— Им заткнет его огонь, о божественный!
   — Горе мне! — простонал Хилон.
   Но император, которому наглая самоуверенность Тигеллина придала духу, рассмеялся и, указывая на старого грека, сказал:
   — Глядите, какой вид у этого потомка Ахиллеса!
   Вид у Хилона действительно был ужасный. Остатки волос на голове совершенно побелели, с лица не сходило выражение крайней тревоги и угнетенности. Временами он был как одурманенный или полупомешанный — то не отвечает на вопросы, то вдруг рассердится, начнет дерзить — тогда августианы предпочитали его не задевать.
   Подобное возбуждение овладело им и сейчас.
   — Делайте со мною, что хотите, а на игры я больше не пойду! — воскликнул он с задором отчаяния, прищелкнув пальцами.
   Нерон поглядел на него, потом, обращаясь к Тигеллину, сказал:
   — Последи, чтобы в садах этот стоик был возле меня. Хочу посмотреть, какое впечатление произведут на него наши факелы.
   Хилону стало страшно от звучавшей в голосе императора угрозы.
   — Государь, — взмолился он, — я ничего не разгляжу, я не вижу в темноте.
   На что император со зловещим смехом ответил:
   — Ночь будет светлая, как день.
   Затем, обернувшись к прочим августианам, Нерон завел с ними беседу о состязаниях, которые намеревался устроить в заключение игр.
   К Хилону подошел Петроний и, тронув его за плечо, сказал:
   — Разве не говорил я тебе? Ты не выдержишь.
   — Я хочу напиться, — отвечал грек и протянул руку к кратеру с вином, но донести вино до рта ему не пришлось — Вестин отнял у него сосуд, придвинулся поближе и с любопытством и испугом на лице спросил:
   — А фурии тебя не преследуют?
   Старик поглядел на него, открыв рот, будто не понимая вопроса, и часто заморгал.
   — Преследуют тебя фурии? — повторил Вестин.
   — Нет, — ответил Хилон, — но предо мною тьма.
   — Как это тьма? Да смилуются над тобою боги! Как это тьма?
   — Тьма ужасная, непроглядная, и в ней что-то движется, что-то идет на меня. А что — я не знаю и боюсь.
   — Я всегда был уверен, что они колдуны. А не снится тебе что-нибудь особенное?
   — Нет, потому что я не сплю. Я же не думал, что их так будут казнить.
   — Тебе их жаль?
   — Зачем вы проливаете столько крови? Ты слышал, что говорил тот, на кресте? Горе нам!
   — Слышал, — тихо ответил Вестин. — Но они же поджигатели.
   — Неправда!
   — И враги рода человеческого.
   — Неправда!
   — И отравители вод.
   — Неправда!
   — И убийцы детей.
   — Неправда!
   — Как же так? — с удивлением спросил Вестин. — Ты же сам говорил это и предал их в руки Тигеллина!
   — Потому и объяла меня тьма, и смерть идет ко мне! Иногда мне кажется, что я уже умер и вы тоже.
   — Э нет, это они умирают, а мы живы. Но скажи мне: что они видят, когда умирают?
   — Христа…
   — Это их бог? А он бог могущественный?
   Хилон ответил вопросом:
   — Какие факелы будут гореть в садах? Ты слышал, что сказал император?
   — Да, слышал и знаю. Их называют «сарментиции» и «семиаксии»[416]. Надевают на них траурные туники, пропитанные смолою, привязывают к столбам и поджигают. Только бы их бог не наслал на город каких-нибудь бед! Семиаксии! О, это страшная казнь!
   — По мне, лучше уж это, хоть крови не будет, — сказал Хилон. — Прикажи рабу поднести мне кратер ко рту. Выпить хочется, а я разливаю вино, рука дрожит от старости.
   Остальные в это время также говорили о христианах. Старик Домиций Афр над ними насмехался.
   — Их так много, — говорил он, — что они могли бы разжечь гражданскую войну. Вы же помните — были опасения, как бы они не вздумали защищаться. А они погибают как овцы.
   — Пусть бы только попробовали! — сказал Тигеллин.
   — Ошибаетесь! — заметил Петроний. — Они защищаются.
   — Каким образом?
   — Терпением.
   — Новый способ!
   — Без сомнения. Но можете ли вы утверждать, что они умирают как обычные преступники? О нет, они умирают так, как если бы преступниками были те, кто их осуждает на смерть, — то есть мы и весь римский народ.
   — Какой вздор! — вскричал Тигеллин.
   — Hic abdera![417] — ответил ему Петроний.
   Окружающие, пораженные меткостью его наблюдения, удивленно переглядывались и повторяли:
   — А ведь верно! В их смерти есть что-то необычное, удивительное.
   — Говорю вам, они видят своего бога! — вскричал Вестин.
   Тогда несколько августиан обратилось к Хилону:
   — Эй ты, старик, ты их хорошо знаешь, скажи нам, что они видят?
   Грек, сплюнув вино себе на тунику, ответил:
   — Воскресение!
   И затрясся так, что сидевшие ближе к нему разразились громким хохотом.


Глава LX


   Уже несколько ночей подряд Виниций проводил вне дома. Петроний предполагал, что у него, возможно, возник какой-то новый план и он пытается освободить Лигию из Эсквилинской тюрьмы, однако расспрашивать не хотел, чтобы не принести неудачу его замыслу. Этот утонченный скептик тоже стал до известной степени суеверным — точнее, с того времени, как ему не удалось вызволить девушку из мамертинского подземелья, он утратил веру в свою звезду.
   Впрочем, теперь он не надеялся и на успех усилий Виниция. Эсквилинская тюрьма, которую наскоро устроили из подвалов нескольких домов, разрушенных с целью остановить пожар, была, правда, не такая страшная, как старый Туллианум возле Капитолия, зато стерегли ее гораздо строже. Петроний прекрасно понимал, что Лигию перевели туда лишь для того, чтобы она не умерла и не избежала амфитеатра, — и нетрудно было ему догадаться, что именно по этой причине ее должны охранять как зеницу ока.
   — Видимо, император с Тигеллином, — говорил он себе, — предназначает ее для какого-то особенного зрелища, страшнее всех прочих, и Виниций скорее сам погибнет, чем сумеет ее освободить.
   Да и Виниций утратил надежду на то, что ему удастся ее вызволить. Один Христос мог теперь это сделать. Молодой трибун уже хлопотал лишь о том, чтобы хоть повидать ее в тюрьме.
   С некоторых пор ему не давала покоя мысль, что вот Назарий все же сумел проникнуть в Мамертинскую тюрьму, нанявшись выносить трупы, и он решил испробовать этот путь.
   Подкупленный огромною взяткой смотритель Смрадных Ям согласился принять его в число своих людей, которых он каждую ночь посылал в тюрьму за трупами. Большой опасности быть узнанным для Виниция не было. Этому препятствовала темнота, одежда раба и плохое освещение в тюрьмах. Да и кому пришло бы в голову, что патриций, внук и сын консулов, может оказаться в числе могильщиков, вдыхающих заразные испарения тюрем и Смрадных Ям, что он взялся за труд, на который вынуждает только неволя либо крайняя нищета.
   И когда настал долгожданный вечер, Виниций радостно опоясал себе бедра, обмотал голову пропитанною скипидаром тряпкой и с бьющимся сердцем пошел вслед за другими могильщиками на Эсквилин.
   Стражи-преторианцы пропустили их без задержки, так как у всех были надлежащие тессеры, которые центурион проверял при свете фонаря. Минуту спустя перед ними открылись железные двери, и они вошли в тюрьму.
   Виниций увидел обширный сводчатый подвал, из которого был выход в ряд других таких же. Тусклые плошки освещали битком набитое людьми помещение. Некоторые лежали у стен, не то погруженные в сон, не то мертвые. Другие толпились вокруг большого сосуда с водою, стоявшего посреди подвала, и пили из него с жадностью мучимых лихорадкой, иные сидели на земле, облокотясь на колена и обхватив голову руками, кое-где, прижавшись к матерям, спали дети. Вокруг слышались то учащенное, шумное дыханье больных, то плач, то произносимая шепотом молитва, то напеваемый вполголоса гимн, то проклятья стражей. В душном воздухе чувствовался трупный запах. В темных углах подвала шевелились какие-то фигуры, а поближе можно было при мерцающих огоньках плошек разглядеть бледные, испуганные лица, от голода изможденные, осунувшиеся, с угасшими или горящими от лихорадки глазами, с посиневшими губами, с мокрыми от пота лбами в обрамлении слипшихся прядей. Где-то в глубине громко бредили больные, другие просили воды или умоляли, чтобы их поскорее вели на смерть. И хотя это была тюрьма менее страшная, чем старый Туллианум, у Виниция при виде этого подвала подкосились ноги и перехватило дыхание. От мысли, что Лигия находится в этой скорбной юдоли слез, волосы зашевелились у него на голове, и на устах замер крик отчаяния. Амфитеатр, клыки диких зверей, кресты — все было лучше, нежели эти ужасные, пропитанные трупным зловонием подземелья, где из всех углов доносилась мольба:
   — Ведите нас на смерть!
   Виниций вонзил ногти в ладони, он чувствовал, что силы покидают его, что он вот-вот потеряет сознание. Все пережитое до сих пор, страстную любовь и боль за любимую, сменила жажда смерти.
   Вдруг раздался рядом с ним голос смотрителя Смрадных Ям:
   — Сколько у вас нынче трупов?
   — С дюжину будет, — отвечал тюремный надзиратель, — но до утра наберется еще, там, у стен, некоторые уже подыхают.
   И он стал жаловаться на женщин, которые прячут мертвых детей, чтобы подольше держать их при себе и не отдавать, покуда возможно, в Смрадные Ямы. Приходится выискивать трупы по запаху, из-за них воздух, и так ужасный, еще пуще портится.
   — Лучше был бы я, — говорил он, — рабом в деревенском эргастуле, чем охранять этих гниющих при жизни собак.
   Смотритель Смрадных Ям утешал его, уверяя, что и его, смотрителя, служба не легче. Пока они беседовали, Виниций несколько пришел в себя и начал осматривать подземелье, тщетно пытаясь найти Лигию и ужасаясь при мысли о том, что может вообще не увидеть ее, пока она жива. Подвалов таких было больше десятка, они соединялись недавно выкопанными коридорами, и могильщики входили только в те помещения, откуда надо было забрать тела умерших, так что страх Виниция, что все его усилия окажутся напрасны, имел основание.
   К счастью, на помощь пришел его патрон.
   — Надо поскорее выносить трупы, — сказал смотритель своему собеседнику, — от них больше всего заразы. Если не поспешить, помрете и вы, и узники.
   — Нас на все подвалы всего десять человек, — возразил надзиратель тюрьмы, — а спать-то нам тоже ведь надо.
   — Так я могу тебе оставить четырех моих парней, они будут ночью ходить по подвалам и смотреть, не помер ли кто.
   — Если это сделаешь, завтра мы с тобой выпьем. Только пусть приносят каждый труп на проверку, потому как пришел приказ сперва протыкать умершим шею перед отправкой в Смрадные Ямы!
   — Ладно, да смотри же про выпивку не забудь! — ответил смотритель.
   Он назначил четырех человек, в их числе и Виниция, а с остальными принялся укладывать трупы на носилки.
   Виниций облегченно вздохнул. Теперь он был уверен хотя бы в том, что разыщет Лигию.
   Прежде всего он стал тщательно осматривать первый подвал. Заглянул во все темные углы, куда почти не доходил свет, осмотрел фигуры спавших у стен, под тряпьем, пощупал самых тяжелых больных, которых стащили в отдельный угол, но Лигии найти не мог. Во втором и третьем подвалах его поиски также были безуспешны.
   Между тем время шло, была поздняя ночь, трупы уже вынесли. Стражи, улегшись в проходах между подвалами, заснули, дети, устав плакать, замолкли, только тяжелое дыхание измученных легких да кое-где произносимые шепотом молитвы слышались в подвалах.
   Со светильником в руке Виниций вошел в четвертый по порядку подвал, значительно меньший по размерам, и, приподняв светильник, стал присматриваться.
   Внезапно он вздрогнул — ему показалось, что под зарешеченным отверстием в стене он видит гигантскую фигуру Урса.
   Мгновенно задув огонек, он подошел к этой фигуре и спросил:
   — Урс, это ты?
   Великан повернул к нему лицо.
   — Кто ты такой?
   — Не узнаешь меня? — спросил молодой трибун.
   — Ты погасил светильник, как же я могу тебя узнать?
   Но в эту минуту Виниций увидел Лигию, лежавшую на плаще у стены, и, больше не говоря ни слова, опустился подле нее на колени.
   Теперь Урс узнал его.
   — Слава Христу! — сказал лигиец. — Только не буди ее, господин.
   Стоя на коленях, Виниций сквозь слезы глядел на любимую. В темноте он все же мог различить ее лицо, показавшееся ему белее алебастра, и исхудалые руки. От этого зрелища любовь в его сердце превратилась в пронзительное чувство скорби, потрясшее все его естество, скорби, смешанной с жалостью, почтением и преклонением, и он, упав ниц, стал лобзать край плаща, на котором покоилось самое дорогое для него в мире создание.
   Урс долго смотрел на него, не произнося ни слова, но в конце концов потянул его за тунику.
   — Господин, — сказал он, — как ты проник сюда? Ты пришел ее спасти?
   Виниций встал, но еще с минуту не мог подавить свое волнение.
   — Скажи мне, как это сделать! — сказал он.
   — Я думал, ты сам найдешь способ, господин. Мне в голову приходило только одно…
   Тут он повернулся к зарешеченному отверстию и, как бы сам себе отвечая, сказал:
   — Да, конечно, можно бы… Но ведь там солдаты.
   — Сотня преторианцев, — подтвердил Виниций.
   — Значит, нам не пробраться!
   — Нет, не пробраться.
   Лигиец потер ладонью лоб и повторил прежний вопрос:
   — Как же ты сюда вошел?
   — У меня тессера от смотрителя Смрадных Ям.
   Виниций вдруг умолк, точно пораженный какой-то новой мыслью.
   — Клянусь муками спасителя! — поспешно заговорил он опять. — Я останусь тут, а она пусть возьмет мою тессеру, обмотает голову тряпкой, накинет на плечи плащ и выйдет. Среди рабов-носильщиков есть несколько подростков, преторианцы ничего не заметят, и если она доберется до дома Петрония, он ее спасет!
   Но лигиец, опустив голову, грустно сказал:
   — Она на это не согласится, ведь она тебя любит, вдобавок она больна, даже подняться на ноги сама не может. — И, немного помолчав, прибавил: — Если ты, господин, и благородный Петроний не могли ее вызволить из тюрьмы, так кто же сумеет ее спасти?
   — Один Христос.
   Оба умолкли. Лигиец простодушным своим умом прикидывал так: «Он-то, наверно, мог бы всех спасти, а коль не делает этого, стало быть, настал час мучений и смерти». Для себя он был на нее согласен, но было ему до глубины души жаль дитя, которое выросло у него на руках и которое он любил сильнее жизни.
   Виниций опять опустился на колени подле Лигии. Через решетчатое отверстие проникли в темницу лучи луны и осветили ее лучше крохотной плошки, которая еще мерцала на дверном косяке.
   Лигия внезапно раскрыла глаза, положила горячие свои руки на руки Виниция.
   — Я вижу тебя, — сказала она, — и я знала, что ты придешь.
   Он припал к ее рукам, торопливо стал прижимать их ко лбу и сердцу, затем слегка приподнял ее, поддерживая в своих объятиях.
   — Да, я пришел, дорогая, — сказал он. — Пусть Христос охранит тебя и исцелит, о любимая моя Лигия!
   Продолжать он не мог, сердце мучительно заныло от скорби и любви, а свою скорбь он не хотел обнаружить перед нею.
   — Я больна, Марк, — возразила Лигия, — на арене или здесь, в тюрьме, я скоро умру. Но я молилась о том, чтоб увидеть тебя перед смертью, и ты пришел: Христос услышал меня!
   Виниций все еще был не в силах говорить, только прижимал ее к груди, а она продолжала:
   — Я видела тебя через окошко в Туллиануме, я знала, что ты хотел прийти. А теперь спаситель даровал мне на минуту ясность ума, чтобы мы могли проститься. Я уже иду к нему, Марк, но я тебя люблю и буду любить вечно.
   Овладев собою, Виниций преодолел душевную боль и заговорил голосом, которому старался придать спокойствие:
   — Нет, дорогая, ты не умрешь. Апостол велел надеяться и обещал молиться за тебя, а ведь он знал Христа, Христос его любил и ни в чем ему не откажет. Если бы тебе суждено было умереть, Петр не приказывал бы надеяться, а он мне сказал: «Надейся!» Нет, Лигия! Христос смилуется надо мною. Он не хочет твоей смерти. Он ее не допустит. Клянусь тебе именем спасителя, Петр молится за тебя!
   Наступила тишина. Единственная плошка, висевшая над дверью, погасла, зато через окошко потоком лился лунный свет. В противоположном углу подвала захныкал ребенок, но быстро умолк. Извне доносились только голоса преторианцев, которые, отбыв свой черед в охране, играли у тюремной стены в «двенадцать линий».
   — О Марк! — отвечала Лигия. — Христос сам взывал к отцу: «Избавь меня от этой чаши страданий», а все ж испил ее до дна. Христос сам умер на кресте, и теперь за него погибают тысячи, так почему же стал бы он щадить одну меня? Кто я такая, Марк? Я слышала, Петр говорил, что и он умрет мучеником, а что я против него? Когда пришли к нам преторианцы, я боялась смерти и мук, но теперь уже ничего не боюсь. Гляди, какая страшная эта тюрьма, а я ведь иду на небо. Подумай сам, здесь император, а там спаситель, добрый, милосердный. И там нет смерти. Ты меня любишь, вот и думай о том, как буду я счастлива. О Марк, дорогой мой, думай о том, что ты придешь туда ко мне!
   Тут она умолкла, чтобы перевести дыхание, потом поднесла к устам его руку.
   — Марк!
   — Что, дорогая?
   — Не плачь обо мне и помни, что там ты придешь ко мне. Жила я недолго, но бог подарил мне твою душу. И я хочу сказать Христу, что, хоть я умерла и ты видел мою смерть и остался в скорби, ты все же не возроптал на его волю и любишь его неизменно. Ведь ты будешь любить его и снесешь терпеливо мою смерть? Тогда он нас соединит, а я тебя люблю и хочу быть с тобою…
   Ей опять не хватило дыхания, и еле слышным голосом она закончила:
   — Обещай мне это, Марк!
   Виниций, дрожащими руками обняв ее, ответил:
   — Клянусь святой твоей головой, обещаю!
   Тогда лицо ее, освещенное тусклым лунным светом, прояснилось. Еще раз поднесла она к устам его руку и прошептала:
   — Я — твоя жена!
   За стеною игравшие в «двенадцать линий» преторианцы завели о чем-то громкий спор, но влюбленные, позабыв о тюрьме, о страже, обо всем в мире и уже видя друг друга преображенными в ангелов, начали молиться.


Глава LXI


   Три дня, вернее три ночи, ничто не нарушало их блаженства. Когда обычная тюремная работа, состоявшая в том, чтобы отделять умерших от живых, а тяжело больных от здоровых, заканчивалась и утомленные стражи укладывались спать в подземных коридорах, Виниций входил в подвал, где лежала Лигия, и оставался там, пока за оконною решеткой не занимался рассвет. Она клала голову ему на грудь, и они вели тихую беседу о любви и смерти. В мыслях и речах, даже в желаниях своих и надеждах оба невольно все более отдалялись от жизни и утрачивали чувство действительности. Оба походили на людей, которые, отчалив на судне от суши, теряют из вида берег и медленно погружаются в бесконечность. Оба постепенно как бы превращались в духов — грустных, исполненных любви один к другому и к Христу и готовых улететь прочь. Лишь порой в сердце Виниция врывалась вдруг, как вихрь, пронзительная боль, а иногда молнией сверкала надежда, порожденная любовью и верою в милосердие распятого бога, но и он с каждым днем все больше отдалялся от земных чаяний и предавался во власть смерти. Выходя по утрам из тюрьмы, он смотрел на мир, на город, на знакомых людей и на все дела земные будто сквозь сон. Все казалось ему чуждым, далеким, бессмысленным и ничтожным. Даже грозящие муки не слишком устрашали, он стал на них смотреть как на что-то такое, что можно пережить, словно в забытьи, устремив духовный свой взор в нечто иное. Обоим влюбленным чудилось, что ими завладевает вечность. Они говорили о любви, о том, как будут друг друга любить и вместе жить, но только будет это там, по ту сторону могилы, и если порою мысли их еще обращались к земным вещам, то лишь как мысли людей, которые, собираясь в дальний путь, обсуждают дорожные приготовления. Вокруг них, казалось им, стояла тишина нерушимая, как вокруг двух высящихся в пустыне и всеми забытых колонн. Теперь для них важно было одно: чтобы Христос их не разлучил, и так как каждое мгновенье укрепляло их уверенность в этом, сердца их полнились любовью к нему, как к светлой обители, где они соединятся в бесконечном блаженстве и бесконечном покое. Уже здесь, на земле, они отрясали прах земной. Души их становились чисты как слеза. Под угрозой смерти, среди лишений и страданий, в тюремной яме, они чувствовали себя уже на небесах — она брала его за руку и как душа, обретшая спасение и святость, вела к вечному источнику жизни.
   Петроний диву давался, видя на лице Виниция все более спокойное выражение и какое-то странное сияние, которого прежде не замечал. Минутами у него даже возникала догадка, что Виницию удалось найти спасительный выход, и он огорчался, что молодой трибун не посвящает его в свои тайны.
   — А у тебя, смотрю я, теперь совсем другой вид, — не выдержал он наконец и как-то сказал Виницию: — Так что не таись от меня, ведь я хочу и могу быть тебе полезен. Ты что-то придумал?
   — Придумал, — отвечал Виниций, — но ты уже не можешь быть мне полезен. После ее смерти я признаюсь, что я христианин, и последую за нею.
   — Значит, надежды у тебя нет?
   — Почему же? Есть. Христос отдаст ее мне, и мы с нею уже никогда не разлучимся.
   Петроний стал прохаживаться по атрию с выражением разочарования и досады.
   — Для этого вовсе не нужен ваш Христос, — сказал он. — Такую же услугу может оказать тебе и наш Танатос[418].
   — Нет, дорогой мой, — грустно улыбнувшись, возразил Виниций, — но ты этого не хочешь понять.
   — Не хочу и не могу, — согласился Петроний. — Разумеется, теперь не время спорить, но помнишь, что ты говорил, когда нам не удалось вырвать ее из Туллианума? Тогда я потерял всякую надежду, ты же, когда мы пришли домой, сказал: «А я верю, что Христос может мне ее вернуть». Так пусть вернет. Если я брошу драгоценный кубок в море, ни один из наших богов не сумеет мне его вернуть, но раз и ваш бог не лучше, с чего бы мне почитать его больше, чем прежних?
   — Так ведь он отдаст ее мне, — возразил Виниций.
   — Знаешь ли ты, — сказал Петроний, пожав плечами, — что завтра собираются осветить сады императора христианами?
   — Завтра? — переспросил Виниций.
   И от близости страшного испытания сердце его все же дрогнуло. С ужасом и скорбью он подумал, что, возможно, это будет последняя ночь, которую он сможет провести с Лигией. Наскоро простясь с Петронием, он поспешил к смотрителю Ям за своей тессерой.
   Но тут его ждало разочарование — смотритель отказался дать ему тессеру.
   — Извини, господин, — сказал он. — Я сделал для тебя все, что мог, но жизнью рисковать не хочу. Нынешней ночью христиан должны отправить в сады императора. В тюрьме будет полным-полно солдат и чиновников. Если тебя узнают, пропал и я, и дети мои.
   Виниций понял, что настаивать бесполезно. У него, однако, мелькнула надежда, что солдаты, уже не раз видевшие его, пропустят его без тессеры. С наступлением сумерек, одевшись как обычно в груботканую тунику и повязав голову тряпицей, он отправился к тюремным воротам.
   Но в этот день тессеры проверяли еще тщательнее, чем всегда, а главное, сотник Сцевин, суровый воин, душою и телом преданный императору, узнал Виниция.
   И все же в этой одетой железом груди, видимо, теплились искорки жалости к человеческому горю — вместо того чтобы ударить копьем о щит и поднять тревогу, сотник отвел Виниция в сторону и сказал:
   — Возвращайся домой, господин. Я тебя узнал, но буду молчать, я не хочу тебя губить. Впустить тебя не могу, но ты иди домой, и да пошлют тебе боги исцеление.
   — Не можешь впустить, — сказал Виниций, — так позволь хоть остаться здесь и посмотреть на тех, кого будут выводить.
   — Это в данном мне приказе не запрещено, — отвечал Сцевин.
   Виниций стал у ворот, ожидая, когда начнут выводить обреченных на смерть. Наконец около полуночи ворота открылись настежь и показалась колонна узников — мужчины, женщины и дети, сопровождаемые вооруженными преторианцами. Ночь была светлая, стояло полнолуние, и можно было различить не только фигуры, но даже лица несчастных. Они шли попарно длинной, угрюмой вереницей в тишине, нарушаемой лишь бряцаньем оружия в руках солдат. И столько было их, что казалось, все подвалы опустеют.
   В конце шествия Виниций отчетливо разглядел лекаря Главка, однако ни Лигии, ни Урса в колонне обреченных не было.


Глава LXII


   Еще не вполне стемнело, когда первые толпы римлян хлынули в сады императора. В праздничных одеждах, в венках, со смехом и песнями, а многие и пьяные, они шли смотреть новое, великолепное зрелище. Крики: «Семиаксии! Семиаксии!» — раздавались на Крытой улице, на мосту Эмилия и по ту сторону Тибра, на Триумфальной дороге, возле цирка Нерона и дальше — на Ватиканском холме. В Риме и прежде видали горящих на столбах людей, но такого количества обреченных еще не бывало. Император и Тигеллин, желая покончить с христианами, а заодно пресечь эпидемию, все больше распространявшуюся из тюрем по городу, приказали освободить все темницы, так что в них едва осталось несколько десятков человек, предназначенных для завершения игр. И толпы черни, пройдя через ворота садов, останавливались в немом изумлении. Все главные аллеи, а также боковые, пролегавшие среди густых чащ вдоль лугов, рощиц, прудов, садков и усеянных цветами клумб, были уставлены просмоленными столбами с привязанными к ним христианами. С более высоких мест, где не заслоняли деревья, можно было видеть целые длинные ряды столбов и тел, увитых цветами, гирляндами мирта и плюща, — ряды эти тянулись в глубь садов, шли по холмам и низинам, уходили так далеко, что, если более близкие казались корабельными мачтами, то те, вдали, были подобны пестрым, воткнутым в землю тростинкам или копьям. Их число превзошло все ожидания. Можно было подумать, что здесь взяли да привязали к столбам целый народ на потеху Риму и императору. Толпы зрителей останавливались перед некоторыми столбами, где их любопытство привлечено было фигурой или полом жертвы, разглядывали лица, венки, гирлянды плюща, после чего шли дальше, задаваясь недоуменным вопросом: «Неужто могло быть столько виновных? И как могли поджигать Рим дети, которые едва умеют ходить?» Недоумение это мало-помалу превращалось в какое-то тревожное чувство.