Страница:
— Мне про вас много рассказывал Гарри Сплейн, — настаивала девушка. Словно купила картину и теперь непременно желает убедиться, что не обманулась в авторе, что он стоит потраченных денег.
— Гарри я знаю, — нехотя признался Семен. Гарри Сплейн был мастером, воплощавшем в железе (а также стекле, проводниках, керамике и прочем) те идеи, которые порой приходили в голову Семену.
— Он исключительно высоко отзывается о вас.
— Вряд ли этого достаточно для знаменитости.
— В нашем подкомитете — достаточно, — заверила его девушка.
— Подкомитет намеревается пересмотреть свою политику адресного финансирования, — Лозинский решил доказать, что существует. Да пожалуйста, кто против.
— Вот как? — вяло ответил Семен. Разговоры о финансировании раздражали его, во всяком случае, разговоры с людьми типа Лозинского — теми, кто считал, что деньги добывают именно они, что именно ради их прекрасных глаз выделяются средства, которые потом бестолково тратят всякие Блюмы. И потому Лозинский и иже с ним регулярно увеличивали себе жалование, представительские и командировочные расходы. Административная деятельность, вот как это теперь называется. — Мэтр у себя? — спросил он, меняя тему разговора. Слова «мэтр» он не любил, считал искусственным, неживым, но терпел, как общепринятое обозначение определенной величины.
— Нет, еще не приехал, — Лозинскому всегда было известно расписание мэтра. Заместитель-администратор. — Но будет с минуты на минуту.
— Вы не могли бы… — начала было девушка, но парадная дверь распахнулась, парадные двери почему-то распахиваются, а не открываются, подумал Семен, и мэтр в сопровождении личного шофера-охранника неторопливо начал подниматься по лестнице.
— Ого! — не удержался Лозинский.
Действительно, мэтр выглядел, как свежеотчеканенный доллар. Обычно одевавшийся во что попало, преимущественно старый свитер и лоснящиеся, с пузырями на коленях, брюки, сегодня он словно сошел с обложки «Джентльмена» — сама элегантность, достигаемая трудом очень дорогих портных и парикмахеров. Седая грива ниспадала на светло-серый пиджак, делая мэтра похожим на мраморного колли, и движения были плавными и грациозными. На мгновение Семен увидел со стороны себя. Контраст с мэтром разительный. Еще лапсердак надеть, и можно идти в балаган белым коверным, тем, которого без конца лупят по голове, обливают водой, пинают на увеселение почтенной публики. Зачем в балаган — просто на улицу. По ту сторону океана. Одесса, Одесса…
— А, вы уже здесь, Блюм! Очень, очень хорошо! — мэтр рассеянно покивал остальным, ухватил семена за рукав, отводя в угол:
— Мы сейчас, срочно… едем. Прямо отсюда. Вы готовы? — и, не дожидаясь ответа, провел его в кабинет. Семен оглянулся, желая проститься с девушкой, та махнула рукой, то ли прощаясь, то ли просто — черт с тобой. Нет, наверное, прощалась.
— Мы уезжаем в Вашингтон, — мэтр отмахнулся от секретаря. — Все завтра, завтра.
— Но вас дожидаются… подкомитет… профессор Бирн… — секретарь упорствовал, боясь завтрашнего разноса.
— Извинитесь и назначьте на другое время, — не обращая больше на секретаря внимания, мэтр достал из сейфа портфель, открыл, проверяя содержимое.
— Я могу узнать, когда вы вернетесь? — секретарь не любил дел, идущих мимо него. А таких последнее время становилось больше и больше.
— Сегодня же, — мэтр незаметно подмигнул Семену, но настроение у того не улучшилось. И с чего бы. Это мэтр себе подмигивает, себя подбадривает, себя заводит.
— Пора, мой мальчик, нам сегодня придется действовать быстро, — мэтр сегодня возлюбил множественное число. Мы, нам… На мгновение Семен возненавидел его, но сразу же остыл. Ерунда какая. Все — ерунда.
Они сошли вниз, провожаемые взглядами немногих — большинство разбрелось по кабинетам изображать деятельность, как раз начинались присутственные часы, ушла и мисс Морган, только Лозинский сунулся было с вопросом, выказывая деловитость, но мэтр так рассеянно посмотрел сквозь него, что Лозинский отошел, вспыхнув от обиды. Семену даже стало жаль его — обижался Лозинский по-ямпольски, отчаянно краснея до корней перекрашенных с рыжего в черный волос.
Их ждал громоздкий «додж», водитель-сержант козырнул, и они, быстро свернув с забитых центральных улиц, поехали по малолюдным кварталам Старой Голландии.
— Мы отправимся с армейского причала, — пояснил мэтр. — Время очень дорого.
Ну, это и так ясно.
Дирижабль, впрочем, был гражданский, маленький «Локхид». Зато стюард — еще один сержант. Говорить ни о чем не хотелось, и Семен был благодарен мэтру за то, что тот разложил за столиком несколько листков исписанной бумаги и погрузился в них. Интересно, он действительно работает, или — так? Саму Семену требовался внутренний покой, без него и в полной тишине в голову не приходило ничего, стоящего больше «острой собаки». Ничего, скоро у него внутреннего покоя будет много. Бочки. Он посмотрел из иллюминатора вниз, слева виднелась Атлантика, но солнце било в глаза, и он задернул шторку.
— Прохладительное, сэр? — стюард, наверное, гадает, что это за шмендрик такой пробрался на борт.
— Воды. Со льдом.
Стакана хватило до самого Вашингтона — летели они быстро, а пил он медленно. Никогда не думалось так славно, как сегодня. Прямо бери у мэтра бумагу и пиши. Исторический манускрипт, нечто вроде великой теоремы Ферма.
С изумлением Семен осознал, что спокоен на самом деле, причем спокоен не обречено, «чему быть, того не миновать», но спокойствием уверенного, сильного человека.
13
14
15
— Гарри я знаю, — нехотя признался Семен. Гарри Сплейн был мастером, воплощавшем в железе (а также стекле, проводниках, керамике и прочем) те идеи, которые порой приходили в голову Семену.
— Он исключительно высоко отзывается о вас.
— Вряд ли этого достаточно для знаменитости.
— В нашем подкомитете — достаточно, — заверила его девушка.
— Подкомитет намеревается пересмотреть свою политику адресного финансирования, — Лозинский решил доказать, что существует. Да пожалуйста, кто против.
— Вот как? — вяло ответил Семен. Разговоры о финансировании раздражали его, во всяком случае, разговоры с людьми типа Лозинского — теми, кто считал, что деньги добывают именно они, что именно ради их прекрасных глаз выделяются средства, которые потом бестолково тратят всякие Блюмы. И потому Лозинский и иже с ним регулярно увеличивали себе жалование, представительские и командировочные расходы. Административная деятельность, вот как это теперь называется. — Мэтр у себя? — спросил он, меняя тему разговора. Слова «мэтр» он не любил, считал искусственным, неживым, но терпел, как общепринятое обозначение определенной величины.
— Нет, еще не приехал, — Лозинскому всегда было известно расписание мэтра. Заместитель-администратор. — Но будет с минуты на минуту.
— Вы не могли бы… — начала было девушка, но парадная дверь распахнулась, парадные двери почему-то распахиваются, а не открываются, подумал Семен, и мэтр в сопровождении личного шофера-охранника неторопливо начал подниматься по лестнице.
— Ого! — не удержался Лозинский.
Действительно, мэтр выглядел, как свежеотчеканенный доллар. Обычно одевавшийся во что попало, преимущественно старый свитер и лоснящиеся, с пузырями на коленях, брюки, сегодня он словно сошел с обложки «Джентльмена» — сама элегантность, достигаемая трудом очень дорогих портных и парикмахеров. Седая грива ниспадала на светло-серый пиджак, делая мэтра похожим на мраморного колли, и движения были плавными и грациозными. На мгновение Семен увидел со стороны себя. Контраст с мэтром разительный. Еще лапсердак надеть, и можно идти в балаган белым коверным, тем, которого без конца лупят по голове, обливают водой, пинают на увеселение почтенной публики. Зачем в балаган — просто на улицу. По ту сторону океана. Одесса, Одесса…
— А, вы уже здесь, Блюм! Очень, очень хорошо! — мэтр рассеянно покивал остальным, ухватил семена за рукав, отводя в угол:
— Мы сейчас, срочно… едем. Прямо отсюда. Вы готовы? — и, не дожидаясь ответа, провел его в кабинет. Семен оглянулся, желая проститься с девушкой, та махнула рукой, то ли прощаясь, то ли просто — черт с тобой. Нет, наверное, прощалась.
— Мы уезжаем в Вашингтон, — мэтр отмахнулся от секретаря. — Все завтра, завтра.
— Но вас дожидаются… подкомитет… профессор Бирн… — секретарь упорствовал, боясь завтрашнего разноса.
— Извинитесь и назначьте на другое время, — не обращая больше на секретаря внимания, мэтр достал из сейфа портфель, открыл, проверяя содержимое.
— Я могу узнать, когда вы вернетесь? — секретарь не любил дел, идущих мимо него. А таких последнее время становилось больше и больше.
— Сегодня же, — мэтр незаметно подмигнул Семену, но настроение у того не улучшилось. И с чего бы. Это мэтр себе подмигивает, себя подбадривает, себя заводит.
— Пора, мой мальчик, нам сегодня придется действовать быстро, — мэтр сегодня возлюбил множественное число. Мы, нам… На мгновение Семен возненавидел его, но сразу же остыл. Ерунда какая. Все — ерунда.
Они сошли вниз, провожаемые взглядами немногих — большинство разбрелось по кабинетам изображать деятельность, как раз начинались присутственные часы, ушла и мисс Морган, только Лозинский сунулся было с вопросом, выказывая деловитость, но мэтр так рассеянно посмотрел сквозь него, что Лозинский отошел, вспыхнув от обиды. Семену даже стало жаль его — обижался Лозинский по-ямпольски, отчаянно краснея до корней перекрашенных с рыжего в черный волос.
Их ждал громоздкий «додж», водитель-сержант козырнул, и они, быстро свернув с забитых центральных улиц, поехали по малолюдным кварталам Старой Голландии.
— Мы отправимся с армейского причала, — пояснил мэтр. — Время очень дорого.
Ну, это и так ясно.
Дирижабль, впрочем, был гражданский, маленький «Локхид». Зато стюард — еще один сержант. Говорить ни о чем не хотелось, и Семен был благодарен мэтру за то, что тот разложил за столиком несколько листков исписанной бумаги и погрузился в них. Интересно, он действительно работает, или — так? Саму Семену требовался внутренний покой, без него и в полной тишине в голову не приходило ничего, стоящего больше «острой собаки». Ничего, скоро у него внутреннего покоя будет много. Бочки. Он посмотрел из иллюминатора вниз, слева виднелась Атлантика, но солнце било в глаза, и он задернул шторку.
— Прохладительное, сэр? — стюард, наверное, гадает, что это за шмендрик такой пробрался на борт.
— Воды. Со льдом.
Стакана хватило до самого Вашингтона — летели они быстро, а пил он медленно. Никогда не думалось так славно, как сегодня. Прямо бери у мэтра бумагу и пиши. Исторический манускрипт, нечто вроде великой теоремы Ферма.
С изумлением Семен осознал, что спокоен на самом деле, причем спокоен не обречено, «чему быть, того не миновать», но спокойствием уверенного, сильного человека.
13
Пахло кухней.
Гагарин помнил, как поначалу это поражало его, даже оскорбляло — встретиться с постылым запахом здесь, в кабинете, куда он еще и сейчас входит с опаской и настороженностью. Кухонный чад навсегда въелся в него, с детства — жареная рыба на дешевейшем постном масле, тушеная капуста, вареные потроха как праздник, он бежал и детства и бедности, поднялся высоко, для прачкиного сына невероятно высоко, и на самой вышине — здрасьте! Правда, слышен был запах редко, только при каком-то особенном восточном ветре, расстраивающем сложную систему вентиляции, да и ароматы были совсем иные, деликатные, рябчики и деволяи, а если рыба, то нельма или стерлядь. Однако будь премьером он, Гагарин — либо кухню бы перенес, либо кабинет свой. Но нынешнему гастрономические флюиды, похоже, нравились, возбуждали вкус к жизни, подсознательный аппетит (про подсознательный аппетит Гагарин прочитал недавно, у него было заведено перед сном просмотреть одну-две книжки из запрещенных, порой он делал выписки, заучивал слова — флюиды, например, запоминал мысли, иногда дельные, чаще забавные или откровенно глупые, но при случае годились для разговора с дамами). Натурального аппетита у премьера не было. Сытость в двенадцатом колене давала о себе знать, требуя нового, в поисках которого подстегивали себя кто чем — кокаином, девочками, даже черной работой — землю пахали, дрова кололи.
Дверь, неприметная, негордая, приоткрылась, премьер с конфузливой улыбкой вернулся в кресло. Хорошая звукоизоляция — ничего не слышно. Дюжину раз, небось, дергал цепочку унитаза. Медвежья болезнь. Эдак премьер самоликвидируется к утру — путем утекновения в канализацию.
— Вы… Вы, я надеюсь… уверен, проверили все, до последней мелочи? — тревожные интонации не обманывали Гагарина. Прикидывается, прикидывается премьер овечкой, играется.
— Да, Михаил Владимирович. Все до последней. Разумеется.
— И… И никаких задоринок, шероховатостей?
— Не больше, чем требует человеческая натура. Все идет своим чередом, — Гагарин старался не раздражаться. Даже здесь, в знаменитом блиндированном кабинете премьера, трижды защищенном от любых надзирающих устройств, его собеседник старался говорить обиняками, будто от этого что-то менялось.
— Соответствующие учреждения готовы к напряженному труду. После сегодняшнего выступления Вабилова мы поработаем с нашими умниками, собственно, работа уже началась…
— А если выступления не будет?
— Будет. Впрочем, это не принципиально. Просто — штрих, деталь для убедительности. Другое дело — царская фамилия…
— Да, я как раз хотел уточнить, — поспешил перебить его премьер, — вы по-прежнему рассчитываете, что чистка авдеевых конюшен будет способствовать… Э…
— По крайней мере, подрезать крылышки кое-кому не помешает.
— Много крылышек.
— Сколько потребуется, столько и подрежем. Вместе с головами, — Гагарину надоело вытанцовывать пируэты. Сам бы он не скоро решился на такое — если бы решился вообще. Премьер дал идею и добро, самому Гагарину оставалось либо согласиться, либо восстать против премьера, а, следовательно, против всего правительства. Больно и бесполезно. Но теперь этот чванливый вельможа представляет все как идею Гагарина. И не то, чтобы пытается дистанцироваться на случай провала — кого-ого, а премьера он, Гагарин, переживет, пусть на час, а переживет. Нет, это — для истории, Истории с большой буквы. О суде потомков тревожится.
— Пожалуй, я пойду, — жалко стало потерянного времени. — Завтра в это время все кипеть будет, бурлить, клокотать, но нынче — покой. Тишь и благодать показывать нужно миру.
Премьеру слова Гагарина пришлись по душе. Вскочил, попрощался почти по-дружески, до дверей проводил. Так в сортир вернуться не терпится?
Он шел по коридору, раскланиваясь с немногочисленными сенаторами. День сегодня праздный, господа отдыхают. Они готовы отдыхать семь дней в неделю, пятьдесят недель в году. На две недели труда на благо отчизны они, пожалуй, согласны. Так дадим им эту возможность, избавим от докучливых обязанностей. Потерпите совсем, совсем немного.
Он вышел неприметным боковым ходом. Серый наемный экипаж поспешил подобрать его, Гагарин забрался внутрь, задернул занавесочки, откинулся на просторном сидении.
— Куда изволите? — шофер почтительно обернулся к седоку.
— По Тверской, медленно, — время оставалось, и Гагарин решил немножко расслабится.
— Слушаюсь, — шофер повел экипаж осторожно, словно полные ведра нес. Мощный мотор едва слышен, бронированный корпус, пулеупорные стекла на вид незаметны. Номерные таблички менялись ежедневно, и сам директор московской службы наемных экипажей не отличил бы Гагаринскую машину от своей. С одной стороны — скромность, вот, мол, ездит как любой подданный Российской Империи, с другой — поди, вычисли его среди пяти сотен экипажей — близнецов. Опять же — в каждом экипаже видели его, главу Тайного приказа, он был почти вездесущим, что очень полезно для службы.
Из фланирующей по тротуару толпы выскочил господинчик, отчаянно замахал руками.
— Останови, — приказал Гагарин шоферу. Тот притормозил, руку опустил в нишу, но револьвер не вытащил.
— Да? — Гагарин приоткрыл дверь, выглянул.
— Простите, простите Бога ради, я не заметил, что флажок опущен, — начал оправдываться прохожий. — Но… Не могли бы, если вас не затруднит, конечно, подвезти и меня? Я опаздываю… опаздываю непозволительно, меня очень ждут…
— Куда вам? — доброжелательно спросил Гагарин.
— К новому стадиону. Понимаете, жена моя…
— Садитесь, — он подвинулся, освобождая место.
— Хорошие тут у вас экипажи, — попутчик осмотрелся.
— У нас?
— В Москве, я имею ввиду. Мы в Нижнем победнее, гобеленом не обиваем, куда… И мотор — зверь!
— Вы, значит, с Волги?
— Именно, — но представляться попутчик не стал, а перескочил на другое:
— Племянник жены — ратоборец, сегодня выступает на Богатырских играх, пропустить никак нельзя, свояченица обидится смертельно, а я, как на грех, задержался в Горном департаменте. Знаете, то одного нужного человека искать пришлось, то другого…
— Бывает, — сочувственно поддакнул Гагарин. — А как вам… вообще?
— Столица? Москва, она и есть Москва, — уклонился от прямого ответа попутчик. Сейчас они ехали быстро, не выделяясь из общего потока экипажей, спешащих к Стадиону.
Значит, что мы имеем? Провинциал, очевидно, промышленник, неболтлив, осторожен, что еще? Гагарин порой проводил этакие психологический практикум, кто есть кто. Гарун аль-Рашид двадцатого века, посмеивался он над собой, но отказываться от привычки запросто поболтать с обывателем не думал. Не то, чтобы Гагарин надеялся таким способом получить новую информацию, плохи дела ведомства, в котором директор вынужден прибегать к подобным трюкам, нет, причина была в ином. Дух толпы, улицы, вот что искал он. Нюансы, которые невозможно прочитать в рапорте — интонации разговора, прищур глаз собеседника, уверенность или неуверенность, с которой тот ведет разговор и тысячи иных мелочей, в совокупности своей позволяющие чувствовать жизнь. А чувствовать жизнь ему необходимо так же, как канатоходцу ощущать трос под ногами. Иначе — вниз, и не на опилки манежа — на камни. Или даже — на штыки.
— Вы раньше бывали на новом Стадионе? — спросил он волгаря.
— Нет, когда? Да и сейчас лишь из-за племяша иду. Ну, любопытно, конечно, поглядеть. Две сотни тысяч душ в одном месте — не фунт изюму. Собрать их в одном месте, без давки — задачка. Съедят хотя бы по пирожку, выпьют по кружке сбитня — сколько же это надо всего? Да, дело нешуточное. И прибыльное, думаю. Опять же э… удобства. Двести тысяч человек! Канализационная система должна работать в пиковом ритме, иначе, знаете…
— С последним пока, я слышал, проблемы. Строили спешно, и допустили просчеты. Не везде они, удобства, функционируют как положено. Пришлось часть прикрыть, на переделку. Понимаете, канализация в буквальном смысле начала выходить из себя, — Гагарин коротко рассмеялся, хотя смешного было мало. Несколько человек были под следствием, но начинать процесс по «сортирному делу» не решались. Миру на потеху разве. — У вас куда билеты?
— В… как это называется? Южный сектор, кажется. Мы там встречаемся с женой и свояченицей, у входа. А что, там… не того? — расстроился попутчик. Нет, господа, это не пустяки. Непременно надо будет поставить по столице достаточное количество заведений общественного пользования. Ох, азиаты мы, азиаты… Гагарин постарался запомнить эту мысль. Конечно, в ближайшее время не до того будет, но — не мелочь это.
— Не знаю, — ответил он на вопрос поскучневшего волгаря.
Экипаж начал замедлять ход, громада стадиона вырастала до небес. Остальные, повинуясь жезлам городовых, прижимались к обочине, но его шофер наклеил на лобовое стекло генеральный пропуск, и городовые начали вытягиваться стрункой, отдавая честь — 1 самому 0.
— Чего это они, — забеспокоился промышленник.
— Да так, — теперь они ехали вдоль центральной трибуны, где стояли малочисленные правительственные лимузины. — Не обращайте внимания. Останови, братец, — приказал он шоферу. — Вам отсюда направо, там и будет вход на Южный сектор.
— Благодарю сердечно, — промышленник достал бумажник, собираясь расплатиться.
— Нет, нет, — остановил его Гагарин, — вы, как налогоплательщик, содержите и экипаж, и шофера, и меня тоже. Позвольте предложить вам, — он вырвал из книжечки листок, нацарапал вечным пером подпись. — Ложа для почетных гостей. Обещаю, никаких проблем с… с удобствами и прочим у вас не будет.
Гагарин протянул листок — пропуск на троих, с золочеными буковками наверху, указывающими кто его дает. Промышленник оторопело уставился на бумагу, потом перевел взгляд на Гагарина.
— Б… Благодарю, но…
— Пустяки. Успехов племяннику, поклон вашей супруге, — момент узнавания был, пожалуй, самым приятным в этих Гарун аль-Рашидовских вылазках. Наверное, это его, Гагаринский способ попасть в Историю, через сотни лет помнить будут именно его простоту, доступность, 1народность 0, то есть именно то, чего на самом деле нет. Или все-таки есть?
Развивать размышления дальше было некогда. Потом, на досуге. Успеется.
Гагарин помнил, как поначалу это поражало его, даже оскорбляло — встретиться с постылым запахом здесь, в кабинете, куда он еще и сейчас входит с опаской и настороженностью. Кухонный чад навсегда въелся в него, с детства — жареная рыба на дешевейшем постном масле, тушеная капуста, вареные потроха как праздник, он бежал и детства и бедности, поднялся высоко, для прачкиного сына невероятно высоко, и на самой вышине — здрасьте! Правда, слышен был запах редко, только при каком-то особенном восточном ветре, расстраивающем сложную систему вентиляции, да и ароматы были совсем иные, деликатные, рябчики и деволяи, а если рыба, то нельма или стерлядь. Однако будь премьером он, Гагарин — либо кухню бы перенес, либо кабинет свой. Но нынешнему гастрономические флюиды, похоже, нравились, возбуждали вкус к жизни, подсознательный аппетит (про подсознательный аппетит Гагарин прочитал недавно, у него было заведено перед сном просмотреть одну-две книжки из запрещенных, порой он делал выписки, заучивал слова — флюиды, например, запоминал мысли, иногда дельные, чаще забавные или откровенно глупые, но при случае годились для разговора с дамами). Натурального аппетита у премьера не было. Сытость в двенадцатом колене давала о себе знать, требуя нового, в поисках которого подстегивали себя кто чем — кокаином, девочками, даже черной работой — землю пахали, дрова кололи.
Дверь, неприметная, негордая, приоткрылась, премьер с конфузливой улыбкой вернулся в кресло. Хорошая звукоизоляция — ничего не слышно. Дюжину раз, небось, дергал цепочку унитаза. Медвежья болезнь. Эдак премьер самоликвидируется к утру — путем утекновения в канализацию.
— Вы… Вы, я надеюсь… уверен, проверили все, до последней мелочи? — тревожные интонации не обманывали Гагарина. Прикидывается, прикидывается премьер овечкой, играется.
— Да, Михаил Владимирович. Все до последней. Разумеется.
— И… И никаких задоринок, шероховатостей?
— Не больше, чем требует человеческая натура. Все идет своим чередом, — Гагарин старался не раздражаться. Даже здесь, в знаменитом блиндированном кабинете премьера, трижды защищенном от любых надзирающих устройств, его собеседник старался говорить обиняками, будто от этого что-то менялось.
— Соответствующие учреждения готовы к напряженному труду. После сегодняшнего выступления Вабилова мы поработаем с нашими умниками, собственно, работа уже началась…
— А если выступления не будет?
— Будет. Впрочем, это не принципиально. Просто — штрих, деталь для убедительности. Другое дело — царская фамилия…
— Да, я как раз хотел уточнить, — поспешил перебить его премьер, — вы по-прежнему рассчитываете, что чистка авдеевых конюшен будет способствовать… Э…
— По крайней мере, подрезать крылышки кое-кому не помешает.
— Много крылышек.
— Сколько потребуется, столько и подрежем. Вместе с головами, — Гагарину надоело вытанцовывать пируэты. Сам бы он не скоро решился на такое — если бы решился вообще. Премьер дал идею и добро, самому Гагарину оставалось либо согласиться, либо восстать против премьера, а, следовательно, против всего правительства. Больно и бесполезно. Но теперь этот чванливый вельможа представляет все как идею Гагарина. И не то, чтобы пытается дистанцироваться на случай провала — кого-ого, а премьера он, Гагарин, переживет, пусть на час, а переживет. Нет, это — для истории, Истории с большой буквы. О суде потомков тревожится.
— Пожалуй, я пойду, — жалко стало потерянного времени. — Завтра в это время все кипеть будет, бурлить, клокотать, но нынче — покой. Тишь и благодать показывать нужно миру.
Премьеру слова Гагарина пришлись по душе. Вскочил, попрощался почти по-дружески, до дверей проводил. Так в сортир вернуться не терпится?
Он шел по коридору, раскланиваясь с немногочисленными сенаторами. День сегодня праздный, господа отдыхают. Они готовы отдыхать семь дней в неделю, пятьдесят недель в году. На две недели труда на благо отчизны они, пожалуй, согласны. Так дадим им эту возможность, избавим от докучливых обязанностей. Потерпите совсем, совсем немного.
Он вышел неприметным боковым ходом. Серый наемный экипаж поспешил подобрать его, Гагарин забрался внутрь, задернул занавесочки, откинулся на просторном сидении.
— Куда изволите? — шофер почтительно обернулся к седоку.
— По Тверской, медленно, — время оставалось, и Гагарин решил немножко расслабится.
— Слушаюсь, — шофер повел экипаж осторожно, словно полные ведра нес. Мощный мотор едва слышен, бронированный корпус, пулеупорные стекла на вид незаметны. Номерные таблички менялись ежедневно, и сам директор московской службы наемных экипажей не отличил бы Гагаринскую машину от своей. С одной стороны — скромность, вот, мол, ездит как любой подданный Российской Империи, с другой — поди, вычисли его среди пяти сотен экипажей — близнецов. Опять же — в каждом экипаже видели его, главу Тайного приказа, он был почти вездесущим, что очень полезно для службы.
Из фланирующей по тротуару толпы выскочил господинчик, отчаянно замахал руками.
— Останови, — приказал Гагарин шоферу. Тот притормозил, руку опустил в нишу, но револьвер не вытащил.
— Да? — Гагарин приоткрыл дверь, выглянул.
— Простите, простите Бога ради, я не заметил, что флажок опущен, — начал оправдываться прохожий. — Но… Не могли бы, если вас не затруднит, конечно, подвезти и меня? Я опаздываю… опаздываю непозволительно, меня очень ждут…
— Куда вам? — доброжелательно спросил Гагарин.
— К новому стадиону. Понимаете, жена моя…
— Садитесь, — он подвинулся, освобождая место.
— Хорошие тут у вас экипажи, — попутчик осмотрелся.
— У нас?
— В Москве, я имею ввиду. Мы в Нижнем победнее, гобеленом не обиваем, куда… И мотор — зверь!
— Вы, значит, с Волги?
— Именно, — но представляться попутчик не стал, а перескочил на другое:
— Племянник жены — ратоборец, сегодня выступает на Богатырских играх, пропустить никак нельзя, свояченица обидится смертельно, а я, как на грех, задержался в Горном департаменте. Знаете, то одного нужного человека искать пришлось, то другого…
— Бывает, — сочувственно поддакнул Гагарин. — А как вам… вообще?
— Столица? Москва, она и есть Москва, — уклонился от прямого ответа попутчик. Сейчас они ехали быстро, не выделяясь из общего потока экипажей, спешащих к Стадиону.
Значит, что мы имеем? Провинциал, очевидно, промышленник, неболтлив, осторожен, что еще? Гагарин порой проводил этакие психологический практикум, кто есть кто. Гарун аль-Рашид двадцатого века, посмеивался он над собой, но отказываться от привычки запросто поболтать с обывателем не думал. Не то, чтобы Гагарин надеялся таким способом получить новую информацию, плохи дела ведомства, в котором директор вынужден прибегать к подобным трюкам, нет, причина была в ином. Дух толпы, улицы, вот что искал он. Нюансы, которые невозможно прочитать в рапорте — интонации разговора, прищур глаз собеседника, уверенность или неуверенность, с которой тот ведет разговор и тысячи иных мелочей, в совокупности своей позволяющие чувствовать жизнь. А чувствовать жизнь ему необходимо так же, как канатоходцу ощущать трос под ногами. Иначе — вниз, и не на опилки манежа — на камни. Или даже — на штыки.
— Вы раньше бывали на новом Стадионе? — спросил он волгаря.
— Нет, когда? Да и сейчас лишь из-за племяша иду. Ну, любопытно, конечно, поглядеть. Две сотни тысяч душ в одном месте — не фунт изюму. Собрать их в одном месте, без давки — задачка. Съедят хотя бы по пирожку, выпьют по кружке сбитня — сколько же это надо всего? Да, дело нешуточное. И прибыльное, думаю. Опять же э… удобства. Двести тысяч человек! Канализационная система должна работать в пиковом ритме, иначе, знаете…
— С последним пока, я слышал, проблемы. Строили спешно, и допустили просчеты. Не везде они, удобства, функционируют как положено. Пришлось часть прикрыть, на переделку. Понимаете, канализация в буквальном смысле начала выходить из себя, — Гагарин коротко рассмеялся, хотя смешного было мало. Несколько человек были под следствием, но начинать процесс по «сортирному делу» не решались. Миру на потеху разве. — У вас куда билеты?
— В… как это называется? Южный сектор, кажется. Мы там встречаемся с женой и свояченицей, у входа. А что, там… не того? — расстроился попутчик. Нет, господа, это не пустяки. Непременно надо будет поставить по столице достаточное количество заведений общественного пользования. Ох, азиаты мы, азиаты… Гагарин постарался запомнить эту мысль. Конечно, в ближайшее время не до того будет, но — не мелочь это.
— Не знаю, — ответил он на вопрос поскучневшего волгаря.
Экипаж начал замедлять ход, громада стадиона вырастала до небес. Остальные, повинуясь жезлам городовых, прижимались к обочине, но его шофер наклеил на лобовое стекло генеральный пропуск, и городовые начали вытягиваться стрункой, отдавая честь — 1 самому 0.
— Чего это они, — забеспокоился промышленник.
— Да так, — теперь они ехали вдоль центральной трибуны, где стояли малочисленные правительственные лимузины. — Не обращайте внимания. Останови, братец, — приказал он шоферу. — Вам отсюда направо, там и будет вход на Южный сектор.
— Благодарю сердечно, — промышленник достал бумажник, собираясь расплатиться.
— Нет, нет, — остановил его Гагарин, — вы, как налогоплательщик, содержите и экипаж, и шофера, и меня тоже. Позвольте предложить вам, — он вырвал из книжечки листок, нацарапал вечным пером подпись. — Ложа для почетных гостей. Обещаю, никаких проблем с… с удобствами и прочим у вас не будет.
Гагарин протянул листок — пропуск на троих, с золочеными буковками наверху, указывающими кто его дает. Промышленник оторопело уставился на бумагу, потом перевел взгляд на Гагарина.
— Б… Благодарю, но…
— Пустяки. Успехов племяннику, поклон вашей супруге, — момент узнавания был, пожалуй, самым приятным в этих Гарун аль-Рашидовских вылазках. Наверное, это его, Гагаринский способ попасть в Историю, через сотни лет помнить будут именно его простоту, доступность, 1народность 0, то есть именно то, чего на самом деле нет. Или все-таки есть?
Развивать размышления дальше было некогда. Потом, на досуге. Успеется.
14
Он попросил воды. Не то, чтобы ему действительно хотелось пить, просто последний час в голову шли паскудные мысли. Авось, рассеются от питья. Все равно, никакого другого отвлечения не было.
Воды ему принесли — в поильнике, такой кружке с трубочкой, чтобы можно было пить полулежа, и, пока он пил, сестра держала его за плечи. Прислониться-то не к чему! Палатка. Потом сестра вытерла ему рот, и пообещала позвать врача. Зачем врача? Но он не противился: положено, значит, положено. Может, порядок такой — после питья врачу показываться. Мало ли. Врач не спешил, и ефрейтор опять стал задумываться. Вот приходил кто-то, расспрашивал, кажется? Зачем? Нечто изменится жизнь, пуля из него выскочит и рана затянется? Он попытался вспомнить точно, кто же это приходил, вроде недавно, совсем недавно, но казалось — минули дни, месяцы. Лекарство. Очень сильное лекарство. Хмельное.
— Как, Евтюхов, водичка?
Он не сразу понял, что обращаются к нему. С таким лекарством и ханжи искать не нужно.
— Мокрая, господин доктор, — величать врача «благородием» не поворачивался язык. Не «благородия» было жалко, но казалось — ни к месту, благородиев кругом хватало, но до ефрейтора дела благородиям было мало, а это вон возится, лечит. По службе, по обязанности, но…
— Сухую в другой раз получишь. Если понравится. А кроме питья еще чего-нибудь… хочешь?
— Не понял, господин доктор. Домой хочу.
— Домой… Ниночка, катетер приготовьте, — это он сестре милосердия. Катетер. Иностранное слово. За такие слова наказывали нещадно, бац-бац по мордасам в учебной части. Матерное слово не то, чтобы прощалось, тоже влетало, но — снисходительно, мол, ты смотри, не со своим братом говоришь. А за иностранное могли отпуска лишить, увольнительной — наверное.
— Вас срочно этот… из Особого… — сестра милосердия держала в руке прозрачный сосуд странной формы.
— Ох, — доктор вздохнул. — Тогда ты сама…
— Ты, милый, лежи спокойно, — женщина откинула одеяло.
Он скосил глаза и тут же отвел их. Срамота. Правда, если не смотреть, то ничего и не чувствовалось. Краем глаза он видел, как женщина взяла резиновую трубочку и… Нет, лучше о другом подумать. Почему так — в синеме все сестры милосердия молодые и красивые, красивые по-барски, тонкие, узкие в кости, а на деле — бабы хоть в оглобли ставь да паши? И то, работа не легкая… Синему им показывали часто, раз в месяц — точно, за время службы он пересмотрел картин больше, чем за всю жизнь. Они, картины, ему нравились. Все было, как в жизни, только лучше. Про войну бы поменьше. Конечно, была и смешная синема, про дурачка-коминтерновца, что постоянно падал в длинной шинели, плохонькой, дырявой, в дыры эти постоянно вываливался харч, патроны, гранаты, секретный приказ, любовное письмо… Смешно. В госпитале, говорят, синему еще чаще показывают.
— А ты боялся, — женщина, одной рукой держала на весу сосуд теперь полный янтарной жидкостью, другой набросила на него одеяло.
— Я не боялся, — возразил он. Что за жидкость? Пиво? Он вдруг понял, застыдился.
— Ладно-ладно, лежи. Поправляйся.
Она ушла. Ефрейтор посмотрел на лежавшего у дальней стеночки. Тот по-прежнему молчал, и дышал тихо, едва слышно. Вот к тому доктор почему-то не подходит. Даже странно.
— Земляк! Эй, земляк!
Но ответом было прежнее сопение.
Может, заразный? Но таких, кажется, держат отдельно. Контуженый?
Он поправил одеяло. Руки слушались, пальцы шевелились проворно, споро. А его пугали ранением. Или нет? Прошлое было зыбким, нечетким, особенно сегодняшнее, вчерашнее. Что раньше — помнилось лучше.
Захотелось есть. Нестерпимо, по-волчьи, рвать зубами, глотать, не разжевывая. Начала представляться еда, въявь — жирный борщ, мясо, сало, хлеб. Когда ж поесть дадут? Или раненым не положено?
Голод прошел столь же внезапно, что и появился, и запахи пищи, что доносились до него, переносились легко, спокойно.
— В соответствии с приказом я эвакуирую раненых, — весело, громко говорил доктор. Ефрейтор смотрел в щель полога, но ничего не видел.
— Вы не можете отправить Евтюхова до окончания расследования!
— Увы, рад был вам содействовать, всем, чем мог, но — приказ!
Голоса удалялись.
Значит, скоро повезут в Кишинев. Все к дому ближе.
— А вот обед. Сейчас кушать будем, — женщина была другая, не та, что недавно приходила. — Борщ у нас вкусный, наваристый. Доктор разрешил, пусть, говорит, нашего борщу похлебает, — она села на табурете рядом с ефрейтором, пристроила котелок и попыталась кормить его с ложки.
— Я сам, — он забрал ложку и начал черпать борщ — почти такой, что недавно привиделся.
— Не спеши, не спеши. Сейчас раненых мало. А после борща — мамалыга. Тоже вкусная.
Мамалыги не хотелось, но он, верный привычке, съел все. Дело солдатское. Когда еще придется поесть.
— А… А ему почему не дают? — он мотнул головой в сторону второго..
— Кому? Ах, Ванечке… Он у нас не обедает. Аппетита нет. Ты за него не переживай, он после наверстает. Кушай.
Доедал он почти через силу, от компота отказался, попросил оставить кружку рядом, после выпьет.
Можно ли раненым есть? Говорили — нет, и пить тоже, особенно если в живот раненый. Чем ранение тяжелей, тем с едой строже. Получается, он совсем легко раненый?
Он расстроился, представляя, что придется через неделю, две возвращаться в строй. Только губу раскатал — домой, как осади, приехал. Тут же обругал себя — что он в ранах понимает. Если, не дай Бог, ступню отхватят — ведь есть можно, с еды вреда не будет? У него, к счастью, руки-ноги целы, но доктор обещал, а он в таких делах разбирается.
Так, утешая себя, он и лежал, не загадывая, не решаясь загадывать наперед — ждал хорошего. Сглазить просто, сколько раз бывало. Поблазнит, и оставит ни с чем. Не мальчик, терпения хватит.
— Готовь повозку, — снаружи жизнь шла своим чередом, медленно и неторопливо.
— Я в последний раз заявляю, что ефрейтор необходим мне здесь!
— Как вам будет угодно. Распорядитесь, чтобы я получил соответствующий приказ — и пожалуйста.
— Я уже послал рапорт.
— У вас еще есть… Четверть часа. Приказано освободить все медицинские подразделения от раненых к пятнадцати ноль-ноль.
— Вы понимаете, что я найду возможность оценить вашу готовность к сотрудничеству.
— Увы, неисполнение приказа… Вы ведь настаиваете на том, чтобы я не подчинился приказу, не так ли?
Похоже, доктор ссорится с… как там его? Забыл. Для чего ссориться, зачем?
— К тому же нашего раненого будут встречать — газетчики, синема. Раненый герой передовой.
Второй выругался — в деревне такое услышишь разве от последней голытьбы, нищебродов. Степенный, да просто уверенный в себе хозяин поганиться зря не станет.
К нему опять пришла женщина. На этот раз поставила клистир и опять забрала мочу через резиновую трубочку.
— Налегке отправим, — сказала ему, обтерла губкой, сильными руками очень осторожно, как стеклянного, переодела в казенное белье, новенькое. Затем, чего он совсем уже не ждал, побрила, работы, правда, было немного, он и сам брился через день, приложила к подбородку кусочек ватки, случился таки порез, и, отойдя, осмотрела оценивающе.
— Жених? — перемогая смущение, спросил он.
Она не ответила, даже не улыбнулась. И то, радости чужого мужика обихаживать.
— Щит подготовьте, — распоряжался снаружи доктор. Ему что, щит дадут, как богатырю из синемы, Илье Муромцу? Придумают же.
Чувствовал он себя гостинцем, что в городе продавали: безделушкой, завернутой в цветную или серебряную бумагу, перевязанной ленточкой, пахнущей сладкими духами, он раз такой Матрене привез, давно, та обрадовалась, известно, баба. Ему сейчас — обрадуется? Опять он спешит.
— Видишь, Евтюхов, как вокруг тебя вся медицина вертится? — доктор стоял перед ним, улыбаясь, ефрейтор уловил запах спирта. Выпил, наверное. Хорошему человеку почему не выпить? Но стало неприятно, ну, как пришлось бы с раной попасть к доктору сейчас, под пьяные руки?
— Вижу.
— Сейчас мы отправляем тебя… в госпиталь… Должен был из Патриотического взвода офицер подойти, да опаздывает, а времени мало. Потому я тебе скажу. Значит, ранение твое серьезное, и от воинской службы тебя освободят, это точно. Но как освободят, с какой пенсией — от тебя зависит. Спрашивать будут, начальство, газетчики, кто еще — ты веди себя, как положено. Вражья пуля, мол, и все тут. Германца ругай, на начальство уповай, глядишь, медаль заслужишь. В общем, взрослый человек, тебе сколько, двадцать пять?
— Двадцать три года, господин доктор.
— Да… Видишь, двадцать три, не юноша. Беречься… Беречься нужно, — он думал, чтобы еще сказать, но только повторил:
— Беречься…
— Я понимаю, господин доктор.
Запыхтел снаружи паровичок.
— Готов экипаж, — с облегчением, показалось Евтюхову, доктор вышел из палатки.
— С раненым осторожно, везти мягко, не трясти. Щит готов?
— Так точно, ваше благородие!
Санитары, наконец-то мужики, где ж вы раньше были, переложили его на жесткие деревянные носилки и понесли в экипаж. Жесткие — он рукой ощупал, а так — все равно, телом не чувствовал. Носилки закрепили на хитрой системе подвесок, с пружинами.
— Генералом поедешь, видишь, — один из санитаров закрепил ремни, которыми его удерживало на носилках. — К поезду подвезем, в вагон устроим. Удобно?
— Удобно, — согласился Евтюхов. Действительно, было удобно.
Воды ему принесли — в поильнике, такой кружке с трубочкой, чтобы можно было пить полулежа, и, пока он пил, сестра держала его за плечи. Прислониться-то не к чему! Палатка. Потом сестра вытерла ему рот, и пообещала позвать врача. Зачем врача? Но он не противился: положено, значит, положено. Может, порядок такой — после питья врачу показываться. Мало ли. Врач не спешил, и ефрейтор опять стал задумываться. Вот приходил кто-то, расспрашивал, кажется? Зачем? Нечто изменится жизнь, пуля из него выскочит и рана затянется? Он попытался вспомнить точно, кто же это приходил, вроде недавно, совсем недавно, но казалось — минули дни, месяцы. Лекарство. Очень сильное лекарство. Хмельное.
— Как, Евтюхов, водичка?
Он не сразу понял, что обращаются к нему. С таким лекарством и ханжи искать не нужно.
— Мокрая, господин доктор, — величать врача «благородием» не поворачивался язык. Не «благородия» было жалко, но казалось — ни к месту, благородиев кругом хватало, но до ефрейтора дела благородиям было мало, а это вон возится, лечит. По службе, по обязанности, но…
— Сухую в другой раз получишь. Если понравится. А кроме питья еще чего-нибудь… хочешь?
— Не понял, господин доктор. Домой хочу.
— Домой… Ниночка, катетер приготовьте, — это он сестре милосердия. Катетер. Иностранное слово. За такие слова наказывали нещадно, бац-бац по мордасам в учебной части. Матерное слово не то, чтобы прощалось, тоже влетало, но — снисходительно, мол, ты смотри, не со своим братом говоришь. А за иностранное могли отпуска лишить, увольнительной — наверное.
— Вас срочно этот… из Особого… — сестра милосердия держала в руке прозрачный сосуд странной формы.
— Ох, — доктор вздохнул. — Тогда ты сама…
— Ты, милый, лежи спокойно, — женщина откинула одеяло.
Он скосил глаза и тут же отвел их. Срамота. Правда, если не смотреть, то ничего и не чувствовалось. Краем глаза он видел, как женщина взяла резиновую трубочку и… Нет, лучше о другом подумать. Почему так — в синеме все сестры милосердия молодые и красивые, красивые по-барски, тонкие, узкие в кости, а на деле — бабы хоть в оглобли ставь да паши? И то, работа не легкая… Синему им показывали часто, раз в месяц — точно, за время службы он пересмотрел картин больше, чем за всю жизнь. Они, картины, ему нравились. Все было, как в жизни, только лучше. Про войну бы поменьше. Конечно, была и смешная синема, про дурачка-коминтерновца, что постоянно падал в длинной шинели, плохонькой, дырявой, в дыры эти постоянно вываливался харч, патроны, гранаты, секретный приказ, любовное письмо… Смешно. В госпитале, говорят, синему еще чаще показывают.
— А ты боялся, — женщина, одной рукой держала на весу сосуд теперь полный янтарной жидкостью, другой набросила на него одеяло.
— Я не боялся, — возразил он. Что за жидкость? Пиво? Он вдруг понял, застыдился.
— Ладно-ладно, лежи. Поправляйся.
Она ушла. Ефрейтор посмотрел на лежавшего у дальней стеночки. Тот по-прежнему молчал, и дышал тихо, едва слышно. Вот к тому доктор почему-то не подходит. Даже странно.
— Земляк! Эй, земляк!
Но ответом было прежнее сопение.
Может, заразный? Но таких, кажется, держат отдельно. Контуженый?
Он поправил одеяло. Руки слушались, пальцы шевелились проворно, споро. А его пугали ранением. Или нет? Прошлое было зыбким, нечетким, особенно сегодняшнее, вчерашнее. Что раньше — помнилось лучше.
Захотелось есть. Нестерпимо, по-волчьи, рвать зубами, глотать, не разжевывая. Начала представляться еда, въявь — жирный борщ, мясо, сало, хлеб. Когда ж поесть дадут? Или раненым не положено?
Голод прошел столь же внезапно, что и появился, и запахи пищи, что доносились до него, переносились легко, спокойно.
— В соответствии с приказом я эвакуирую раненых, — весело, громко говорил доктор. Ефрейтор смотрел в щель полога, но ничего не видел.
— Вы не можете отправить Евтюхова до окончания расследования!
— Увы, рад был вам содействовать, всем, чем мог, но — приказ!
Голоса удалялись.
Значит, скоро повезут в Кишинев. Все к дому ближе.
— А вот обед. Сейчас кушать будем, — женщина была другая, не та, что недавно приходила. — Борщ у нас вкусный, наваристый. Доктор разрешил, пусть, говорит, нашего борщу похлебает, — она села на табурете рядом с ефрейтором, пристроила котелок и попыталась кормить его с ложки.
— Я сам, — он забрал ложку и начал черпать борщ — почти такой, что недавно привиделся.
— Не спеши, не спеши. Сейчас раненых мало. А после борща — мамалыга. Тоже вкусная.
Мамалыги не хотелось, но он, верный привычке, съел все. Дело солдатское. Когда еще придется поесть.
— А… А ему почему не дают? — он мотнул головой в сторону второго..
— Кому? Ах, Ванечке… Он у нас не обедает. Аппетита нет. Ты за него не переживай, он после наверстает. Кушай.
Доедал он почти через силу, от компота отказался, попросил оставить кружку рядом, после выпьет.
Можно ли раненым есть? Говорили — нет, и пить тоже, особенно если в живот раненый. Чем ранение тяжелей, тем с едой строже. Получается, он совсем легко раненый?
Он расстроился, представляя, что придется через неделю, две возвращаться в строй. Только губу раскатал — домой, как осади, приехал. Тут же обругал себя — что он в ранах понимает. Если, не дай Бог, ступню отхватят — ведь есть можно, с еды вреда не будет? У него, к счастью, руки-ноги целы, но доктор обещал, а он в таких делах разбирается.
Так, утешая себя, он и лежал, не загадывая, не решаясь загадывать наперед — ждал хорошего. Сглазить просто, сколько раз бывало. Поблазнит, и оставит ни с чем. Не мальчик, терпения хватит.
— Готовь повозку, — снаружи жизнь шла своим чередом, медленно и неторопливо.
— Я в последний раз заявляю, что ефрейтор необходим мне здесь!
— Как вам будет угодно. Распорядитесь, чтобы я получил соответствующий приказ — и пожалуйста.
— Я уже послал рапорт.
— У вас еще есть… Четверть часа. Приказано освободить все медицинские подразделения от раненых к пятнадцати ноль-ноль.
— Вы понимаете, что я найду возможность оценить вашу готовность к сотрудничеству.
— Увы, неисполнение приказа… Вы ведь настаиваете на том, чтобы я не подчинился приказу, не так ли?
Похоже, доктор ссорится с… как там его? Забыл. Для чего ссориться, зачем?
— К тому же нашего раненого будут встречать — газетчики, синема. Раненый герой передовой.
Второй выругался — в деревне такое услышишь разве от последней голытьбы, нищебродов. Степенный, да просто уверенный в себе хозяин поганиться зря не станет.
К нему опять пришла женщина. На этот раз поставила клистир и опять забрала мочу через резиновую трубочку.
— Налегке отправим, — сказала ему, обтерла губкой, сильными руками очень осторожно, как стеклянного, переодела в казенное белье, новенькое. Затем, чего он совсем уже не ждал, побрила, работы, правда, было немного, он и сам брился через день, приложила к подбородку кусочек ватки, случился таки порез, и, отойдя, осмотрела оценивающе.
— Жених? — перемогая смущение, спросил он.
Она не ответила, даже не улыбнулась. И то, радости чужого мужика обихаживать.
— Щит подготовьте, — распоряжался снаружи доктор. Ему что, щит дадут, как богатырю из синемы, Илье Муромцу? Придумают же.
Чувствовал он себя гостинцем, что в городе продавали: безделушкой, завернутой в цветную или серебряную бумагу, перевязанной ленточкой, пахнущей сладкими духами, он раз такой Матрене привез, давно, та обрадовалась, известно, баба. Ему сейчас — обрадуется? Опять он спешит.
— Видишь, Евтюхов, как вокруг тебя вся медицина вертится? — доктор стоял перед ним, улыбаясь, ефрейтор уловил запах спирта. Выпил, наверное. Хорошему человеку почему не выпить? Но стало неприятно, ну, как пришлось бы с раной попасть к доктору сейчас, под пьяные руки?
— Вижу.
— Сейчас мы отправляем тебя… в госпиталь… Должен был из Патриотического взвода офицер подойти, да опаздывает, а времени мало. Потому я тебе скажу. Значит, ранение твое серьезное, и от воинской службы тебя освободят, это точно. Но как освободят, с какой пенсией — от тебя зависит. Спрашивать будут, начальство, газетчики, кто еще — ты веди себя, как положено. Вражья пуля, мол, и все тут. Германца ругай, на начальство уповай, глядишь, медаль заслужишь. В общем, взрослый человек, тебе сколько, двадцать пять?
— Двадцать три года, господин доктор.
— Да… Видишь, двадцать три, не юноша. Беречься… Беречься нужно, — он думал, чтобы еще сказать, но только повторил:
— Беречься…
— Я понимаю, господин доктор.
Запыхтел снаружи паровичок.
— Готов экипаж, — с облегчением, показалось Евтюхову, доктор вышел из палатки.
— С раненым осторожно, везти мягко, не трясти. Щит готов?
— Так точно, ваше благородие!
Санитары, наконец-то мужики, где ж вы раньше были, переложили его на жесткие деревянные носилки и понесли в экипаж. Жесткие — он рукой ощупал, а так — все равно, телом не чувствовал. Носилки закрепили на хитрой системе подвесок, с пружинами.
— Генералом поедешь, видишь, — один из санитаров закрепил ремни, которыми его удерживало на носилках. — К поезду подвезем, в вагон устроим. Удобно?
— Удобно, — согласился Евтюхов. Действительно, было удобно.
15
Голос, чистый, ясный, объявил новый забег. Отличные громкоговорители, не чета прежним. По крайней мере, акустики слово сдержали. Нужно будет поощрить. На полную катушку, чего уж. Заслужили. Пусть попасутся на воле.