А пока мы едем в Беневент[224] любоваться сапожничьей роскошью, которой там будет щеголять Ватиний, а оттуда, под покровительством божественных братьев Елены[225], — в Грецию. Что до меня, я заметил одну странность: среди безумных сам становишься безумным и, более того, начинаешь находить в безумии некую прелесть. Греция и путешествие с тысячью кифар, триумфальная процессия Вакха среди увенчанных миртом, виноградными лозами и жимолостью нимф и вакханок, колесницы с запряженными в них тиграми, цветы, тирсы, венки, возгласы «эвоэ!» музыка, поэзия и рукоплещущая Эллада — все это прекрасно, но мы лелеем еще более дерзкие планы. Нам хотелось бы создать некую сказочную восточную империю, царство пальм, солнца и поэзии, где действительность превратится в дивный сон, а жизнь будет сплошным наслажденьем. Нам хотелось бы забыть о Риме и перенести центр вселенной в края между Грецией, Азией и Египтом, жить жизнью не людей, но богов, не ведать серых будней, плавать в водах Архипелага на золотых галерах под сенью пурпурных парусов, быть Аполлоном, Осирисом, Ваалом[226] в одном лице, купаться в алых лучах зари, в золотых лучах солнца, в серебряных лучах луны, повелевать, петь, грезить… И веришь ли, я, у которого еще сохранилось ума на сестерций и трезвости на асс, даю себя увлечь этим фантазиям, да, даю себя увлечь, ибо, хотя они несбыточны, в них, по крайней мере, есть величие и необычность. Подобная сказочная империя была бы все же чем-то, что когда-нибудь, через многие века, показалось бы людям чудесным сновиденьем. Если Венера порой не принимает облика какой-нибудь Лигии или хотя бы моей рабыни Эвники и если искусство не украшает жизнь, то сама по себе она бессмысленна и частенько скалится нам обезьяньей мордой. Но Меднобородому не осуществить своих замыслов уж потому, что в этом сказочном царстве поэзии и восточной неги не должно быть места предательству, подлости и смерти, а в нем под личиною поэта прячется бездарный комедиант, тупой возница и пошлый тиран. Вот мы тем временем и губим людей, которые нам почему-то мешают. Бедный Торкват Силан уже обратился в тень, несколько дней тому он вскрыл себе вены. Леканий и Лициний[227] со страхом вступают в консульские должности, старику Тразее не избежать смерти, так как он смеет быть честным. Тигеллин все не может добиться приказа, чтобы я вскрыл себе вены. Я еще необходим не только как арбитр изящества, но как человек, без чьего совета и вкуса поездка в Ахайю может оказаться неудачной. Все же я часто подумываю о том, что рано или поздно этим должно кончиться, и знаешь, что меня беспокоит? Мне хотелось бы, чтобы Меднобородому не досталась моя мурринская чаша[228], которую ты видел и восхищался ею. Если в час моей кончины ты будешь подле меня, я отдам ее тебе, а если будешь далеко, я ее разобью. А покамест у нас еще впереди сапожничий Беневент, олимпийская Греция и фатум, который каждому назначает путь неведомый и непредсказуемый. Будь здоров и найми Кротона, не то у тебя во второй раз отберут Лигию. Хилонида, когда он тебе уже будет не нужен, пришли мне, где бы я ни находился. Может быть, я сделаю его вторым Ватинием, и консулы и сенаторы еще будут трепетать перед ним, как трепещут они перед сим рыцарем Дратвой. До этого зрелища стоило бы дожить. Как найдешь Лигию, дай мне знать, чтобы я принес за вас в жертву пару лебедей и пару голубей в здешнем круглом храме Венеры. Как-то во сне я видел Лигию у тебя на коленях, она искала твоих поцелуев. Постарайся, чтобы сон оказался вещим. Да не будет на твоем небе облаков, а коль появятся, пусть у них будут цвет и запах роз. Будь здоров и прощай!»


Глава XIX


   Едва Виниций успел дочитать письмо, как в библиотеку бесшумно проскользнул никем не приглашенный Хилон, — у слуг был приказ впускать его в любой час дня и ночи.
   — Да будет столь же милостива к тебе мать великодушного твоего предка Энея[229], — молвил грек, — сколь милостив ко мне был божественный сын Майи[230].
   — Что это значит? — спросил Виниций, резко вставая из-за стола, за которым сидел.
   Хилон же, гордо подняв голову, только произнес:
   — Эврика!
   Молодой патриций был так поражен, что долго не мог слова вымолвить.
   — Ты видел ее? — спросил он наконец.
   — Я видел Урса, господин, и говорил с ним.
   — И ты знаешь, где они скрываются?
   — Нет, господин. Другой человек просто из самолюбия дал бы понять лигийцу, что угадал, кто он; другой постарался бы выведать у него, где он живет, — ну и получил бы либо удар кулаком, после которого ему стали бы безразличны все земные дела, либо возбудил бы недоверие великана, и тогда, возможно, они в эту же ночь стали бы искать для девушки другое убежище. Мне довольно знать, что Урс работает возле Торговой пристани у мельника, которого зовут Демас, как твоего вольноотпущенника, а довольно мне этого потому, что теперь любой надежный твой слуга может утром пойти следом за ним и высмотреть их убежище. Я только принес тебе, господин, уверенность, что если Урс здесь, то и божественная Лигия находится в Риме, и еще сообщаю вторую весть: нынче ночью она почти наверняка будет в Остриане.
   — В Остриане? Где это? — прервал его Виниций, видимо намереваясь тотчас бежать в указанное место.
   — Это старое кладбище со склепом между Соляной и Номентанской дорогами. Верховный жрец христиан, о котором я тебе, господин, говорил и которого ждали гораздо позднее, уже приехал и этой ночью будет крестить и поучать там, на кладбище. Они, видишь ли, прячутся, сборища их происходят тайно — правда, эдиктов, запрещающих их вероучение, пока нет, но народ их ненавидит, так что им приходится быть осторожными. Сам Урс говорил мне, что нынче все они до единого соберутся в Остриане, ведь каждому охота увидеть и услышать того, кто был учеником Христа и кого они называют посланцем. А женщины у них слушают поучения наравне с мужчинами, и, возможно, из женщин не будет только одной Помпонии — ей, я думаю, трудно было бы объяснить Авлу, почитателю древних богов, зачем она ночью уходит из дому. Но Лигия, которая теперь под опекой Урса и старейшин их общины, несомненно придет вместе со всеми женщинами.
   Виниций, который до тех пор жил как в лихорадке и держался только надеждой, теперь, когда надежда эта, казалось, вот-вот сбудется, почувствовал вдруг отчаянную слабость, какая одолевает человека, достигнувшего цели после непосильного пути. Хилон это заметил и решил не упускать случая.
   — Я знаю, у ворот караулят твои люди, господин, и христиане, конечно, об этом знают. Но им ворота не нужны. К тому же на Тибре и вовсе нет ворот, и, хотя от реки далековато до тех дорог, не беда и крюк сделать, чтобы увидеть великого апостола. Впрочем, у них есть тысячи способов перебраться через стены, мне это известно. В Остриане, господин, ты найдешь Лигию, а если — чего я не могу допустить — ее вдруг не будет, Урс придет, потому что дал мне клятву убить Главка. Он сам мне сказал, что там будет и там же его прикончит, — слышишь, благородный трибун? Итак, ты либо пойдешь вслед за ним и узнаешь, где живет Лигия, либо прикажешь своим людям схватить его как убийцу, и, когда он будет в твоих руках, ты заставишь его признаться, где он спрятал Лигию. Я свое дело сделал! Другой сказал бы тебе, господин, будто он выпил с Урсом десяток кувшинов лучшего вина, пока выудил из него тайну; другой сказал бы тебе, будто продул ему тысячу сестерциев в «двенадцать линий» или же будто купил эти сведения за две тысячи… Да, знаю, ты возместил бы все вдвойне, и все же я впервые в жизни… то есть, я хотел сказать, как всегда в жизни, буду честен, ибо уповаю, что, как говорил великодушный Петроний, твое великодушие превзойдет все мои затраты и надежды.
   Однако Виниций, который был солдатом и привык не только принимать решения в трудных обстоятельствах, но и действовать, быстро справился с минутной слабостью и сказал:
   — В моем великодушии ты не разочаруешься, но сперва ты пойдешь со мною в Остриан.
   — Я — в Остриан? — спросил Хилон, у которого не было ни малейшего желания туда идти. — Я, благородный трибун, обещал найти Лигию, но не обязывался ее похищать. Посуди сам, господин, что со мною будет, коли этот лигийский медведь, растерзав Главка, тут же убедится, что растерзал его не вполне за дело? Не сочтет ли он меня — впрочем, несправедливо — виновником содеянного убийства? Знай, господин, что чем больше человек философ, тем труднее отвечать ему на глупые вопросы невежд, и что я бы ему ответил, спроси он меня, почему я обвинил лекаря Главка? Но если ты подозреваешь, что я тебя обманываю, изволь, заплати мне, лишь когда я укажу тебе дом, где живет Лигия, а сегодня выкажи только часть твоей щедрости, дабы, если вдруг и ты — от чего да охранят тебя все боги! — случайно пострадал бы, мне не довелось бы остаться без всякой награды. Твое сердце не перенесло бы этого.
   Виниций подошел к стоявшему на мраморной подставке сундуку, называемому «арка», и, достав оттуда кошелек с монетами, бросил его Хилону.
   — Здесь скрупулы[231], — сказал он. — Когда Лигия будет в моем доме, ты получишь такой же кошелек с ауреусами.
   — О Юпитер! — воскликнул Хилон.
   Но Виниций нахмурил брови.
   — Тебе дадут поесть, потом можешь отдохнуть. До вечера ты отсюда не уйдешь, а как стемнеет, проводишь меня в Остриан.
   На лице грека изобразились страх и колебание, но он быстро успокоился.
   — Кто может тебе противиться, господин! — сказал он. — Прими эти слова за доброе пророчество, как принял их наш великий герой в храме Аммона. Что до меня, то сии скрупулы, — тут он встряхнул кошельком, — перевесили мою скрупулезную честность, уж не говоря о твоей дружбе, которая для меня великое счастье и наслаждение…
   Виниций нетерпеливо прекратил его болтовню и начал расспрашивать о подробностях разговора с Урсом. Из них было ясно, что либо убежище Лигии будет этой же ночью обнаружено, либо удастся ее похитить на обратном пути из Остриана. И при этой мысли Виниций испытывал безумную радость. Теперь, когда он был уже почти уверен, что обретет Лигию, гнев и обида на нее рассеялись. За одну эту радость он прощал ей все. Он теперь думал о ней только как о дорогом и желанном существе, и такое у него было чувство, словно он ждет ее возвращения из долгого путешествия. Ему хотелось созвать рабов и приказать им украсить дом цветочными гирляндами. Даже на Урса он в эту минуту не злился. Он готов был всем все простить. Даже Хилон, к которому, несмотря на его хлопоты, Виниций испытывал неприязнь, показался ему теперь человеком забавным и незаурядным. Светом озарился для него весь дом, посветлели и глаза его, и лицо. Виниций снова почувствовал себя молодым, почувствовал радость жизни. Прежнее состояние мрачной тоски еще не вполне показало ему, как сильно полюбил он Лигию. Он понял это лишь теперь, когда появилась надежда ее обрести. Стремление к ней пробуждалось в юноше, как пробуждается весною пригретая солнцем земля, но его желания ныне были не так безудержны, не так дики, в них больше было радости и нежности. И еще он в себе ощущал силу безграничную и уверенность, что стоит ему увидеть Лигию, и ее уже не отнимут у него все христиане на свете и даже сам император.
   Ободренный его радостным видом, Хилон начал давать советы. По мнению грека, рано еще было считать дело выигранным и следовало вести себя с сугубой осторожностью, без которой все может потерпеть крах. Он также умолял Виниция не похищать Лигию в Остриане. Отправиться туда им надо в капюшонах, прикрыв лица, и ограничиться разглядыванием всех присутствующих из какого-нибудь темного угла. А когда они увидят Лигию, безопасней всего будет пойти за нею, держась на отдалении, приметить, в какой дом она войдет, а уж завтра на заре окружить этот дом большим отрядом рабов и взять ее среди бела дня. Поскольку она заложница и, по сути, принадлежит императору, это можно сделать, не опасаясь правосудия. Если же они в Остриане ее не увидят, надо пойти вслед за Урсом, и результат будет тот же. Идти на кладбище с большим числом рабов нельзя, они могут привлечь к себе внимание, тогда христианам достаточно будет только погасить факелы, как было сделано при похищении Лигии, и рассеяться, раствориться во мраке, скрыться в известных им одним тайниках. Но оружие взять необходимо, а еще лучше взять двух надежных, крепких молодцов, чтобы в случае чего они могли защитить.
   Виниций признал его правоту и, вспомнив кстати совет Петрония, велел рабам призвать к нему Кротона. Знавший всех в Риме Хилон, услыхав имя знаменитого атлета, чьей сверхчеловеческой силой он не раз восхищался на арене, заметно успокоился и заявил, что пойдет в Остриан. Ему подумалось, что с помощью Кротона кошелек, набитый ауреусами, будет куда легче заполучить.
   С этой приятной мыслью грек сел за стол, к которому его пригласил смотритель дома, и, подкрепляясь, стал рассказывать рабам, какую необыкновенную мазь он принес их господину, — достаточно смазать ею копыта самым незавидным лошадям, и они оставят всех прочих далеко позади. А готовить эту мазь научил его один христианин, ведь среди стариков христиан многие в колдовских делах посильнее даже фессалийцев, хотя Фессалия[232] славится своими колдуньями. Он, Хилон, пользуется у христиан полным доверием, а почему — о том легко догадается всякий знающий, что означает рыба. Говоря это, он внимательно смотрел на лица рабов, надеясь, что сможет среди них обнаружить христианина и донести об этом Виницию. Но надежда не оправдалась, и Хилон усердно принялся за еду и питье, не скупясь на похвалы повару и уверяя, что постарается откупить его у Виниция. Веселое его настроение нарушала только мысль, что ночью надо идти в Остриан, но он утешал себя тем, что пойдет переодетый, в темноте и в компании двух человек, один из которых силач, кумир всего Рима, а второй — патриций и большой военный начальник. «Если Виниция и обнаружат, — размышлял Хилон, — они не посмеют поднять на него руку, что ж до меня, вряд ли им удастся увидеть хоть кончик моего носа».
   После чего он принялся вспоминать свою беседу с работником, и воспоминания эти еще больше ободрили его. Он ничуть не сомневался, что работник — это Урс. Из рассказов Виниция и тех, кто сопровождал Лигию на пути из императорского дворца, Хилон знал о необычайной силе лигийца. А так как у Эвриция он спрашивал о силачах, то неудивительно, что ему указали на Урса. Потом, замешательство и гнев работника при упоминании о Виниции и Лигии не оставляли сомнений в том, что к этой паре у него особое отношение; вдобавок работник упомянул о покаянии за убийство, а ведь Урс убил Атацина; и, наконец, облик работника вполне согласовался с рассказами Виниция о лигийце. Не совпадало только имя, и это могло бы вызвать сомнения, но Хилон уже знал, что христиане при крещении принимают новые имена.
   «Если Урс убьет Главка, — говорил себе Хилон, — будет превосходно, а если не убьет, это тоже будет хорошим знаком, ибо покажет, насколько трудно христианам совершить убийство. Я ведь изобразил Главка родным сыном Иуды и предателем всех христиан, я был так красноречив, что камень и тот бы растрогался и пообещал бы свалиться на голову Главка, и, однако, едва уломал этого лигийского медведя, чтобы он поклялся придушить его своею лапой. Все колебался, отнекивался, болтал о своем горе и покаянии. Видно, у них это не принято. Свои обиды надобно прощать, за чужие не очень-то можно мстить, следовательно, Хилон, рассуди, что тебе тут может угрожать? Отомстить тебе — Главку не дозволяется; Урс, если он не убьет Главка за столь огромную вину, как предательство всех христиан, тем паче не убьет тебя за такую маленькую вину, как предательство одного-единственного христианина. Впрочем, как только я укажу этому пылкому голубю гнездышко его горлицы, я умываю руки и отправляюсь обратно в Неаполис. Христиане тоже любят говорить о каком-то умывании рук — должно быть, это у них принято, когда окончательно улаживается какое-то дело. Славные люди эти христиане, а как дурно о них говорят! О боги! Такова справедливость в мире. А все же мне нравится их учение за то, что не разрешает убивать. Но если оно не разрешает убивать, значит, уж наверняка не разрешает ни красть, ни обманывать, ни лжесвидетельствовать, так что я сказал бы, что ему не больно-то легко следовать. Оно, видно, учит не только добродетельно умирать, как учат стоики, но и добродетельно жить. Если когда-нибудь я разбогатею и буду иметь такой дом, как у этого трибуна, и столько рабов, может, стану и я христианином и буду им, доколе мне это будет на руку. Богач может себе все позволить, даже добродетель. Да, ясно, это религия для богатых, но тогда я не понимаю, почему среди них столько бедняков. Им-то что за корысть и почему они разрешают добродетели связывать себе руки? Да, над этим надо когда-нибудь подумать. А пока, слава тебе, Гермес, за то, что помог мне найти этого барсука. Но если ты сделал это ради двух телок, белых однолеток с позолоченными рогами, то я тебя не узнаю. Постыдись, победитель Аргуса![233] Ты, такой премудрый бог, да чтобы не знал наперед, что ничего не получишь! Вместо них я приношу тебе свою благодарность, а если ты предпочитаешь моей благодарности двух скотин, тогда ты сам — третья, и в лучшем случае тебе надо быть пастухом, а не богом. Берегись также, чтобы я как философ не доказал людям, что тебя нет, — тогда все перестанут приносить тебе жертвы. С философами лучше быть в ладу».
   Так беседуя с самим собою и с Гермесом, грек растянулся на скамье, подложив под голову плащ, и, когда рабы убрали посуду, уснул. Проснулся он, вернее его разбудили, только когда пришел Кротон. Хилон тогда направился в атрий и с удовольствием оглядел могучую фигуру ланисты, бывшего гладиатора, настолько огромную, что она, казалось, заполняла весь атрий. О цене за услугу Кротон уже успел договориться.
   — Клянусь Геркулесом! — говорил силач Виницию. — Хорошо, что ты, господин, обратился ко мне сегодня, потому что завтра я отправляюсь в Беневент, меня пригласил туда благородный Ватиний, чтобы я в присутствии императора померялся с неким Сифаксом, самым сильным негром, какого когда-либо порождала Африка. Представляешь себе, как захрустит его позвоночник в моих объятиях, но вдобавок я еще расквашу кулаком его черную рожу.
   — Клянусь Поллуксом! — отвечал Виниций. — Я уверен, что ты это сделаешь, Кротон.
   — И прекрасно поступишь, — прибавил Хилон. — О да, вдобавок расквась ему рожу! Славная мысль и достойный тебя поступок! Готов биться об заклад, что ты расквасишь ему рожу. Но хорошенько умасти себе тело оливковым маслом, мой Геркулес, да потуже опояшься — помни, что тебе, возможно, придется иметь дело с настоящим Каком[234]. Человек, охраняющий девушку, которая интересует достойного Виниция, тоже как будто отличается незаурядной силой.
   Хилон говорил это, чтобы раздразнить самолюбие Кротона, но Виниций его поддержал:
   — Это верно. Сам-то я не видел, но мне говорили, что он может схватить быка за рога и оттащить куда захочет.
   — Ой-ой! — ужаснулся Хилон, который не представлял себе, что Урс настолько силен.
   Но Кротон презрительно усмехнулся.
   — Я, достойный господин, — сказал он, — берусь этой вот рукой схватить кого прикажешь, а вот этой другой обороняться от семерых таких лигийцев и принести девушку тебе домой, пусть все христиане Рима гонятся за мною как калабрийские[235] волки. Если я этого тебе не докажу, я позволю отстегать себя плетьми тут, в этом атрии.
   — Не разрешай ему этого, господин! — вскричал Хилон. — Они начнут кидать в нас камнями, и тогда что толку в его силе? Не лучше ли взять девушку из дому и не подвергать ни ее, ни нас смертельной опасности?
   — Слышишь, Кротон, так и будет, — сказал Виниций.
   — Твои деньги — твоя воля! Только помни, господин, завтра я еду в Беневент.
   — У меня тут, в городе, пятьсот рабов, — отвечал Виниций.
   После чего он сделал им рукою знак удалиться, а сам прошел в библиотеку и, сев за стол, написал Петронию следующее:
   «Хилон отыскал Лигию. Нынче вечером я с ним и с Кротоном иду в Остриан, мы похитим ее сегодня или же завтра из дому. Да осыплют тебя боги всяческими удачами. Будь здоров, carissime, радость мешает мне продолжать письмо».
   Положив стиль, Виниций принялся расхаживать быстрыми шагами по комнате — душа его не только была полна радости, но также терзалась тревогой. Он говорил себе, что вот уже завтра Лигия будет в его доме. Он сам еще не знал, как поведет себя с нею, однако чувствовал, что, коль захочет она его полюбить, он будет ее рабом. Ему вспоминались уверения Акты, что он был любим, и это волновало его до глубины души. Стало быть, препятствиями будут всего только девичья стыдливость да какие-то обеты, которых, видимо, требует христианское учение? Но если так, то, когда Лигия окажется в его доме и уступит уговорам или силе, тогда ей придется сказать себе: «Свершилось!», и потом она, конечно, уже будет покорной и любящей.
   Течение этих блаженных мыслей было прервано приходом Хилона.
   — Слушай, господин, — сказал грек, — вот что мне еще пришло в голову: а вдруг у христиан есть какие-то знаки, какие-нибудь тессеры, без которых никого в Остриан не допустят? В молитвенных домах, я знаю, так бывает, подобную тессеру я получил от Эвриция. Разреши же мне сходить к нему, господин, я подробно его расспрошу и, если надо, запасусь такими тессерами.
   — Согласен, благородный мудрец, — весело отвечал Виниций. — Ты рассуждаешь как человек предусмотрительный и достоин за это всяческих похвал. Ступай к Эврицию и куда тебе вздумается, но для верности оставь вот на этом столе полученный тобою мешочек.