Император, приставив к глазу изумруд, теперь смотрел со вниманием. На лице Петрония застыло выражение неудовольствия и презрения. Хилона уже успели вынести из цирка.
   А из куникула выталкивали на арену все новые жертвы.
   Из самого верхнего ряда амфитеатра глядел на них апостол Петр. На него никто не смотрел, все лица были обращены к арене — он встал на ноги и, как некогда в винограднике Корнелия благословлял на смерть и на вечную жизнь тех, кого должны были схватить, так и теперь он осенял крестом гибнущих под звериными клыками, и кровь их, и их муки, и мертвые их тела, обратившиеся в бесформенные комья, и души их, отлетавшие прочь от кровавого песка. Некоторые подымали к нему глаза, и тогда лица их светлели, они улыбались, видя там, вверху, осеняющий их знак креста. А у апостола сердце разрывалось, и он говорил: «О господи, да будет воля твоя, ибо во славу твою, во свидетельство истины погибают овцы мои! Ты повелел мне пасти их, ныне же я передаю их тебе, и ты, господи, сосчитай их, возьми их, исцели их раны, избавь от недуга и дай им столько счастья, чтобы оно с лихвой вознаградило их за испытанные тут муки».
   И он творил над ними крестное знамение, прощаясь по очереди с каждым, с каждою общиной, и чувствуя такую безмерную любовь, как будто они были его детьми, которых он отдает прямо в руки Христовы. Но тут император — то ли по рассеянности, то ли из желания, чтобы эти игры превзошли все, что до тех пор видел Рим, — шепнул несколько слов префекту города, и тот, сойдя с возвышения, поспешно направился к куникулу. Даже народ был удивлен, когда увидел, что решетки опять отворяются. Теперь уже выпустили самых разных зверей — тигров с берегов Евфрата, нумидийских пантер, медведей, волков, гиен и шакалов. Всю арену покрыл волнующийся ковер звериных шкур — полосатых, желтых, серых, бурых, пятнистых. В хаотической этой круговерти ничего нельзя было разглядеть, кроме бешеного движения и кувырканья звериных тел. Зрелище превратилось в нечто непостижимое уму, то была кровавая оргия, страшный сон, чудовищное видение помешанного. Мера была перейдена. Среди рычанья, воя и визга то здесь, то там в рядах зрителей раздавался пронзительный судорожный хохот женщин, которые уже не могли вынести этого зрелища. Людям становилось страшно. Лица помрачнели. Послышались голоса: «Довольно! Довольно!»
   Однако впустить зверей на арену оказалось легче, чем прогнать. Император все же нашел средство очистить ее, да еще доставить народу новое развлечение. Во всех проходах цирка появились группы черных, украшенных перьями и серьгами нумидийцев с луками наготове. Народ догадался, зачем они тут, и приветствовал их радостными криками, а нумидийцы, приблизясь к барьеру и наложив стрелы на тетивы, стали стрелять по скоплениям зверей. Это и впрямь было зрелищем еще не виданлым. Стройные, черные торсы ритмично откидывались назад, натягивая тугие луки и отправляя стрелу за стрелой. Пенье тетив и свист длинных оперенных стрел смешивались с воем зверей и возгласами изумления. Волки, медведи, пантеры и люди, еще оставшиеся в живых, падали друг подле друга. Иной лев, почувствовав в своем боку стрелу, резко оборачивал искаженную яростью пасть, чтобы ухватить древко зубами и разгрызть его. Другие выли от боли. Мелкое зверье металось в перепуге по арене или билось головами о решетки, а между тем стрелы свистели и свистели, пока все живое на арене не полегло, дергаясь в смертных конвульсиях.
   Тогда на арену высыпали сотни цирковых рабов с заступами, граблями, метлами, тачками, корзинами для внутренностей и мешками с песком. Одна партия сменяла другую, работа закипела. Быстро очистили арену от трупов, крови и кала, перекопали, заровняли и посыпали толстым слоем свежего песка. После чего выбежали амурчики и стали рассыпать лепестки роз, лилий и других цветов. Снова зажгли курильницы и убрали веларий, так как солнце уже стояло довольно низко.
   Зрители, удивленно переглядываясь, спрашивали один у другого, какое еще зрелище предстоит им нынче.
   А зрелище предстояло такое, какого никто не ожидал. Император, который загодя покинул свою ложу, вдруг появился на усыпанной цветами арене — был он в пурпурной мантии, с золотым венцом на голове. Двенадцать музыкантов с кифарами в руках следовали за ним, а он, держа серебряную лютню, торжественной поступью вышел на середину арены, несколько раз поклонился зрителям и, возведя глаза к небу, постоял так, словно бы ожидая вдохновения свыше.
   Затем он ударил по струнам и запел:

 
О, лучезарный сын Латоны,
Ты, царь Тенеды, Киллы, Хризы[402],
Что охраняешь дланью крепкой
Священный Илион!

 

 
Как отдал ты его ахейцам.
Чтоб на алтарь святого храма
С вечным огнем, тебе возжженным,
Лилась троянцев кровь?

 

 
Руки с мольбою простирали,
О, Сребролучный, старцы в горе,
Скорбные матерей стенанья
К тебе, великий, неслись,

 

 
Чтобы хоть деток уберег ты!
Камень и тот бы умягчился,
Ты ж оказался тверже камня,
Сминтей[403], к людской беде!

 
   Песнь постепенно переходила в скорбную, трогательную элегию. Цирк притих. Император, сам расчувствовавшись, сделал паузу, затем продолжил пенье:

 
Мог ведь форминги глас небесный
Стоны и пени заглушить.
Слезы в глазах стоят и ныне,
Как на цветах роса,

 

 
Лишь зазвучит та песнь печали
И воскресит из пепла въяве
Ужас, пожар и гибель града,
Сминтей, где ты был тогда?

 
   Тут голос его дрогнул, глаза увлажнились. На ресницах весталок блеснули слезы, народ сидел тихо, потом загремела буря рукоплесканий.
   А снаружи через открытые для проветриванья двери вомиториев доносился скрип повозок, на которые складывали окровавленные останки христиан — мужчин, женщин и детей, — чтобы вывезти их и кинуть в страшные ямы, называвшиеся «путикулы».
   Апостол Петр, обхватив руками свою белую, трясущуюся голову, безмолвно взывал:
   «Господи! Господи! Кому отдал ты власть над миром? И ты еще хочешь основать в этом городе свою столицу!»


Глава LVII


   Между тем солнце опустилось к западу и словно бы плавилось в закатном зареве. Зрелище окончилось. Народ расходился из амфитеатра и через коридоры, вомитории, многими потоками выплескивался в город. Только августианы не спешили, выжидая, пока схлынет волна. Встав со своих мест, они столпились возле подиума, на который Нерон взошел опять, чтобы выслушать похвалы. Хотя зрители не поскупились на рукоплескания, для него этого было недостаточно, он ожидал восторга неистового, безумного. Напрасно звучали теперь славословия, напрасно весталки целовали его «божественные» руки, а Рубрия склонилась перед ним так низко, что ее рыжеватая голова коснулась его груди. Нерон был недоволен и не мог этого скрыть. Его также удивляло и тревожило, что Петроний хранит молчание. Хвалебное словечко из уст Петрония, метко выделяющее удачные места в стихах, было бы для него в эту минуту большим утешением. Наконец, не в силах ждать, он кивнул Петронию и, когда тот поднялся на подиум, приказал:
   — Говори же…
   Но Петроний холодно ответил:
   — Я молчу, ибо не нахожу слов. Ты превзошел самого себя.
   — Так казалось и мне, но что же тогда народ…
   — Можно ли требовать от этой толпы, чтобы она понимала поэзию?
   — Стало быть, ты тоже заметил, что они не поблагодарили меня так, как я заслужил?
   — Ты выбрал неудачное время.
   — Почему?
   — Потому что мозги, одурманенные запахом крови, неспособны слушать со вниманием.
   — О, эти христиане, — сказал Нерон, сжимая кулаки. — Они сожгли Рим, а теперь и мне еще вредят. Какую кару придумать для них?
   Петроний понял, что идет по неверному пути, что его слова производят действие, обратное тому, какого он хотел бы добиться, и, дабы отвлечь мысли императора в другую сторону, наклонился к нему и шепнул:
   — Песнь твоя великолепна, но я должен сделать тебе одно замечание: в четвертом стихе третьей строфы метр оставляет желать лучшего.
   Нерон покраснел от стыда, будто его уличили в позорном поступке, и, встревоженно взглянув на Петрония, так же тихо ответил:
   — Ты все замечаешь! Да, знаю! Я переделаю! Но ведь больше никто не заметил? Правда? А ты, всеми богами заклинаю тебя, никому не говори, если… если жизнь тебе дорога.
   Петроний нахмурился и с выражением внезапной скуки и досады возразил:
   — Ты можешь, божественный, осудить меня на смерть, если я тебе мешаю, но не пугай меня ею — богам лучше известно, боюсь ли я ее.
   Говоря это, он смотрел императору прямо в глаза.
   — Не сердись, — ответил Нерон, немного помолчав. — Ты же знаешь, что я тебя люблю…
   «Дурной знак!» — подумал Петроний.
   — Я хотел пригласить вас нынче на пир, — продолжал Нерон, — но лучше мне уединиться и отшлифовать этот проклятый стих третьей строфы. Кроме тебя, ошибку мог заметить еще Сенека, а возможно, и Секунд Карин, но от них я сейчас избавлюсь.
   И тут же он подозвал Сенеку и сообщил ему, что посылает его вместе с Акратом и Секундом Карином[404] в Италию и во все провинции за деньгами, которые они должны собрать с городов, деревень, знаменитых храмов — словом, отовсюду, где только можно будет их найти или выжать. Но Сенека, поняв, что его понуждают быть грабителем, святотатцем и разбойником, решительно отказался.
   — Мне надо уехать в деревню, государь, — сказал он, — и там ждать смерти, — я стар, и нервы у меня не в порядке.
   Иберийские нервы Сенеки[405] были покрепче, чем у Хилона, и не так уж расстроены, однако со здоровьем все же дело обстояло неважно — он походил на тень, и голова его в последнее время совершенно побелела.
   Глянув на него, Нерон подумал, что, может быть, и впрямь его смерти придется ждать недолго.
   — Ну что ж, — ответил он, — коли ты болен, я не хочу подвергать тебя опасностям путешествия, но так как я тебя люблю и желаю иметь тебя поблизости, в деревню ты не поедешь, а уединишься в своем доме и не будешь его покидать.
   И, рассмеявшись, добавил:
   — Послать Акрата и Карина одних — все равно что послать волков за овцами. Кого же дать им в начальники?
   — Меня, государь! — сказал Домиций Афр.
   — О нет! Я не хочу навлечь на Рим гнев Меркурия, которого вы устыдили бы, превзойдя его в искусстве воровства. Мне нужен какой-нибудь стоик вроде Сенеки или вроде моего нового друга философа Хилона.
   Произнеся это, он стал озираться.
   — Что сталось с Хилоном? — спросил он.
   Хилон, на свежем воздухе придя в себя, вернулся в амфитеатр, еще когда император пел. Услыхав свое имя, он подошел поближе.
   — Я здесь, сияющий сын солнца и луны. Я занемог, но твоя песнь исцелила меня.
   — Я пошлю тебя в Ахайю, — сказал Нерон. — Ты наверняка до гроша знаешь, сколько там денег в каждом храме.
   — Сделай это, о Зевс, и боги доставят тебе такую дань, какой никогда никому не доставляли.
   — Я сделал бы это, но не хочу лишать тебя удовольствия видеть игры.
   — О Ваал!.. — начал Хилон.
   Но августианы, обрадовавшись, что настроение императора улучшилось, стали смеяться и кричать:
   — Нет, нет, государь! Не лишай грека возможности видеть игры.
   — Зато прошу тебя, лиши меня возможности видеть этих крикливых капитолийских гусят, чьи мозги, собранные вместе, не заполнят и желудевой скорлупки, — возразил Хилон. — О первородный сын Аполлона, я сейчас пишу гимн по-гречески в твою честь и потому хотел бы провести несколько дней в храме муз, дабы молить их о вдохновенье.
   — Нет, нет! — вскричал Нерон. — Ты хочешь уклониться от следующих игр. Не выйдет!
   — Клянусь тебе, государь, что я сочиняю гимн.
   — Так будешь сочинять его ночью. Моли о вдохновении Диану, она ведь сестра Аполлона.
   Хилон опустил голову, злобно косясь на окружавших его августиан, которые опять принялись смеяться. Император же обратился к Сенециону и Суилию Нерулину.
   — Представьте себе, — сказал он, — из назначенных на сегодня христиан нам удалось управиться едва ли с половиной.
   Старик Аквил Регул, большой знаток всего, что касалось цирка, немного подумав, заметил:
   — Зрелища, в которых выступают люди sine armis et sine arte[406], длятся примерно столько же, но куда менее занимательны.
   — Я прикажу давать им оружие, — сказал Нерон.
   Тут суеверный Вестин, внезапно очнувшийся от задумчивости, спросил, таинственно понизив голос:
   — А вы заметили, что они, умирая, что-то видят? Они глядят куда-то вверх и умирают, вроде бы не страдая. Я уверен, что они что-то видят.
   С этими словами он поднял глаза к отверстию в кровле амфитеатра, над которым ночь уже расстилала свой усыпанный звездами веларий. Но остальные августианы ответили на его замечание смехом да шутливыми догадками о том, что могут видеть христиане в минуту смерти. Император между тем дал знак рабам-факелоносцам и покинул цирк, а следом за ним двинулись весталки, сенаторы, сановники и августианы.
   Ночь была ясная, теплая. Возле цирка еще толпились люди, желавшие поглядеть на отбытие императора, но люди эти были почему-то угрюмы, безмолвны. Кое-где, правда, слышались хлопки, но сразу же затихали. Скрипящие повозки все еще вывозили из сполиария кровавые останки христиан.
   Петроний и Виниций сидели на носилках молча. Лишь когда они приблизились к дому, Петроний спросил:
   — Ты подумал о том, что я тебе говорил?
   — Да, подумал, — ответил Виниций.
   — И веришь, что теперь это и для меня дело первейшей важности? Я должен ее освободить назло императору и Тигеллину. Это борьба, в которой я стремлюсь победить, некая игра, в которой я хочу выиграть, пусть ценою собственной жизни. Нынешний день еще больше укрепил меня в этом намерении.
   — Да вознаградит тебя Христос!
   — Вот увидишь!
   Пока они беседовали, их поднесли ко входу в дом. Оба вышли из носилок. В эту минуту к ним в темноте приблизился кто-то и спросил:
   — Ты — благородный Виниций?
   — Да, — отвечал трибун. — Чего тебе надо?
   — Я Назарий, сын Мириам, я пришел из тюрьмы и принес тебе вести о Лигии.
   Виниций положил руку ему на плечо и при свете факелов заглянул ему в глаза, не в силах слово вымолвить, но Назарий, угадав замерший на его устах вопрос, ответил:
   — Пока она жива. Урс послал меня к тебе, господин, сказать, что она лежит в горячке, молится и повторяет твое имя.
   — Слава Христу, — сказал Виниций, — который может возвратить мне ее!
   Взяв Назария за руку, он повел юношу в библиотеку. Вскоре туда пришел и Петроний, чтобы услышать их беседу.
   — Болезнь спасла ее от позора, изверги эти боятся заразы, — говорил юноша. — Урс и лекарь Главк не отходят от ее ложа ни днем, ни ночью.
   — А стражи остались те же?
   — Да, господин, и она лежит в их комнате. Узники, которые были в нижнем помещении, все перемерли от лихорадки или задохнулись от жары.
   — Кто ты? — спросил Петроний.
   — Благородный Виниций знает меня. Я сын вдовы, у которой жила Лигия.
   — И ты христианин?
   Юноша вопросительно посмотрел на Виниция, но, увидев, что тот поглощен молитвой, поднял голову и смело сказал:
   — Да, христианин.
   — Каким образом тебе удается свободно проходить в тюрьму?
   — А я нанялся выносить тела умерших и сделал это для того, чтобы помогать братьям моим и приносить им вести из города.
   Петроний более внимательно взглянул на красивое лицо юноши, на его голубые глаза и густые черные волосы.
   — Из какого ты края, мальчик?
   — Я галилеянин, господин.
   — Ты хотел бы, чтобы Лигия была свободна?
   Юноша поднял глаза к небу.
   — Хоть бы мне самому пришлось потом умереть! — ответил он.
   Виниций перестал молиться.
   — Скажи стражам, — сказал он, — чтобы они положили ее в гроб, будто мертвую. Подбери себе помощников, которые ночью вместе с тобою вынесут ее. Поблизости от Смрадных Ям вы найдете ожидающих вас людей с носилками и отдадите им гроб. Стражам пообещай от моего имени, что я дам им столько золота, сколько каждый сумеет унести в своем плаще.
   И пока он говорил, с лица его постепенно сходило обычное мертвенное выражение, в нем просыпался солдат, которому надежда возвратила прежнюю энергию.
   Щеки Назария вспыхнули от радости. Подымая руки, он воскликнул:
   — Да исцелит ее Христос, ведь теперь она будет свободна!
   — Ты полагаешь, стражи согласятся? — спросил Петроний.
   — Они-то? Им бы только знать, что за это их не ждут ни наказания, ни муки!
   — Он прав! — сказал Виниций. — Стражи были готовы даже помочь ей бежать, тем более они позволят вынести ее как мертвую.
   — Есть, правда, человек, — сказал Назарий, — который проверяет раскаленным железом, действительно ли мертвы тела, которые мы выносим. Но этот берет всего несколько сестерциев за то, чтобы не трогать железом лицо покойника. За один ауреус он притронется к гробу, а не к телу.
   — Скажи ему, что он получит полный кошелек ауреусов, — сказал Петроний. — А сумеешь ты подобрать надежных помощников?
   — Подберу таких, что за деньги продадут собственных жен и детей.
   — Где же ты их найдешь?
   — В самой тюрьме или в городе. А стражи, если им заплатить, впустят кого захочу.
   — В таком случае проведешь туда меня как носильщика, — сказал Виниций.
   Но Петроний стал горячо отговаривать его не делать этого. Преторианцы могут его узнать даже переодетого, и тогда все пропало.
   — Ни в тюрьму, ни к Смрадным Ямам! — говорил он. — Надо, чтобы все, и император, и Тигеллин, думали, что она умерла, иначе тотчас снарядят погоню. Усыпить подозрения мы можем только одним способом — когда ее увезут в Альбан или дальше, на Сицилию, мы останемся в Риме. Через неделю или две ты заболеешь и вызовешь Неронова врача, который посоветует тебе ехать в горы. Тогда вы соединитесь, а затем…
   Тут Петроний на миг задумался, потом, махнув рукою, закончил:
   — Потом, быть может, наступят иные времена.
   — Да смилуется над нею Христос! — сказал Виниций. — Ты вот говоришь о Сицилии, а ведь она больна и может умереть…
   — А мы пока поместим ее поближе. Сам воздух подлечит ее, только бы из тюрьмы вырвать. Нет ли у тебя в горах какого-нибудь арендатора, которому ты можешь доверять?
   — Есть! Да, конечно, есть! — поспешно отвечал Виниций. — Есть близ Кориол[407] один надежный человек, он меня на руках носил, когда я был ребенком, и до сих пор меня любит.
   Петроний подал ему таблички.
   — Напиши, чтобы он приехал сюда завтра же. Я тотчас пошлю гонца.
   Он призвал смотрителя дома и отдал распоряжение отправить нарочного. Еще через несколько минут раб мчался верхом на коне среди ночной тьмы в Кориолы.
   — Я хотел бы, — сказал Виниций, — чтобы в пути ее сопровождал Урс. Мне было бы спокойнее.
   — Да, господин, — сказал Назарий, — сила у этого человека богатырская, он выломает решетку и пойдет за Лигией. В верхней части высокой отвесной стены есть одно окно, под которым не стоит страж. Я принесу Урсу веревку, остальное он сделает сам.
   — Клянусь Геркулесом! — сказал Петроний. — Пусть выбирается, как ему взбредет на ум, только не вместе с нею и не через два или три дня после нее, иначе следом за ним пойдут и обнаружат ее убежище. Клянусь Геркулесом! Вы что, хотите погубить и себя, и ее? Я запрещаю вам упоминать при нем о Кориолах, или я умываю руки.
   Оба признали справедливость его слов и умолкли. Вскоре Назарий стал прощаться, обещая прийти завтра на заре.
   Со стражей он надеялся договориться еще этой ночью, но прежде хотел забежать к матери, которая в это смутное, страшное время жила в непрестанной тревоге о нем. Поразмыслив, Назарий решил помощника себе искать не в городе, а подкупить кого-нибудь из тех, что вместе с ним выносили трупы из тюрьмы.
   Перед тем как уйти, он еще задержался, и, отведя Виниция в сторону, стал ему шептать:
   — Я никому не обмолвлюсь о нашем замысле, господин, даже матери, но апостол Петр обещал из амфитеатра прийти к нам, и ему я расскажу все.
   — В этом доме ты можешь говорить громко, — ответил Виниций. — Апостол Петр был в амфитеатре вместе с людьми Петрония. Впрочем, я сам пойду с тобою.
   И он велел подать себе плащ раба, после чего оба ушли.
   Петроний глубоко вздохнул.
   «Прежде я хотел, — подумал он, — чтобы она от этой лихорадки умерла, потому что для Виниция это было бы еще не самым страшным. Но теперь я готов пожертвовать Эскулапу золотой треножник ради ее выздоровления. Ах ты, Агенобарб, ты хочешь устроить себе забаву, поглядеть на страдания влюбленного! Ты, Августа, сперва завидовала красоте этой девушки, а ныне живьем бы ее съела из-за того, что погиб твой Руфий! Ты, Тигеллин, хочешь ее погубить назло мне! Посмотрим! Говорю вам, глаза ваши не увидят ее на арене — если только я не умру, я вырву ее у вас, как из собачьей пасти! И вырву так, что вы даже знать не будете, а потом, всякий раз, как на вас гляну, буду думать: вот дураки, которых Петроний надул».
   И, довольный собою, он направился в триклиний, где вместе с Эвникой принялся за ужин. Лектор читал им в это время идиллии Феокрита[408]. Снаружи ветер нагнал туч со стороны Соракта, и внезапная гроза нарушила тишину теплой летней ночи. Раскаты грома то и дело грохотали над семью холмами, а Петроний с Эвникой на своих ложах у стола слушали идиллического поэта, который напевным дорическим слогом[409] живописал пастушескую любовь, и, умиротворенные, готовились к безмятежному отдыху.
   Однако еще до их отхода ко сну возвратился Виниций. Узнав о его приходе, Петроний вышел к нему.
   — Ну как? — спросил Петроний. — Не придумали чего-нибудь нового? А Назарий уже пошел в тюрьму?
   — Да, пошел, — отвечал молодой трибун, приглаживая мокрые от дождя волосы. — Назарий пошел договариваться со стражами, а я видел Петра, и он велел мне молиться и надеяться.
   — Ну и превосходно. Если все пойдет гладко, следующей ночью можно будет ее вынести.
   — Арендатор со своими людьми должен прибыть на рассвете.
   — Да, дорога не дальняя. Теперь ты отдохни.
   Но Виниций в своем кубикуле опустился на колени и начал молиться.
   На заре приехал из-под Кориол арендатор Нигер, который, по распоряжению Виниция, доставил мулов, носилки и четырех надежных молодцов, отобранных из британских рабов, — правда, рабов он предусмотрительно оставил на постоялом дворе в Субуре.
   Бодрствовавший всю ночь Виниций вышел ему навстречу. Арендатор при виде своего молодого господина растрогался и, целуя его руки и глаза, сказал:
   — Дорогой мой мальчик, ты болен или же это огорченья согнали румянец с твоего лица? Я с первого взгляда едва тебя узнал!
   Виниций повел его во внутреннюю колоннаду, называвшуюся «ксист», и там посвятил в тайну. Нигер слушал внимательно, сосредоточенно, и на его суровом, загорелом лице отражалось волненье, которое он даже не пытался скрыть.
   — Стало быть, она христианка? — воскликнул он.
   И Нигер испытующе поглядел в лицо Виницию, а тот, очевидно догадавшись, какой вопрос таился во взгляде поселянина, ответил:
   — И я христианин…
   Тогда на глазах Нигера блеснули слезы. С минуту он молчал, затем, воздев руки, молвил:
   — О, благодарю тебя, Христос, за то, что снял бельмо с глаз, которые мне дороже всего на свете!
   Он обнял голову Виниция и, плача от счастья, покрыл поцелуями его лоб.
   Несколько минут спустя явился Петроний, ведя Назария.
   — Хорошие вести! — воскликнул он еще на пороге.
   Вести действительно были хорошие. Прежде всего лекарь Главк ручался за жизнь Лигии, хотя у нее была та же тюремная лихорадка, от которой в Туллиануме и других тюрьмах люди ежедневно умирали сотнями. Что ж до стражей и человека, проверявшего трупы раскаленным железом, тут не было никаких трудностей. С помощником по имени Аттис также договорились.
   — Мы сделали в гробу отверстия, чтобы больная могла дышать, — рассказывал Назарий. — Главная забота теперь, чтобы она не застонала или не позвала в ту минуту, когда мы будем проходить мимо преторианцев. Но она очень ослабела, с самого утра лежит, не открывая глаз. К тому же Главк даст ей снотворное снадобье, он сам приготовил его из зелий, которые я ему принес. Крышка гроба будет не прибита. Вы без труда снимете ее и перенесете больную в носилки, а мы положим в гроб длинный мешок с песком, вы только приготовьте его.