грудь — шестой номер, а талия — пальцами перехватишь. Блеск! Прелесть! А ножки?!
   Не меньше фальши несет в себе наше отношение к жизни и по другим директориям.
   Мы говорим: «Спорт сближает народы, укрепляет дружбу». И верим мудрости обмана.
   «Спорт сближает народы». А сами народы, возмущенные проигрышем любимой команды и уверенные, что нечестные судьи обошлись с их фаворитами несправедливо, готовы пойти войной друг на друга.
   Политолог, конечно, скажет, что причины у войны всегда иные, экономико-политические. Да, это так. Но нередко сближает народы до рукопашной схватки именно спорт.
   Кого больше не любит наш российский хоккейный болельщик — террористов-талибов или вежливых и любезных европейцев — чехов? Если честно, то последних — больше.
   Талибы, хоть и признаны злом, но никогда в истории не портили нашим любителям хоккейных баталий благодушного настроения своими дерзкими выигрышами. А чехи — те, язви их в душу, портили, и довольно часто. Причем портили всякий раз не тогда, когда нам бы того хотелось.
   Мы говорим: «Спорт укрепляет здоровье». И делаем вид, будто не замечаем, как под конец спортивной карьеры сходят с помоста герои железных игр — тяжелоатлеты. А уходят они из спорта искалеченными, с негнущимися позвоночниками, или, наоборот, согнутые радикулитом. Человеки, в конце концов, не подъемные краны и, вскидывая над головами полутонные связки железных блинов, здоровее не делаются.
   Мы часами торчим у телевизоров, когда пятерки наших профессиональных любителей летающей шайбы куют ледовую победу гнутыми клюшками.
   — Ах, как жаль, — говорит комментатор, не вкладывая в слова особых эмоций, если вдруг кто-то из наших рухнет на лед, — Петров получает травму и уходит с площадки.
   А мы переживаем: «В самом деле, — жаль». Но чаще не самого Петрова: он гладиатор, пусть терпит, а того, что с его уходом наши шансы на выигрыш сразу уменьшились.
   Заметим еще раз, что не судьба игрока, а возможность упустить победу волнует нас в такие минуты. Будто от выигрыша зависит вся наша жизнь.
   Зато сколько радости мы получаем, увидев, что не наш игрок, а противник повержен на лед. Мы рукоплещем, свистим, веселимся: знай, мол, наших!
   Люди надрываются, поднимая тяжести, лупцуют друг друга, гнут соперников, стараясь поломать им кости, а мы так удобно, так элегантно маскируем свои вкусы и истинные чувства словами: «Спорт укрепляет здоровье души и тела».
   Древние римляне были честнее нас. Они знали: рабы, сражаясь на арене, проливали кровь только для того, чтобы потешить граждан. Зато и граждане не искали формулировок, оправдывавших их вкусы и жестокие пристрастия, не припудривали свои кровожадные желания. Если удовольствие жестоким доставляла жестокость — их зрелища были такими же.
   Мы уже не можем без лицемерия.
   Старый врач, пропахший спиртом и табаком, как козел мочой, сидит за столом, посасывает сигарету и пишет статью о вреде курения: «Капля никотина убивает быка. Курить — здоровью вредить. Сигареты „Друг“ — наш первый враг». Думает, сочиняет, пишет и дымит, дымит…
   Ему бы взять и сказать правду:
   — Сам я курю уже сорок лет. И пока ничего, не убила меня проклятая капля никотина. Я жив, как видите. Но в то же время уже не раз встречал людей с раком легких и язвой желудка, которые возникли на фоне курения…
   Почему же он так не напишет? Да потому, что именно такое в советской прессе никогда бы не напечатали. У нас если начинали с чем-то бороться, то решительно.
   — Хорошая статья, — сказал бы в подобном случае автору наш Главный — Костя Зернов. Но тут же добавил бы с видом серьезным и искренним: — Только наша газета призвана партией утверждать идеалы, а не сеять сомнения. Уж если капля никотина убивает быка, то дайте ему покурить, и пусть он погибнет. Тогда, глядишь, кто-нибудь да испугается. А то, что вы курите сорок лет и вас пока еще никотин не доконал — обществу знать не обязательно.
   И рукопись статьи автору возвращалась…
   Чтобы подобного не случалось, опытные публичные борцы с пережитками и предрассудками поражали зло без сожаления. В результате со страниц нашей газеты о вреде курения лучше всего рассказывали самые заядлые дымокуры, а те, кто пугали «зеленым змием» зеленую молодежь, получив гонорар, быстрым шагом спешили в «стекляшку» и тут же заливали словесный блуд буйной влагой из флакончика с белой пробкой.
   Ладно, не стану дальше раскрывать тему, чтобы кто-то не подумал:
   — Ах, прогрессист! Как выступает! Так и режет!
   Сейчас я вижу — прогрессистом был аховым. Бывало, прочитаешь горяченький фельетончик о том, как дети высокопоставленных пап и под ними расположенных мам ломали рамки уголовного кодекса антиобщественным поведением, вскипишь искренним гражданским возмущением, схватишь ручку и кладешь на уголке рукописи резкую резолюцию:
   «В НОМЕР!»
   А потом, насладившись своей гражданской смелостью и взвесивши возможности высокопоставленных пап и под ними находящихся мам в справедливой борьбе со своеволием прессы, чуть ниже и буковками чуть помельче пишешь: «ставить нельзя». И учиняешь роспись. Свою, руководящую. А потом еще и объяснишь своим зубастым фельетонистам, что такое решение вытекает из сложности современной международной обстановки:
   — Что, брат Луков, о нас классовый враг может подумать, прочитав твои злые строки? А?
   Ссылка на коварство классового врага лучше всего помогала убедить и себя самого и своих оппонентов в правильности избранной тобой позиции.
   Короче, правда — опасное излишество. Ложь куда безопаснее и порой прибыльнее.
   Тех людей, которые не боялись изрекать истину, мы считали откровенно ненормальными, сторонились их: правда правдой, а знакомство с правдолюбами житейски опасно.
   Воспоминания о деде Удодове и мысли о нашей всеобщей приверженности идеалам истины, если за них не требуется бороться, мне навеял разговор, который состоялся в тот же вечер в кабинете Коржова. Поздно вечером, когда комиссия, закончив работу первого дня, уже расходилась, остались в кабинете Коржова только Главный и я. Толковали о планах на утро. Вот тогда-то открылась дверь, и на пороге возник Директор машиностроительного — Колосов.
   — Я человек дисциплины, — сказал он. — Первый дал указание зайти к вам, Николай Семенович. Я пришел, чтобы не возникло ощущения, будто Колосов уклонился от встречи. Разрешите?
   — Заходите, — пригласил Коржов, но восторга в его голосе я не уловил. — Заходите, Андрей Кириллович.
   — Так вот, Николай Семенович, — сказал Колосов, прикрыв за собой дверь. —
   Жажду вразумления по поводу всенародного ликования. Объясните мне, технократу, как можно популярнее, почему из-за приезда одного человека материальный ущерб должно нести общество? Причем, как вы всегда подчеркиваете, ДЕМОКРАТИЧЕСКОЕ общество, где каждый служит целому.
   — Вы и сами знаете все, Андрей Кириллович, — ответил Коржов устало. — Возможно, даже лучше меня.
   — Возможно, — не стал возражать Колосов. — И все же указания идут не от меня, а от вас. Мой голос был гласом вопиющего в пустыне… Потому помогите понять позицию обкома. Вам что, пришло указание из Москвы организовать встречу Хрящева ликованием освобожденных от работы масс? Или это местная самодеятельность?
   — Теперь все хотят понять всё, — сказал Коржов осуждающе. — Лет десять назад в подобных случаях вопросов не задавали…
   — Вы имеете в виду эпоху Вождя и Учителя товарища Сталина? — спросил Колосов, не маскируя иронии. — Симптоматично…
   — В той эпохе было немало хорошего. А всё плохое мы отбросили.
   — Что же именно мы отбросили? — спросил Колосов и улыбнулся доброй улыбкой.
   — Я сказал: всё плохое.
   — Не верю, дорогой Николай Семенович. Не верю. Например, чем отличается то, что мы сейчас готовим, от того, что делалось вокруг одного человека раньше? Ведь никто в нынешней обстановке не удивится, если вдруг кто-то назовет нашего Гостя ГЕНИАЛЬНЫМ. Сам он к этому готов. Судя по всему, другие — тоже.
   — Ничего предосудительного в этом не будет, укрепится только авторитет одного из высших партийных руководителей нашей страны.
   — Предосудительное есть, — сказал Колосов.
   — В чем оно? — спросил Коржов язвительно, и в голосе его прозвучала убежденность человека, который верит, что его утверждений опровергнуть нельзя.
   — Дело в том, что вы не укрепляете авторитет, а возводите его на ровном месте из кучки песка. Знаете, как дети лепят куличи на берегу моря? Потом набегает волна и остается ровное место. Сколько, извините, таких кучек уже возводилось нашей партийной пропагандой? Вам подсчитать? А где они ноне, эти авторитеты?
   — Считать мне не надо, — хмуро ответил Коржов. — Спасибо.
   — Вот видите, не надо, — теперь в голосе Колосова прозвучала язвительность. — И не надо лишь потому, что произносить многие имена просто противно. Мы не любим поверженных святых и богов. Верно? А ведь были Николай Иванович Ежов и Лаврентий Павлович Берия. И Андрей Януарьевич Вышинский. Как при их жизни говорили, «верные последователи, друзья и соратники товарища Сталина». Маршалы, Генеральные прокуроры. А на деле обычные костоломы и палачи. Но сейчас их для нас словно и не было. Верно?
   — Что прошло, то прошло, — сухо и жестко сказал Коржов.
   — Не совсем. Вы же сами сегодня начали громоздить пьедестал под новые ноги. Хотя песочек ползет. Это видно и без очков. И вскоре опять останется ровное место. Правда, народу долго горевать не дадут. Поднимут наверх кого-то нового. И снова под него начнут подсыпать бугорок. Уверен, то будете не вы. Для восхваления каждого нового вождя подбирают и новых людей. Потом снова пьедестал поползет, как его ни укрепляй. Настоящий гранит история выделяет только лет через пятьдесят, через сто. И это уже будут другие, не те, кого вы сегодня лепите. Останутся такие, как Вавилов, Королев, Курчатов, Сахаров…
   — Кто такой Королев? — спросил Зернов заинтересованно. — Не тот ли знаменитый боксер? Довоенный чемпион Советского Союза?
   — Вот видите, — грустно усмехнулся Колосов, — и вы не знаете, кто такой Королев. Вы, современник большого ученого, не слыхали о нем ни слова. Не слыхали, потому что тем, кто знает о нем, велят ничего никому не говорить. В результате купоны известности стригут политики, которые на виду. Сталин, тот обобрал военных и приписывал себе организацию всех побед — в гражданской и Великой Отечественной войнах. Там же, где его не было, победы отсутствовали. И знали мы только о боях под Царицыном. Теперь под маской секретности обирают ученых. Со стороны глянуть — даже сам Космос товарищ Хрящев придумал. Для науки.
   — Позвольте, — сказал Коржов и голос его звучал сурово. — Это уже клевета. Товарищ Никифор Сергеевич…
   — Все, товарищи, — язвительно произнес Колосов, обращаясь к Зернову, — мне уже наступают на горло. И не аргументами, а силой должностного положения понуждают признать ошибки. Остается приклеить ярлычок врага партии и народа и — под суд. Главное ведь в таких случаях не убедить человека, а глотку ему заткнуть. Пусть он думает что хочет, лишь бы рот не разевал…
   Коржов поморщился, но замолчал. Он только сцепил пальцы и поставил ладони перед собой, будто отгородился глухим забором от говорившего. И лишь когда Колосов закончил, сказал:
   — Не думаю, Андрей Кириллович, что сумею переубедить вас. Однако спасибо за откровенность. Ваша позиция мне стала более ясной. Надеюсь, ваши люди все же придут на торжественную встречу нашего дорогого гостя?
   — Надейтесь, — ответил Колосов. — Они придут. Жаль только, разговора у нас не получилось.
   Он откланялся и, не подав никому руки, вышел.
   Когда дверь за Директором закрылась, Коржов облегченно вздохнул. Он закурил, прошелся по комнате. Постоял у окна, поглядел на темную улицу. Потом вернулся к столу.
   — Самое печальное во всем этом, — сказал он, ни к кому собственно не обращаясь, — что Колосов прав. Он говорит обо всем так, как думает. А мы привыкли думать одно, но открываем рот для того, чтобы оправдать то, что выглядит плохо.
   — А почему мы молчим? — спросил Зернов.
   — Потому что держимся за ступеньку, на которой стоим.
   — Выходит, Колосов не держится?
   — Видимо, нет.
   — А если вышибут? — спросил Главный с интересом. — Поддадут тумака, он полетит и потеряет все…
   — Куда полетит — вот в чем суть, — сказал Коржов. — Колосову суждено лететь только вверх. В историю науки. Он ученый.
   — Мало ли ученых у нас вышибают? Надоедает начальству слушать их упреки, и — фьють!
   — В принципе вышибить ученого нетрудно. Только толк какой? Говорят, Ломоносова в свое время тоже пытались из академии наук вытряхнуть. И тогда он сказал: меня от академии отставить можно, а вот академию от меня — нельзя. И в самом деле, именно Ломоносов был в те времена российской академией.
   — Неужели Колосов такой большой ученый? — спросил Зернов с большим интересом.
   — Я не силен в науке, — признался Коржов, — но, думаю, — большой. Там у них, — Коржов кивнул в сторону Машиностроительного, — только его фамилию и слышишь: «эффект Колосова», «уравнение Колосова», «методика Колосова». Можно, конечно, все методики специальным декретом переименовать. Допустим, повелеть говорить «эффект мистера Икс» или «уравнение Игрека». У нас все возможно. Но дело в том, что о его открытиях знают и за границей. Там ведь все будут именовать физическое явление по-старому: «эффект Колосова». Говорят, у него крупные шансы заработать Нобелевскую премию. Вот и приходится с ним серьезно считаться.
   — Верно, что у него на заводе свои порядки? — спросил я. — Ходят слухи, что он даже социалистическое соревнование запретил.
   — Есть такое, — невесело сказал Коржов. — Порядки у него на заводе действительно свои и совсем не социалистические. Спрашиваем почему нет соревнования? А он поясняет, работаем на научной основе. Мы ему: соревнование — благо. Оно поднимает производительность труда. А он свое: у нас и без того она оптимальная. Соревнование только снизит качество. Встречные планы не признает. Говорит, что любой встречный план — альтернатива плохому инженерному планированию.
   — Как это? — спросил Зернов.
   — А так. Если рабочий или начальник цеха может взять встречный план и повысить производственные показатели, то либо основной план составлен плохо, либо цех будет гнать халтуру, а не продукцию. В обоих случаях, считает Колосов, надо переть взашей директора, который не знает своего дела.
   — В этом есть смысл и логика, — заметил Зернов. — Ей богу, есть!
   — Уже понравилось? — спросил Коржов насмешливо. — Тогда я пополню твои знания. У него в цехах такие лозунги: «Рабочий! Не занимайся рационализацией. В наших изделиях все рассчитано учеными». Или так: «Повышение производительности труда на нашем заводе прибавит количество изделий, но сделает их ниже качеством. Помни об этом, товарищ!»
    И что обком? — спросил я. — Поправить его не пытались?
   — Что обком может? — спросил в свою очередь Коржов. — К Колосову на завод запросто не зайдешь. Практически только Первый может приезжать, когда захочет. Второй и я тоже имеем право, но всякий раз надо запрашивать разрешение у Москвы. Конечно, можно и просто Колосову позвонить, но я не люблю таких одолжений. А наши инструктора даже за ворота права входить не имеют. Между прочим, у него даже Дом культуры на территории.
   — Может быть, с ним стоило по-хорошему? — спросил Зернов. — Окружить уважением. Воздать почести. Вы ж говорите, большой ученый…
   — Воздавали, — сказал Коржов и махнул рукой. — Его даже в Верховный Совет выдвигали.
   — И что?
   — Он взял самоотвод.
   — Да ну! — воскликнул Зернов, и по его лицу я увидел, сколь искренне и глубоко он удивлен сказанным. — Поверить трудно…
   — Все же это факт.
   — А за что его потурили из Москвы в наши края? — спросил я.
   Коржов помялся, сильно потер щеку, будто его маяла зубная боль, и наконец решился.
   — Потурили его, как ты изволил сказать, за споры с ЛИЦАМИ. У него возник конфликт с Хрящевым. Случилось все на военных испытаниях атомной бомбы, на котором присутствовало большое начальство. Поначалу бросили одну бомбу, а вторая находилась в запасе. Эффект был, как говорят, потрясающий. Все цели, которые приготовили на полигоне, где-то в Оренбургской области, как корова языком слизнула. Хрящев вдохновился и предложил тут же рвануть вторую бомбу. Колосов, а он там был, резко запротестовал. И в целом, конечно, правильно. Нельзя наводить радиацию в центре страны. Но Хрящев разобиделся. Ногами стал топать. Мол, кто ты такой? Академик? А причем Академия наук, даже если она окажется здесь в полном составе? Принимает решения правительство. Но другие ученые и военные поддержали Колосова. Бомбу так и не взорвали. Хрящев смирился, однако Колосову это припомнил.
   — Так он же был прав, — сказал Главный.
   — С одной поправкой, — усмехнулся Коржов и сказал: — В России всегда тот прав, у кого этих прав больше.
   Именно тогда я вспомнил о деде Удодове, о правдолюбах местного масштаба, которые старательно засевали поле жизни семенами истины.
   Ах, как они старались, любители правды и совести во все времена! Как старались! В поту и усталости сеяли семена вечного и благородного. А сколь велик урожай с их посевов? Куда ни глянь — у каждого свой лоскуток правды, свой огородик и в нем на грядочках своя полуправдочка, тихая, запашистая, пригодная на гарнир и к первому и ко второму. Хилая, немощная, но своя.
   Со своей собственной правдочкой жить легче. Спокойнее.
   Тот прав, у кого больше прав. Всеобщая правда — для дураков. Сторонитесь их, если хотите жить безбедно и тихо.
   Сторонитесь!
   Танец с саблями не для нас!

ХОР МАЛЬЧИКОВ

   Оглядываясь в прошлое, вижу то, чего не видел раньше.
   Мы работали, не жалея сил, торопились, крутили педали, бдели ночами, волновались, мотали друг другу нервы, и все для того, чтобы выпускать самую скучную в мире газету, поскольку именно такая нужна была тем, кто правил нами, кто вел нас в светлое будущее к новой жизни. Они делали все, чтобы газета остро критиковала, но не касалась кого не положено, чтобы она четко различала, кого можно журить, кого бичевать, а кого только славить и восхвалять.