Страница:
Им, однако, было суждено увидеть его еще раз. Несколько дней спустя Петроний принес с Палатина грозную весть. Там обнаружили, что один из вольноотпущенников императора был христианином, и нашли у него послания апостолов Петра и Павла из Тарса, а также послания Иакова, Иуды и Иоанна. О пребывании Петра в Риме Тигеллин знал и раньше, но он полагал, что апостол погиб с тысячами других последователей Христа. Теперь оказалось, что два главных проповедника новой веры до сих пор живы и находятся в столице, и было велено разыскать их и схватить любой ценой — с их смертью, надеялись, будут вырваны последние корни ненавистной секты. Как слышал Петроний от Вестина, сам император приказал, чтобы через три дня Петр и Павел из Тарса были в Мамертинской тюрьме, и целые отряды преторианцев посланы обыскивать все дома в Заречье.
Узнав об этом, Виниций решил предупредить апостола. Вечером он и Урс, надев галльские плащи, закрывающие лицо, отправились к дому Мириам, у которой жил Петр, — дом этот стоял на самой окраине Заречья, у подножья Яникульского холма. По пути они видели дома, окруженные солдатами, которыми командовали незнакомые люди. В квартале было беспокойно, там и сям толпились любопытные, центурионы допрашивали схваченных, допытываясь о Петре Симоне и о Павле из Тарса.
Урс и Виниций, опередив солдат, беспрепятственно дошли до жилища Мириам и застали там Петра в окружении горсточки верующих. Подле апостола находились также помощник Павла из Тарса Тимофей и Лин.
При вести о близкой опасности Назарий вывел всех по крытому переходу к садовой калитке, а затем — к заброшенным каменоломням, расположенным в нескольких сотнях шагов от Яникульских ворот. Урсу пришлось нести Лина, кости которого, переломанные во время пыток, еще не срослись. Очутившись в подземных коридорах, все почувствовали себя в безопасности и при свете зажженного Назарием светильника начали вполголоса совещаться, как спасти драгоценную для них жизнь апостола.
— Отче, — сказал ему Виниций, — пусть завтра на рассвете Назарий выведет тебя из города к Альбанской горе. Там мы тебя встретим и заберем в Анций, где нас двоих ждет корабль, чтобы повезти в Неаполис и на Сицилию. Счастливым будет тот день и час, когда ты войдешь в мой дом и благословишь мой очаг.
Его выслушали с радостью и стали уговаривать апостола:
— Скройся, пастырь наш, ведь в Риме тебе не уцелеть. Сохрани живое слово истины, дабы не исчезла она вместе с нами и с тобою. Послушайся нас, просим тебя как отца.
— Сделай это во имя Христа! — призывали другие, хватаясь за край его одежды.
— Дети мои! — ответствовал он. — Кто может знать, когда назначил господь предел жизни его?
Однако он не говорил, что не покинет Рима, и сам колебался, потому что уже давно в его душе поселилось сомнение, даже тревога. Паства рассеяна, дело погибло, церковь, которая до пожара возросла могучим древом, обращена в прах властью Зверя. Не осталось ничего, кроме слез, кроме воспоминаний, мук и смерти. Семена дали обильные всходы, но сатана втоптал их в землю. Силы ангельские не пришли на помощь погибавшим, и вот Нерон восседает в славе, попирая весь мир, страшный, более могущественный, чем когда-либо, владыка всех морей и всей суши. Уже не раз рыбарь господень воздевал в одиночестве руки к небу и вопрошал: «Господи! Что мне делать? Как мне здесь остаться? И как мне, немощному старику, бороться с несметной ратью злого духа, которому ты разрешил владеть и побеждать?»
Взывая из глубин безграничного горя, он мысленно повторял: «Нет уже тех овец, которых ты приказал мне пасти, нет твоей церкви, пустыня и скорбь в столице твоей, так что ж ты ныне прикажешь мне? Оставаться ли здесь или увести остатки стада, дабы где-нибудь за морями мы славили имя твое тайно?»
И он колебался. Он верил, что живая правда не погибнет и должна взять верх, но иногда думалось ему, что еще не настал ее час и что настанет он лишь тогда, когда на землю в день суда сойдет господь и воссядет в славе и силе, во сто крат более могущественный, чем Нерон.
Часто ему мечталось, что вот покинет он Рим, верующие пойдут за ним, и он уведет их далеко-далеко, в тенистые рощи Галилеи, к тихим заливам Тивериадского моря, к пастухам мирным, как голуби или как овцы, которые там пасутся среди чабреца и нарда. И все сильнее жаждало сердце рыбака тишины и отдыха, все больше тосковало по озеру и по Галилее, все чаще заливали слезы старческие глаза.
Но стоило ему на миг сделать этот выбор, как его обуревали страх и беспокойство. Как? Ему оставить этот город, где земля пропиталась мученической кровью и где столько уст в смертный час засвидетельствовали истину? Неужто ему одному уклониться от этого? И что ответит он господу, если услышит: «Вот, они умерли за веру свою, а ты убежал?»
Ночи и дни проходили в сомнениях и терзаниях. Те, кого разорвали львы, кого распяли на крестах, кого сожгли в императорских садах, все те, претерпев муки, почили в господе, а он не мог обрести покоя и испытывал муку страшнее всех мук, изобретенных палачами для их жертв. Нередко заря уже освещала кровли домов, а он все взывал в смятении душевном:
— Господи, как же ты велел мне прийти сюда и в сем гнезде Зверя основать столицу твою?
За тридцать четыре года, минувшие со дня гибели его господа, он не ведал отдыха. С посохом в руках странствовал по свету и разносил «благую весть». В странствиях и трудах иссякли его силы, и вот наконец, когда в этом городе, главе мира, он утвердил дело учителя, злоба испепелила все огненным своим дыханием, и он видел, что надобно снова начинать борьбу. Да какую борьбу! На одной стороне император, сенат, народ, легионы, железным обручем сковавшие весь мир, бессчетные крепости, необъятные земли, могущество, какого глаза человеческие не видывали, а на другой стороне он, согбенный годами и трудом, настолько дряхлый, что трясущиеся руки уже едва удерживали дорожный посох.
И порою он говорил себе, что не ему меряться с императором Рима и что дело это может совершить лишь сам Христос.
Все эти мысли мелькали теперь в озабоченном его мозгу, когда он слушал просьбы последней горсточки верующих, а они, все более тесным кольцом окружая его, умоляли:
— Спрячься, рабби, и уведи и нас из-под власти Зверя.
Наконец Лин склонил перед ним свою измученную голову.
— Отче, — сказал он, — спаситель повелел тебе пасти овец своих, но их уже здесь нет и завтра совсем не будет, и ты иди туда, где сможешь их еще найти. Живо еще слово божье и в Иерусалиме, и в Антиохии, и в Эфесе, и в других городах. Чего ты достигнешь, оставшись в Риме? Гибелью своей лишь умножишь торжество Зверя. Иоанну господь не определил срока жизни его. Павел — римский гражданин, и без суда его пока казнить не могут, но если над тобою, учитель, разразится ярость сил адовых, тогда те, кто уже пал духом, будут спрашивать: «Кто же одолеет Нерона?» Ты — камень, на котором воздвигнута церковь господня. Позволь нам умереть, но не дай антихристу победить наместника божия и не возвращайся сюда, пока господь не сокрушит пролившего невинную кровь.
— Взгляни на наши слезы! — повторяли остальные.
Слезы текли и по лицу Петра. Через некоторое время он все же поднялся и, простирая руки над коленопреклоненными, молвил:
— Да будет прославлено имя господне и да свершится воля его!
Узнав об этом, Виниций решил предупредить апостола. Вечером он и Урс, надев галльские плащи, закрывающие лицо, отправились к дому Мириам, у которой жил Петр, — дом этот стоял на самой окраине Заречья, у подножья Яникульского холма. По пути они видели дома, окруженные солдатами, которыми командовали незнакомые люди. В квартале было беспокойно, там и сям толпились любопытные, центурионы допрашивали схваченных, допытываясь о Петре Симоне и о Павле из Тарса.
Урс и Виниций, опередив солдат, беспрепятственно дошли до жилища Мириам и застали там Петра в окружении горсточки верующих. Подле апостола находились также помощник Павла из Тарса Тимофей и Лин.
При вести о близкой опасности Назарий вывел всех по крытому переходу к садовой калитке, а затем — к заброшенным каменоломням, расположенным в нескольких сотнях шагов от Яникульских ворот. Урсу пришлось нести Лина, кости которого, переломанные во время пыток, еще не срослись. Очутившись в подземных коридорах, все почувствовали себя в безопасности и при свете зажженного Назарием светильника начали вполголоса совещаться, как спасти драгоценную для них жизнь апостола.
— Отче, — сказал ему Виниций, — пусть завтра на рассвете Назарий выведет тебя из города к Альбанской горе. Там мы тебя встретим и заберем в Анций, где нас двоих ждет корабль, чтобы повезти в Неаполис и на Сицилию. Счастливым будет тот день и час, когда ты войдешь в мой дом и благословишь мой очаг.
Его выслушали с радостью и стали уговаривать апостола:
— Скройся, пастырь наш, ведь в Риме тебе не уцелеть. Сохрани живое слово истины, дабы не исчезла она вместе с нами и с тобою. Послушайся нас, просим тебя как отца.
— Сделай это во имя Христа! — призывали другие, хватаясь за край его одежды.
— Дети мои! — ответствовал он. — Кто может знать, когда назначил господь предел жизни его?
Однако он не говорил, что не покинет Рима, и сам колебался, потому что уже давно в его душе поселилось сомнение, даже тревога. Паства рассеяна, дело погибло, церковь, которая до пожара возросла могучим древом, обращена в прах властью Зверя. Не осталось ничего, кроме слез, кроме воспоминаний, мук и смерти. Семена дали обильные всходы, но сатана втоптал их в землю. Силы ангельские не пришли на помощь погибавшим, и вот Нерон восседает в славе, попирая весь мир, страшный, более могущественный, чем когда-либо, владыка всех морей и всей суши. Уже не раз рыбарь господень воздевал в одиночестве руки к небу и вопрошал: «Господи! Что мне делать? Как мне здесь остаться? И как мне, немощному старику, бороться с несметной ратью злого духа, которому ты разрешил владеть и побеждать?»
Взывая из глубин безграничного горя, он мысленно повторял: «Нет уже тех овец, которых ты приказал мне пасти, нет твоей церкви, пустыня и скорбь в столице твоей, так что ж ты ныне прикажешь мне? Оставаться ли здесь или увести остатки стада, дабы где-нибудь за морями мы славили имя твое тайно?»
И он колебался. Он верил, что живая правда не погибнет и должна взять верх, но иногда думалось ему, что еще не настал ее час и что настанет он лишь тогда, когда на землю в день суда сойдет господь и воссядет в славе и силе, во сто крат более могущественный, чем Нерон.
Часто ему мечталось, что вот покинет он Рим, верующие пойдут за ним, и он уведет их далеко-далеко, в тенистые рощи Галилеи, к тихим заливам Тивериадского моря, к пастухам мирным, как голуби или как овцы, которые там пасутся среди чабреца и нарда. И все сильнее жаждало сердце рыбака тишины и отдыха, все больше тосковало по озеру и по Галилее, все чаще заливали слезы старческие глаза.
Но стоило ему на миг сделать этот выбор, как его обуревали страх и беспокойство. Как? Ему оставить этот город, где земля пропиталась мученической кровью и где столько уст в смертный час засвидетельствовали истину? Неужто ему одному уклониться от этого? И что ответит он господу, если услышит: «Вот, они умерли за веру свою, а ты убежал?»
Ночи и дни проходили в сомнениях и терзаниях. Те, кого разорвали львы, кого распяли на крестах, кого сожгли в императорских садах, все те, претерпев муки, почили в господе, а он не мог обрести покоя и испытывал муку страшнее всех мук, изобретенных палачами для их жертв. Нередко заря уже освещала кровли домов, а он все взывал в смятении душевном:
— Господи, как же ты велел мне прийти сюда и в сем гнезде Зверя основать столицу твою?
За тридцать четыре года, минувшие со дня гибели его господа, он не ведал отдыха. С посохом в руках странствовал по свету и разносил «благую весть». В странствиях и трудах иссякли его силы, и вот наконец, когда в этом городе, главе мира, он утвердил дело учителя, злоба испепелила все огненным своим дыханием, и он видел, что надобно снова начинать борьбу. Да какую борьбу! На одной стороне император, сенат, народ, легионы, железным обручем сковавшие весь мир, бессчетные крепости, необъятные земли, могущество, какого глаза человеческие не видывали, а на другой стороне он, согбенный годами и трудом, настолько дряхлый, что трясущиеся руки уже едва удерживали дорожный посох.
И порою он говорил себе, что не ему меряться с императором Рима и что дело это может совершить лишь сам Христос.
Все эти мысли мелькали теперь в озабоченном его мозгу, когда он слушал просьбы последней горсточки верующих, а они, все более тесным кольцом окружая его, умоляли:
— Спрячься, рабби, и уведи и нас из-под власти Зверя.
Наконец Лин склонил перед ним свою измученную голову.
— Отче, — сказал он, — спаситель повелел тебе пасти овец своих, но их уже здесь нет и завтра совсем не будет, и ты иди туда, где сможешь их еще найти. Живо еще слово божье и в Иерусалиме, и в Антиохии, и в Эфесе, и в других городах. Чего ты достигнешь, оставшись в Риме? Гибелью своей лишь умножишь торжество Зверя. Иоанну господь не определил срока жизни его. Павел — римский гражданин, и без суда его пока казнить не могут, но если над тобою, учитель, разразится ярость сил адовых, тогда те, кто уже пал духом, будут спрашивать: «Кто же одолеет Нерона?» Ты — камень, на котором воздвигнута церковь господня. Позволь нам умереть, но не дай антихристу победить наместника божия и не возвращайся сюда, пока господь не сокрушит пролившего невинную кровь.
— Взгляни на наши слезы! — повторяли остальные.
Слезы текли и по лицу Петра. Через некоторое время он все же поднялся и, простирая руки над коленопреклоненными, молвил:
— Да будет прославлено имя господне и да свершится воля его!
Глава LXX
На другой день в предрассветных сумерках два странника шли по Аппиевой дороге к равнине Кампании.
Одним из них был Назарий, другим — апостол Петр, который покидал Рим и гонимых единоверцев.
Небо на востоке уже окрашивалось в зеленоватые тона, которые постепенно и всё более явственно переходили у горизонта в шафранный цвет. Серебристая листва деревьев, белый мрамор вилл и арки акведуков, тянувшихся по равнине в город, выступали из темноты. Зеленоватое небо все больше светлело, становилось золотистым. Но вот восток порозовел, и заря осветила Альбанские горы — их дивные сиреневые тона, казалось, сами излучали свет.
Искорками мерцали на трепетных листьях деревьев капли росы. Мгла рассеивалась, открывая все более обширную часть равнины с разбросанными на ней домами, кладбищами, селеньями и купами деревьев, средь которых белели колонны храмов.
Дорога была пустынна. Крестьяне, возившие в город зелень, еще, видимо, не успели запрячь мулов в свои тележки. На каменных плитах, которыми вплоть до самых гор была вымощена дорога, стучали деревянные сандалии двух путников.
Наконец над седловиной между горами показалось солнце, и странное явление поразило апостола. Ему почудилось, будто золотой диск, вместо того чтобы подыматься все выше по небу, спускается с гор и катится по дороге.
— Видишь это сияние — вон оно, приближается к нам? — молвил Петр, остановясь.
— Я ничего не вижу, — отвечал Назарий.
Минуту спустя Петр, приставив к глазам ладонь, сказал:
— К нам идет кто-то, весь в солнечном сиянии.
Однако никакого шума шагов они не слышали. Вокруг было совершенно тихо. Назарий видел только, что деревья вдали колышутся, словно кто-то их тряхнул, и все шире разливается по равнине свет.
Он с удивлением поглядел на апостола.
— Рабби, что с тобою? — тревожно спросил юноша.
Дорожный посох Петра, выскользнув из его руки, упал наземь, глаза были устремлены вперед, на лице изображались изумление, радость, восторг.
Внезапно он бросился на колени, простирая руки, и из уст его вырвался возглас:
— Христос! Христос!
И он приник головою к земле, будто целовал чьи-то ноги.
Наступило долгое молчанье, потом в тишине послышался прерываемый рыданьями голос старика:
— Quo vadis, Domine?[432]
Не услышал Назарий ответа, но до ушей Петра донесся грустный, ласковый голос:
— Раз ты оставляешь народ мой, я иду в Рим, на новое распятие.
Апостол лежал на земле, лицом в пыли, недвижим и нем. Назарий испугался, что он в обмороке или умер, но вот наконец Петр встал, дрожащими руками поднял страннический посох и, ни слова не говоря, повернул к семи холмам города.
Видя это, юноша повторил как эхо:
— Quo vadis, Domine?
— В Рим, — тихо отвечал апостол.
И он возвратился.
Павел, Иоанн, Лин и все верующие встретили апостола с изумлением и тревогой — на рассвете, сразу же после его ухода, преторианцы окружили дом Мириам и искали там Петра. Но на все вопросы он отвечал радостно и спокойно:
— Я видел господа!
И вечером того же дня направился на кладбище в Остриан, чтобы поучать и крестить тех, кто хотел омыться в живой воде.
С тех пор он приходил туда ежедневно, и за ним следовала все более многочисленная толпа. Казалось, из каждой слезы мучеников рождаются все новые уверовавшие и каждый стон на арене отзывается эхом в тысячах грудей. Император купался в крови, Рим и весь языческий мир безумствовал. Но те, кому стало невмоготу от злодейств и безумия, кого унижали, чья жизнь была сплошным горем и рабством, все угнетенные, все опечаленные, все страждущие шли слушать дивную весть о боге, из любви к людям отдавшем себя на распятие, чтобы искупить их грехи.
Найдя бога, которого они могли любить, люди находили то, чего никому доселе не мог дать тогдашний мир, — счастье любви.
И Петр понял, что ни императору, ни всем его легионам не одолеть живой истины, что ни слезы, ни кровь не зальют, не погасят ее и что лишь теперь начинается ее победное шествие. Понял он также, зачем господь повернул его на пути, — да, град гордыни, злодеяний, разврата и насилия превращался в его, Петров, град и дважды его столицу, откуда ширилась по свету его власть над телами и душами людей.
Одним из них был Назарий, другим — апостол Петр, который покидал Рим и гонимых единоверцев.
Небо на востоке уже окрашивалось в зеленоватые тона, которые постепенно и всё более явственно переходили у горизонта в шафранный цвет. Серебристая листва деревьев, белый мрамор вилл и арки акведуков, тянувшихся по равнине в город, выступали из темноты. Зеленоватое небо все больше светлело, становилось золотистым. Но вот восток порозовел, и заря осветила Альбанские горы — их дивные сиреневые тона, казалось, сами излучали свет.
Искорками мерцали на трепетных листьях деревьев капли росы. Мгла рассеивалась, открывая все более обширную часть равнины с разбросанными на ней домами, кладбищами, селеньями и купами деревьев, средь которых белели колонны храмов.
Дорога была пустынна. Крестьяне, возившие в город зелень, еще, видимо, не успели запрячь мулов в свои тележки. На каменных плитах, которыми вплоть до самых гор была вымощена дорога, стучали деревянные сандалии двух путников.
Наконец над седловиной между горами показалось солнце, и странное явление поразило апостола. Ему почудилось, будто золотой диск, вместо того чтобы подыматься все выше по небу, спускается с гор и катится по дороге.
— Видишь это сияние — вон оно, приближается к нам? — молвил Петр, остановясь.
— Я ничего не вижу, — отвечал Назарий.
Минуту спустя Петр, приставив к глазам ладонь, сказал:
— К нам идет кто-то, весь в солнечном сиянии.
Однако никакого шума шагов они не слышали. Вокруг было совершенно тихо. Назарий видел только, что деревья вдали колышутся, словно кто-то их тряхнул, и все шире разливается по равнине свет.
Он с удивлением поглядел на апостола.
— Рабби, что с тобою? — тревожно спросил юноша.
Дорожный посох Петра, выскользнув из его руки, упал наземь, глаза были устремлены вперед, на лице изображались изумление, радость, восторг.
Внезапно он бросился на колени, простирая руки, и из уст его вырвался возглас:
— Христос! Христос!
И он приник головою к земле, будто целовал чьи-то ноги.
Наступило долгое молчанье, потом в тишине послышался прерываемый рыданьями голос старика:
— Quo vadis, Domine?[432]
Не услышал Назарий ответа, но до ушей Петра донесся грустный, ласковый голос:
— Раз ты оставляешь народ мой, я иду в Рим, на новое распятие.
Апостол лежал на земле, лицом в пыли, недвижим и нем. Назарий испугался, что он в обмороке или умер, но вот наконец Петр встал, дрожащими руками поднял страннический посох и, ни слова не говоря, повернул к семи холмам города.
Видя это, юноша повторил как эхо:
— Quo vadis, Domine?
— В Рим, — тихо отвечал апостол.
И он возвратился.
Павел, Иоанн, Лин и все верующие встретили апостола с изумлением и тревогой — на рассвете, сразу же после его ухода, преторианцы окружили дом Мириам и искали там Петра. Но на все вопросы он отвечал радостно и спокойно:
— Я видел господа!
И вечером того же дня направился на кладбище в Остриан, чтобы поучать и крестить тех, кто хотел омыться в живой воде.
С тех пор он приходил туда ежедневно, и за ним следовала все более многочисленная толпа. Казалось, из каждой слезы мучеников рождаются все новые уверовавшие и каждый стон на арене отзывается эхом в тысячах грудей. Император купался в крови, Рим и весь языческий мир безумствовал. Но те, кому стало невмоготу от злодейств и безумия, кого унижали, чья жизнь была сплошным горем и рабством, все угнетенные, все опечаленные, все страждущие шли слушать дивную весть о боге, из любви к людям отдавшем себя на распятие, чтобы искупить их грехи.
Найдя бога, которого они могли любить, люди находили то, чего никому доселе не мог дать тогдашний мир, — счастье любви.
И Петр понял, что ни императору, ни всем его легионам не одолеть живой истины, что ни слезы, ни кровь не зальют, не погасят ее и что лишь теперь начинается ее победное шествие. Понял он также, зачем господь повернул его на пути, — да, град гордыни, злодеяний, разврата и насилия превращался в его, Петров, град и дважды его столицу, откуда ширилась по свету его власть над телами и душами людей.
Глава LXXI
Но вот исполнился срок для обоих апостолов. И словно в завершение труда дано было божьему рыбарю уловить еще две души даже в тюрьме. Воины Процесс и Мартиниан, его стражи в Мамертинской тюрьме, приняли крещение. Потом настал час мученической смерти. Нерона тогда в Риме не было. Приговор вынесли Гелий и Поликлит, два вольноотпущенника, которым император на время своего отсутствия поручил править Римом. Дряхлого апостола подвергли сперва предписанной законом порке, а на другой день повезли за городскую стену, на Ватиканский холм, где предстояла ему казнь на кресте. Солдаты дивились собравшейся перед тюрьмой толпе — по их понятиям, смерть простолюдина, вдобавок чужеземца, не должна была вызывать такого интереса, и невдомек им было, что толпятся у тюремных ворот не любопытные, но единоверцы, желающие проводить великого апостола на место казни. После полудня ворота тюрьмы наконец раскрылись, и появился Петр, сопровождаемый отрядом преторианцев. Солнце уже клонилось к Остии, день был тихий, погожий. Ради преклонных лет Петру разрешили не нести крест, понимая, что ему креста не поднять, и не надели на шею рогатку, чтобы не затруднять при ходьбе. Он шел свободно, и верующие хорошо его видели. В тот миг, когда среди железных солдатских шлемов забелела его седая голова, в толпе раздался плач, но почти сразу же стих, ибо лицо старца было таким светлым, сияло такою радостью, что все поняли: то не жертва идет на казнь, то совершает триумфальное шествие победитель.
Так оно и было. Этот рыбак, обычно смиренный и согбенный, шел теперь прямой, горделивый, возвышаясь над солдатами. Никогда еще не видели столько величия в его осанке. Мнилось, то выступает монарх, окруженный народом и воинами. Вокруг слышались возгласы: «Глядите, Петр идет к господу!» Все точно забыли, что его ждут муки и смерть. Люди шли в торжественной сосредоточенности, но спокойно, чувствуя, что со времен смерти на Голгофе не было до сих пор ничего равного по величию и как та смерть искупила грехи целого мира, так эта искупит грехи Рима.
Встречные с удивлением останавливались при виде старца, и верующие, кладя им руку на плечо, говорили спокойными голосами: «Смотрите, как умирает праведник, который знал Христа и проповедовал миру любовь». И те задумывались и, идя дальше, говорили себе: «Да, верно, такой не мог быть неправедным!»
На их пути смолкали уличные крики и шум. Шествие двигалось среди недавно сооруженных домов, среди белоколонных храмов, над карнизами которых простиралось бездонное, безмятежное голубое небо. Шли в тишине, лишь временами звенело оружие солдат или раздавался шепот молитв. Петр слушал слова молитв, и лицо его все больше светилось радостью — ведь он едва мог обнять взором тысячную толпу верующих. И чувствовал он, что исполнил свое дело, и знал уже, что истина, которую он всю жизнь проповедовал, зальет все, подобно как волны морские, и ничто уже ее не остановит. С этою мыслью поднял он глаза к небу и молвил: «Господи, ты велел мне покорить этот город, владыку мира, и вот я его покорил. Ты велел основать в нем твою столицу, и вот я ее основал. Ныне это твой город, господи, и я иду к тебе, потому что устал от трудов».
Проходя мимо храмов, он говорил им: «Быть вам храмами Христовыми!» Глядя на движущиеся перед его глазами толпы, говорил им: «Быть детям вашим рабами Христовыми!» И шел дальше с чувством одержанной победы, сознавая свою заслугу, свою силу, умиротворенный, величавый. Солдаты, как бы отдавая невольно дань его торжеству, повели его по Триумфальному мосту[433] и дальше — к Навмахии и цирку. Верующие из Заречья присоединились к шествию, густая толпа все росла и росла — командовавший преторианцами центурион догадался наконец, что ведет, наверно, какого-то верховного жреца, которого сопровождают приверженцы, и встревожился, что его отряд невелик. Но в толпе не раздавалось ни единого крика возмущения или ярости. На всех лицах изображалось сознание значительности этой минуты, ее величия, но также ожидание — некоторые из верующих, вспоминая, что при смерти Христа земля разверзлась от скорби и мертвые восстали из могил, думали, что, может, и теперь будут явлены какие-то видимые знаки, чтобы прославить смерть апостола в веках. Иные даже говорили себе: «А вдруг господь изберет час гибели Петра, чтобы, как обещал, сойти с небес и вершить суд над миром». С этой мыслью они препоручали себя милосердию спасителя.
Но вокруг все было спокойно. Холмы словно выгревались и отдыхали на солнце. Наконец шествие остановилось между цирком и Ватиканским холмом. Солдаты принялись копать яму, другие положили на землю крест, молотки и гвозди, ожидая, когда будут закончены приготовления, а толпа, все такая же притихшая и сосредоточенная, стояла на коленях.
Голову апостола озаряли золотистые лучи, в последний раз обернулся он к городу. Вдали, чуть пониже, серебрились воды Тибра, на другом берегу было видно Марсово поле, повыше — мавзолей Августа, ниже — огромные термы, которые начал сооружать Нерон, еще ниже — театр Помпея, а за ними, частью заслоненные другими зданиями, — Септа Юлия[434], множество портиков, храмов, колоннад, многоэтажных зданий и, наконец, совсем далеко облепленные домами холмы, гигантский человеческий муравейник, границы которого тонули в голубом тумане, гнездо преступлений, но также могущества, очаг безумия, но также порядка, город, ставший главою мира, его угнетателем, но также его законодателем и замирителем, всесильный, непобедимый, вечный город.
Окруженный солдатами Петр смотрел на него, как царственный властелин смотрел бы на свою вотчину, и говорил ему: «Ты искуплен, ты мой!» И никто — не только среди копавших яму солдат, но даже среди верующих — не догадывался, что средь них стоит истинный владыка этого города и что императоры уйдут, что волны варваров схлынут, что минуют века, а этот старец будет здесь царить постоянно.
Солнце еще ниже опустилось к Остии, стало большим, багровым. Вся западная половина неба воссияла ослепительным светом. Солдаты подошли к Петру, чтобы раздеть его.
Однако он, шепча молитву, вдруг распрямился и поднял высоко правую руку. Палачи остановились, точно оробев перед ним, — верующие, затаив дыхание, тоже ждали, что он что-то скажет, и наступила полная тишина.
А он, стоя на возвышении, вытянутою рукой начал творить крестное знамение, благословляя в смертный свой час:
— Urbi et orbi![435]
И в тот же дивный вечер другой отряд солдат вел по Остийской дороге Павла из Тарса к месту, где находился источник Сальвия. И за ним также шла толпа верующих, им обращенных, среди которых он узнавал более близких ему людей, и останавливался, и говорил с ними — к нему как к римскому гражданину стража относилась более почтительно. Еще за Тригеминскими воротами им повстречалась Плавтилла, дочь префекта Флавия Сабина[436]; видя ее молодое лицо все в слезах, Павел молвил: «Плавтилла, дочь спасения вечного, ступай с миром. Дай мне только платок, которым мне завяжут глаза, когда буду отходить к господу». И, взяв платок, пошел дальше с лицом радостным, как у работника, что, славно потрудившись целый день, возвращается домой. Мысли его, как и у Петра, были спокойны и ясны, подобно вечернему небу. Глаза задумчиво смотрели на простиравшуюся перед ним равнину и на Альбанские горы, утопающие в лучах. Он вспоминал свои странствия, свои труды и деяния, битвы, в которых побеждал, церкви, которые во всех краях и за всеми морями основал, и думал, что честно заслужил отдых. Он также исполнил свой урок, и посеянное им, думал он, уже не развеет вихрь злобы. Он уходил с уверенностью, что в войне, объявленной миру его истиной, она победит, и безграничный покой нисходил на его душу.
Путь до места казни был дальний, стало темнеть. Вершины гор окрасились пурпуром, а их подножья медленно застилала тень. Возвращались домой стада. Шли ватаги рабов с земледельческими орудиями на плечах. Перед домами играли на дороге дети, они с любопытством глядели на проходивших солдат. В этом вечере, в прозрачном, золотистом воздухе были не просто покой и умиротворенность, но казалось, звучит некая гармония, плывущая от земли к небу. И Павел слышал ее, и сердце его переполнялось радостью при мысли, что в эту музыку вселенной он внес свой звук, какого еще не бывало и без которого земля была как «медь звенящая или кимвал звучащий».
И он вспоминал о том, как учил людей любви, как говорил им, что, хоть и раздали бы они все имущество бедным, хоть овладели бы всеми языками, и всеми тайнами, и всеми науками, они ничто без любви милосердной, долготерпеливой, которая не мыслит зла, не ищет своего, все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит.
Так и прошла его жизнь в том, чтобы учить людей этой истине. И ныне он говорил себе: «Какая сила ее опровергнет, что может ее победить? Неужто сумеет заглушить ее император, даже будь у него вдвое больше легионов, вдвое больше городов и морей, земель и народов?»
И он шел за наградой как победитель.
Процессия наконец свернула с широкой дороги на узкую тропинку, ведшую на восток, к источнику Сальвия. Багряное солнце румянило вересковые луга. У источника центурион остановил солдат — час настал!
Но Павел, перекинув через плечо платок Плавтиллы, не спешил повязать им глаза — в последний раз возвел он излучавший безграничное спокойствие взор к вечному вечернему свету и начал молиться. Да, час настал! Однако пред собою видел он длинную звездную дорогу, восходившую к небесам, и все повторял мысленно те же слова, которые, с сознанием исполненной службы и близкой кончины, написал ранее: «Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил. А теперь готовится мне венец правды».
Так оно и было. Этот рыбак, обычно смиренный и согбенный, шел теперь прямой, горделивый, возвышаясь над солдатами. Никогда еще не видели столько величия в его осанке. Мнилось, то выступает монарх, окруженный народом и воинами. Вокруг слышались возгласы: «Глядите, Петр идет к господу!» Все точно забыли, что его ждут муки и смерть. Люди шли в торжественной сосредоточенности, но спокойно, чувствуя, что со времен смерти на Голгофе не было до сих пор ничего равного по величию и как та смерть искупила грехи целого мира, так эта искупит грехи Рима.
Встречные с удивлением останавливались при виде старца, и верующие, кладя им руку на плечо, говорили спокойными голосами: «Смотрите, как умирает праведник, который знал Христа и проповедовал миру любовь». И те задумывались и, идя дальше, говорили себе: «Да, верно, такой не мог быть неправедным!»
На их пути смолкали уличные крики и шум. Шествие двигалось среди недавно сооруженных домов, среди белоколонных храмов, над карнизами которых простиралось бездонное, безмятежное голубое небо. Шли в тишине, лишь временами звенело оружие солдат или раздавался шепот молитв. Петр слушал слова молитв, и лицо его все больше светилось радостью — ведь он едва мог обнять взором тысячную толпу верующих. И чувствовал он, что исполнил свое дело, и знал уже, что истина, которую он всю жизнь проповедовал, зальет все, подобно как волны морские, и ничто уже ее не остановит. С этою мыслью поднял он глаза к небу и молвил: «Господи, ты велел мне покорить этот город, владыку мира, и вот я его покорил. Ты велел основать в нем твою столицу, и вот я ее основал. Ныне это твой город, господи, и я иду к тебе, потому что устал от трудов».
Проходя мимо храмов, он говорил им: «Быть вам храмами Христовыми!» Глядя на движущиеся перед его глазами толпы, говорил им: «Быть детям вашим рабами Христовыми!» И шел дальше с чувством одержанной победы, сознавая свою заслугу, свою силу, умиротворенный, величавый. Солдаты, как бы отдавая невольно дань его торжеству, повели его по Триумфальному мосту[433] и дальше — к Навмахии и цирку. Верующие из Заречья присоединились к шествию, густая толпа все росла и росла — командовавший преторианцами центурион догадался наконец, что ведет, наверно, какого-то верховного жреца, которого сопровождают приверженцы, и встревожился, что его отряд невелик. Но в толпе не раздавалось ни единого крика возмущения или ярости. На всех лицах изображалось сознание значительности этой минуты, ее величия, но также ожидание — некоторые из верующих, вспоминая, что при смерти Христа земля разверзлась от скорби и мертвые восстали из могил, думали, что, может, и теперь будут явлены какие-то видимые знаки, чтобы прославить смерть апостола в веках. Иные даже говорили себе: «А вдруг господь изберет час гибели Петра, чтобы, как обещал, сойти с небес и вершить суд над миром». С этой мыслью они препоручали себя милосердию спасителя.
Но вокруг все было спокойно. Холмы словно выгревались и отдыхали на солнце. Наконец шествие остановилось между цирком и Ватиканским холмом. Солдаты принялись копать яму, другие положили на землю крест, молотки и гвозди, ожидая, когда будут закончены приготовления, а толпа, все такая же притихшая и сосредоточенная, стояла на коленях.
Голову апостола озаряли золотистые лучи, в последний раз обернулся он к городу. Вдали, чуть пониже, серебрились воды Тибра, на другом берегу было видно Марсово поле, повыше — мавзолей Августа, ниже — огромные термы, которые начал сооружать Нерон, еще ниже — театр Помпея, а за ними, частью заслоненные другими зданиями, — Септа Юлия[434], множество портиков, храмов, колоннад, многоэтажных зданий и, наконец, совсем далеко облепленные домами холмы, гигантский человеческий муравейник, границы которого тонули в голубом тумане, гнездо преступлений, но также могущества, очаг безумия, но также порядка, город, ставший главою мира, его угнетателем, но также его законодателем и замирителем, всесильный, непобедимый, вечный город.
Окруженный солдатами Петр смотрел на него, как царственный властелин смотрел бы на свою вотчину, и говорил ему: «Ты искуплен, ты мой!» И никто — не только среди копавших яму солдат, но даже среди верующих — не догадывался, что средь них стоит истинный владыка этого города и что императоры уйдут, что волны варваров схлынут, что минуют века, а этот старец будет здесь царить постоянно.
Солнце еще ниже опустилось к Остии, стало большим, багровым. Вся западная половина неба воссияла ослепительным светом. Солдаты подошли к Петру, чтобы раздеть его.
Однако он, шепча молитву, вдруг распрямился и поднял высоко правую руку. Палачи остановились, точно оробев перед ним, — верующие, затаив дыхание, тоже ждали, что он что-то скажет, и наступила полная тишина.
А он, стоя на возвышении, вытянутою рукой начал творить крестное знамение, благословляя в смертный свой час:
— Urbi et orbi![435]
И в тот же дивный вечер другой отряд солдат вел по Остийской дороге Павла из Тарса к месту, где находился источник Сальвия. И за ним также шла толпа верующих, им обращенных, среди которых он узнавал более близких ему людей, и останавливался, и говорил с ними — к нему как к римскому гражданину стража относилась более почтительно. Еще за Тригеминскими воротами им повстречалась Плавтилла, дочь префекта Флавия Сабина[436]; видя ее молодое лицо все в слезах, Павел молвил: «Плавтилла, дочь спасения вечного, ступай с миром. Дай мне только платок, которым мне завяжут глаза, когда буду отходить к господу». И, взяв платок, пошел дальше с лицом радостным, как у работника, что, славно потрудившись целый день, возвращается домой. Мысли его, как и у Петра, были спокойны и ясны, подобно вечернему небу. Глаза задумчиво смотрели на простиравшуюся перед ним равнину и на Альбанские горы, утопающие в лучах. Он вспоминал свои странствия, свои труды и деяния, битвы, в которых побеждал, церкви, которые во всех краях и за всеми морями основал, и думал, что честно заслужил отдых. Он также исполнил свой урок, и посеянное им, думал он, уже не развеет вихрь злобы. Он уходил с уверенностью, что в войне, объявленной миру его истиной, она победит, и безграничный покой нисходил на его душу.
Путь до места казни был дальний, стало темнеть. Вершины гор окрасились пурпуром, а их подножья медленно застилала тень. Возвращались домой стада. Шли ватаги рабов с земледельческими орудиями на плечах. Перед домами играли на дороге дети, они с любопытством глядели на проходивших солдат. В этом вечере, в прозрачном, золотистом воздухе были не просто покой и умиротворенность, но казалось, звучит некая гармония, плывущая от земли к небу. И Павел слышал ее, и сердце его переполнялось радостью при мысли, что в эту музыку вселенной он внес свой звук, какого еще не бывало и без которого земля была как «медь звенящая или кимвал звучащий».
И он вспоминал о том, как учил людей любви, как говорил им, что, хоть и раздали бы они все имущество бедным, хоть овладели бы всеми языками, и всеми тайнами, и всеми науками, они ничто без любви милосердной, долготерпеливой, которая не мыслит зла, не ищет своего, все покрывает, всему верит, на все надеется, все переносит.
Так и прошла его жизнь в том, чтобы учить людей этой истине. И ныне он говорил себе: «Какая сила ее опровергнет, что может ее победить? Неужто сумеет заглушить ее император, даже будь у него вдвое больше легионов, вдвое больше городов и морей, земель и народов?»
И он шел за наградой как победитель.
Процессия наконец свернула с широкой дороги на узкую тропинку, ведшую на восток, к источнику Сальвия. Багряное солнце румянило вересковые луга. У источника центурион остановил солдат — час настал!
Но Павел, перекинув через плечо платок Плавтиллы, не спешил повязать им глаза — в последний раз возвел он излучавший безграничное спокойствие взор к вечному вечернему свету и начал молиться. Да, час настал! Однако пред собою видел он длинную звездную дорогу, восходившую к небесам, и все повторял мысленно те же слова, которые, с сознанием исполненной службы и близкой кончины, написал ранее: «Подвигом добрым я подвизался, течение совершил, веру сохранил. А теперь готовится мне венец правды».
Глава LXXII
А Рим по-прежнему безумствовал — казалось, город, покоривший весь мир, ныне, не имея надлежащего правления, начинает разрушаться от внутренних раздоров. Еще до того, как для апостолов пробил последний час, был обнаружен заговор Пизона, и пошла столь беспощадная жатва, полетело столько знатнейших голов Рима, что даже тем, кто видел в Нероне бога, он стал представляться богом смерти. Скорбь воцарилась в городе, страх поселился в домах и в сердцах, но все так же были украшены портики плющом и цветами, и горевать по погибшим было запрещено. Просыпаясь по утрам, люди спрашивали себя, чья нынче очередь. Тени убиенных тянулись призрачной свитой за императором, и свита эта с каждым днем умножалась.
Пизон поплатился за заговор своею головой, за ним последовали Сенека и Лукан, Фений Руф и Плавтий Латеран, и Флавий Сцевин, и Афраний Квинциан, и распутный товарищ императоровых бесчинств Туллий Сенецион, и Прокул, и Арарик, и Авгурин, и Грат, и Силан, и Проксум[437], и Субрий Флав, когда-то всею душою преданный Нерону, и Сульпиций Аспер. Одних сгубило собственное ничтожество, других — трусость, некоторых — богатство, иных — смелость. Напуганный числом заговорщиков, император оцепил городские стены солдатами и держал город словно бы в осаде, каждый день посылая центурионов со смертными приговорами в дома подозреваемых. Приговоренные еще унижались в раболепных письмах, благодарили императора за приговор и завещали ему часть своего имущества, чтобы остальное сохранить для детей. Можно было подумать, что Нерон умышленно переходит все границы, желая убедиться, до какой степени дошло падение и как долго люди будут выносить его кровавое владычество. Вслед за заговорщиками казнили их родных, друзей и даже просто знакомых. Обитатели великолепных, после пожара сооруженных домов, выходя на улицу, могли быть уверены, что увидят череду похоронных процессий. Помпей, Корнелий Марциал, Флавий Непот и Стаций Домиций[438] погибли, обвиненные в недостаточной любви к императору; Новий Приск — из-за того, что был другом Сенеки; Руфрия Криспина лишили права на огонь и воду за то, что он был когда-то мужем Поппеи. Великого Тразею сгубила его добродетель, многие поплатились жизнью за благородное происхождение, даже Поппея стала жертвой минутной вспышки Неронова гнева.
А сенат пресмыкался перед свирепым владыкой, воздвигал в честь его храмы, давал обеты за его голос, увенчивал его статуи и, как богу, назначал ему жрецов. С трепетом в душе отправлялись сенаторы на Палатин восхвалять пенье «Периодоникия» и вместе с ним безумствовать на оргиях среди обнаженных тел, вина и цветов.
А между тем где-то внизу, из почвы, пропитанной кровью и слезами, тихо, но неуклонно подымались всходы посеянных Петром семян.
Пизон поплатился за заговор своею головой, за ним последовали Сенека и Лукан, Фений Руф и Плавтий Латеран, и Флавий Сцевин, и Афраний Квинциан, и распутный товарищ императоровых бесчинств Туллий Сенецион, и Прокул, и Арарик, и Авгурин, и Грат, и Силан, и Проксум[437], и Субрий Флав, когда-то всею душою преданный Нерону, и Сульпиций Аспер. Одних сгубило собственное ничтожество, других — трусость, некоторых — богатство, иных — смелость. Напуганный числом заговорщиков, император оцепил городские стены солдатами и держал город словно бы в осаде, каждый день посылая центурионов со смертными приговорами в дома подозреваемых. Приговоренные еще унижались в раболепных письмах, благодарили императора за приговор и завещали ему часть своего имущества, чтобы остальное сохранить для детей. Можно было подумать, что Нерон умышленно переходит все границы, желая убедиться, до какой степени дошло падение и как долго люди будут выносить его кровавое владычество. Вслед за заговорщиками казнили их родных, друзей и даже просто знакомых. Обитатели великолепных, после пожара сооруженных домов, выходя на улицу, могли быть уверены, что увидят череду похоронных процессий. Помпей, Корнелий Марциал, Флавий Непот и Стаций Домиций[438] погибли, обвиненные в недостаточной любви к императору; Новий Приск — из-за того, что был другом Сенеки; Руфрия Криспина лишили права на огонь и воду за то, что он был когда-то мужем Поппеи. Великого Тразею сгубила его добродетель, многие поплатились жизнью за благородное происхождение, даже Поппея стала жертвой минутной вспышки Неронова гнева.
А сенат пресмыкался перед свирепым владыкой, воздвигал в честь его храмы, давал обеты за его голос, увенчивал его статуи и, как богу, назначал ему жрецов. С трепетом в душе отправлялись сенаторы на Палатин восхвалять пенье «Периодоникия» и вместе с ним безумствовать на оргиях среди обнаженных тел, вина и цветов.
А между тем где-то внизу, из почвы, пропитанной кровью и слезами, тихо, но неуклонно подымались всходы посеянных Петром семян.
Глава LXXIII
Виниций — Петронию:
«Мы и здесь, carissime, знаем, что творится в Риме, а чего не знаем, о том сообщают нам твои письма. Когда бросаешь камень в воду, волны расходятся кругами все дальше и дальше, подобная волна безумия и злобы дошла с Палатина даже до нас. По пути в Грецию тут побывал посланный императором Карринат, который ограбил города и храмы, чтобы пополнить опустевшую казну. Ценою пота и слез людских в Риме сооружается Золотой дворец. Возможно, что мир еще не видывал такого дома, но не видывал он и подобных бесчинств. Ведь ты Каррината знаешь. Вроде него был и Хилон, пока не искупил свою жизнь смертью. Однако до ближайших к нам селений люди Каррината не добрались — быть может, потому, что здесь нет ни храмов, ни сокровищ. Ты спрашиваешь, чувствуем ли мы себя в безопасности. Скажу одно: о нас забыли, и пусть это будет тебе ответом. В эту минуту из портика, в котором я пишу тебе, я вижу наш тихий залив, а на нем — Урса в челне, опускающего невод в светлую воду. Моя жена рядом со мною прядет красную шерсть, а в садах, под сенью миндальных деревьев, поют песни наши рабы. О, carissime, какой тут покой, какое полное забвение былых тревог и горестей! Но не Парки, как пишешь ты, прядут сладостную нить жизни нашей, это Христос благословляет нас, возлюбленный наш бог и спаситель. Скорбь и слезы нам не чужды, ибо учение наше велит оплакивать горе ближних, но даже в слезах этих таится вам неведомое утешение — мы уповаем, что, когда истечет срок жизни нашей, мы встретим вновь всех дорогих нам погибших и тех, кому за истину божью еще предстоит погибнуть. Петр и Павел для нас не умерли, но родились в славе. Души наши видят их, и, когда глаза плачут, сердца наши веселятся их веселием. О да, дорогой мой, мы счастливы таким счастьем, над которым ничто не властно, ибо смерть, для вас конец всего, будет для нас лишь переходом к еще более безмятежному покою, более великой любви и блаженству.
«Мы и здесь, carissime, знаем, что творится в Риме, а чего не знаем, о том сообщают нам твои письма. Когда бросаешь камень в воду, волны расходятся кругами все дальше и дальше, подобная волна безумия и злобы дошла с Палатина даже до нас. По пути в Грецию тут побывал посланный императором Карринат, который ограбил города и храмы, чтобы пополнить опустевшую казну. Ценою пота и слез людских в Риме сооружается Золотой дворец. Возможно, что мир еще не видывал такого дома, но не видывал он и подобных бесчинств. Ведь ты Каррината знаешь. Вроде него был и Хилон, пока не искупил свою жизнь смертью. Однако до ближайших к нам селений люди Каррината не добрались — быть может, потому, что здесь нет ни храмов, ни сокровищ. Ты спрашиваешь, чувствуем ли мы себя в безопасности. Скажу одно: о нас забыли, и пусть это будет тебе ответом. В эту минуту из портика, в котором я пишу тебе, я вижу наш тихий залив, а на нем — Урса в челне, опускающего невод в светлую воду. Моя жена рядом со мною прядет красную шерсть, а в садах, под сенью миндальных деревьев, поют песни наши рабы. О, carissime, какой тут покой, какое полное забвение былых тревог и горестей! Но не Парки, как пишешь ты, прядут сладостную нить жизни нашей, это Христос благословляет нас, возлюбленный наш бог и спаситель. Скорбь и слезы нам не чужды, ибо учение наше велит оплакивать горе ближних, но даже в слезах этих таится вам неведомое утешение — мы уповаем, что, когда истечет срок жизни нашей, мы встретим вновь всех дорогих нам погибших и тех, кому за истину божью еще предстоит погибнуть. Петр и Павел для нас не умерли, но родились в славе. Души наши видят их, и, когда глаза плачут, сердца наши веселятся их веселием. О да, дорогой мой, мы счастливы таким счастьем, над которым ничто не властно, ибо смерть, для вас конец всего, будет для нас лишь переходом к еще более безмятежному покою, более великой любви и блаженству.