Страница:
Взять и уйти самому. Уйти и не возвращаться. Чего проще. Пятьсот единиц инсулина и грамм веронала. Пропись академика Павлова. Абсолютно безболезненно, как комарик укусит. Павлов, Басецкий, Зильберт, Бехтерев, Рудин. Какая компания! И не догонят, как ни грозятся.
Он отбросил полотенце и, как был, голым зашагал по апартаментам. Второй выход — дверца бара. Патриотического бара. Водки, отечественные коньяки — шустовский, Нистру, Мтацминда, Двин. Широка страна моя родная. Услужливо распахнуты дверцы, извольте. А что? Выход и выход. Вышел, забылся, и назад. Туда-юда, туда-сюда. На острове трактир работал с восьми до одиннадцати вечера, чтобы господа ученые к утру успели протрезветь. Тщетная предосторожность. В любой лаборатории этанола — залейся. На полыни, на шалфее, да на чем угодно. Шаламов так специально затребовал однажды аргентинских степных трав. «Для опытов по извлечению соков», написал коряво в требовании. Потом настаивал на них водки, а вечером бродил по городку, убеждая всех и каждого, что не прав был Дмитрий Иванович, в водке должно быть сорок четыре градуса крепости. Почему сорок четыре, не знал, наверное, и сам Шаламов. Кто-то проверил, не поленился — в Шаламовских водках разброс был от двадцати пяти до шестидесяти градусов, делал он их на глазок, по вдохновению, и получалась порядочная дрянь.
— Жрите, милостивые государи! Жрите, я вам говорю! — Шаламов на секунду возник перед ним, в лабораторном халате, с костылем в одной руке и колбой очередной «шаламовки» в другой.
Сгинь.
Не до тебя.
Вабилов зажмурился, затряс головой, а когда открыл глаза, Шаламов исчез. Еще бы. Горячки не хватает.
Нагота помогла опомниться. Голый мужик, хлещущий «Смирновскую». Фи.
Он начал одеваться — медленно, тщательно. Трясущиеся руки и не дали бы спешить. Белье. Рубашка. Носки. Брюки. Галстук. Жилет. Туфли. Маленькие шажочки. Путь ребенка. Цель на завтра, на будущий вторник, на конец месяца. И в конце — да что же это? Я ведь не этого хотел! Я думал — так, пустяки, игра ума. Забава.
Вабилов подошел к телефону, набрал номер.
— Я бы хотел погулять по городу. Скучно мне здесь. Нет, пешком, только пешком. Хорошо, жду.
Повесив трубку, он вернулся к бару, налил в стакан на палец пахучей анисовой и выпил, блаженно улыбаясь.
Нужно держать образ.
Держать, твою мать!
5
6
7
Он отбросил полотенце и, как был, голым зашагал по апартаментам. Второй выход — дверца бара. Патриотического бара. Водки, отечественные коньяки — шустовский, Нистру, Мтацминда, Двин. Широка страна моя родная. Услужливо распахнуты дверцы, извольте. А что? Выход и выход. Вышел, забылся, и назад. Туда-юда, туда-сюда. На острове трактир работал с восьми до одиннадцати вечера, чтобы господа ученые к утру успели протрезветь. Тщетная предосторожность. В любой лаборатории этанола — залейся. На полыни, на шалфее, да на чем угодно. Шаламов так специально затребовал однажды аргентинских степных трав. «Для опытов по извлечению соков», написал коряво в требовании. Потом настаивал на них водки, а вечером бродил по городку, убеждая всех и каждого, что не прав был Дмитрий Иванович, в водке должно быть сорок четыре градуса крепости. Почему сорок четыре, не знал, наверное, и сам Шаламов. Кто-то проверил, не поленился — в Шаламовских водках разброс был от двадцати пяти до шестидесяти градусов, делал он их на глазок, по вдохновению, и получалась порядочная дрянь.
— Жрите, милостивые государи! Жрите, я вам говорю! — Шаламов на секунду возник перед ним, в лабораторном халате, с костылем в одной руке и колбой очередной «шаламовки» в другой.
Сгинь.
Не до тебя.
Вабилов зажмурился, затряс головой, а когда открыл глаза, Шаламов исчез. Еще бы. Горячки не хватает.
Нагота помогла опомниться. Голый мужик, хлещущий «Смирновскую». Фи.
Он начал одеваться — медленно, тщательно. Трясущиеся руки и не дали бы спешить. Белье. Рубашка. Носки. Брюки. Галстук. Жилет. Туфли. Маленькие шажочки. Путь ребенка. Цель на завтра, на будущий вторник, на конец месяца. И в конце — да что же это? Я ведь не этого хотел! Я думал — так, пустяки, игра ума. Забава.
Вабилов подошел к телефону, набрал номер.
— Я бы хотел погулять по городу. Скучно мне здесь. Нет, пешком, только пешком. Хорошо, жду.
Повесив трубку, он вернулся к бару, налил в стакан на палец пахучей анисовой и выпил, блаженно улыбаясь.
Нужно держать образ.
Держать, твою мать!
5
Гагарин неловко взмахнул удилищем, над головой просвистело, поплавок звучно пал на воду. И пусть. Не везет в малом — авось в большом иначе будет. Вообще-то он любил рыбалку, но преимущественно теоретически, по книгам Сабанеева; правда, снасти у него были отменные, и без рыбы оставался он редко, но сегодня, право, не до нее, хотя и время уловистое, начинался осенний жор, но главнее был жор другой. Куда главнее.
Переступив с ноги на ногу, он огляделся. Охранник маячил поодаль, нечего вид застилать, легкий туман над озером доживал последние минуты, ветерок тихий, неприметный, благодать. Поплавок повело, и он нарочно рано подсек. Впустую, на крючке один червяк, натуральный, навозный.
— Не везет, — выбранился он вполголоса, — поменять место, что ли.
Неловко, по-городскому, он пробирался по берегу, ища, где бы пристроиться; камыша было много и не так-то просто сыскать гожее место. Вот, вроде, есть но — занято: рыболов в дождевике грязно-зеленого цвета как раз вытащил карасишку и теперь отправлял того на кукан.
— Позвольте полюбопытствовать, — Гагарин из вежливости держал удочку так, что было ясно — он не претендует на данное место, просто — поглядит и удалится.
Охранник захотел было приблизиться, но Гагарин коротким кивком остановил его. Держись где велено, без нужды не мельтеши, мил человек, ясно?
— Так себе, хвалиться нечем, — отозвался рыбак, но рыбы на кукане было изрядно. Он тоже глянул на охранника, но не мельком, а долгим взглядом, запоминая и давая запомнить себя.
— Недурно, — Гагарин вздохнул завистливо. — Сегодня. Ты готов?
— Конечно, — рыбак невозмутимо насадил на крючок червя, забросил удочку. — Не сомневайтесь. Винтовку пристрелял, ничего, годная, хотя нашей я и за семьсот метров достал бы.
— Никаких наших. Обязательно этой.
— Я понимаю, понимаю, — у рыбака клюнуло, опять карась. Прикормил место? С него станется.
— Тебя не замечали? Не останавливали?
— Три раза ходил, ни одна душа не спросила, куда. Они, лейб-стража, у самой ограды пасутся, а вглубь не идут. Место, что вы показали, дрянь. Я лучше подобрал, чуть ближе, зато и терраса, и столовая — все на ладони.
— А отойти сможешь?
— Я что, враг себе? Конечно, уйду.
— Винтовку брось на видном месте, чтобы долго не искали.
— Обижаете, — усмехнулся рыбак. — Я понимаю, что главное — винтовка. Американская штучка.
— Прекрасно, — Гагарину не хотелось развивать тему. — За понятливость тебя и ценю.
— Премного вами благодарен. Лучше бы золотом.
— Золотом, так золотом, — согласился Гагарин. Он еще раз увидел карася, точно, прикормленное место, и, небрежно распрощавшись, оставил рыбака.
— Может, его прогнать? — спросил охранник, когда Гагарин поравнялся с ним.
— Зачем, ловит и ловит себе. Успеем к поезду семь пятьдесят две?
— Быстро идти придется, — охранник посмотрел на часы. — Быстро и напрямик.
— Тогда веди.
Напрямик получилось через кустарник, не слишком густой, но глаза пришлось поберечь. Зато шли быстро, успевая не только к поезду, а и к станционному буфету с его вечными балыками, слоеными пирожками, жареными курами и свежим духовитым хлебом. Похоже, и ханжой приторговывают, даже наверное приторговывают — чай в углу пили зверскими глотками, морща и кряхтя, но Гагарин сегодня не был настроен изображать Deus ex machina, не тот день. И он не тот, хватит директору Департамента Безопасности изображать Ваньку-Каина. Поначалу, впрочем, это было полезно, давало дивиденды и популярность росла, как бурьян, весело и стремительно, но нынче времечко наступает серьезное.
Он допил свой чай, крепкий, заварку не экономили, как раз к пригородному поезду. Ехал вторым классом, а прежний директор непременно бы министерский экспресс заказал, или, по меньшей мере, специальный вагон-салон. И дело не в конспирации, он и обычно, на настоящую рыбалку ездил так, по-простому, если честно, для него и второй класс достаточно комфортабелен, к тому же можно вдоволь поговорить со случайным попутчиком, сроду его не узнавали в лицо, не певец, не артист, не человек синемы. А конспирации этой цена — фук. Куда проще созвониться, подслушает телефонная барышня, так что с того? Да и механика повсюду, барышни другие разговоры слушают, про любовь, а его телефон и прослушать, как уверяют лобастые, нельзя. Но стрелок ценил традиции, или книг начитался, встречаться любил в местах безлюдных, где каждый человек заметен, как ворона на снегу. Конспирация! Не удивительно, если и страхуется стрелок, оставил какое-нибудь письмо адвокату, вскрыть-де по моей кончине или аресте или просто длительному исчезновению, а цена этому письму — еще фук. Не нужна ему жизнь стрелка, его дело — попасть, а и не попадет — не велика беда, лишь бы выстрелил и винтовочку оставил, а виноватый уже есть, первый сорт виноватый, большая шишка в пархатой американской компании, последние часы проводит в лесном гнездышке, надо сказать, часы приятные, мамзель Лизавета своего козлика обиходить умеет. Но стрелок попадет. Какими, однако, ограниченными людьми были эти господа революционеры, Каляевы, Халтурины и прочие бомбисты. Что им стоило взять хорошую винтовку, найти позицию, прицелиться, пиф-паф и… Дурачье. Гром им был нужен, грохот, огонь и взрыв. Процесс.
Гагарин сидел в купе один, охранник все-таки шепнул начальнику поезда, и в вагон больше никого не пускали. Не страшно, двадцать верст всей дороги, на малую думку едва хватит. Думалось под перестук колес действительно хорошо, пришло на мысль, что и они от господ бомбистов недалеко ушли, разве еще громче, еще шумнее бабахнуть хотят. Все мы, голодные, слеплены одинаково, всего боимся и потому хотим, чтобы нас боялись. Забоятся, в этом не извольте сомневаться, почтенный.
На вокзале, в сутолоке и суете, он выкинул этот вздор из головы. Некогда отвлекаться. Пока охранник ловил экипаж, это было быстрее, чем вызывать свой, из Департамента, он прошелся по расписанию дня. Последний спокойный день, некоторым образом. Остальные дни будут иными. Не для него, он давно потерял покой, как родился, так и потерял. Теперь ваша очередь, судари.
Экипаж, наконец, нашелся, и они поехали по мирным и бестолковым улицам. Расплатившись с шофером (Гагарин расплачивался всегда, что составляло для него предмет определенной гордости) он отпустил охранника и пошел к себе, благожелательно отвечая на почтительные приветствия многочисленных подчиненных, являвшихся в присутствие по его примеру на полчаса раньше назначенного срока.
Рвение и порядок, господа!
Переступив с ноги на ногу, он огляделся. Охранник маячил поодаль, нечего вид застилать, легкий туман над озером доживал последние минуты, ветерок тихий, неприметный, благодать. Поплавок повело, и он нарочно рано подсек. Впустую, на крючке один червяк, натуральный, навозный.
— Не везет, — выбранился он вполголоса, — поменять место, что ли.
Неловко, по-городскому, он пробирался по берегу, ища, где бы пристроиться; камыша было много и не так-то просто сыскать гожее место. Вот, вроде, есть но — занято: рыболов в дождевике грязно-зеленого цвета как раз вытащил карасишку и теперь отправлял того на кукан.
— Позвольте полюбопытствовать, — Гагарин из вежливости держал удочку так, что было ясно — он не претендует на данное место, просто — поглядит и удалится.
Охранник захотел было приблизиться, но Гагарин коротким кивком остановил его. Держись где велено, без нужды не мельтеши, мил человек, ясно?
— Так себе, хвалиться нечем, — отозвался рыбак, но рыбы на кукане было изрядно. Он тоже глянул на охранника, но не мельком, а долгим взглядом, запоминая и давая запомнить себя.
— Недурно, — Гагарин вздохнул завистливо. — Сегодня. Ты готов?
— Конечно, — рыбак невозмутимо насадил на крючок червя, забросил удочку. — Не сомневайтесь. Винтовку пристрелял, ничего, годная, хотя нашей я и за семьсот метров достал бы.
— Никаких наших. Обязательно этой.
— Я понимаю, понимаю, — у рыбака клюнуло, опять карась. Прикормил место? С него станется.
— Тебя не замечали? Не останавливали?
— Три раза ходил, ни одна душа не спросила, куда. Они, лейб-стража, у самой ограды пасутся, а вглубь не идут. Место, что вы показали, дрянь. Я лучше подобрал, чуть ближе, зато и терраса, и столовая — все на ладони.
— А отойти сможешь?
— Я что, враг себе? Конечно, уйду.
— Винтовку брось на видном месте, чтобы долго не искали.
— Обижаете, — усмехнулся рыбак. — Я понимаю, что главное — винтовка. Американская штучка.
— Прекрасно, — Гагарину не хотелось развивать тему. — За понятливость тебя и ценю.
— Премного вами благодарен. Лучше бы золотом.
— Золотом, так золотом, — согласился Гагарин. Он еще раз увидел карася, точно, прикормленное место, и, небрежно распрощавшись, оставил рыбака.
— Может, его прогнать? — спросил охранник, когда Гагарин поравнялся с ним.
— Зачем, ловит и ловит себе. Успеем к поезду семь пятьдесят две?
— Быстро идти придется, — охранник посмотрел на часы. — Быстро и напрямик.
— Тогда веди.
Напрямик получилось через кустарник, не слишком густой, но глаза пришлось поберечь. Зато шли быстро, успевая не только к поезду, а и к станционному буфету с его вечными балыками, слоеными пирожками, жареными курами и свежим духовитым хлебом. Похоже, и ханжой приторговывают, даже наверное приторговывают — чай в углу пили зверскими глотками, морща и кряхтя, но Гагарин сегодня не был настроен изображать Deus ex machina, не тот день. И он не тот, хватит директору Департамента Безопасности изображать Ваньку-Каина. Поначалу, впрочем, это было полезно, давало дивиденды и популярность росла, как бурьян, весело и стремительно, но нынче времечко наступает серьезное.
Он допил свой чай, крепкий, заварку не экономили, как раз к пригородному поезду. Ехал вторым классом, а прежний директор непременно бы министерский экспресс заказал, или, по меньшей мере, специальный вагон-салон. И дело не в конспирации, он и обычно, на настоящую рыбалку ездил так, по-простому, если честно, для него и второй класс достаточно комфортабелен, к тому же можно вдоволь поговорить со случайным попутчиком, сроду его не узнавали в лицо, не певец, не артист, не человек синемы. А конспирации этой цена — фук. Куда проще созвониться, подслушает телефонная барышня, так что с того? Да и механика повсюду, барышни другие разговоры слушают, про любовь, а его телефон и прослушать, как уверяют лобастые, нельзя. Но стрелок ценил традиции, или книг начитался, встречаться любил в местах безлюдных, где каждый человек заметен, как ворона на снегу. Конспирация! Не удивительно, если и страхуется стрелок, оставил какое-нибудь письмо адвокату, вскрыть-де по моей кончине или аресте или просто длительному исчезновению, а цена этому письму — еще фук. Не нужна ему жизнь стрелка, его дело — попасть, а и не попадет — не велика беда, лишь бы выстрелил и винтовочку оставил, а виноватый уже есть, первый сорт виноватый, большая шишка в пархатой американской компании, последние часы проводит в лесном гнездышке, надо сказать, часы приятные, мамзель Лизавета своего козлика обиходить умеет. Но стрелок попадет. Какими, однако, ограниченными людьми были эти господа революционеры, Каляевы, Халтурины и прочие бомбисты. Что им стоило взять хорошую винтовку, найти позицию, прицелиться, пиф-паф и… Дурачье. Гром им был нужен, грохот, огонь и взрыв. Процесс.
Гагарин сидел в купе один, охранник все-таки шепнул начальнику поезда, и в вагон больше никого не пускали. Не страшно, двадцать верст всей дороги, на малую думку едва хватит. Думалось под перестук колес действительно хорошо, пришло на мысль, что и они от господ бомбистов недалеко ушли, разве еще громче, еще шумнее бабахнуть хотят. Все мы, голодные, слеплены одинаково, всего боимся и потому хотим, чтобы нас боялись. Забоятся, в этом не извольте сомневаться, почтенный.
На вокзале, в сутолоке и суете, он выкинул этот вздор из головы. Некогда отвлекаться. Пока охранник ловил экипаж, это было быстрее, чем вызывать свой, из Департамента, он прошелся по расписанию дня. Последний спокойный день, некоторым образом. Остальные дни будут иными. Не для него, он давно потерял покой, как родился, так и потерял. Теперь ваша очередь, судари.
Экипаж, наконец, нашелся, и они поехали по мирным и бестолковым улицам. Расплатившись с шофером (Гагарин расплачивался всегда, что составляло для него предмет определенной гордости) он отпустил охранника и пошел к себе, благожелательно отвечая на почтительные приветствия многочисленных подчиненных, являвшихся в присутствие по его примеру на полчаса раньше назначенного срока.
Рвение и порядок, господа!
6
Шауманн сгинул.
Не заболел, не умер, не исчез, наконец, а — сгинул.
Геноссе из хозяйственной службы прошел за стеклянную выгородку, подложил под инструмент тряпочку, чтобы стену не поцарапать, и легко, играючи, отодрал табличку: «Д-р Шауманн, зав. Русской секцией». Небрежно бросил ее в сумку, туда же — инструмент и тряпицу; отойдя, критически осмотрел стену и, не говоря ни слова, побрел к выходу Русского зала. Девять пар глаз неотрывно вели его до двери, одна Розочка стрекотала на «Ундервуде», торопясь отпечатать материал к сроку.
— Владимир Ильич, у вас здесь опять неразборчиво, — на секунду она подняла голову, но хозяйственник успел покинуть зал, и Розочка ничего не заметила. Или сделала вид, что ничего не заметила.
Лернер поднялся из-за стола, отодвинул стул и подошел к машинистке.
— Где?… А, вижу… Маниловщина, — раздельно, по слогам проговорил он. Розочка быстро допечатала страницу, последнюю в его, Лернеровском, обзоре, и, вместе с остальными листками, протянула:
— Проверяйте.
— За вами, Розалия Ивановна? — но взял. Положено. За все отвечает автор. Казнить нельзя помиловать.
Возвращаясь к столу, он искоса поглядывал по сторонам. Все работали — перекладывали бумаги, водили перьями по текстам, читали пропаганд-столбцы.
Сгинул. То-то!
Лернер удобнее устроился на стуле. Первая страница, вторая, третья. А, вот: вместо "р" стояло "о". Похоже, именно это место печатала Розочка, когда срывали табличку. Заметила, значит.
Лернера восхитило ее самообладание. Вот чего нам, русским, не хватает. Дисциплины внутренней, дисциплины естества.
Он тщательно подрисовал палочку, переделывая "о" в "р". Материал готов, осталось визировать и — в эфир.
Лернер рассеяно, из головы — вон, положил листки в красную папку.
Так-с, геноссе Шауманн, вот вы и кончились.
Нелепица, чушь, что вообще этот говнюк столько продержался. Что он даже возник, как глава Русской секцией, невообразимо. Ничего, ничего, сражение не проиграно, пока бьется последний солдат.
Он еще раз оглядел зал. Встречаясь с его взглядом, глаза опускались долу, в бумаги. Хороший признак.
Англичане или французы такой бы гвалт подняли, как, да почему, да зачем, неделю бы рассусоливали. Болтуны. Чем язык трепать, лучше сразу в фольксштурм записаться. Почетнее и риску меньше. Мы, русские, поняли это раньше всех.
Лернер пролистал ежедневник. Пятнадцатое сентября одна тысяча девятьсот тридцать третьего года. Никаких долгов, все написано, все сдано. До малого перерыва часа полтора, и он решил поработать с письмами.
Конверты, вскрытые по клапану, несли на себе штемпели больше московские и петроградские, из глубинки почти ничего. Разумеется, отправлены на адрес швейцарского бюро. Нейтральная страна для чего-нибудь, а годна. Писали преимущественно приват-доценты, в эту категорию Лернер одним чохом загнал всю либеральную интеллигенцию, земцев, думцев, профессуру, щелкоперов. Умничающий сброд. Пытаются возражать, спорить, гордо показывают изловленных блох, словно это, по крайней мере, мамонты.
Письмо студента он отложил особо. Можно использовать, за неимением лучшего. Огорчало отсутствие откликов пролетариата, тех, для кого передачи, собственно, и готовились. Конечно, это объяснимо. Как рабочему купить сложный, дорогой аппарат, чтобы услышать голос Коминтерна? На какие средства? Деньги есть разве что у выродков, «рабочей аристократии», злейшего, худшего, чем капиталисты, врага. Предатели всегда гаже, их место в круге последнем. Черт с ними. Крестьяне тоже денежки скорее на удобрения потратят, на моторы, зажиреть хотят, торопятся, им радио слушать некогда. Бедноте же, путейским рабам в особенности, и купить приемник не на что, разве вскладчину, и слушать негде. В бараке несознательный сосед донесет, такие-то, мол, ловят радио «Свобода», орган Коминтерна, и пиши ответ в Могилевскую губернию. А все-таки иногда прорывается от них дельное, толковое письмо. Но не сегодня.
Лернер вернул в пакет интеллигентскую пачкотню, с говна сметаны не возьмешь, и начал вчитываться в оставленное письмо.
«Глубокоуважаемый товарищ Твердов!» Твердов — его псевдоним цикла «студенческое революционное движение», весьма удобно, каждому циклю свое псевдо, удобно и рационально. Твердову, Ломову, Рубакову пишут часто, Вилову и Ильину реже, Лернеру никогда. Фамилия внутреннего пользования.
Он отчеркивал красным карандашом главные, центральные строки. Умный юноша, умный, но с гнильцой. Объективная реальность — гнильца. Поражено практически все студенчество, и чем дальше, тем больше. Эволюция. По стопам господ Каткова и Суворина. Впрочем, это — лишнее. Кто из нынешней молодежи их помнит?
Звонок на перерыв остудил его. К лучшему, иначе вышло бы длинно, брошюрно. Он на радио работает. Неплохо бы и брошюрку тиснуть, традициями пренебрегать не след, а распространить можно хотя бы с помощью аэропланов, раскидать над позициями. Бумаги не хватает. На Сульцевскую писанину, Бухаринскую хватает, а ему — нет.
Он сдержался, даже улыбнулся, когда взглянул на пустую выгородку. Не злобиться надо, действовать.
Из курилки шел сизый едкий дым синтетических папирос. Поминали его имя, но он не стал останавливаться, прошел мимо, в буфет. В первый, малый перерыв здесь было свободно, просторно. Без толчеи взял он привычный стакан кефира, оторвав от пищевой книжечки крохотный купон, сел за столик у окна. Во дворе работник-швайнехунд сметал с дорожки опавшие листья. Желтый комбинезон, мета. Приспособили к делу бывших, фон-баронов. Немцы нация практичная.
Забилось, задергалось правое веко. Лернер перемог, не стал давить его пальцем. Спокойствие, спокойствие. Он сосредоточился на стакане кефира. Кефир был сегодняшний, жидкий, разумеется, но свежий. Он отпил чуть-чуть, потом полез в карман за сахарином. Единственно, в чем оказался прав правый левый Аксельрод — кефир заполонил мир. У Аксельрода, надо отдать должное, кефир был жирнее. Буржуазней.
— Салют, камрад! — Макдональд, из Британской секции, пристроился напротив. — Как жизнь? Что нового?
— Новое — это плохо забытое старое, — вслед за Макдональдом сел и Лурье, давний, еще по Парижу, знакомец. — Сообщают, Шауманна взяли.
— Информации пока не поступало, — Лернер говорил отстранено: спокойствие, зыбкое, непрочное, следовало беречь. Спокойствие!
— Чей он агент? Русский, французский или британский? — Лурье провоцировал грубо и неискусно. Как всегда.
— Ну откуда мне знать? — Лернер размешивал сахарин, и звон ложечки напомнил почему-то катание в санях по реке на крещение: едешь, едешь, веселишься, розовый от жгучего мороза и — бултых в иордань!
— Владимир Ильич у нас великий скромник, — Макдональд говорил без иронии, серьезно. — Нужно надеяться, вы опять возглавите секцию.
— Не знаю, не знаю. Годы. Хватает перспективных, молодых, — а сердце застучало радостно: Макдональд мог быть в курсе назначений. Определенно, мог!
— Молодых много, но это их единственное достоинство, — Лурье метал свой тусклый бисер, демонстрируя живость галльского ума, — а у старости достоинств много, а недостаток всего один.
— Какой? — слащеный кефир, право, превосходен.
— Она, в конце концов, тоже проходит. Заношенные остроты сегодня не раздражали. Лернер усмехнулся: Лурье был на пятнадцать лет старше его. Скоро восемьдесят, а стойкости не теряет. Очень старая гвардия.
Звонок с перерыва, резкий, пронзительный, застал его у входа в Русский зал. Он сел за свое место — свое сегодняшнее место, — и продолжил работу над письмом. Передача пойдет через шесть дней, но он никогда не откладывал дела напоследок. Иначе ничего и не сделаешь.
— Владимир Ильич! Из секретариата передали: Лев Давидович назначает вам явиться в шестнадцать сорок пять! — громко, через весь зал сообщила Розочка.
Не таясь, Лернер улыбнулся — весело, заразительно, и все вокруг отразили, вернули улыбку, кто натужно, завистливо, а кто и искренне.
Писалось легко, полно, как в лучшие дни, буквы лепились в дикую вязь, приходилось черкать, выписывать заново и спешить, спешить вдогонку мысли.
Шестнадцать сорок пять!
Не заболел, не умер, не исчез, наконец, а — сгинул.
Геноссе из хозяйственной службы прошел за стеклянную выгородку, подложил под инструмент тряпочку, чтобы стену не поцарапать, и легко, играючи, отодрал табличку: «Д-р Шауманн, зав. Русской секцией». Небрежно бросил ее в сумку, туда же — инструмент и тряпицу; отойдя, критически осмотрел стену и, не говоря ни слова, побрел к выходу Русского зала. Девять пар глаз неотрывно вели его до двери, одна Розочка стрекотала на «Ундервуде», торопясь отпечатать материал к сроку.
— Владимир Ильич, у вас здесь опять неразборчиво, — на секунду она подняла голову, но хозяйственник успел покинуть зал, и Розочка ничего не заметила. Или сделала вид, что ничего не заметила.
Лернер поднялся из-за стола, отодвинул стул и подошел к машинистке.
— Где?… А, вижу… Маниловщина, — раздельно, по слогам проговорил он. Розочка быстро допечатала страницу, последнюю в его, Лернеровском, обзоре, и, вместе с остальными листками, протянула:
— Проверяйте.
— За вами, Розалия Ивановна? — но взял. Положено. За все отвечает автор. Казнить нельзя помиловать.
Возвращаясь к столу, он искоса поглядывал по сторонам. Все работали — перекладывали бумаги, водили перьями по текстам, читали пропаганд-столбцы.
Сгинул. То-то!
Лернер удобнее устроился на стуле. Первая страница, вторая, третья. А, вот: вместо "р" стояло "о". Похоже, именно это место печатала Розочка, когда срывали табличку. Заметила, значит.
Лернера восхитило ее самообладание. Вот чего нам, русским, не хватает. Дисциплины внутренней, дисциплины естества.
Он тщательно подрисовал палочку, переделывая "о" в "р". Материал готов, осталось визировать и — в эфир.
Лернер рассеяно, из головы — вон, положил листки в красную папку.
Так-с, геноссе Шауманн, вот вы и кончились.
Нелепица, чушь, что вообще этот говнюк столько продержался. Что он даже возник, как глава Русской секцией, невообразимо. Ничего, ничего, сражение не проиграно, пока бьется последний солдат.
Он еще раз оглядел зал. Встречаясь с его взглядом, глаза опускались долу, в бумаги. Хороший признак.
Англичане или французы такой бы гвалт подняли, как, да почему, да зачем, неделю бы рассусоливали. Болтуны. Чем язык трепать, лучше сразу в фольксштурм записаться. Почетнее и риску меньше. Мы, русские, поняли это раньше всех.
Лернер пролистал ежедневник. Пятнадцатое сентября одна тысяча девятьсот тридцать третьего года. Никаких долгов, все написано, все сдано. До малого перерыва часа полтора, и он решил поработать с письмами.
Конверты, вскрытые по клапану, несли на себе штемпели больше московские и петроградские, из глубинки почти ничего. Разумеется, отправлены на адрес швейцарского бюро. Нейтральная страна для чего-нибудь, а годна. Писали преимущественно приват-доценты, в эту категорию Лернер одним чохом загнал всю либеральную интеллигенцию, земцев, думцев, профессуру, щелкоперов. Умничающий сброд. Пытаются возражать, спорить, гордо показывают изловленных блох, словно это, по крайней мере, мамонты.
Письмо студента он отложил особо. Можно использовать, за неимением лучшего. Огорчало отсутствие откликов пролетариата, тех, для кого передачи, собственно, и готовились. Конечно, это объяснимо. Как рабочему купить сложный, дорогой аппарат, чтобы услышать голос Коминтерна? На какие средства? Деньги есть разве что у выродков, «рабочей аристократии», злейшего, худшего, чем капиталисты, врага. Предатели всегда гаже, их место в круге последнем. Черт с ними. Крестьяне тоже денежки скорее на удобрения потратят, на моторы, зажиреть хотят, торопятся, им радио слушать некогда. Бедноте же, путейским рабам в особенности, и купить приемник не на что, разве вскладчину, и слушать негде. В бараке несознательный сосед донесет, такие-то, мол, ловят радио «Свобода», орган Коминтерна, и пиши ответ в Могилевскую губернию. А все-таки иногда прорывается от них дельное, толковое письмо. Но не сегодня.
Лернер вернул в пакет интеллигентскую пачкотню, с говна сметаны не возьмешь, и начал вчитываться в оставленное письмо.
«Глубокоуважаемый товарищ Твердов!» Твердов — его псевдоним цикла «студенческое революционное движение», весьма удобно, каждому циклю свое псевдо, удобно и рационально. Твердову, Ломову, Рубакову пишут часто, Вилову и Ильину реже, Лернеру никогда. Фамилия внутреннего пользования.
Он отчеркивал красным карандашом главные, центральные строки. Умный юноша, умный, но с гнильцой. Объективная реальность — гнильца. Поражено практически все студенчество, и чем дальше, тем больше. Эволюция. По стопам господ Каткова и Суворина. Впрочем, это — лишнее. Кто из нынешней молодежи их помнит?
Звонок на перерыв остудил его. К лучшему, иначе вышло бы длинно, брошюрно. Он на радио работает. Неплохо бы и брошюрку тиснуть, традициями пренебрегать не след, а распространить можно хотя бы с помощью аэропланов, раскидать над позициями. Бумаги не хватает. На Сульцевскую писанину, Бухаринскую хватает, а ему — нет.
Он сдержался, даже улыбнулся, когда взглянул на пустую выгородку. Не злобиться надо, действовать.
Из курилки шел сизый едкий дым синтетических папирос. Поминали его имя, но он не стал останавливаться, прошел мимо, в буфет. В первый, малый перерыв здесь было свободно, просторно. Без толчеи взял он привычный стакан кефира, оторвав от пищевой книжечки крохотный купон, сел за столик у окна. Во дворе работник-швайнехунд сметал с дорожки опавшие листья. Желтый комбинезон, мета. Приспособили к делу бывших, фон-баронов. Немцы нация практичная.
Забилось, задергалось правое веко. Лернер перемог, не стал давить его пальцем. Спокойствие, спокойствие. Он сосредоточился на стакане кефира. Кефир был сегодняшний, жидкий, разумеется, но свежий. Он отпил чуть-чуть, потом полез в карман за сахарином. Единственно, в чем оказался прав правый левый Аксельрод — кефир заполонил мир. У Аксельрода, надо отдать должное, кефир был жирнее. Буржуазней.
— Салют, камрад! — Макдональд, из Британской секции, пристроился напротив. — Как жизнь? Что нового?
— Новое — это плохо забытое старое, — вслед за Макдональдом сел и Лурье, давний, еще по Парижу, знакомец. — Сообщают, Шауманна взяли.
— Информации пока не поступало, — Лернер говорил отстранено: спокойствие, зыбкое, непрочное, следовало беречь. Спокойствие!
— Чей он агент? Русский, французский или британский? — Лурье провоцировал грубо и неискусно. Как всегда.
— Ну откуда мне знать? — Лернер размешивал сахарин, и звон ложечки напомнил почему-то катание в санях по реке на крещение: едешь, едешь, веселишься, розовый от жгучего мороза и — бултых в иордань!
— Владимир Ильич у нас великий скромник, — Макдональд говорил без иронии, серьезно. — Нужно надеяться, вы опять возглавите секцию.
— Не знаю, не знаю. Годы. Хватает перспективных, молодых, — а сердце застучало радостно: Макдональд мог быть в курсе назначений. Определенно, мог!
— Молодых много, но это их единственное достоинство, — Лурье метал свой тусклый бисер, демонстрируя живость галльского ума, — а у старости достоинств много, а недостаток всего один.
— Какой? — слащеный кефир, право, превосходен.
— Она, в конце концов, тоже проходит. Заношенные остроты сегодня не раздражали. Лернер усмехнулся: Лурье был на пятнадцать лет старше его. Скоро восемьдесят, а стойкости не теряет. Очень старая гвардия.
Звонок с перерыва, резкий, пронзительный, застал его у входа в Русский зал. Он сел за свое место — свое сегодняшнее место, — и продолжил работу над письмом. Передача пойдет через шесть дней, но он никогда не откладывал дела напоследок. Иначе ничего и не сделаешь.
— Владимир Ильич! Из секретариата передали: Лев Давидович назначает вам явиться в шестнадцать сорок пять! — громко, через весь зал сообщила Розочка.
Не таясь, Лернер улыбнулся — весело, заразительно, и все вокруг отразили, вернули улыбку, кто натужно, завистливо, а кто и искренне.
Писалось легко, полно, как в лучшие дни, буквы лепились в дикую вязь, приходилось черкать, выписывать заново и спешить, спешить вдогонку мысли.
Шестнадцать сорок пять!
7
Константин хотел нести сундучок сам, но Ипатыч не дал: он вцепился в ручку, и видно было — отстранить его от службы значило обидеть смертельно. Ничего, сундучок не тяжелый. Не очень тяжелый. Уложено все с расчетом, чтобы не побилось на наших дорогах нашими дураками.
Ипатыч шагал впереди, потихоньку скашиваясь в сторону ноши, усилием распрямлялся и продолжал бодро бормотать, что-де вот он службу знает, когда еще старый принц переезжали, тогда таскал такие ноши, что волжские грузчики поспеть не могли, а отец его однажды с возу свалился по пьяному делу, так потом обоз догонял версту с шестипудовым кулем на горбу, и догнал, а ныне разве ноша, шляпные коробки да картонки.
Войдя во дворец, он примолк, шел торжественно, парадно, умудрился ввести Константина в кабинет с объявлением, смазанным, впрочем, кашлем, устал-таки старик, старый конь, усадьба старых коней. А весной пахать.
Принц за год изменился не сильно. Показаться могло, что года для него и не было, чуть больше седины разве. Встретил, как обычно, приветливо-сдержанно. После обязательных расспросов указал на сундучок.
— Это то, о чем я просил?
— Да, дядя, — Константин отпер ключиком замок, откинул крышку. — Образец номер семнадцать, тот самый. Не знаю, правда, насколько он будет тебе хорош, мы им недовольны.
— Что так? — Петр Александрович перебирал бутылочки темного стекла, специально обернутые сначала черной бумагою, а потом и фольгой, блестящей, словно елочные сокровища.
— Непостоянные результаты. Иной раз отлично выходит, иной такое получается, что ни в какие ворота не лезет.
— Расскажи поподробнее, — принц отставил бутылочки, внимательно посмотрел на Константина. Глаза ясные, никаких следов помешательства. Пустые сплетни.
— Ночная фотосъемка — идея фикс наших военных. Заказ большой, миллионный, и получить его заманчиво. Помимо нас, еще минимум четыре лаборатории борются за него. Савин, вы его знаете, предложил не только чувствительность эмульсии повышать, а изменить диапазон воспринимаемых лучей. Обычные эмульсии лучше всего отзываются на синие лучи, даже ультрафиолетовые, на зеленые слабее, а желтые, и особенно, красные вообще не воспринимают. Поэтому вы, дядя, пользуетесь красным фонарем в лаборатории без риска испортить пластинку.
— Я понимаю, — смиренно проговорил принц, и Константин смешался. Он растолковывает азы человеку, которого Савин называет своим учителем.
— Савин решил, что если сделать эмульсию восприимчивой к желтым и красным лучам, то чувствительность ее возрастет. Так и вышло. Но он на этом не остановился, и нашел способ восприятия лучей сверхкрасных, глазу не видимых. Он считает, что таким образом можно фотографировать в полной темноте, и никакая светомаскировка не защитит: укрепрайоны, тайные заводы, подземелья будут обнаруживаться благодаря исходящим от них сверхкрасным лучам. Так получился образец номер семнадцать. Уже три месяца мы испытываем его. Но, во-первых, эмульсия нестойка, воздух окисляет ее за сутки, даже быстрее, поэтому пластинки готовить нужно непосредственно перед фотографированием. А во-вторых, время от времени возникают артефакты, ошибочные образы.
— Какие именно? — подался вперед принц.
— Фотография в сверхкрасных лучах отличается от обыкновенной, контуры не всегда совпадают, но хорошо получаются источники тепла — печи, лампы, даже люди и лошади. Так вот, мы снимали с аэростата чистое поле — для контроля, и выходило, что под полем просто подземное поселение. На следующий день, вернее, ночь, переснимали — все пусто, нет ничего. Случись такое в полевых условиях — послали бы цеппелины на бомбежку зазря. Никакая комиссия такой товар не примет.
— Других артефактов не было?
— Увы, были. Процент брака пока явно неприемлем. Савин ночами не спит, все пытается усовершенствовать эмульсию, но, похоже, он в тупике — чем лучше, по его словам, эмульсия, тем больше артефактов. В последний раз в павильоне снимал, так вообще, какие-то страховидные медузы получились.
— У тебя есть эти фотографии?
— С собой? Нет, зачем. Впрочем, если вам интересно, можно дать телеграмму, и их перешлют почтой.
— Было бы любопытно. Ты знаешь, я ведь собиратель всяких курьезов. Тебе доктор Резник писал? — спросил принц внезапно.
— Резник? О чем? — попытался выиграть время Константин.
— Обо мне. Не притворяйся, по лицу вижу — писал. Мол, выжил из ума старик, в чернокнижие впал, фокусами забавляется. Угадал?
— Нет, — принц и в самом деле не угадал. Доктор Резник писал, что после смерти сына у принца наблюдаются признаки меланхолии, и он пытается уйти от действительности в миры собственных фантазий и грез. Цели письма этого Константин не понял: что мог сделать он, живущий за шестьсот верст? Развлечь? Пригласить профессоров на консилиум?
— Меня хотят объявить душевнобольным, — спокойно, безо всякого гнева, объяснил принц. — Нынешним я не пришелся. Душевнобольным, а над имуществом учредить государственную опеку. Нынешние — большие радетели государства. Столпы. Разумеется, абсолютно бескорыстные.
Константин не знал, что ответить.
— Впрочем, не стану докучать тебе заботами такого рода. Ольдбургские им не по зубам — пока, во всяком случае. Значит, ты привез последние образцы эмульсии.
— Да, они в сундучке.
— Ты умеешь с ней обращаться?
— Савин научил меня. Собственно, мое участие в этой разработки преимущественно финансовое, но лаборантскую выучку я не потерял.
— Тогда я попрошу тебя растолковать мне, как это делается и, может быть, приготовить сегодня десяток пластин. Вечером, вечером. Я помню, они нестойки.
— Хорошо, дядя.
— Нижняя лаборатория подойдет?
— Вполне. Именно то, что нужно.
Принц колокольчиком вызвал Ипатыча. Старик, верно, стоял под дверью — так быстро он появился. Выслушав приказание, он двумя руками поднял сундучок за боковые стенки и вынес бережно, теперь это была не кладь Константина, а вещь, доверенная ему принцем, и обращения заслуживала иного.
— Я пригасил поработать здесь Кановича. Ты знаешь его?
— Кановича? Надеюсь, это не Безумный Лейба?
— Именно. С каких пор только ты заговорил языком нынешних господинчиков?
— Простите… — смутился Константин. — Но его звали так и раньше, до… До всего этого. Дружеское прозвище.
— Думаю, вряд ли сейчас оно покажется профессору Кановичу дружеским.
— Но ведь Лейбу… профессора Кановича лишили всех званий и сослали.
— Да, я добился разрешение вывезти его за пределы черты оседлости. У меня еще есть друзья в коридорах власти. И деньги. Сочетание, творящее чудеса.
— Он здесь?
— В Ольгино. Отдыхает с дороги. Ты увидишь его за обедом, если профессор будет себя сносно чувствовать.
— Он…
— Он вполне здоров — физически. Просто пять лет провести в местечке под Вильно без права… — принц не закончил фразу, просто махнул рукой и полез за сигарой. По прежнему гавана, никакая блокада не заставить курить принца российские бациллы, как принц презрительно называл изделия отечественных табаководов. Патриоты курили именно отечественный табак, оно и дешевле, и любовь к Родине очевидна. Константину было легче, он не курил вовсе, и потому сейчас, отказавшись от предложенной сигары, он налил из сифона сельтерской шипучей воды — просто, чтобы провести время. С Лейбой они были не особенно дружны, но скорее из-за разных интересов. Лейба был физиком, он — химиком, промышленным химиком, и на университетских сборищах они раскланивались, изредка говорили ничего не значащие фразы, и только. Правда, Константин не писал никаких заявлений, не призывал очистить храм науки от чужеродной скверны, но в том особой доблести не было: в то время он все равно махнул рукой на университетскую карьеру и уже готовился открыть собственное дело, так удачно и скоро давшее ему независимость и достаток.
— Профессор будет здесь работать. У него есть кое-какие идеи, возможно, безумные для некоторых господинчиков, но попробовать стоит.
— Я… Я готов, если нужно, помочь, — забормотал Константин, не зная совершенно, кому и чем он может помочь. Разве деньгами? Так у принца их достаточно.
Ипатыч шагал впереди, потихоньку скашиваясь в сторону ноши, усилием распрямлялся и продолжал бодро бормотать, что-де вот он службу знает, когда еще старый принц переезжали, тогда таскал такие ноши, что волжские грузчики поспеть не могли, а отец его однажды с возу свалился по пьяному делу, так потом обоз догонял версту с шестипудовым кулем на горбу, и догнал, а ныне разве ноша, шляпные коробки да картонки.
Войдя во дворец, он примолк, шел торжественно, парадно, умудрился ввести Константина в кабинет с объявлением, смазанным, впрочем, кашлем, устал-таки старик, старый конь, усадьба старых коней. А весной пахать.
Принц за год изменился не сильно. Показаться могло, что года для него и не было, чуть больше седины разве. Встретил, как обычно, приветливо-сдержанно. После обязательных расспросов указал на сундучок.
— Это то, о чем я просил?
— Да, дядя, — Константин отпер ключиком замок, откинул крышку. — Образец номер семнадцать, тот самый. Не знаю, правда, насколько он будет тебе хорош, мы им недовольны.
— Что так? — Петр Александрович перебирал бутылочки темного стекла, специально обернутые сначала черной бумагою, а потом и фольгой, блестящей, словно елочные сокровища.
— Непостоянные результаты. Иной раз отлично выходит, иной такое получается, что ни в какие ворота не лезет.
— Расскажи поподробнее, — принц отставил бутылочки, внимательно посмотрел на Константина. Глаза ясные, никаких следов помешательства. Пустые сплетни.
— Ночная фотосъемка — идея фикс наших военных. Заказ большой, миллионный, и получить его заманчиво. Помимо нас, еще минимум четыре лаборатории борются за него. Савин, вы его знаете, предложил не только чувствительность эмульсии повышать, а изменить диапазон воспринимаемых лучей. Обычные эмульсии лучше всего отзываются на синие лучи, даже ультрафиолетовые, на зеленые слабее, а желтые, и особенно, красные вообще не воспринимают. Поэтому вы, дядя, пользуетесь красным фонарем в лаборатории без риска испортить пластинку.
— Я понимаю, — смиренно проговорил принц, и Константин смешался. Он растолковывает азы человеку, которого Савин называет своим учителем.
— Савин решил, что если сделать эмульсию восприимчивой к желтым и красным лучам, то чувствительность ее возрастет. Так и вышло. Но он на этом не остановился, и нашел способ восприятия лучей сверхкрасных, глазу не видимых. Он считает, что таким образом можно фотографировать в полной темноте, и никакая светомаскировка не защитит: укрепрайоны, тайные заводы, подземелья будут обнаруживаться благодаря исходящим от них сверхкрасным лучам. Так получился образец номер семнадцать. Уже три месяца мы испытываем его. Но, во-первых, эмульсия нестойка, воздух окисляет ее за сутки, даже быстрее, поэтому пластинки готовить нужно непосредственно перед фотографированием. А во-вторых, время от времени возникают артефакты, ошибочные образы.
— Какие именно? — подался вперед принц.
— Фотография в сверхкрасных лучах отличается от обыкновенной, контуры не всегда совпадают, но хорошо получаются источники тепла — печи, лампы, даже люди и лошади. Так вот, мы снимали с аэростата чистое поле — для контроля, и выходило, что под полем просто подземное поселение. На следующий день, вернее, ночь, переснимали — все пусто, нет ничего. Случись такое в полевых условиях — послали бы цеппелины на бомбежку зазря. Никакая комиссия такой товар не примет.
— Других артефактов не было?
— Увы, были. Процент брака пока явно неприемлем. Савин ночами не спит, все пытается усовершенствовать эмульсию, но, похоже, он в тупике — чем лучше, по его словам, эмульсия, тем больше артефактов. В последний раз в павильоне снимал, так вообще, какие-то страховидные медузы получились.
— У тебя есть эти фотографии?
— С собой? Нет, зачем. Впрочем, если вам интересно, можно дать телеграмму, и их перешлют почтой.
— Было бы любопытно. Ты знаешь, я ведь собиратель всяких курьезов. Тебе доктор Резник писал? — спросил принц внезапно.
— Резник? О чем? — попытался выиграть время Константин.
— Обо мне. Не притворяйся, по лицу вижу — писал. Мол, выжил из ума старик, в чернокнижие впал, фокусами забавляется. Угадал?
— Нет, — принц и в самом деле не угадал. Доктор Резник писал, что после смерти сына у принца наблюдаются признаки меланхолии, и он пытается уйти от действительности в миры собственных фантазий и грез. Цели письма этого Константин не понял: что мог сделать он, живущий за шестьсот верст? Развлечь? Пригласить профессоров на консилиум?
— Меня хотят объявить душевнобольным, — спокойно, безо всякого гнева, объяснил принц. — Нынешним я не пришелся. Душевнобольным, а над имуществом учредить государственную опеку. Нынешние — большие радетели государства. Столпы. Разумеется, абсолютно бескорыстные.
Константин не знал, что ответить.
— Впрочем, не стану докучать тебе заботами такого рода. Ольдбургские им не по зубам — пока, во всяком случае. Значит, ты привез последние образцы эмульсии.
— Да, они в сундучке.
— Ты умеешь с ней обращаться?
— Савин научил меня. Собственно, мое участие в этой разработки преимущественно финансовое, но лаборантскую выучку я не потерял.
— Тогда я попрошу тебя растолковать мне, как это делается и, может быть, приготовить сегодня десяток пластин. Вечером, вечером. Я помню, они нестойки.
— Хорошо, дядя.
— Нижняя лаборатория подойдет?
— Вполне. Именно то, что нужно.
Принц колокольчиком вызвал Ипатыча. Старик, верно, стоял под дверью — так быстро он появился. Выслушав приказание, он двумя руками поднял сундучок за боковые стенки и вынес бережно, теперь это была не кладь Константина, а вещь, доверенная ему принцем, и обращения заслуживала иного.
— Я пригасил поработать здесь Кановича. Ты знаешь его?
— Кановича? Надеюсь, это не Безумный Лейба?
— Именно. С каких пор только ты заговорил языком нынешних господинчиков?
— Простите… — смутился Константин. — Но его звали так и раньше, до… До всего этого. Дружеское прозвище.
— Думаю, вряд ли сейчас оно покажется профессору Кановичу дружеским.
— Но ведь Лейбу… профессора Кановича лишили всех званий и сослали.
— Да, я добился разрешение вывезти его за пределы черты оседлости. У меня еще есть друзья в коридорах власти. И деньги. Сочетание, творящее чудеса.
— Он здесь?
— В Ольгино. Отдыхает с дороги. Ты увидишь его за обедом, если профессор будет себя сносно чувствовать.
— Он…
— Он вполне здоров — физически. Просто пять лет провести в местечке под Вильно без права… — принц не закончил фразу, просто махнул рукой и полез за сигарой. По прежнему гавана, никакая блокада не заставить курить принца российские бациллы, как принц презрительно называл изделия отечественных табаководов. Патриоты курили именно отечественный табак, оно и дешевле, и любовь к Родине очевидна. Константину было легче, он не курил вовсе, и потому сейчас, отказавшись от предложенной сигары, он налил из сифона сельтерской шипучей воды — просто, чтобы провести время. С Лейбой они были не особенно дружны, но скорее из-за разных интересов. Лейба был физиком, он — химиком, промышленным химиком, и на университетских сборищах они раскланивались, изредка говорили ничего не значащие фразы, и только. Правда, Константин не писал никаких заявлений, не призывал очистить храм науки от чужеродной скверны, но в том особой доблести не было: в то время он все равно махнул рукой на университетскую карьеру и уже готовился открыть собственное дело, так удачно и скоро давшее ему независимость и достаток.
— Профессор будет здесь работать. У него есть кое-какие идеи, возможно, безумные для некоторых господинчиков, но попробовать стоит.
— Я… Я готов, если нужно, помочь, — забормотал Константин, не зная совершенно, кому и чем он может помочь. Разве деньгами? Так у принца их достаточно.