Страница:
— Я буду ее искать, господин, и я ее найду! — поспешно воскликнул он.
Наступила тишина, в которой слышалось лишь учащенное дыхание Виниция да отдаленное пенье трудившихся в саду рабов.
Только когда грек убедился, что молодой патриций несколько успокоился, он заговорил снова.
— Смерть прошла рядом со мною, но я смотрел на нее столь же спокойно, как Сократ.[220] Нет, господин, я не говорил, что отказываюсь искать девушку, я только хотел сказать, что теперь поиски связаны для меня с большой опасностью. Ты вот сомневался, существует ли на свете Эвриций, и, хотя убедился собственными глазами, что сын моего отца говорил тебе правду, теперь ты считаешь, будто я выдумал Главка. Увы, если бы он был только моим вымыслом, если бы я мог, как прежде, бывать у христиан, ничего не опасаясь, я бы за это отдал жалкую, старую рабыню, которую купил третьего дня, чтобы она заботилась обо мне, дряхлом и увечном. Но Главк жив, господин, и, если он меня увидит, ты уже меня не увидишь, и тогда кто тебе найдет девушку?
Тут он опять умолкнул и утер слезы, после чего продолжал:
— Но пока Главк жив, как мне ее искать, если каждую минуту я могу его встретить, а коль встречу, мне конец, и со мною вместе конец поискам.
— К чему ты клонишь? Как тут быть? И что ты намерен делать? — спросил Виниций.
— Аристотель учит нас, господин, что менее важное надлежит приносить в жертву более важному, а царь Приам говаривал, что старость — тяжкое бремя. Так вот — бремя старости и несчастий гнетет Главка уже давно и так немилосердно, что смерть будет для него благодеянием. И согласно Сенеке, что есть смерть, как не освобождение?
— Паясничай с Петронием, а не со мною, лучше скажи, чего ты хочешь.
— Ежели добродетель — это паясничанье, да позволят мне боги остаться паяцем навек. А хочу я устранить Главка, господин, ибо, пока он жив, и моя жизнь, и наши розыски под угрозой.
— Так найми людей, которые забьют его насмерть палками, а я им заплачу.
— Они с тебя сдерут, господин, а потом еще будут наживаться, угрожая выдать тайну. Разбойников в Риме — сколько песчинок на арене, но ты не поверишь, как они запрашивают, когда честному человеку необходимо нанять их бандитский нож. Нет, достойный трибун! А что будет, если стражи схватят убийц на деле? Они непременно сознаются, кто их нанял, и у тебя будут неприятности. А на меня они не укажут, потому что я им своего имени не открою. Ты неправ, что мне не доверяешь, — уж не говоря о моей расторопности, помни, что для меня дело тут идет еще о двух вещах — о собственной моей шкуре и о тобою обещанной награде.
— Сколько тебе надо?
— Мне нужна тысяча сестерциев. Сам посуди, господин, я ведь должен найти честных разбойников, таких, которые, получив задаток, не исчезли бы с ним вместе. За хорошую работу хорошая плата! Кое-что перепало бы и мне — чтобы осушить слезы, которые я пролью, скорбя по Главку. Призываю богов в свидетели того, как я его любил. Если нынче я получу тысячу сестерциев, через два дня его душа будет в Гадесе, и только там, если души сохраняют память и дар мышления, он узнает, как я его любил. Людей я найду сегодня же и объявлю им, что начиная с завтрашнего вечера я за каждый день жизни Главка вычитаю по сто сестерциев. Кстати, у меня возник некий замысел, который кажется мне совершенно надежным.
Виниций еще раз пообещал требуемую сумму, но запретил дальнейшие разговоры о Главке и стал спрашивать, какие другие новости принес Хилон, где он был за это время, что видел, что обнаружил. Но грек мог рассказать ему мало нового. Побывал он еще в двух молитвенных домах и внимательно ко всем присматривался, особенно к женщинам, но не заметил ни одной, которая была бы похожа на Лигию. Христиане уже видят в нем своего и, с тех пор как он выкупил сына Эвриция, почитают его как человека, идущего по стезе Христовой. Еще он узнал от них, что в Риме теперь находится великий их законоучитель, некий Павел из Тарса, заточенный в тюрьму по жалобе, поданной иудеями, и он, Хилон, намерен с этим Павлом познакомиться. Но больше всего порадовала его другая новость — что верховный жрец всей секты, который был учеником Иисуса и которому тот поручил управлять христианами во всем мире, тоже должен со дня на день прибыть в Рим. Разумеется, все христиане пожелают его увидеть и послушать его поучения. Состоятся многолюдные сборища, на которых и он, Хилон, будет присутствовать, — больше того, поскольку в толпе легко скрыться, он проведет туда и Виниция. Тогда-то они наверняка найдут Лигию. Если Главка убрать, это даже не будет связано с какой-либо опасностью. Отомстить, конечно, могут и христиане, но в общем люди они мирные.
Тут Хилон стал с известным удивлением рассказывать, что ни разу не видел, чтобы они предавались разврату, отравляли колодцы и фонтаны, вели себя как враги рода человеческого, чтили осла или питались мясом детей. Нет, нет, такого он не видал! Он, несомненно, найдет среди них и таких, что за деньги прикончат Главка, но, насколько ему известно, их учение преступлений не поощряет и, напротив, велит прощать обиды.
Виницию при этом вспомнилось то, что сказала ему у Акты Помпония Грецина, и вообще речи Хилона он слушал с радостью. Хотя чувство его к Лигии временами становилось похожим на ненависть, ему было приятно слышать, что учение, которому следовали и она и Помпония, не имеет в себе ничего преступного, гнусного. Но в душе его рождалось смутное предчувствие, что именно это учение, это неведомое ему, загадочное почитание Христа, создало преграду между ним и Лигией, — и он начинал страшиться этого учения и ненавидеть его.
Наступила тишина, в которой слышалось лишь учащенное дыхание Виниция да отдаленное пенье трудившихся в саду рабов.
Только когда грек убедился, что молодой патриций несколько успокоился, он заговорил снова.
— Смерть прошла рядом со мною, но я смотрел на нее столь же спокойно, как Сократ.[220] Нет, господин, я не говорил, что отказываюсь искать девушку, я только хотел сказать, что теперь поиски связаны для меня с большой опасностью. Ты вот сомневался, существует ли на свете Эвриций, и, хотя убедился собственными глазами, что сын моего отца говорил тебе правду, теперь ты считаешь, будто я выдумал Главка. Увы, если бы он был только моим вымыслом, если бы я мог, как прежде, бывать у христиан, ничего не опасаясь, я бы за это отдал жалкую, старую рабыню, которую купил третьего дня, чтобы она заботилась обо мне, дряхлом и увечном. Но Главк жив, господин, и, если он меня увидит, ты уже меня не увидишь, и тогда кто тебе найдет девушку?
Тут он опять умолкнул и утер слезы, после чего продолжал:
— Но пока Главк жив, как мне ее искать, если каждую минуту я могу его встретить, а коль встречу, мне конец, и со мною вместе конец поискам.
— К чему ты клонишь? Как тут быть? И что ты намерен делать? — спросил Виниций.
— Аристотель учит нас, господин, что менее важное надлежит приносить в жертву более важному, а царь Приам говаривал, что старость — тяжкое бремя. Так вот — бремя старости и несчастий гнетет Главка уже давно и так немилосердно, что смерть будет для него благодеянием. И согласно Сенеке, что есть смерть, как не освобождение?
— Паясничай с Петронием, а не со мною, лучше скажи, чего ты хочешь.
— Ежели добродетель — это паясничанье, да позволят мне боги остаться паяцем навек. А хочу я устранить Главка, господин, ибо, пока он жив, и моя жизнь, и наши розыски под угрозой.
— Так найми людей, которые забьют его насмерть палками, а я им заплачу.
— Они с тебя сдерут, господин, а потом еще будут наживаться, угрожая выдать тайну. Разбойников в Риме — сколько песчинок на арене, но ты не поверишь, как они запрашивают, когда честному человеку необходимо нанять их бандитский нож. Нет, достойный трибун! А что будет, если стражи схватят убийц на деле? Они непременно сознаются, кто их нанял, и у тебя будут неприятности. А на меня они не укажут, потому что я им своего имени не открою. Ты неправ, что мне не доверяешь, — уж не говоря о моей расторопности, помни, что для меня дело тут идет еще о двух вещах — о собственной моей шкуре и о тобою обещанной награде.
— Сколько тебе надо?
— Мне нужна тысяча сестерциев. Сам посуди, господин, я ведь должен найти честных разбойников, таких, которые, получив задаток, не исчезли бы с ним вместе. За хорошую работу хорошая плата! Кое-что перепало бы и мне — чтобы осушить слезы, которые я пролью, скорбя по Главку. Призываю богов в свидетели того, как я его любил. Если нынче я получу тысячу сестерциев, через два дня его душа будет в Гадесе, и только там, если души сохраняют память и дар мышления, он узнает, как я его любил. Людей я найду сегодня же и объявлю им, что начиная с завтрашнего вечера я за каждый день жизни Главка вычитаю по сто сестерциев. Кстати, у меня возник некий замысел, который кажется мне совершенно надежным.
Виниций еще раз пообещал требуемую сумму, но запретил дальнейшие разговоры о Главке и стал спрашивать, какие другие новости принес Хилон, где он был за это время, что видел, что обнаружил. Но грек мог рассказать ему мало нового. Побывал он еще в двух молитвенных домах и внимательно ко всем присматривался, особенно к женщинам, но не заметил ни одной, которая была бы похожа на Лигию. Христиане уже видят в нем своего и, с тех пор как он выкупил сына Эвриция, почитают его как человека, идущего по стезе Христовой. Еще он узнал от них, что в Риме теперь находится великий их законоучитель, некий Павел из Тарса, заточенный в тюрьму по жалобе, поданной иудеями, и он, Хилон, намерен с этим Павлом познакомиться. Но больше всего порадовала его другая новость — что верховный жрец всей секты, который был учеником Иисуса и которому тот поручил управлять христианами во всем мире, тоже должен со дня на день прибыть в Рим. Разумеется, все христиане пожелают его увидеть и послушать его поучения. Состоятся многолюдные сборища, на которых и он, Хилон, будет присутствовать, — больше того, поскольку в толпе легко скрыться, он проведет туда и Виниция. Тогда-то они наверняка найдут Лигию. Если Главка убрать, это даже не будет связано с какой-либо опасностью. Отомстить, конечно, могут и христиане, но в общем люди они мирные.
Тут Хилон стал с известным удивлением рассказывать, что ни разу не видел, чтобы они предавались разврату, отравляли колодцы и фонтаны, вели себя как враги рода человеческого, чтили осла или питались мясом детей. Нет, нет, такого он не видал! Он, несомненно, найдет среди них и таких, что за деньги прикончат Главка, но, насколько ему известно, их учение преступлений не поощряет и, напротив, велит прощать обиды.
Виницию при этом вспомнилось то, что сказала ему у Акты Помпония Грецина, и вообще речи Хилона он слушал с радостью. Хотя чувство его к Лигии временами становилось похожим на ненависть, ему было приятно слышать, что учение, которому следовали и она и Помпония, не имеет в себе ничего преступного, гнусного. Но в душе его рождалось смутное предчувствие, что именно это учение, это неведомое ему, загадочное почитание Христа, создало преграду между ним и Лигией, — и он начинал страшиться этого учения и ненавидеть его.
Глава XVII
А Хилону и впрямь было важно убрать Главка, который, хотя лет насчитывал немало, отнюдь не был немощным стариком. В том, что Хилон рассказывал Виницию, была большая доля правды. Он когда-то был знаком с Главком, предал его, продал разбойникам, лишил семьи, имущества и выдал на смерть убийцам. Однако воспоминание об этих событиях его не тяготило, так как он оставил Главка умирающим не в гостинице, а на поле возле Минтурн, и не предвидел лишь одного — того, что Главк излечится от ран и явится в Рим. И когда Хилон увидел его в молитвенном доме, то действительно испугался и в первую минуту хотел отказаться от поисков Лигии. Но, с другой стороны, Виниций напугал его еще сильнее. Хилон понял, что придется выбрать между страхом перед Главком и преследованием и местью могущественного патриция, которому, конечно, придет на помощь другой, еще более могущественный, а именно Петроний. Рассудив это, Хилон перестал колебаться. Лучше иметь врагами людей маленьких, чем знатных, решил он, и, хотя трусливой его душе претили кровавые средства, он пришел к выводу, что Главка необходимо прикончить чужими руками.
Теперь надо было только найти таких людей, и к ним собственно относился тот план, на который он намекнул Виницию. Проводя ночи напролет в винных лавках, среди людей без крова, без чести и совести, Хилон легко мог бы отыскать молодцов, что взялись бы за любое дело, но еще легче было наткнуться на таких, которые, пронюхав про его деньги, начали бы свою работу с него или же, взяв задаток, выудили бы у него остальные монеты угрозой выдать в руки стражей. Впрочем, у Хилона с некоторых пор появилось отвращение к голытьбе, к омерзительным и внушающим страх типам, ютившимся в притонах Субуры или за Тибром. Меряя всех своей меркой и недостаточно глубоко узнав христиан и их учение, он полагал, что и среди них найдет послушное орудие. К тому же они казались ему более толковыми, и он решил обратиться к ним, представив дело таким образом, чтобы они взялись за него не только ради денег, но также из ревности к вере.
С этой целью он отправился вечером к Эврицию, зная, что тот предан ему всею душой и охотно окажет любую помощь. Однако осторожный по натуре Хилон и не думал открывать истинные свои замыслы, которые, конечно, оказались бы в вопиющем противоречии с верой старика в его добродетель и богобоязненность. Ему надо было только найти людей, готовых на все, и договориться с ними о деле так, чтобы они ради самих себя свято хранили тайну.
Выкупив сына, старик Эвриций взял в аренду одну из лавчонок, которых видимо-невидимо возле Большого Цирка[221], и продавал там оливки, бобы, пресные лепешки и подслащенную медом воду приходившим на соревнования зрителям. Хилон застал его дома, старик прибирал в лавке, и гость, произнеся приветствие во имя Христа, сразу завел речь о деле, которое привело его к Эврицию. Как-никак он ведь оказал услугу старику и его сыну и надеется, что они отплатят ему благодарностью. Ему нужны два-три человека сильных и смелых, чтобы уберечь его от опасности, грозящей не только ему, но всем христианам. Он, конечно, человек бедный, потому что отдал почти все, что имел, Эврицию, но все же этим людям он бы заплатил при условии, что они будут ему доверять и точно исполнят все, что он им прикажет.
Эвриций и его сын Кварт слушали Хилона как своего благодетеля, чуть ли не коленопреклоненно. Оба сразу сказали, что готовы сделать все, чего он потребует, ибо верят, что муж столь праведный не может потребовать ничего такого, что не согласуется с учением Христа.
Хилон уверил их, что именно так обстоит дело, и, возведя глаза горе, сделал вид, будто молится, а на самом деле размышлял, не принять ли их предложение, что могло бы ему сберечь тысячу сестерциев. Но после минутного размышления он от этого отказался. Эвриций был стар и немощен — не столько от прожитых лет, сколько от забот и болезней; а Кварту минуло всего шестнадцать. Хилону же нужны были люди ловкие и, главное, сильные. Что ж до тысячи сестерциев, он надеялся, что возникший у него замысел поможет ему сэкономить большую часть этой суммы.
Старик и сын некоторое время настаивали, но, когда Хилон решительно отказал им, уступили.
— Я знаю пекаря Демаса, — сказал Кварт, — у него крутят жернова рабы и наемные работники. Один из этих работников такой сильный, что силы его хватило бы не то что на двоих, а на четверых, я сам видел, как он поднимал камни, которые не могли стронуть с места четыре человека.
— Ежели он человек богобоязненный и способный пожертвовать собою ради братьев, познакомь меня с ним, — сказал Хилон.
— Он христианин, — ответил Кварт. — У Демаса большинство работников христиане, господин. Есть там работники дневные и ночные, этот как раз из ночных. Если бы мы пошли сейчас, мы застали бы их за ужином и могли бы свободно с ними поговорить. Живет Демас возле Торговой пристани.
Хилон с готовностью согласился. Торговая пристань находилась у подножья Авентинского холма, а значит, недалеко от Большого Цирка. Идти туда можно было, не обходя холмов, вдоль реки, через Портик Эмилиев, что значительно сокращало путь.
— Стар я уже, — сказал Хилон, когда они вошли в колоннаду, — и порою память моя туманится. Вот, к примеру, наш Христос был предан одним из своих учеников, а имени предателя я что-то никак не могу вспомнить.
— Это Иуда, который повесился, господин, — отвечал Кварт, слегка удивляясь, как можно не помнить этого имени.
— Ах, да! Иуда! Благодарю тебя, — сказал Хилон.
И некоторое время они шли молча. Дойдя до Торговой пристани, уже закрытой, они миновали ее и, обогнув склады, из которых производились раздачи хлеба народу, повернули налево, к домам, тянувшимся вдоль Остийской дороги до холма Тестация и Хлебного Форума. Там они остановились у деревянного строения, из которого доносился стук жерновов. Кварт вошел внутрь, а Хилон, не любивший показываться многим людям сразу и опасавшийся, что злой рок может столкнуть его с Главком, остался на улице.
— Любопытно взглянуть на этого Геркулеса, что работает мельником, — говорил себе грек, поглядывая на ярко светившую луну. — Если он негодяй и человек умный, придется мне раскошелиться, но если он добродетельный христианин и дурак, то сделает даром все, чего я от него потребую.
Его размышления были прерваны Квартом, который вышел из дома с человеком, одетым в тунику, называвшуюся «экзомис», скроенную так, что правое плечо и правая грудь оставались обнаженными. В такой одежде, не препятствующей свободе движений, ходили обычно работники. Взглянув на силача, Хилон удовлетворенно вздохнул — в жизни не приходилось ему видеть таких рук и такой груди.
— Вот это и есть, — сказал Кварт, — тот брат, которого ты желал видеть.
— Да будет с тобою мир Христов, — молвил Хилон, — а ты, Кварт, скажи этому брату, заслуживаю ли я доверия, а потом ступай домой во имя божие, ибо не годится оставлять престарелого отца в одиночестве.
— Он святой человек, — сказал Кварт. — Он отдал все свое достояние, чтобы меня, ему не знакомого, выкупить из рабства. Да отплатит же ему за это господь наш спаситель наградой на небесах.
Услыхав эти слова, силач склонился и поцеловал Хилону руку.
— Как твое имя, брат? — спросил грек.
— При святом крещении, отче, мне дали имя Урбан.
— Урбан, брат мой, есть ли у тебя время, чтобы нам побеседовать не торопясь?
— Работа у нас начинается в полночь, а покамест нам только готовят ужин.
— Значит, времени достаточно, пойдем к реке, и там ты выслушаешь меня.
Они спустились к реке и присели на каменном парапете — кругом стояла тишина, которую нарушал лишь отдаленный стук жерновов да тихий плеск воды внизу. Хилон внимательно изучал лицо работника — хотя взгляд силача был угрюм и печален, как обычно у живших в Риме варваров, Хилону показалось, что выражение его лица говорит о добродушии и прямоте нрава.
«Да, конечно, — сказал он про себя, — это человек добрый и глупый, он убьет Главка бесплатно».
— Урбан, ты любишь Христа? — спросил Хилон.
— Люблю всей душой, всем сердцем, — отвечал работник.
— А братьев своих? А сестер, которые научили тебя истине и вере в Христа?
— Их я тоже люблю, отче.
— Тогда да пребудет с тобою мир.
— И с тобою, отче.
Опять наступила тишина — лишь вдалеке громыхали жернова, а внизу журчала вода.
Глядя на яркий диск луны, Хилон начал протяжно, приглушенным голосом говорить о смерти Христа. Говорил он как бы и не Урбану, а будто себе самому припоминал обстоятельства этой смерти или же поверял ее тайну спящему городу. В рассказе его было что-то волнующее и торжественное. Работник плакал, а когда Хилон, стеная, начал сетовать на то, что в минуту смерти спасителя не было никого, кто бы его защитил, пусть не от распятия, так хотя бы от издевательств солдат и иудеев, варвар сжал огромные свои кулаки, обуреваемый горем и сдерживая ярость. Сама смерть лишь умиляла его, но мысль о черни, глумящейся над пригвожденным к кресту агнцем, возмущала его простую душу и вызывала дикую жажду мести.
— Урбан, а знаешь ли ты, кто был Иуда? — внезапно спросил Хилон.
— Знаю, знаю! Но он же удавился! — воскликнул работник.
И в голосе его слышалось сожаление, что предатель уже сам покарал себя и не сможет попасть в его руки.
А Хилон продолжал:
— Ну а если бы он не удавился и если бы кто-нибудь из христиан повстречал его на суше или на море, не должен ли этот человек отомстить за муки, кровь и гибель спасителя?
— Всякий бы отомстил, отче!
— Мир тебе, верный раб агнца! Да, свои обиды надлежит прощать, но кто вправе прощать оскорбление бога? Увы, как змея порождает змею, злоба злобу и измена измену, так из яда Иудина родился другой предатель, и как тот выдал иудеям и римским солдатам спасителя, так и этот, живущий среди нас, хочет выдать волкам его овечек, и, если никто не помешает предательству, не раздавит заблаговременно голову змеи, всех нас ждет погибель, а вместе с нами погибнет и слава агнца.
Работник глядел на него в сильной тревоге, словно не совсем понимая то, что слышит. А грек, накинув на голову угол плаща, запричитал глухим, будто из-под земли исходившим голосом:
— Горе вам, слуги бога истинного, горе вам, христиане и христианки!
И снова наступило молчание, в котором слышались только стук жерновов, заунывное пенье работников да шум реки.
— Отче, — спросил наконец работник, — а кто этот предатель?
Хилон опустил голову. Кто предатель? Сын Иуды, порождение яда Иудина, он прикидывается христианином, ходит в молитвенные дома лишь для того, чтобы обвинить братьев пред лицом императора, — они, дескать, не желают признавать императора богом, отравляют фонтаны, убивают детей и хотят уничтожить этот город, чтобы камня на камне не осталось. Через несколько дней будет отдан приказ преторианцам схватить стариков, женщин и детей и казнить их, как недавно предали смерти рабов Педания Секунда. И все это будет делом рук того второго Иуды. Но если первого никто не покарал, никто ему не отомстил, никто не защитил Христа в час его мучений, так кто же покарает этого, кто раздавит змею прежде, чем его выслушает император, кто его уничтожит, кто защитит от погибели братьев и веру Христову?
Тут Урбан, сидевший на каменном парапете, вскочил на ноги и сказал:
— Я это сделаю, отче.
Хилон тоже поднялся. С минуту он смотрел на озаренное лунным светом лицо работника, потом поднял руку вперед и медленно положил ее на его голову.
— Ступай к христианам, — торжественно произнес грек, — иди в молитвенные дома и спрашивай братьев про лекаря Главка, а когда тебе его укажут, тогда, во имя Христово, убей его!
— Про Главка?.. — повторил работник, как бы стараясь закрепить это имя в памяти.
— Ты его знаешь?
— Нет, не знаю. Христиан в Риме тысячи, и не все друг друга знают. Но завтра к ночи соберутся в Остриане братья и сестры, все до единого, потому что прибыл в Рим великий апостол Христов и будет там поучать, — там братья укажут мне Главка.
— В Остриане? — спросил Хилон. — Это, кажется, за городскими воротами? Братья и сестры? Ночью? За воротами, в Остриане?
— Да, отче. Там наше кладбище, между Соляной дорогой и Номентанской[222]. А ты разве не знал, что там будет поучать великий апостол?
— Я два дня не был дома, потому и не получил его письмо, а где находится Остриан, я не знаю, потому что недавно приехал из Коринфа, я там возглавляю христианскую общину. Но все верно! И ежели Христос тебя вдохновил, ты, сын мой, пойдешь вечером в Остриан, найдешь там среди братьев Главка и убьешь его на обратном пути в город, за что тебе будут отпущены все грехи. А теперь да пребудет с тобою мир…
— Отче…
— Слушаю тебя, слуга агнца.
Лицо работника выражало сильное смущение. Вот недавно он убил человека, а может, и двух, а ведь учение Христово запрещает убивать. Правда, убил-то он, не себя обороняя, но ведь и это не дозволено! И не корысти ради, упаси бог! Сам епископ дал братьев ему на подмогу, но убивать не разрешал, а он убил нечаянно, потому что бог покарал его чрезмерной силой. И теперь он несет покаяние. Другие, вращая жернова, поют, а он, несчастный, все думает о своем грехе, о том, что агнца обидел. Сколько уже молитв прочитал, сколько слез пролил! Сколько раз просил у агнца прощения! И все равно чует его сердце, что еще недостаточно покаялся. А теперь вот он опять пообещал убить предателя… И правильно! Прощать можно только собственные обиды, а он убьет — хоть и на глазах у всех братьев и сестер, которые завтра будут в Остриане. Но только пусть Главка сперва осудят старейшины общины, епископ или апостол. Убить дело нехитрое, а предателя убить даже приятно, вроде как убить волка или медведя, но вдруг Главк погибнет безвинно? Как же ему брать на свою совесть новое убийство, новый грех, новую обиду агнцу?
— Для суда нет времени, сын мой, — возразил Хилон, — предатель либо прямо из Остриана поспешит к императору в Анций, либо спрячется в доме одного патриция, которому он оказывает услуги, но я дам тебе знак — когда убьешь Главка, ты этот знак покажешь, и епископ, и великий апостол благословят твой поступок.
С этими словами грек достал монету, вытащил из-за пояса нож и, нацарапав на сестерции знак креста, протянул его работнику.
— Вот приговор Главку и знак для тебя. Когда прикончишь Главка и покажешь это епископу, он отпустит тебе и то убийство, которое ты совершил нечаянно.
Работник невольно потянулся рукой к монете, но, видно, память о недавнем убийстве была слишком свежа, и он, как бы устрашась, вздрогнул.
— Отче, — сказал он с мольбою в голосе, — ты и вправду берешь на свою совесть это дело и ты сам слышал, как Главк предавал братьев?
Хилон понял, что надо дать какие-то доказательства, назвать имена, не то в душу великана может закрасться сомнение. И вдруг у него блеснула счастливая мысль.
— Послушай, Урбан, — сказал он, — я живу в Коринфе, но родом я с Коса и здесь, в Риме, учу вере Христовой одну рабыню с моей родины, зовут ее Эвника. Она служит вестипликой в доме приближенного императора, некоего Петрония. В том доме и слышал я, как Главк брался выдать всех христиан, а кроме того, обещал другому любимцу императора, Виницию, что отыщет для него среди христиан девушку…
Тут он остановился и с удивлением взглянул на работника, глаза Урбана вдруг вспыхнули, как глаза хищника, а лицо исказила гримаса неистового гнева и злобы.
— Что с тобою? — спросил грек почти с испугом.
— Ничего, отче. Завтра я убью Главка!
Хилон молчал, но немного погодя взял работника за плечи, повернул его так, чтобы свет луны падал прямо на его лицо, и вперил в него пристальный взгляд. Видимо, грек колебался — спрашивать ли еще, чтобы выведать все до конца, или же остановиться на том, что он уже узнал и о чем догадался.
В конце концов победила присущая ему осторожность. Хилон глубоко вздохнул раз-другой, затем опять возложил руку на голову работника и, произнося слова торжественно и четко, спросил:
— Так ты говоришь, при святом крещении тебя нарекли Урбаном?
— Да, отче.
— Тогда да пребудет с тобою мир, Урбан.
Теперь надо было только найти таких людей, и к ним собственно относился тот план, на который он намекнул Виницию. Проводя ночи напролет в винных лавках, среди людей без крова, без чести и совести, Хилон легко мог бы отыскать молодцов, что взялись бы за любое дело, но еще легче было наткнуться на таких, которые, пронюхав про его деньги, начали бы свою работу с него или же, взяв задаток, выудили бы у него остальные монеты угрозой выдать в руки стражей. Впрочем, у Хилона с некоторых пор появилось отвращение к голытьбе, к омерзительным и внушающим страх типам, ютившимся в притонах Субуры или за Тибром. Меряя всех своей меркой и недостаточно глубоко узнав христиан и их учение, он полагал, что и среди них найдет послушное орудие. К тому же они казались ему более толковыми, и он решил обратиться к ним, представив дело таким образом, чтобы они взялись за него не только ради денег, но также из ревности к вере.
С этой целью он отправился вечером к Эврицию, зная, что тот предан ему всею душой и охотно окажет любую помощь. Однако осторожный по натуре Хилон и не думал открывать истинные свои замыслы, которые, конечно, оказались бы в вопиющем противоречии с верой старика в его добродетель и богобоязненность. Ему надо было только найти людей, готовых на все, и договориться с ними о деле так, чтобы они ради самих себя свято хранили тайну.
Выкупив сына, старик Эвриций взял в аренду одну из лавчонок, которых видимо-невидимо возле Большого Цирка[221], и продавал там оливки, бобы, пресные лепешки и подслащенную медом воду приходившим на соревнования зрителям. Хилон застал его дома, старик прибирал в лавке, и гость, произнеся приветствие во имя Христа, сразу завел речь о деле, которое привело его к Эврицию. Как-никак он ведь оказал услугу старику и его сыну и надеется, что они отплатят ему благодарностью. Ему нужны два-три человека сильных и смелых, чтобы уберечь его от опасности, грозящей не только ему, но всем христианам. Он, конечно, человек бедный, потому что отдал почти все, что имел, Эврицию, но все же этим людям он бы заплатил при условии, что они будут ему доверять и точно исполнят все, что он им прикажет.
Эвриций и его сын Кварт слушали Хилона как своего благодетеля, чуть ли не коленопреклоненно. Оба сразу сказали, что готовы сделать все, чего он потребует, ибо верят, что муж столь праведный не может потребовать ничего такого, что не согласуется с учением Христа.
Хилон уверил их, что именно так обстоит дело, и, возведя глаза горе, сделал вид, будто молится, а на самом деле размышлял, не принять ли их предложение, что могло бы ему сберечь тысячу сестерциев. Но после минутного размышления он от этого отказался. Эвриций был стар и немощен — не столько от прожитых лет, сколько от забот и болезней; а Кварту минуло всего шестнадцать. Хилону же нужны были люди ловкие и, главное, сильные. Что ж до тысячи сестерциев, он надеялся, что возникший у него замысел поможет ему сэкономить большую часть этой суммы.
Старик и сын некоторое время настаивали, но, когда Хилон решительно отказал им, уступили.
— Я знаю пекаря Демаса, — сказал Кварт, — у него крутят жернова рабы и наемные работники. Один из этих работников такой сильный, что силы его хватило бы не то что на двоих, а на четверых, я сам видел, как он поднимал камни, которые не могли стронуть с места четыре человека.
— Ежели он человек богобоязненный и способный пожертвовать собою ради братьев, познакомь меня с ним, — сказал Хилон.
— Он христианин, — ответил Кварт. — У Демаса большинство работников христиане, господин. Есть там работники дневные и ночные, этот как раз из ночных. Если бы мы пошли сейчас, мы застали бы их за ужином и могли бы свободно с ними поговорить. Живет Демас возле Торговой пристани.
Хилон с готовностью согласился. Торговая пристань находилась у подножья Авентинского холма, а значит, недалеко от Большого Цирка. Идти туда можно было, не обходя холмов, вдоль реки, через Портик Эмилиев, что значительно сокращало путь.
— Стар я уже, — сказал Хилон, когда они вошли в колоннаду, — и порою память моя туманится. Вот, к примеру, наш Христос был предан одним из своих учеников, а имени предателя я что-то никак не могу вспомнить.
— Это Иуда, который повесился, господин, — отвечал Кварт, слегка удивляясь, как можно не помнить этого имени.
— Ах, да! Иуда! Благодарю тебя, — сказал Хилон.
И некоторое время они шли молча. Дойдя до Торговой пристани, уже закрытой, они миновали ее и, обогнув склады, из которых производились раздачи хлеба народу, повернули налево, к домам, тянувшимся вдоль Остийской дороги до холма Тестация и Хлебного Форума. Там они остановились у деревянного строения, из которого доносился стук жерновов. Кварт вошел внутрь, а Хилон, не любивший показываться многим людям сразу и опасавшийся, что злой рок может столкнуть его с Главком, остался на улице.
— Любопытно взглянуть на этого Геркулеса, что работает мельником, — говорил себе грек, поглядывая на ярко светившую луну. — Если он негодяй и человек умный, придется мне раскошелиться, но если он добродетельный христианин и дурак, то сделает даром все, чего я от него потребую.
Его размышления были прерваны Квартом, который вышел из дома с человеком, одетым в тунику, называвшуюся «экзомис», скроенную так, что правое плечо и правая грудь оставались обнаженными. В такой одежде, не препятствующей свободе движений, ходили обычно работники. Взглянув на силача, Хилон удовлетворенно вздохнул — в жизни не приходилось ему видеть таких рук и такой груди.
— Вот это и есть, — сказал Кварт, — тот брат, которого ты желал видеть.
— Да будет с тобою мир Христов, — молвил Хилон, — а ты, Кварт, скажи этому брату, заслуживаю ли я доверия, а потом ступай домой во имя божие, ибо не годится оставлять престарелого отца в одиночестве.
— Он святой человек, — сказал Кварт. — Он отдал все свое достояние, чтобы меня, ему не знакомого, выкупить из рабства. Да отплатит же ему за это господь наш спаситель наградой на небесах.
Услыхав эти слова, силач склонился и поцеловал Хилону руку.
— Как твое имя, брат? — спросил грек.
— При святом крещении, отче, мне дали имя Урбан.
— Урбан, брат мой, есть ли у тебя время, чтобы нам побеседовать не торопясь?
— Работа у нас начинается в полночь, а покамест нам только готовят ужин.
— Значит, времени достаточно, пойдем к реке, и там ты выслушаешь меня.
Они спустились к реке и присели на каменном парапете — кругом стояла тишина, которую нарушал лишь отдаленный стук жерновов да тихий плеск воды внизу. Хилон внимательно изучал лицо работника — хотя взгляд силача был угрюм и печален, как обычно у живших в Риме варваров, Хилону показалось, что выражение его лица говорит о добродушии и прямоте нрава.
«Да, конечно, — сказал он про себя, — это человек добрый и глупый, он убьет Главка бесплатно».
— Урбан, ты любишь Христа? — спросил Хилон.
— Люблю всей душой, всем сердцем, — отвечал работник.
— А братьев своих? А сестер, которые научили тебя истине и вере в Христа?
— Их я тоже люблю, отче.
— Тогда да пребудет с тобою мир.
— И с тобою, отче.
Опять наступила тишина — лишь вдалеке громыхали жернова, а внизу журчала вода.
Глядя на яркий диск луны, Хилон начал протяжно, приглушенным голосом говорить о смерти Христа. Говорил он как бы и не Урбану, а будто себе самому припоминал обстоятельства этой смерти или же поверял ее тайну спящему городу. В рассказе его было что-то волнующее и торжественное. Работник плакал, а когда Хилон, стеная, начал сетовать на то, что в минуту смерти спасителя не было никого, кто бы его защитил, пусть не от распятия, так хотя бы от издевательств солдат и иудеев, варвар сжал огромные свои кулаки, обуреваемый горем и сдерживая ярость. Сама смерть лишь умиляла его, но мысль о черни, глумящейся над пригвожденным к кресту агнцем, возмущала его простую душу и вызывала дикую жажду мести.
— Урбан, а знаешь ли ты, кто был Иуда? — внезапно спросил Хилон.
— Знаю, знаю! Но он же удавился! — воскликнул работник.
И в голосе его слышалось сожаление, что предатель уже сам покарал себя и не сможет попасть в его руки.
А Хилон продолжал:
— Ну а если бы он не удавился и если бы кто-нибудь из христиан повстречал его на суше или на море, не должен ли этот человек отомстить за муки, кровь и гибель спасителя?
— Всякий бы отомстил, отче!
— Мир тебе, верный раб агнца! Да, свои обиды надлежит прощать, но кто вправе прощать оскорбление бога? Увы, как змея порождает змею, злоба злобу и измена измену, так из яда Иудина родился другой предатель, и как тот выдал иудеям и римским солдатам спасителя, так и этот, живущий среди нас, хочет выдать волкам его овечек, и, если никто не помешает предательству, не раздавит заблаговременно голову змеи, всех нас ждет погибель, а вместе с нами погибнет и слава агнца.
Работник глядел на него в сильной тревоге, словно не совсем понимая то, что слышит. А грек, накинув на голову угол плаща, запричитал глухим, будто из-под земли исходившим голосом:
— Горе вам, слуги бога истинного, горе вам, христиане и христианки!
И снова наступило молчание, в котором слышались только стук жерновов, заунывное пенье работников да шум реки.
— Отче, — спросил наконец работник, — а кто этот предатель?
Хилон опустил голову. Кто предатель? Сын Иуды, порождение яда Иудина, он прикидывается христианином, ходит в молитвенные дома лишь для того, чтобы обвинить братьев пред лицом императора, — они, дескать, не желают признавать императора богом, отравляют фонтаны, убивают детей и хотят уничтожить этот город, чтобы камня на камне не осталось. Через несколько дней будет отдан приказ преторианцам схватить стариков, женщин и детей и казнить их, как недавно предали смерти рабов Педания Секунда. И все это будет делом рук того второго Иуды. Но если первого никто не покарал, никто ему не отомстил, никто не защитил Христа в час его мучений, так кто же покарает этого, кто раздавит змею прежде, чем его выслушает император, кто его уничтожит, кто защитит от погибели братьев и веру Христову?
Тут Урбан, сидевший на каменном парапете, вскочил на ноги и сказал:
— Я это сделаю, отче.
Хилон тоже поднялся. С минуту он смотрел на озаренное лунным светом лицо работника, потом поднял руку вперед и медленно положил ее на его голову.
— Ступай к христианам, — торжественно произнес грек, — иди в молитвенные дома и спрашивай братьев про лекаря Главка, а когда тебе его укажут, тогда, во имя Христово, убей его!
— Про Главка?.. — повторил работник, как бы стараясь закрепить это имя в памяти.
— Ты его знаешь?
— Нет, не знаю. Христиан в Риме тысячи, и не все друг друга знают. Но завтра к ночи соберутся в Остриане братья и сестры, все до единого, потому что прибыл в Рим великий апостол Христов и будет там поучать, — там братья укажут мне Главка.
— В Остриане? — спросил Хилон. — Это, кажется, за городскими воротами? Братья и сестры? Ночью? За воротами, в Остриане?
— Да, отче. Там наше кладбище, между Соляной дорогой и Номентанской[222]. А ты разве не знал, что там будет поучать великий апостол?
— Я два дня не был дома, потому и не получил его письмо, а где находится Остриан, я не знаю, потому что недавно приехал из Коринфа, я там возглавляю христианскую общину. Но все верно! И ежели Христос тебя вдохновил, ты, сын мой, пойдешь вечером в Остриан, найдешь там среди братьев Главка и убьешь его на обратном пути в город, за что тебе будут отпущены все грехи. А теперь да пребудет с тобою мир…
— Отче…
— Слушаю тебя, слуга агнца.
Лицо работника выражало сильное смущение. Вот недавно он убил человека, а может, и двух, а ведь учение Христово запрещает убивать. Правда, убил-то он, не себя обороняя, но ведь и это не дозволено! И не корысти ради, упаси бог! Сам епископ дал братьев ему на подмогу, но убивать не разрешал, а он убил нечаянно, потому что бог покарал его чрезмерной силой. И теперь он несет покаяние. Другие, вращая жернова, поют, а он, несчастный, все думает о своем грехе, о том, что агнца обидел. Сколько уже молитв прочитал, сколько слез пролил! Сколько раз просил у агнца прощения! И все равно чует его сердце, что еще недостаточно покаялся. А теперь вот он опять пообещал убить предателя… И правильно! Прощать можно только собственные обиды, а он убьет — хоть и на глазах у всех братьев и сестер, которые завтра будут в Остриане. Но только пусть Главка сперва осудят старейшины общины, епископ или апостол. Убить дело нехитрое, а предателя убить даже приятно, вроде как убить волка или медведя, но вдруг Главк погибнет безвинно? Как же ему брать на свою совесть новое убийство, новый грех, новую обиду агнцу?
— Для суда нет времени, сын мой, — возразил Хилон, — предатель либо прямо из Остриана поспешит к императору в Анций, либо спрячется в доме одного патриция, которому он оказывает услуги, но я дам тебе знак — когда убьешь Главка, ты этот знак покажешь, и епископ, и великий апостол благословят твой поступок.
С этими словами грек достал монету, вытащил из-за пояса нож и, нацарапав на сестерции знак креста, протянул его работнику.
— Вот приговор Главку и знак для тебя. Когда прикончишь Главка и покажешь это епископу, он отпустит тебе и то убийство, которое ты совершил нечаянно.
Работник невольно потянулся рукой к монете, но, видно, память о недавнем убийстве была слишком свежа, и он, как бы устрашась, вздрогнул.
— Отче, — сказал он с мольбою в голосе, — ты и вправду берешь на свою совесть это дело и ты сам слышал, как Главк предавал братьев?
Хилон понял, что надо дать какие-то доказательства, назвать имена, не то в душу великана может закрасться сомнение. И вдруг у него блеснула счастливая мысль.
— Послушай, Урбан, — сказал он, — я живу в Коринфе, но родом я с Коса и здесь, в Риме, учу вере Христовой одну рабыню с моей родины, зовут ее Эвника. Она служит вестипликой в доме приближенного императора, некоего Петрония. В том доме и слышал я, как Главк брался выдать всех христиан, а кроме того, обещал другому любимцу императора, Виницию, что отыщет для него среди христиан девушку…
Тут он остановился и с удивлением взглянул на работника, глаза Урбана вдруг вспыхнули, как глаза хищника, а лицо исказила гримаса неистового гнева и злобы.
— Что с тобою? — спросил грек почти с испугом.
— Ничего, отче. Завтра я убью Главка!
Хилон молчал, но немного погодя взял работника за плечи, повернул его так, чтобы свет луны падал прямо на его лицо, и вперил в него пристальный взгляд. Видимо, грек колебался — спрашивать ли еще, чтобы выведать все до конца, или же остановиться на том, что он уже узнал и о чем догадался.
В конце концов победила присущая ему осторожность. Хилон глубоко вздохнул раз-другой, затем опять возложил руку на голову работника и, произнося слова торжественно и четко, спросил:
— Так ты говоришь, при святом крещении тебя нарекли Урбаном?
— Да, отче.
— Тогда да пребудет с тобою мир, Урбан.
Глава XVIII
Петроний — Виницию:
«Плохо твое дело, carissime! Должно быть, Венера помутила твои мысли, отняла разум, память и способность думать о чем-либо ином, кроме любви. Прочитай когда-нибудь то, что ты написал мне в ответ на мое письмо, и ты увидишь, насколько ум твой стал равнодушен ко всему, что не есть Лигия, насколько он занят одной ею, постоянно возвращается к ней, кружа над нею, как ястреб над намеченной жертвой. Клянусь Поллуксом! Найди ее поскорее, иначе, если любовный жар не испепелит тебя, ты превратишься в египетского Сфинкса — он, говорят, полюбив бледную Исиду, стал ко всему глух, безразличен и ждет только ночи, чтобы смотреть на возлюбленную каменными своими очами.
Броди переодетый ночью по городу, посещай вместе с твоим философом молитвенные дома христиан. Все, что пробуждает надежду и убивает время, я готов одобрить. Но ради дружбы нашей прошу тебя об одном: я слышал, что Урс, раб Лигии, это человек силы необычайной, и я прошу тебя нанять Кротона, тогда вы можете втроем ходить куда вам заблагорассудится. Это будет безопасней и разумней. Христиане, раз к ним принадлежат Помпония Грецина и Лигия, вероятно, не такие злодеи, какими их все считают, однако при похищении Лигии они показали, что, когда речь идет о какой-нибудь овечке из их стада, они шутить не любят. Если тебе случится увидеть Лигию, я знаю, ты не сможешь себя сдержать и захочешь тотчас ее увести, а как ты это сделаешь с помощью одного Хилона? Кротон же с этим справится, хотя бы ее охранял десяток таких лигийцев, как этот Урс. Не позволяй Хилону обирать тебя, но на Кротона денег не жалей. Это, пожалуй, лучший из всех советов, какие я могу тебе дать.
О маленькой Августе и о том, что она умерла от чар, здесь уже перестали говорить. Порой вспоминает о ней Поппея, но мысли императора поглощены теперь другим; к тому же, если верно, что божественная Августа опять в положении, так и у нее воспоминание о том ребенке исчезнет бесследно. Вот уже недели две как мы в Неаполисе, вернее, в Байях. Будь ты способен чем-либо интересоваться, слухи о нашей жизни здесь наверняка дошли бы до твоих ушей — я думаю, весь Рим только об этом и толкует. Мы прямо поехали в Байи, и там на нас сразу обрушились воспоминания о матери и угрызения совести. Но знаешь ли, до чего уже дошел Агенобарб? Даже убийство матери — это лишь тема для его стихов и предлог для разыгрывания шутовских трагических сцен. Прежде он испытывал угрызения лишь потому, что он трус. Теперь же, когда он убедился, что мир остался в его власти и что ни один бог не отомстил ему, он только притворяется терзающимся, чтобы возбуждать сочувствие к своей судьбе. Иногда он вскакивает ночью с постели, уверяя, что его преследуют Фурии, будит нас, озирается, становится в позы актера, играющего роль Ореста[223] — и притом дрянного актера, — декламирует греческие стихи и примечает, восхищаемся ли мы. А мы, конечно же, восхищаемся! И вместо того чтобы ему сказать: «Пошел спать, шут!», мы тоже настраиваемся на трагедийный лад и защищаем великого актера от Фурий. Клянусь Кастором! До тебя, во всяком случае, должно было дойти, что он уже выступал публично в Неаполисе. Собрали всех голодранцев греков из Неаполиса и ближних городов, от их дыхания арена наполнилась препротивными запахами чеснока и пота, и я благодарил богов, что сижу не в первых рядах с августианами, а нахожусь вместе с Агенобарбом за сценой. И поверишь ли, он трусил! В самом деле трусил! Он брал мою руку, прикладывал ее к своему сердцу, которое действительно билось учащенно. Он тяжело дышал и, когда надо было выходить, побледнел, как пергамент, и на лбу проступила испарина. А он ведь знал, что во всех рядах сидят преторианцы, что у них наготове палки, которыми при надобности они будут подогревать восторг публики. Но надобности не было. Ни одна стая обезьян из окрестностей Карфагена не сумела бы так выть, как выла эта голытьба. Уверяю тебя, запах чеснока был слышен и на сцене. А Нерон кланялся, прижимал руки к сердцу, посылал воздушные поцелуи и плакал. Потом прибежал за сцену, где мы стояли и ждали, и как пьяный завопил: «Чего стоят все триумфы в сравнении с этим моим триумфом!» А голытьба там еще выла и рукоплескала, зная, что хлопками этими добывает себе милости, подарки, угощенья, лотерейные тессеры и новые потехи с императором-шутом. Я даже не дивлюсь их рукоплесканиям — ведь такого прежде не видывали. А он ежеминутно повторял: «Вот что значит греки! Вот что значит греки!» И, кажется мне, его ненависть к Риму с тех пор еще усилилась. Разумеется, в Рим были посланы гонцы с сообщением о триумфе, и в ближайшие дни мы ждем благодарений сената. Сразу же после первого выступления Нерона произошел необычный случай — театр внезапно обрушился, но случилось это, когда люди уже вышли. Я был на месте происшествия и не видел, чтобы из развалин извлекли хоть один труп. Многие — даже среди греков — усматривают тут гнев богов за унижение достоинства императора, он же, напротив, утверждает, что это знак милости богов, несомненно опекающих и его пенье, и тех, кто его слушает. Посему во всех храмах идут молебствия и торжественные благодарения, и это еще больше укрепляет в нем желание отправиться в Ахайю. Правда, несколько дней тому назад он мне говорил, что тревожится, как отнесется к этому римский народ, не взбунтуется ли из любви к нему, но также из опасения, что из-за долгого отсутствия императора могут прекратиться раздачи хлеба и устройство зрелищ.
«Плохо твое дело, carissime! Должно быть, Венера помутила твои мысли, отняла разум, память и способность думать о чем-либо ином, кроме любви. Прочитай когда-нибудь то, что ты написал мне в ответ на мое письмо, и ты увидишь, насколько ум твой стал равнодушен ко всему, что не есть Лигия, насколько он занят одной ею, постоянно возвращается к ней, кружа над нею, как ястреб над намеченной жертвой. Клянусь Поллуксом! Найди ее поскорее, иначе, если любовный жар не испепелит тебя, ты превратишься в египетского Сфинкса — он, говорят, полюбив бледную Исиду, стал ко всему глух, безразличен и ждет только ночи, чтобы смотреть на возлюбленную каменными своими очами.
Броди переодетый ночью по городу, посещай вместе с твоим философом молитвенные дома христиан. Все, что пробуждает надежду и убивает время, я готов одобрить. Но ради дружбы нашей прошу тебя об одном: я слышал, что Урс, раб Лигии, это человек силы необычайной, и я прошу тебя нанять Кротона, тогда вы можете втроем ходить куда вам заблагорассудится. Это будет безопасней и разумней. Христиане, раз к ним принадлежат Помпония Грецина и Лигия, вероятно, не такие злодеи, какими их все считают, однако при похищении Лигии они показали, что, когда речь идет о какой-нибудь овечке из их стада, они шутить не любят. Если тебе случится увидеть Лигию, я знаю, ты не сможешь себя сдержать и захочешь тотчас ее увести, а как ты это сделаешь с помощью одного Хилона? Кротон же с этим справится, хотя бы ее охранял десяток таких лигийцев, как этот Урс. Не позволяй Хилону обирать тебя, но на Кротона денег не жалей. Это, пожалуй, лучший из всех советов, какие я могу тебе дать.
О маленькой Августе и о том, что она умерла от чар, здесь уже перестали говорить. Порой вспоминает о ней Поппея, но мысли императора поглощены теперь другим; к тому же, если верно, что божественная Августа опять в положении, так и у нее воспоминание о том ребенке исчезнет бесследно. Вот уже недели две как мы в Неаполисе, вернее, в Байях. Будь ты способен чем-либо интересоваться, слухи о нашей жизни здесь наверняка дошли бы до твоих ушей — я думаю, весь Рим только об этом и толкует. Мы прямо поехали в Байи, и там на нас сразу обрушились воспоминания о матери и угрызения совести. Но знаешь ли, до чего уже дошел Агенобарб? Даже убийство матери — это лишь тема для его стихов и предлог для разыгрывания шутовских трагических сцен. Прежде он испытывал угрызения лишь потому, что он трус. Теперь же, когда он убедился, что мир остался в его власти и что ни один бог не отомстил ему, он только притворяется терзающимся, чтобы возбуждать сочувствие к своей судьбе. Иногда он вскакивает ночью с постели, уверяя, что его преследуют Фурии, будит нас, озирается, становится в позы актера, играющего роль Ореста[223] — и притом дрянного актера, — декламирует греческие стихи и примечает, восхищаемся ли мы. А мы, конечно же, восхищаемся! И вместо того чтобы ему сказать: «Пошел спать, шут!», мы тоже настраиваемся на трагедийный лад и защищаем великого актера от Фурий. Клянусь Кастором! До тебя, во всяком случае, должно было дойти, что он уже выступал публично в Неаполисе. Собрали всех голодранцев греков из Неаполиса и ближних городов, от их дыхания арена наполнилась препротивными запахами чеснока и пота, и я благодарил богов, что сижу не в первых рядах с августианами, а нахожусь вместе с Агенобарбом за сценой. И поверишь ли, он трусил! В самом деле трусил! Он брал мою руку, прикладывал ее к своему сердцу, которое действительно билось учащенно. Он тяжело дышал и, когда надо было выходить, побледнел, как пергамент, и на лбу проступила испарина. А он ведь знал, что во всех рядах сидят преторианцы, что у них наготове палки, которыми при надобности они будут подогревать восторг публики. Но надобности не было. Ни одна стая обезьян из окрестностей Карфагена не сумела бы так выть, как выла эта голытьба. Уверяю тебя, запах чеснока был слышен и на сцене. А Нерон кланялся, прижимал руки к сердцу, посылал воздушные поцелуи и плакал. Потом прибежал за сцену, где мы стояли и ждали, и как пьяный завопил: «Чего стоят все триумфы в сравнении с этим моим триумфом!» А голытьба там еще выла и рукоплескала, зная, что хлопками этими добывает себе милости, подарки, угощенья, лотерейные тессеры и новые потехи с императором-шутом. Я даже не дивлюсь их рукоплесканиям — ведь такого прежде не видывали. А он ежеминутно повторял: «Вот что значит греки! Вот что значит греки!» И, кажется мне, его ненависть к Риму с тех пор еще усилилась. Разумеется, в Рим были посланы гонцы с сообщением о триумфе, и в ближайшие дни мы ждем благодарений сената. Сразу же после первого выступления Нерона произошел необычный случай — театр внезапно обрушился, но случилось это, когда люди уже вышли. Я был на месте происшествия и не видел, чтобы из развалин извлекли хоть один труп. Многие — даже среди греков — усматривают тут гнев богов за унижение достоинства императора, он же, напротив, утверждает, что это знак милости богов, несомненно опекающих и его пенье, и тех, кто его слушает. Посему во всех храмах идут молебствия и торжественные благодарения, и это еще больше укрепляет в нем желание отправиться в Ахайю. Правда, несколько дней тому назад он мне говорил, что тревожится, как отнесется к этому римский народ, не взбунтуется ли из любви к нему, но также из опасения, что из-за долгого отсутствия императора могут прекратиться раздачи хлеба и устройство зрелищ.