Василий Щепетнёв
Седьмая часть тьмы

1911 г.

   — Сидит, будто специально на тебя шит, — Николя обошел его со всех сторон. — Ни складки, не морщинки, блеск!
   Ладонью Николя огладил ему спину, видно, морщинки все-таки были.
   — Ты, Митенька, прямо жених. Ладно, ладно, не сердись, — Николя нервничал и потому был особенно развязен, болтлив и позволял себе пошлости, немыслимые в иное время.
   Дмитрий не ответил. Сегодня собственная внешность интересовала его менее всего. Через силу он рассматривал отражение, лицо казалось длинным и унылым, но бледности не было, или она не бросалась в глаза, а это главное.
   — Совершенно, совершенно незаметно, — Николя просунул руку под фрак и на мгновение задержал ее:
   — Стучит сердечко как часы! Ты мое проверь, кажется, выскочит и побежит по Крещатику!
   Дмитрий дернулся:
   — Потом, Николя, не время.
   — Да это я так, просто, — Николя извлек браунинг из кармана фрака, нарочно для этого пришитого со внутренней стороны — Никто и не догадается. Игрушка, а не пистолет. Ты сам попробуй, вдруг цепляет.
   Дмитрий взял протянутый пистолет, вернул в карман фрака, потом быстро выхватил.
   — Все в порядке.
   — Ты пробуй, пробуй.
   Дмитрий, криво улыбаясь, повторил процедуру несколько раз. Нигде не цепляло, портной свое дело знал.
   — Теперь прицелься, ну, вот хотя бы в меня — Николя отошел к дальней стене комнаты.
   — Зачем?
   — Все должно быть натурально, за нами… за тобой будут следить, понимаешь? — Николя встал в позу, скрестил на груди руки:
   — Целься!
   Дмитрий поднял пистолет. Браунинг он увидел только сегодня, но до этого две недели посещал тир Рахманова, стрелял из «Монтекристо», и под конец получалось совсем недурственно, тому свидетельство безделушки на этажерке, призы. Хозяин тира даже уверял, что у него несомненные способности. Наверное, хотел подольститься к выгодному посетителю, сделать завсегдатаем, а приятно было.
   Браунинг сухо щелкнул.
   — Ты убит.
   — Наповал, — согласился Николя. — Теперь давай заряжать.
   Они подсели к столу.
   — Вот этот патрон отделит наших приятелей от остальных, грубых и нехороших. Он от другого пистолета, и потому непременно заклинит механизм.
   — Зачем?
   — На всякий случая. Я тебя знаю, Митенька, войдешь в раж так и не остановишься. Про пистолет потом напишут, и все станет ясно, железка немного подвела.
   — А первые выстрелы?
   — Мы же обо всем договорились. Панцирь, помнишь?
   — Какой панцирь? — Дмитрий действительно забыл, последние дни прошли в лихорадочном бреду, все путалось, сны и явь.
   — Чемерзинский, его нынче все носят, кто боится.
   — Ах, защитный… А он точно его носит?
   — Какая разница?
   — Да, действительно… — Дмитрий поставил пистолет на предохранитель, вернул в карман. Теперь браунинг ощущался иначе, ледяной спящей змеей, готовой в любой миг отогреться и ужалить.
   — Я… Я очень бы хотел быть рядом с тобой, но… Ты понимаешь… — начал опять оправдываться Николя.
   — Понимаю, — хотя не понимал и расстраивался, возникало странное чувство, словно Николя — нет, не обманывает, но ищет выгоду, свой интерес.
   — Ради меня, — Николя посмотрел ему в глаза. — Ради нас, нашего будущего.
   — Конечно. Ради нашего будущего. Я, пожалуй, пойду, — Дмитрий посмотрел на часы.
   — Да, скоро доступ закроют, — Николя выглянул в окно. — Извозчик ждет.
   Они не стали обниматься, потом, если все сойдет хорошо, станет времени. Да и неловко было, Николя смотрел куда-то вбок, напряженный, испуганный, Дмитрию стало его жаль.
   — Ты не переживай. Обойдется, — утешил он Николя.
   Извозчик подогнал пролетку к подъезду. Сейчас извозчики были дороги необычайно — визит императора создал бешенный спрос, было досадно отдавать столько денег, но положение обязывало. Явиться в театр пешком значило неминуемо навлечь подозрения, сегодня любой богатей считал за великую честь получить билет хотя бы на галерею, и потому приходилось стараться — не выделиться.
   Было тепло, как всегда в сентябре. Киев, непривычно чистый и чинный, напоминал вдовушку, ждущую смотрин, принарядившуюся и взволнованную, хочется опять замуж, да не за абы кого, новый муж — новая жизнь, какой она станет, решится нынче.
   Чем ближе к театру, тем реже попадалась полиция, все больше жандармы. Дмитрий старался выглядеть непринужденным и спокойным, как и должно быть всякому, едущему в театр сегодня. У подъезда он соскочил с пролетки, расплатился и прошел среди гуляющей публики, половина которой тоже, вероятно, были жандармы, одетые в штатское. Билет осмотрели внимательно, но на самого Дмитрия внимания не обращали.
   Времени впереди много. Он поднялся в буфетную третьего яруса, несмотря на ранний час, заполненную людьми, устроился в уголке со стаканом крюшона. О многих, находящихся здесь, он был наслышан, некоторых знал в лицо, но ни с кем не был знаком даже шапочно. Эмпиреи! Он едко рассмеялся, разумеется, про себя, представив, как завтра все будут рассказывать, что «видели его вот как вас, на расстоянии руки», но быстро перешел на другое — представил венские кафе, где люди также незнакомы, но все милы и приветливы, сам воздух другой, вольный, пьянящий. Он был в Вене в позапрошлом году, и с тех пор сердцем стремился туда вновь. Средства у них с Николя тогда были самые скудные, и прожили они не полгода, как рассчитывали, а всего четыре месяца, но какие зато были месяцы! Если у кого и возникали догадки насчет них, то держались при себе. Частная жизнь. Такие парочки Вене были не в диковинку, некоторые кафе существовали исключительно для них, но Дмитрий с Николя предпочитали ходить в обычные — покойнее и уютней. И к чему дразнить гусей?
   Все же их заметили. Свои, наши. В Вене на них было наплевать, но здесь, в Киеве… Дмитрий помнил, как Николя плакал и заламывал руки, когда к нему пришли наши и пригрозили разоблачением. Для Николя это означало бы полный крах, да и Дмитрию тоже ничего хорошего не сулило. Наши не требовали денег, да и смешно, откуда деньги у Николя, отец держал его строго, ограждая от соблазнов или просто из скупости, не было денег и у Дмитрия. Будут, будут деньги, сказали наши, и, надо отдать должное, деньги появились. А в ответ — окажите услугу, убейте одного негодного человечка, да не человечка, хуже — сатрапа. Повторите одесский подвиг, и все передовые люди отдадут вам жар своих сердец (выспренность фраз была присуща нашим, словно цеховое знамя). Первой мыслью было — бежать, но куда? На что? И потом, разве бегство предотвращало скандал? Потом у Николя возникла идея, поначалу показавшаяся авантюрной, неисполняемой, но с каждым днем идея становилась реальнее, ощутимей. Наши терпеливо ждали, посещение Киева нельзя было ускорить, А Николя и он тем временем пошли на сговор. Помогло то, что сатрап явно терял милость, проучить его хотели не только наши. Тем не менее, все было зыбко, ненадежно, страшно.
   Звонок заставил Дмитрия вздрогнуть. Он допил крюшон, прошел в зал и занял свое место. Место оказалось неважное, в третьем ряду, он томился; пудра и духи, которыми безмерно пользовались киевские гранд-дамы, душили его, он едва сдержал кашель.
   Занавес поднялся. Происходящее на сцене не осознавалось, он пытался уловить смысл, и не мог. Другие тоже не обращали на действие внимание, всё больше тянулись увидеть государя, что отсюда, с балкона, было просто невозможным; потом утешились перебором виденных отсюда.
   Он пригляделся. В первом ряду партера? Слева от прохода? Все равно, отсюда все затылки казались одинаковыми. Выстрелить сейчас невозможно.
   Он постоянно возвращался взглядом к тому месту в первом ряду, малодушно надеясь, что вдруг оно окажется пустое — болезнь или внезапные дела отзовут его обладателя отсюда и понимая, что такой поворот событий только бы ухудшил положение, но так хотелось отсрочки.
   Антракт наступил внезапно. Дмитрий невежливо пробился к выходу, не чувствуя в себе уверенности, пошел к лестнице, но на середине пролета живот скрутило, и он едва успел добежать до ватерклозета, такой сильной оказалась нужда. Как ни странно, страх ушел. Он стал смешон и противен самому себе, но что ж с того?
   Приводя в порядок одежду, он успокаивался. Никогда не считал себя человеком особенным, сверхволевым, и вот — подтверждение. Ничего, ничего.
   Антракт был коротким, пришлось возвращаться на балкон. Место в партере было по-прежнему занято, соседки обсуждали виденное в перерыве, и Дмитрий опять подумал о Вене, даже начал мысленно устраивать быт: кое-какие деньги дали наши, и Николя отец назначит содержание, ведь теперь Николя будет революционером, а не перевертом, позором семьи. Образуется.
   Второй антракт он принял, как принимают неизбежное; стараясь не растерять решимости, он направился вниз, теперь уже не спеша и не суетясь. Театр, подновленный, прихорошившийся, стал и его театром, он был актером, отыграет — и домой.
   Партер опустел, но тот, кто был ему нужен, остался. Дмитрий даже не удивился, что все так отлично складывается. Тот стоял у оркестра, спиной опершись о барьерчик, рядом с ним был кто-то неважный, Дмитрий даже не видел лица, сосредоточась на нем. Вздохнул поглубже и пошел вперед, как заходил в прохладную в эту пору воду Днепра, он любил купаться и всегда начинал купание раньше всех, в мае, а кончал последним.
   Стоявшие обратили на него внимание лишь тогда, когда Дмитрий подошел совсем рядом. Дмитрий выхватил пистолет, подумал, что, наверное, нужно что-то сказать, не нашелся и просто нажал на спусковой курок. Выстрела не получилось, он забыл снять с предохранителя. Досадуя, он исправился, тот уже качнулся навстречу ему, как неловко, неудобно, он опять вскинул браунинг…

1933 г.

1

   Лошадей он не любил, как не любил все, могущее причинить неприятности, и именно поэтому старался ездить верхом ежедневно. Неприятностями матушка называла ушибы, ссадины, царапины, неизбежные в любом возрасте, особенно детском, без которых и не бывает детства, во всяком случае, веселого детства. Что ж, значит, его и не было. Сейчас наверстывать поздно. Да и царапины хоть и не грозили прежними кровотечениями, по крайней мере, легкие, здоровья все равно не прибавляли. Медики добились и многого, и малого. Одно то, что он живет почти полноценной жизнью (подумалось — полнокровной, но отдавало скверным каламбуром, такого он себе не позволял) — куда как много, но оставалось это самое «почти». Доказывая неизвестно кому неизвестно что, он занимался и фехтованием, и гимнастикой, иногда играл в поло, чаще — в лаун-теннис, но удовольствие получал единственно от плавания. Может быть, потому, что плавание напоминало о Ливадии, месте, которое он ценил больше всего. Нет, пожалуй, у него было все-таки неплохое детство.
   Алексей соскочил с лошади, правый голеностоп слегка побаливал после вчерашней пробежки, хорошо, если обойдется этим, и, передав поводья подбежавшему казачку, пошел аллеей. Рано еще. Здесь, в летней резиденции, жили неспешно, со вкусом, предпочитая утру вечер.
   Боковым, непарадным ходом, он поднялся в свои покои. Утренний туалет. В душевой он осмотрел ногу. Над щиколоткой появилась припухлость, темная, пока небольшая. Пальцами он осторожно нанес мазь, чувствуя, как холодит и успокаивает она стопу, потом позвал камердинера. Сегодня был малый прием, он с удовольствием надел форму. Капитан первого ранга. Последнее время чины Романовым не очень-то даются, подумал он, смотрясь в зеркало. Завтра нужно будет поправить бороду, слишком уж своенравной стала, просто их сиятельство граф Толстой. Лев Николаевич не хотел бриться, а он не может, все из опасений порезов. Вот вам и свобода воли.
   Пора было начинать — едва слышный шум за дверьми предвещал начало рабочего дня. Начнем, начнем…
   Посол Тринидада вручал верительные грамоты (где этот Тринидад? Сколько лет прожил, и не тужил, не зная) — рады, рады; полный Георгиевский кавалер, воздушный бомбардир — монаршая улыбка, вопрос, похвала, благоволение; представление нового командующего Германским корпусом — Вы не будете обойдены нашим вниманием, и вздохнем о бедном фон Бюлове, впрочем, пасть за свободу отчизны — лучшая смерть для солдата, не так ли?
   Алексей вел прием, словно велосипед, инстинктивно выбирая угол уклона, меняя направление и прибавляя или убавляя темп. Действительно, царское ремесло такое — выучась однажды, сохраняешь навыки на всю жизнь. При желании можно было бы — о, можно было бы многое: усложнить этикет, придать двору блеск и утонченность, по сравнению с которой двор короля-олнца показался бы сборищем заурядных провинциалов. Правительство неоднократно намекало на желанность такого варианта, обещая субсидировать практически любые расходы, открыть новые придворные должности, находящиеся, естественно, в полном распоряжение Государя, а цивильный лист увеличить вдвое, втрое. Искушение. Стать главою самого грандиозного театра. Три четверти двора ожидали и надеялись — должности! Мишура и деньги, деньги и мишура, забывая, что заказывает музыку тот, кто платит. Или не забывая, а примирясь с этим. Ждите. Дети чечевицы.
   Алексей покинул зал, оставив на завтра треть из ожидавших аудиенцию нынче. Никто не позволил себе выказать недовольство, все знали заранее, кого примут сегодня, кого позднее, а кого никогда. Этикет. Государь доступен, но не общедоступен.
   Отослав министра двора согласовывать прием на будущую неделю с чиновником из правительства (тех, кого принять нужно было непременно), он позавтракал в обществе жены и кузена Николая. Мария, как обычно, извинилась за отсутствующего дядюшку Вилли, тому опять стало хуже, и когда она передала просьбу навестить, Алексей сразу же согласился, чувствуя угрызения совести, что сам не догадался проведать старика.
   — Только дядюшка просил — сегодня.
   — Я обязательно выберу время, — пообещал Алексей. — Наверное, сразу после полудня.
   Мария посветлела — отношения с дядей Вилли вообще-то были достаточно сложные.
   — Я передам ему Ваше согласие, дорогой супруг.
   Кузен Никки удержался от усмешки. Чопорность Марии веселила его, хотя веселого было мало. Антигерманские настроения докатывали и сюда, во дворец. Любители посчитать процент русской крови в жилах государя из охотнорядцев открыто требовали развода и женитьбы на русской, сторонники патриотической линии во дворце упирали на кровную связь Марии с Викторией, а, следовательно, на исключительно высокий риск болезни у детей. Их первенца, Сашеньку, к счастью, кровоточивость миновала, но остальные? У государя должно быть обильное потомство — в интересах державы — и потомство здоровое. Усугубляло положение то, что консилиум двадцать пятого года, пресловутый «королевский консилиум» ошибся — его авторитетное заключение о том, что Мария не является скрытой носительницей кровавой болезни опроверг доктор Вернер, уже после рождения Сашеньки. Хромосомный анализ. То, что Вернер был пруссаком, не помешало крикам о «жидо-германском заговоре» с целью извести и без того не слишком процветающую династию.
   После завтрака, еще раз пообещав повидаться с дядюшкой, Алексей прошел в кабинет. Телеграфист из соседней комнаты принес ворох лент, он проглядел их — ничего исключительного. Посидел над рукописью, решительно собрал листки в папку, а папку — в стол. Позже.
   — К вам адмирал, — почтительно уведомил секретарь, его личный секретарь. В этом кабинете Алексей был скорее частным лицом, чем Государем, и требовал к себе отношения иного, менее нафталинного.
   Колчак, как и договаривались, привел с собой отца Афанасия. Молодой священник Алексею понравился — почтителен без робости, раскован без развязности. Лидер. Адмирал и на этот раз нашел нужного человека.
   — Экспедиция готова к отправке, — доложил адмирал. — Готова полностью.
   — Я в этом нисколько не сомневался, дорогой Александр Васильевич.
   — Все участники сегодня же отправляются в Одессу, где их ждет «Георгий Седов».
   — Я вам немного завидую, — Алексей ободряюще улыбнулся священнику. На самом деле он завидовал отчаянно, но даже не будь он коронованной особой, путь в Антарктиду был заказан. Будем изучать мир по отчетам.
   — Не будь Вас, Государь, экспедиция была бы немыслима. Все мы исполнены решимости совершить посильное, а удастся — и более того, — священник говорил убежденно, не хвастая. — Стыдно было бы с такими людьми и при таком оснащении отступить.
   — Я хотел бы обратить ваше внимание вот на что, — перешел к главному Алексей. — Метеорологические исследования, физика, физиология, все это, безусловно, важно, но меня интересуют и явления иного плана.
   — Да?
   — Духовный мир. Духовное зрение, чуткость. Знаете, после городской сутолоки выберешься в лес и ходишь, как глухой. Только позже, потом начинаешь различать птиц, ветер, пчел. Или ночью — в городе неба не видно. Луну разве, или самые яркие звезды. Свет мешает, фонари, дым и копоть. И даже за городом в лунную ночь звезд куда меньше видно, чем в безлунную. А не будь ярких звезд, мы, наверное, видели еще более слабые, еще более далекие. Так вот, не мешает ли нашему внутреннему слуху окружение людьми? Не станем ли мы зорче вдали от них? А если станем, то что услышим?
   — Государь, опыт нашей Церкви…
   — Да, да, — перебил священника Алексей, — отшельники, пустынники, я интересовался. Собственно, это и натолкнуло меня на идею. Вы окажитесь за тысячи верст от остальных людей, вне их влияния. Что услышите вы? Как поведете себя? Какими будете после года, проведенного там? Вам, отец Афанасий, выпало исследовать область не менее, а, может быть, более интересную, чем новый континент, и я с особенным нетерпением буду ждать вашего возвращения.
   — Я постараюсь оправдать надежды Вашего Величества, — и это обращение рассеяло иллюзию. В глазах священника он был не ученым, не исследователем, а Государем, и забывать этого не следовало. Может быть, позже, но прежде надо съесть не пуд, а хотя бы фунт соли вместе, как с Александром Васильевичем.
   Адмирал тоже почувствовал неловкость и постарался исправить положение:
   — Отец Афанасий не новичок — зимовал на Земле Николая, именно там он иссек собственный аппендикс, показав пример самообладания и твердости духа.
   — Вот как? — Алексей по-другому взглянул на начальника Антарктической экспедиции.
   — Я учился у Бурденко, — просто объяснил священник. Невелика, мол, моя заслуга, поучитесь у Бурденко, и вы сможете то же.
   — Было тяжело? — невольно полюбопытствовал Алексей и тут же укорил себя за неуместный вопрос. Но отцу Афанасию отвечать на него было не впервой.
   — Тяжело было решиться. Аппендицит прихватил внезапно, а себя со стороны видно плохо. Чуть было не упустил время. Сама же операция… Жить хотелось.
   — Хотелось?
   — Разумеется, и сейчас хочется, Государь. Но человек порой мало ценит то, что дано ему по праву рождения, и только угроза потери заставляет осознать, как многого он может лишиться. И тогда открываешь в себе новые силы.
   К чему он это, подумал Алексей, на что намекает? Очевидно, священник тоже осознал невольную двусмысленность сказанного и запнулся. А все-таки непохоже это на случайную обмолвку. Такой молодец три раза обдумает, прежде чем скажет, тем более — самому государю.
   — Мне остается только пожелать всем вам успеха, — пробормотал Алексей. Все, поговорили. Поняв, что аудиенция закончилась, оба полярника откланялись. У двери адмирал замешкался, и Алексей понял, что Александру Васильевичу хочет поговорить наедине.
   — Да, Александр Васильевич, задержитесь, пожалуйста. Адмирал благодарно взглянул на него.
   — Отец Афанасий еще молодой, но… Вы позволите говорить откровенно, Государь?
   — Разумеется…
   — Вы должны знать: многие, очень многие ждут от Вас действий. Ваши друзья — а у вас много друзей, поверьте, — готовы всемерно поддержать э-э… более активную позицию Вашего величества.
   — Я приму это к сведению, — ну, вот. Еще один приверженец.
   — Флот — я отвечаю за свои слова, — флот не любит… нынешних.
   — Не любить одних — еще не значит любить других.
   — Других — может быть, но Вас, Государь, флот любит.
   — Кроме военно-морского флота есть и воздушный. А также армия. Вы хотите, чтобы я развязал гражданскую войну? Мало нам германской?
   — Германская война будет окончена — может быть окончена — еще до Рождества. Коминтерн готов заключить мирный договор, весьма выгодный России. Если этого захочет наше правительство.
   — Что вы имеете ввиду?
   — Идут обширная подготовка к новой кампании. В любой момент, Ваше Величество, может быть отдан приказ двинуть корабли к берегам Америки.
   — Америки? — Алексей недоверчиво рассмеялся. — У наших стратегов, конечно, аппетит отменный, но — Америка?
   — Идеальный противник. Далекий, поэтому воевать можно бесконечно долго. А когда страна воюет, управлять ей куда проще, чем мирной. Даже не управлять — командовать.
   — Хорошо, хорошо, адмирал, — не хотелось продолжать разговор.
   — Я считал своим долгом сказать то, что сказал.
   — Я ценю вашу откровенность, — всем видом Алексей показывал, что — хватит. Адмирал, наверное, разочарован. Как всем хочется действия! Заговоры, перевороты, потрясения. Сразу и вдруг.
   Затея с Антарктической экспедицией после этого разговора показалась пустячной. Детская забава. А он так гордился ею — настоял чтобы полностью, до копейки она была оплачена из его собственных средств, составлял программу исследований, подбирал — с помощью адмирала — людей.
   Действовать. Только этого от него и ждут. И гипотетические друзья и несомненные — о, совершенно! — враги.

2

   Поначалу боль казалась пустячной, гораздо больше его обеспокоило — кто? Кто стрельнул в спину? Бердников, Сашка Коленьков, Азаров? Каждый ненавидел его люто, как, впрочем, и он их.
   Ефрейтор привалился боком к дереву, неловко, левой рукой начал ощупывать себя. Лишь с третьего раза ладонь окрасилась кровью, где-то у лопатки. А спереди ничего не было. Застряла внутри.
   Взяла досада. Германец, он перед ним, за спиралями, и ничего, не стреляет, а эти… Он выругался, полегчало — обманно, на куцый щенячий хвост, но он воспользовался и этой малостью, пригнувшись, перебежал под защиту кустов, хотя, наверное, тех сдуло, на выстрел вот-вот придет кто из офицеров, стреляли нынче редко, затишье, но опаска лишней не бывает, особенно здесь.
   Пролежал он недолго, может, совсем недолго.
   — Ты чего лежишь, Евтюхов? Никак, ранили?
   — Так точно, ваше благородие, — вот тут-то боль и показалась: зацепила, дернула и поволокла. Он закусил губу, пытаясь ее обороть, да толку…
   Подпоручик был не один, вместе с ним трое солдат. Дозорные.
   — Ты того… Терпи. Сейчас в лазарет доставим, тут близко, — приговаривал один, из соседней роты, Гаврилов, что ли, перевязывая поверх гимнастерки серым полевым бинтом. Он терпел, куда ж деваться, да еще подпоручик облегчительный укол сам сделал, из собственной офицерской аптечки, не пожалел, про уколы эти много слухов ходили, он думал — врут все, болтают, но помогло почти сразу — боль закрылась, угасла.
   — Вот тебе и германец, — офицер спрятал аптечку, посмотрел в сторону спиралей. — Не трогаем их, а они…
   Ефрейтор хотел было сказать, что германец тут не причем, но опомнился: одно дело — от врага пострадать, совсем другое — от своих. Ничего, с этими он сам посчитается, понадобиться пособить — есть кому. За дружка своего, самострельщика, поквитаться хотят, ладно, ждите.
   — Ты, Гаврилов, доведи его до лазарета, видишь, сам он не дойдет, — скомандовал прапорщик.
   Путь помнился плохо, остался разве что запах нового порошка от вшей, которым Гаврилов обсыпался знатно. Ефрейтор же порошка этого не переносил, начинало зудиться, покрываться волдырями тело, и ему специально разрешили раз в неделю ходить в баню соседнего полка, где работала вошебойка.
   Лазарет никаким лазаретом не был, просто — полковой медицинский пункт. Стоял он, укрытый пригорком, верстах в трех, и, дойдя до места, ефрейтор висел на Гаврилове. Тот лишь уговаривал терпеть, и почти нес его, обхватив рукой за пояс.
   Встретили их без охов и ахов, ефрейтора уложили на носилки, просто смешно, столько прошагал сам, а в перевязочную, тут же, рядом — понесут. Солдата принялись расспрашивать, что да как, ефрейтор прислушивался, готовый поправить, но Гаврилов говорил правильно, мол, на глазах их благородия подпоручика Семенова ранила ефрейтора германская пуля. К словам солдата не придирались, да и как придерешься — рана в спину самострелом быть не могла никак.
   Гимнастерку снимать не стали, а рассекли ножом, жалко было, чистая, в бане-то он и стирался при каждой возможности, потом чем-то холодным мазали спину, холодным и пахучим особым медицинским запахом. Он лежал на перевязочном столе на животе, голову держал набок, так велели, и думал: признают ранение легким или тяжелым. Если тяжелым, то могут дать большой отпуск или даже демобилизовать подчистую, одно легкое ранение у него уже было.
   — Зонд, — потребовал доктор.
   Хоть и легкое, тоже ничего, отпишут домой, мол, геройски воюет за Отечество, и за ранение хозяйству должно выйти послабление, по указу. В полку был солдат, четырежды легко ранен, так налог ему снизили наполовину, как за убитого. Он не четырежды, но все ж бабе облегчение.
   Доктор обколол рану хорошо, на совесть, чувствовалось, как он ворочает в ней инструментом (ефрейтор мельком видел — блестящий, красивый) а боли не было. Потом позвали другого доктора, который зубы дергал, вместе они еще немного тревожили рану, а потом опять помазали холодным, приложили ваты и заклеили марлей сверху, так, во всяком случае, он понял.